Kitobni o'qish: «Всемирная литература: Нобелевские лауреаты 1957-1980»
Введение
Продолжаются 50-70 годы XX века… Холодная война в разгаре, идет борьба за космос, строятся гигантские баллистические ракеты… Россия постепенно сбрасывает с себя груз сталинизма, бредя маленькими шагами к новой демократии. Путь длинный, непростой, запутанный, с преградами, петлями, бедами народа… И все это – на фоне знаменательного полета Ю.Гагарина, возвращения из ссылок, появления книг, написанных давным-давно и теперь реабилитированных. А новые переводы? Да-да, к нам приходят книги из США и Франции, Германии и Великобритании. Мы открываем новый, удивительный мир литературы Европы, да и сами поражаем всех нашими, не менее чудесными, книгами, сделавшими их авторов Нобелевскими лауреатами…
И все же мир не так прост, и не изложить все, что происходило в годы, вынесенные нами в заглавие, в нескольких словах предисловия, не перечислить все и всех, создававших этот новый мир культуры, литературы, искусства, мир изменившегося человечества, мир, так часто стоявший в эти годы на грани событий, предсказанных в Книге книг, на грани апокалипсиса…
Но человечество выдержало, выдержала Европа и США, выдержала наша Россия, пусть тогда она еще называлась подругому, пусть это был коммунистический Советский Союз, но ведь это, прежде всего, были люди, люди, читающие и изучающие книги, люди, которых эти книги изменяли… Да, книги, которые изменяли мир! Мы будем снова говорить о них!
Глава I
Альбер Камю (Camus)
1957, Франция

Альбер Камю
Французский эссеист, писатель и драматург Альбер Камю (7 ноября 1913 года – 4 января 1960 года) родился в Мондови, в Алжире (с 30-х годов XIX века происходило довольно бурное заселение алжирского побережья французскими переселенцами, выходцами из Испании, Италии, Греции) в семье сельскохозяйственного рабочего Люсьена Камю, эльзасца по происхождению, который вскоре погиб в битве на Марне во время Первой мировой войны. Альберу было меньше года… Вскоре после этого у его матери, урожденной Катрин Синтес, малограмотной женщины, испанки по происхождению, случился удар, в результате которого она сделалась практически немой. Семья Камю переехала в Алжир, к бабушке и дяде-инвалиду, и, чтобы прокормить семью, Катрин вынуждена была пойти работать служанкой, прачкой. Старший брат Альбера, как это было обычным в рабочих семьях, рано начинает зарабатывать себе на хлеб.
Несмотря на необычайно тяжелое детство, Альбер не замкнулся в себе: он восхищается удивительной красотой североафриканского побережья, которая никак не вяжется с полной лишений жизнью мальчика. Детские впечатления на всю жизнь оставили глубокий след в душе Камю – человека и художника.
Большое влияние на Камю оказал его школьный учитель – Луи Жермен, который, распознав способности своего ученика, оказывал ему всяческую поддержку. С помощью Жермена Альберу удалось в 1923 году поступить в лицей, где интерес к учебе сочетался у молодого человека со страстным увлечением спортом, особенно боксом. Французский лицей, подобно нашей дореволюционной гимназии, давал хорошую гуманитарную подготовку и право без экзамена поступать в университет. Учился Камю прекрасно, проблемы у него возникали, скорее, социально-психологического плана. На нищего стипендиата, выходца из Белькура, смотрели покровительственно все – и преподаватели, и соученики – потомки местной денежной аристократии. Стремление к справедливости, социальному равенству, так ярко позже проявившееся у Камю в зрелые годы, как видим, было результатом жизненного опыта. В лицее Камю вторично повезло с преподавателем: учителем класса философии был Жан Гренье, в будущем близкий друг Камю. Он способствовал пробуждению интереса к метафизике, литературе, театру.
Однако в 1930 году Камю заболел туберкулезом, что навсегда лишило его возможности заниматься спортом. Несмотря на болезнь, будущему писателю пришлось сменить немало профессий, чтобы платить за обучение на философском факультете Алжирского университета. Он успешно осваивает классические философские тексты, знакомится с современной философией. Ницше, Кьеркегор, Шестов, Ясперс входят в круг его чтения одновременно с Достоевским, Прустом, Жидом, Монтерланом, Мальро.

Здесь прошло несколько лет жизни А.Камю
В 1934 году Камю женился на Симоне Ие, оказавшейся морфинисткой. Вместе они прожили не больше года, а в 1939 году развелись официально.
После завершения работ о Блаженном Августине и греческом философе Плотине (его дипломная работа – «Христианская метафизика и неоплатонизм». Эта тема – соотношение христианской и языческой мысли – будет в дальнейшем составлять одну из важнейших сторон философствования Камю. По объему эта работа вполне соответствовала кандидатской диссертации в нынешнем ее понимании) Камю в 1936 году получает диплом магистра философии, однако академической карьере молодого ученого мешает очередная вспышка туберкулеза, и Камю в аспирантуре не остается.
На студенческие годы Камю приходится и его членство в коммунистической партии. Тогда во Французскую коммунистическую партию вступали совсем немногие интеллектуалы (или считающие себя таковыми) – ситуация, кстати, изменится во время Второй мировой, точнее, во время Сопротивления. Камю был одним из первых, кто прошел теперь уже ставший привычным путь: сначала вступление, объясняемое стремлением к социальной справедливости, желанием присоединиться к трудящимся массам. Затем разочарование, связанное либо с теми или иными событиями за пределами Франции (самыми заметными вехами были 1956, 1968 и 1979 годы), либо с «демократическим централизмом» в самой партии. Наконец, выход с хлопаньем дверьми, ставший одним из обязательных ритуалов. В 30-е годы подобных образцов еще не было, и Камю, после выхода из партии в 1937 году, продолжал вместе с коммунистами участвовать в различных мероприятиях (сбор средств для Испанской республики). Непосредственной причиной выхода были, вероятно, конъюнктурные и направляемые из Москвы перемены в пропаганде среди арабского населения, оказавшегося только пешкой в политической борьбе.
Однако в культурных мероприятиях для алжирских рабочих Камю принимал участие и после выхода из партии – первые его театральные опыты были связаны с труппой «Театр труда». Он играл в таких пьесах, как «Скованный Прометей» Эсхила, «На дне» М.Горького, «Каменный гость» А.С.Пушкина, «Братья Карамазовы» Достоевского.
Театр занимает в жизни Камю огромное место – он был талантливым актером, постановщиком, драматургом. В конце 30-х годов с театральной труппой «Экип» он объезжает весь Алжир, играет в небольших, неприспособленных залах, почти без декораций, роли в классических и современных пьесах, выполняет функции и режиссера, и работника сцены, и суфлера. Главная его роль в то время – роль Ивана в собственной постановке «Братьев Карамазовых». «Я играл его, быть может, плохо, но мне казалось, что понимаю я его в совершенстве», – вспоминал Камю.

Такая скромная первая книга…
Уйдя из университета, Камю в лечебных целях предпринимает путешествие во французские Альпы и впервые оказывается в Европе. Впечатления от путешествия по Италии, Испании, Чехословакии и Франции составили первую опубликованную книгу писателя «Изнанка и лицо» («L'Envers et 1'endroit», 1937), сборник эссе, куда вошли также воспоминания о матери, бабушке, дяде.
В 1936 году, кроме того, Камю приступает к работе над своим первым романом «Счастливая смерть» («La Mort heureuse»), который увидел свет только в 1971 году…

А.Камю в 40-х годы
Тем временем в Алжире Камю уже считался ведущим писателем и интеллектуалом. Театральную деятельность, как было сказано выше, он сочетает в эти годы с работой в газете «Республиканский Алжир» («Alger Republicain») в качестве политического репортера, книжного обозревателя и редактора. Спустя год после выхода в свет второй книги писателя – «Бракосочетание» («Noces», 1938), Камю навсегда переезжает во Францию.
Во время немецкой оккупации Франции Альбер Камю принимает активное участие в движении Сопротивления, сотрудничает в подпольной газете «Битва» («Le Combat»), издававшейся в Париже. В подпольной прессе и печатаются его «Письма немецкому другу». Идеальным прикрытием для подпольной деятельности стало известное парижское издательство «Галлимар», сотрудником которого Камю был всю оставшуюся жизнь (здесь вышли основные его произведения).
Камю позже совсем не любил вспоминать времена Сопротивления, да и не был высокого мнения о своем в нем участии. Хотя в «маки» он не уходил, опасность была повседневной – в любой момент он мог быть схвачен и расстрелян, как его близкий друг – сотрудник газеты «Битва» Р. Лейно.

Обложка одного из первых изданий «Постороннего» А.Камю
24 августа 1944 года во время боев в Париже выходит первый, уже не подпольный номер газеты с передовицей Камю «Кровь свободы». В ней говорится о свершающейся революции: люди, годами сражавшиеся против оккупации и вишистского режима, уже не потерпят порядков Третьей республики, социальной несправедливости, эксплуатации. Битва идет «не за власть, а за справедливость, не за политику, но за мораль». Газета выходит с подзаголовком: «От Сопротивления к Революции». В передовице от 24 ноября того же года Камю пишет уже о социализме. Он не одинок – о революции, социализме говорят многие участники Сопротивления. Газета на время превращается в самую популярную во Франции, она становится своего рода символом Сопротивления. Передовицы Альбера Камю имели небывалый успех: настоящий, подлинный писатель комментировал события дня. Вся редакция состояла из интеллектуалов, вышедших из рядов Сопротивления и еще не возвратившихся к своим обычным делам… Но времена всеобщего энтузиазма быстро проходят. Союз социалистов, радикалов и коммунистов под руководством де Голля – это, очевидно, лишь временное состояние. Политическая борьба и «холодная война» раскалывают ряды участников Сопротивления. Все партии начинают выпускать свои газеты… «Битва» была обречена.
В дальнейшем Камю недолгое время работал в еженедельнике «Экспресс», но от журналистики, в основном, он отходит. Из публикаций в «Битве» наибольший интерес представляет цикл его статей 1946 года «Ни жертвы, ни палачи», в котором уже поднимаются многие философские и политические вопросы «Бунтующего человека».
Наряду с серьезной и чрезвычайно опасной подпольной и журналистской деятельностью, Камю работает над завершением повести «Посторонний» («L'Etranger», 1942), которую начал еще в Алжире и которая принесла ему впоследствии международную известность. Повесть представляет собой анализ отчужденности, бессмысленности человеческого существования. Герой повести – некий Мерсо, которому суждено было стать символом экзистенциального антигероя, отказывается придерживаться условностей буржуазной морали. За совершенное им «абсурдное», то есть лишенное каких-либо мотивов, убийство Мерсо приговаривается к смерти – и герой Камю умирает, ибо не разделяет общепринятых норм поведения. Сухой, отстраненный стиль повествования (который, по мнению некоторых критиков, роднит Камю с Хемингуэем) еще больше подчеркивает ужас происходящего.
За «Посторонним», имевшим огромный успех, последовало философское эссе «Миф о Сизифе» («Le Mythe de Sisyphe», 1942), где автор сравнивает абсурдность человеческого бытия с трудом мифического Сизифа, обреченным вести постоянную борьбу против сил, с которыми не может справиться. Отвергая христианскую идею спасения и загробной жизни, которая придает смысл «сизифову труду» человека, Камю парадоксальным образом находит смысл в самой борьбе. Спасение, по мнению Камю, заключается в повседневной работе, смысл жизни – в деятельности. Одной из особенностей размышлений в «Мифе о Сизифе» и затем в «Бунтующем человеке» является актерское вхождение Камю в роль – Прометей, Дон Жуан, Иван Карамазов, «Завоеватель» или русский террорист-эсер – они пережиты «изнутри», прочувствованы, сыграны. Размышления об актерском принятии удела человеческого в «Мифе о Сизифе» прямо связаны с личным опытом писателя.

Избранное А.Камю в новой России
После окончания войны Камю некоторое время продолжает работать в «Битве», которая теперь становится официальной ежедневной газетой. Однако политические разногласия между правыми и левыми вынудили Камю, считавшего себя независимым радикалом, в 1947 году покинуть газету. В том же году выходит третий роман писателя, «Чума» («La Реste»), история эпидемии чумы в алжирском городе Оране. В переносном смысле, однако, «Чума» – это нацистская оккупация Франции и, шире, символ смерти и зла.
Утром шестнадцатого апреля доктор Бернар Риэ, выйдя из квартиры, споткнулся на лестничной площадке о дохлую крысу. Как-то не придав этому значения, он отшвырнул ее носком ботинка и спустился по лестнице. Но уже на улице он задал себе вопрос, откуда бы взяться крысе у него под дверью, и он вернулся сообщить об этом происшествии привратнику.
Реакция старого привратника мсье Мишеля лишь подчеркнула, сколь необычным был этот случай. Если доктору присутствие в их доме дохлой крысы показалось только странным, то в глазах привратника это был настоящий позор.
Впрочем, мсье Мишель занял твердую позицию: в их доме крыс нет. И как ни уверял его доктор, что сам видел крысу на площадке второго этажа, и, по всей видимости, дохлую крысу, мсье Мишель стоял на своем. Раз в доме крыс нет, значит, кто-нибудь подбросил ее нарочно. Короче, кто-то просто подшутил.
Вечером того же дня Бернар Риэ, прежде чем войти к себе, остановился на площадке и стал шарить по карманам ключи, как вдруг он заметил, что в дальнем, темном углу коридора показалась огромная крыса с мокрой шерсткой, двигавшаяся как- то боком. Грызун остановился, словно стараясь удержаться в равновесии, потом двинулся к доктору, снова остановился, перевернулся вокруг собственной оси и, слабо пискнув, упал на пол, причем из его мордочки брызнула кровь. С минуту доктор молча смотрел на крысу, потом вошел к себе.
Думал он не о крысе. При виде брызнувшей крови он снова вернулся мыслью к своим заботам. Жена его болела уже целый год и завтра должна была уехать в санаторий, расположенный в горах. Как он и просил уходя, она лежала в их спальне. Так она готовилась к завтрашнему утомительному путешествию. Она улыбнулась.
– А я чувствую себя прекрасно, – сказала она.
Доктор посмотрел на повернутое к нему лицо, на которое падал свет ночника. Лицо тридцатилетней женщины казалось Риэ таким же, каким было в дни первой молодости, возможно из-за этой улыбки, возмещавшей все, даже пометы тяжелого недуга.
– Постарайся, если можешь, заснуть, – сказал он. – В одиннадцать придет сиделка, и я отвезу вас обеих на вокзал к двенадцатичасовому поезду. Он коснулся губами чуть влажного лба. Жена проводила его до дверей все с той же улыбкой.
Наутро, семнадцатого апреля, в восемь часов привратник остановил проходящего мимо доктора и пожаловался ему, что какие-то злые шутники подбросили в коридор трех дохлых крыс. Должно быть, их захлопнула особенно мощная крысоловка, потому что они все были в крови. Привратник еще с минуту постоял в дверях, держа крыс за лапки, он, видимо, ожидал, что злоумышленники выдадут себя какими-нибудь ядовитыми шутками. Но ровно ничего не произошло.
– Ладно, погодите, – пообещал мсье Мишель, – я их непременно поймаю. Заинтригованный этим происшествием, Риэ решил начать визиты с внешних кварталов, где жили самые бедные его пациенты. Мусор оттуда вывозили обычно много позже, чем из центра города, и автомобиль, кативший по прямым и пыльным улицам, чуть не задевал своими боками стоявшие на краю тротуара ящики с отбросами. Только на одной из улиц, по которой ехал доктор, он насчитал с десяток дохлых крыс, валявшихся на грудах очистков и грязного тряпья.
Первого больного, к которому он заглянул, он застал в постели в комнате, выходившей окнами в переулок, которая служила и спальней и столовой.
Больной был старик испанец с грубым изможденным лицом. Перед ним на одеяле стояли две кастрюльки с горошком. Когда доктор входил, больной, полусидевший в постели, откинулся на подушки, стараясь справиться с хриплым дыханием, выдававшим застарелую астму. Жена принесла тазик.
– А вы видели, доктор, как они лезут, а? – спросил старик, пока Риэ делал ему укол.
– Верно, – подтвердила жена, – наш сосед трех подобрал. Старик потер руки.
– Лезут, во всех помойках их полно! Это к голоду!
Риэ понял, что о крысах говорит уже весь квартал. Покончив с визитами, доктор возвратился домой.
– Вам телеграмма пришла, – сказал мсье Мишель. Доктор осведомился, не видал ли он еще крыс.
– Э-э, нет, – ответил привратник. – Я теперь в оба гляжу, сами понимаете. Ни один мерзавец не сунется.
Телеграмма сообщала, что завтра прибывает мать Риэ. В отсутствие больной жены дом будет вести она. Доктор вошел к себе в квартиру, где уже ждала сиделка. Жена была на ногах, она надела строгий английский костюм, чуть подкрасилась. Он улыбнулся ей.
– Вот и хорошо, – сказал он, – очень хорошо.
На вокзале он посадил ее в спальный вагон. Она оглядела купе.
– Пожалуй, слишком для нас дорого, а? – Так надо, – ответил Риэ.
– А что это за история с крысами?
– Сам еще не знаю. Вообще-то странно, но все обойдется. И тут он, комкая слова, попросил у нее прощения за то, что недостаточно заботился о ней, часто бывал невнимателен. Она покачала головой, словно умоляя его замолчать, но он все-таки добавил:
– Когда ты вернешься, все будет по-другому. Начнем все сначала.
– Да, – сказала она, и глаза ее заблестели. – Начнем.
Она повернулась к нему спиной и стала смотреть в окно. На перроне суетились и толкались пассажиры. Даже в купе до- ходило приглушенное пыхтение паровоза. Он окликнул жену, и, когда она обернулась, доктор увидел мокрое от слез лицо.
– Не надо, – нежно проговорил он.
В глазах ее еще стояли слезы, но она снова улыбнулась, вернее, чуть скривила губы. Потом прерывисто вздохнула.
– Ну, иди, все будет хорошо.
Он обнял ее и теперь, стоя на перроне по ту сторону вагонного окна, видел только ее улыбку.
– Прошу тебя, – сказал он, – береги себя. Но она уже не могла расслышать его слов
При выходе на вокзальную площадь Риэ заметил господина Отона, следователя, который вел за ручку своего сынишку. Доктор осведомился, не уезжает ли он. Господин Отон, длинный и черный, похожий на человека светского, как некогда выражались, и одновременно на факельщика из похоронного бюро, ответил любезно, но немногословно:
– Я встречаю мадам Отон, она ездила навестить моих родных. Засвистел паровоз.
– Крысы… – начал следователь.
Риэ шагнул было в сторону поезда, но потом снова повернул к выходу.
– Да, но это ничего, – проговорил он.
Все, что удержала его память от этой минуты, был железнодорожник, несший ящик с дохлыми крысами, прижимая его к боку. В тот же день после обеда, еще до начала вечернего приема, Риэ принял молодого человека – ему уже сообщили, что это журналист и что он заходил утром.
Звался он Раймон Рамбер. Невысокий, широкоплечий, с решительным лицом, светлыми умными глазами, Рамбер, носивший костюм спортивного покроя, производил впечатление человека, находящегося в ладах с жизнью. Он сразу же приступил к делу. Явился он от большой парижской газеты взять у доктора интервью по поводу условий жизни арабов и хотел бы также получить материалы о санитарном состоянии коренного населения. Риэ сказал, что состояние не из блестящих. Но он пожелал узнать, прежде чем продолжать беседу, может ли журналист написать правду.
– Ну, ясно, – ответил журналист.
– Я имею в виду, будет ли ваше обвинение безоговорочным? – Безоговорочным, скажу откровенно, – нет. Но хочу надеяться, что для такого обвинения нет достаточных оснований.

Из иллюстраций Д. Шамякиной к «Чуме»
Очень мягко Риэ сказал, что, пожалуй, и впрямь для подобного обвинения оснований нет; задавая этот вопрос, он преследовал лишь одну цель – ему хотелось узнать, может ли Рамбер свидетельствовать, ничего не смягчая.
– Я признаю только свидетельства, которые ничего не смягчают. И поэтому не считаю нужным подкреплять ваше свидетельство данными, которыми располагаю.
– Язык, достойный Сен-Жюста, – улыбнулся журналист. Не повышая тона, Риэ сказал, что в этом он ничего не смыслит, а говорит он просто языком человека, уставшего жить в нашем мире, но, однако, чувствующего влечение к себе подобным и решившего для себя лично не мириться со всяческой несправедливостью и компромиссами. Рамбер, втянув голову в плечи, поглядывал на него.
– Думаю, что я вас понял, – проговорил он не сразу и поднялся.
Доктор проводил его до дверей.
– Спасибо, что вы так смотрите на вещи. Рамбер нетерпеливо повел плечом.
– Понимаю, – сказал он, – простите за беспокойство.
Доктор пожал ему руку и сказал, что можно было бы сделать любопытный репортаж о грызунах: повсюду в городе валяются десятки дохлых крыс.
– Ого! – воскликнул Рамбер. – Действительно интересно! В семнадцать часов, когда доктор снова отправился с визитами, он встретил на лестнице довольно еще молодого человека, тяжеловесного, с большим, массивным, но худым лицом, на котором резко выделялись густые брови. Доктор изредка встречал его у испанских танцовщиков, живших в их подъезде на самом верхнем этаже. Жан Тарру сосредоточенно сосал сигарету, глядя на крысу, которая корчилась в агонии на ступеньке у самых его ног. Тарру поднял на доктора спокойный, пристальный взгляд серых глаз, поздоровался и добавил, что все-таки нашествие крыс – любопытная штука.
– Да, – согласился Риэ, – но, в конце концов, это начинает раздражать.
– Разве что только с одной точки зрения, доктор, только с одной. Просто мы никогда ничего подобного не видели, вот и все. Но я считаю этот факт интересным, да-да, весьма интересным. Тарру провел ладонью по волосам, отбросил их назад, снова поглядел на переставшую корчиться крысу и улыбнулся Риэ.
– Вообще-то говоря, доктор, это уж забота привратника. Доктор как раз обнаружил привратника у их подъезда, он стоял, прислонясь к стене, и его обычно багровое лицо выражало усталость.
– Да, знаю, – ответил старик Мишель, когда доктор сообщил ему о новой находке. – Теперь их сразу по две, по три находят. И в других домах то же самое.
Вид у него был озабоченный, пришибленный. Машинальным жестом он тер себе шею.
Риэ осведомился о его самочувствии. Нельзя сказать, чтобы он окончательно расклеился. А все-таки как-то ему не по себе. Очевидно, это его заботы точат. Совсем сбили с панталыку эти крысы, а вот когда они уберутся прочь, ему сразу полегчает.
Но на следующее утро, восемнадцатого апреля, доктор, ездивший на вокзал встречать мать, заметил, что мсье Мишель еще больше осунулся: теперь уж с десяток крыс карабкались по лестницам, видимо, перебирались из подвала на чердак.
В соседних домах все баки для мусора полны дохлых крыс. Мать доктора выслушала эту весть, не выказав ни малейшего удивления.
– Такие вещи случаются.
Была она маленькая, с серебристой сединой в волосах, с кроткими черными глазами.
– Я счастлива повидать тебя, Бернар, – твердила она. – И никакие крысы нам не помешают.
Сын кивнул: и впрямь с ней всегда все казалось легким. Все же Риэ позвонил в городское бюро дератизации, он был лично знаком с директором. Слышал ли директор разговоры о том, что огромное количество крыс вышли из нор и подыхают?
Мерсье, директор, слышал об этом, и даже в их конторе, расположенной неподалеку от набережной, обнаружено с полсотни грызунов.
Ему хотелось знать, насколько положение серьезно. Риэ не мог решить этот вопрос, но он считал, что контора обязана принять меры.
– Конечно, – сказал Мерсье, – но только когда получим распоряжение. Если ты считаешь, что дело стоит труда, я могу попытаться получить соответствующее распоряжение.
– Все всегда стоит труда, – ответил Риэ.
Их служанка только что сообщила ему, что на крупном заводе, где работает ее муж, подобрали несколько сотен дохлых крыс. Во всяком случае, примерно в это же время наши сограждане стали проявлять первые признаки беспокойства. Ибо с восемнадцатого числа и в самом деле на всех заводах и складах ежедневно обнаруживали сотни крысиных трупиков.
В тех случаях, когда агония затягивалась, приходилось грызунов приканчивать. От окраин до центра города, словом везде, где побывал доктор Риэ, везде, где собирались наши сограждане, крысы будто бы поджидали их, густо набившись в мусорные ящики или же вытянувшись длинной цепочкой в сточных канавах. С этого же дня за дело взялись вечерние газеты и в упор поставили перед муниципалитетом вопрос – намерен или нет он действовать и какие срочные меры собирается принять, дабы оградить своих подопечных от этого омерзительного нашествия. Муниципалитет ровно ничего не намеревался делать и ровно никаких мер не предпринимал, а ограничился тем, что собрался с целью обсудить положение. Службе дератизации был отдан приказ: каждое утро на рассвете подбирать дохлых крыс. А потом оба конторских грузовика должны были отвозить трупы животных на мусоросжигательную станцию для сожжения.
Но в последующие дни положение ухудшилось. Число дохлых грызунов все возрастало, и каждое утро работники конторы собирали еще более обильную, чем накануне, жатву. На четвертый день крысы стали группами выходить на свет и околевали кучно. Из всех сараев, подвалов, погребов, сточных канав вылезали они длинными расслабленными шеренгами, неверными шажками выбирались на свет, чтобы, покружившись вокруг собственной оси, подохнуть поближе к человеку.
Ночью в переулках, на лестничных клетках был отчетливо слышен их короткий предсмертный писк. Утром в предместьях города их обнаруживали в сточных канавах с венчиком крови на остренькой мордочке – одни раздутые, уже разложившиеся, другие окоченевшие, с еще воинственно взъерошенными усами. Даже в центре города можно было наткнуться на трупы грызунов, валявшихся кучками на лестничных площадках или во дворах.
А некоторые одиночные экземпляры забирались в вестибюли казенных зданий, на школьные дворики, иной раз даже на террасы кафе, где и подыхали. Наши сограждане с удивлением находили их в самых людных местах города.
Порой эта мерзость попадалась на Оружейной площади, на бульварах, на Приморском променаде. На заре город очищали от падали, но в течение дня крысиные трупы накапливались вновь и вновь во все возрастающем количестве. Бывало не раз, что ночной прохожий случайно с размаху наступал на пружинящий под ногой еще свежий трупик. Казалось, будто сама земля, на которой были построены наши дома, очищалась от скопившейся в ее недрах скверны, будто оттуда изливалась наружу сукровица и взбухали язвы, разъедавшие землю изнутри. Вообразите же, как опешил наш доселе мирный городок, как потрясли его эти несколько дней; так здоровый человек вдруг обнаруживает, что его до поры до времени неспешно текущая в жилах кровь внезапно взбунтовалась.
(«Чума», перевод Н.Жарковой)
Теме универсального зла посвящена и пьеса «Калигула» («Caligula», 1945), лучшая, по единодушному мнению критиков, пьеса писателя. «Калигула», в основу которой легла книга Светония «Жизнь двенадцати цезарей», считается значительной вехой в истории театра абсурда.

«Калигула» А.Камю в Театре наций.
Будучи одной из ведущих фигур в послевоенной французской литературе, Камю в это время близко сходится с Жаном-Полем Сартром. Вместе с тем пути преодоления абсурдности бытия у Сартра и Камю не совпадают, и в начале 50-х годов в результате серьезных идеологических расхождений Камю порывает с Сартром и с экзистенциализмом1, вождем которого тот считался.
В «Бунтующем человеке» («L'Homme revolte», 1951) Камю рассматривает теорию и практику протеста против власти на протяжении столетий, критикуя диктаторские идеологии, в том числе коммунизм и прочие формы тоталитаризма, которые посягают на свободу и, следовательно, на достоинство человека. Хотя еще в 1945 году Камю говорил, что у него «…слишком мало точек соприкосновения с модной теперь философией экзистенциализма, выводы которой ложны», именно отрицание марксизма привело к разрыву Камю с про- марксистски настроенным Сартром.
В 50-е годы Камю продолжает писать эссе, пьесы, прозу.
В 1953 Камю возвращается к театральной деятельности: ставит спектакли по собственным инсценировкам, в том числе «Бесы» Ф. Достоевского (1954), «Реквием по монахине» (1956) У. Фолкнера. Камю готовится возглавить субсидируемый государством экспериментальный театр.
В 1956 году писатель выпускает ироническую повесть «Падение» («La Chute»), в которой раскаявшийся судья Жан-Батист Кламанс признается в своих преступлениях против морали. Обращаясь к теме вины и раскаяния, Камю в «Падении» широко пользуется христианской символикой.

Памятная Нобелевская медаль А.Камю
Из публицистики 50-х годов стоит выделить «Размышления о гильотине» – страстный призыв отменить смертную казнь.
В 1957 году Камю был награжден Нобелевской премией «за огромный вклад в литературу, высветивший значение человеческой совести». Вручая французскому писателю премию, А.Эстерлинг, представитель Шведской академии, отметил, что «философские взгляды Камю родились в остром противоречии между приятием земного существования и осознанием реальности смерти». В ответной речи Камю сказал, что его творчество зиждется на стремлении «избежать откровенной лжи и противостоять угнетению».

Одно из последних изданий в России книги А.Камю
Десятилетие перед смертью было действительно чрезвычайно плодотворным, взгляните еще раз:
1948 – пьеса «Осадное положение»;
1949 – пьеса «Праведники»;
1950 – первая книга «Злободневных заметок»;
1951- выход в свет «Человека бунтующего»;
1953 – вторая книга «Злободневных заметок»;
1954 – книга лирических эссе «Лето»;
1956 – повесть «Падение»;
1957- сборник рассказов «Изгнание и царство».
«Шведские речи». «Размышления о гильотине»;
1958 – третья книга «Злободневных заметок»…
Когда Камю получил Нобелевскую премию, ему было всего 44 года, и он, по его собственным словам, достиг творческой зрелости. У писателя были обширные творческие планы, о чем свидетельствуют записи в блокнотах и воспоминания друзей. Однако планам этим не суждено было сбыться: в начале 1960 года писатель погиб в автомобильной катастрофе на юге Франции (Камю принимает приглашение своего друга и издателя М. Галлимара-младшего вернуться в Париж не поездом, а на автомобиле. Сошедшая с дороги машина врезалась в дерево, Камю погиб. Роман «Первый человек» был только начат, посмертно были изданы записные книжки и юношеский роман «Счастливая смерть»)…
Но Камю вновь возвращается к читателю в конце XX века – в 1994 году выходит роман «Первый человек», подготовленный к публикации дочерью писателя Катрин Камю по черновику, найденному в дорожной сумке на заднем сиденье того самого автомобиля…
Хотя творчество Камю вызвало после его смерти оживленные споры, многие считают его одной из наиболее значительных фигур своего времени. Камю показал отчужденность и разочарованность послевоенного поколения, однако упорно искал выход из абсурдности современного существования. Писатель подвергался резкой критике за отказ от марксизма и христианства, но, тем не менее, его влияние на современную литературу сомнению не подлежит. В некрологе, напечатанном в итальянской газете «Вечерний курьер» («Corriere della sera»), итальянский поэт Эудженио Монтале писал, что «…нигилизм Камю не исключает надежды, не освобождает человека от решения сложной проблемы: как жить и умереть достойно».

Памятник А.Камю в Париже на улице Альбера Камю
По мнению американской исследовательницы и замечательной, известной писательницы Сьюзан Зонтаг, «проза Камю посвящена не столько его героям, сколько проблемам вины и невиновности, ответственности и нигилистического безразличия». Полагая, что творчество Камю не «отличается ни высоким искусством, ни глубиной мысли», Зонтаг заявляет, что «…его произведения отличаются красотой совершенно иного рода, красотой нравственной». Ряд исследователей литературы вполне обоснованно считали Камю «моралистом, сумевшим поднять этические проблемы до философских»…

Место последнего упокоения А.Камю. Воклюз. Франция
Сам Альбер Камю неоднократно повторял, что он не является философом. Профессиональным мыслителем он, действительно, и не был, хотя получил философское образование и вполне мог бы стать профессором в каком-нибудь университете (этому, однако, как мы помним, помешала болезнь). Вряд ли от этого выиграли бы не только миллионы читателей его романов, но и сами философы – последние неоднократно указывали на отсутствие точных определений, понятийного анализа в работах Камю, на нередкие неточности в реконструкции воззрений мыслителей прошлого. Но любому академическому философу понятна оригинальность мышления Камю, не логическая, а интуитивная, эмоциональная, если так можно выразиться, точность его рассуждений. Конечно, философия, изложенная, по большей части, в романах и пьесах, предоставляет возможность для самых разнообразных трактовок, и Камю стал излюбленным, культовым, в какой-то степени, объектом литературоведческих и историко-философских диссертаций – поток их и на Западе, и в нынешней России не иссякает. Для европейцев 40-50-х годов Камю был одним из классиков экзистенциализма, его неизменно объединяли с Сартром, несмотря на вполне заметные различия даже в ранних философских произведениях и очевидные разногласия по политическим и философским вопросам в 50-е годы. Да, Камю пришлось пройти достаточно сложный путь для преодоления нигилистических, как их порой называют, последствий экзистенциализма…

«Калигула» А.Камю в 2007 году в Московском Ленкоме. В главной роли Константин Хабенский
Надо отметить, что в нашей стране книги А.Камю стали известны довольно рано – причиной тому были, видимо, некоторое время провозглашавшиеся и открыто демонстрируемые Камю симпатии к Советскому Союзу и общий процесс потепления, начавшийся у нас в 1956 году. Однако тиражи его книг не позволяли им стать широко доступными – произведения А.Камю было невозможно «достать» – люди, читавшие романы Камю, явно выделялись в обществе, на них смотрели, как на особо отмеченных, сверхинтеллектуальных…
Сегодня Камю издается достаточно широко, его пьесы идут на сценах многих российских театров и на телевидении, философские трактаты рассматриваются в ходе изучения истории мировой философии. Но стал ли он ближе, многие ли понимают сокровенный смысл его произведений, не остался ли Камю просто модным писателем и мыслителем… Трудно ответить на этот вопрос – чтение книг Камю – дело совсем не легкое…
Глава II
Борис Леонидович Пастернак
1958, Россия

Борис Пастернак
Выдающийся российский поэт и прозаик Борис Леонидович Пастернак (10 февраля 1980 года – 30 мая 1960 года) родился в очень образованной, известной в Москве еврейской семье. Отец поэта, Леонид Пастернак, был академиком живописи, преподавателем Училища живописи, ваяния и зодчества, специализировался на портретной живописи, писал портреты многих известных людей, в том числе и Толстого. Мать поэта, урожденная Роза Кауфман, известная пианистка, отказалась от карьеры музыканта, чтобы воспитывать детей: Бориса, его брата и двух сестер. Несмотря на довольно скромный достаток, семья Пастернаков вращалась в высших художественных кругах дореволюционной России, в их доме бывали Рахманинов, Скрябин, Райнер Мария Рильке и Толстой, о котором спустя много лет Пастернак сказал: «Его образ прошел через всю мою жизнь».

Л.О.Пастернак. Борис и его брат Александр в матросских костюмах. 1902 год. Музей Л.Пастернака. Лондон. Великобритания
Творчество Скрябина повлияло на решение Пастернака поступить в Московскую консерваторию, где он изучал теорию композиции, однако талантливому юноше для успешных занятий не хватило абсолютного слуха. В 1910 году он отказывается от мысли стать музыкантом, увлекается философией и религией, особенно Новым заветом в интерпретации своей набожной православной няни и Л.Н.Толстого, и, проучившись некоторое время на историко-философском факультете Московского университета, в возрасте 23 лет едет в Германию, в Марбургский университет, где в течение летнего семестра занимается у профессора Германа Когена, главы марбургской неокантианской школы. Впрочем, увлечение философией оказалось недолгим: встретив русскую девушку, Иду Высоцкую, в которую он давно был влюблен, Пастернак вспомнил о родине, уговорил себя, что от природы он скорее лирик, чем логик, и, совершив короткую поездку по Италии, зимой 1913 года вернулся в Москву. «Прощай, философия» – эти слова из автобиографической повести Пастернака «Охранная грамота» (1931) теперь значатся на мемориальной доске дома в Марбурге, где некогда проживал безвестный студент, ставший всемирно почитаемым классиком…

Б.Пастернак, С.Эйзенштейн, Л.и Э. Брик, В.Маяковский
«Я основательно занялся стихописанием. Днем и ночью и когда придется я писал о море, о рассвете, о летнем доме…» («Охранная грамота»).
По возвращении в Москву Пастернак устанавливает связи с видными представителями символизма и футуризма, знакомится с Владимиром Маяковским, одним из ведущих поэтов-футуристов, ставшим другом и литературным соперником Пастернака. Хотя музыка, философия и религия не утратили для Пастернака своей важности, он понимал, что истинное его предназначение – это поэзия, и летом 1913 года, после сдачи университетских экзаменов, завершает и выпускает первую книгу стихов – «Близнец в тучах» (1914) – тиражом 200 экземпляров (за густоту насыщения ассоциативными образами и парадоксальными метафорами поэта обвинили в «нерусской лексике»), а через три года – вторую, «Поверх барьеров». Книги эти вобрали в себя и его страсть к музыке, и интерес к философии.
В стихотворении, посвященном Пастернаку, А. Ахматова писала: «Он награжден каким-то вечным детством».
«Вечное детство» составляло, вероятно, самую суть поэтической личности Пастернака. Широко раскрытыми глазами он смотрел на мир, не уставая удивляться ему, восхищаться его чудесным разнообразием.
На первых порах своей поэтической деятельности Пастернак писал изысканные стихи для узкого круга ценителей. Перелом произошел в 20-е годы, когда поэт обратился к социальным проблемам. Идиллическая атмосфера его жизни в России накануне первой мировой войны передана позже в «Повести» (1929), где с очевидностью обнаруживается родство прозы и стихотворной лирики Пастернака.
Еще в детстве Пастернак повредил ногу, упав с лошади, и, когда началась война, в армию не попал, однако, чтобы принять посильное участие в войне, устроился конторщиком на уральский военный завод, что впоследствии описал в романе «Доктор Живаго».

Л.О.Пастернак. Портрет сына. 1921 год
В 1917 году Пастернак возвращается в Москву. Атмосфера революционных перемен нашла свое отражение в книге стихотворений «Сестра моя жизнь», опубликованной пятью годами позже, а также в «Темах и вариациях» (1923), выдвинувших его в первый ряд поэтов России. Поэтесса Марина Цветаева, страстная почитательница Пастернака, назвала его поэзию «световым ливнем», «сквозняком», «разгадкой», а сам Пастернак в романе в стихах «Спекторский» (о судьбе русского интеллигента, «которого должно вернуть истории», 1931, начат в 1925) писал: «Поэзия, не поступайся ширью. Храни живую точность: точность тайн».

З.Нейгауз. Жена Б.Пастернака. Мать его сына Евгения
Поскольку Пастернак не имел обыкновения распространяться о своей жизни и был склонен с большой осмотрительностью описывать те события, очевидцем которых становился. Подробности его бытия после революции весьма отрывочны и известны в основном из переписки с друзьями на Западе и двух книг: «Охранная грамота» (1931) и «Люди и положения. Автобиографический очерк» (1956-1957). Подобно многим поэтам и писателям его поколения, в первые дни революции Пастернак некоторое время работал в библиотеке Народного комиссариата просвещения.
Хотя в 1921 году его родители с дочерьми эмигрировали в Германию, а после прихода к власти Гитлера переехали в Англию, Пастернак и его брат Александр остались в Москве. Вскоре после отъезда родителей Пастернак женился на художнице Евгении Лурье, у них родился сын, а в 1931 году развелся с ней и женился на Зинаиде Николаевне Нейгауз, от брака с которой у него был еще один сын.
Большую часть жизни Пастернак жил в Переделкине, дачном поселке писателей под Москвой.
В 20-е годы Пастернак пишет две историко- революционные поэмы – «Девятьсот пятый год» (1925-1926) и «Лейтенант Шмидт» (1926-1927), одобрительно встреченные критикой, и в 1934 году на Первом съезде писателей о нем говорят как о ведущем советском современном поэте. Н. Бухарин даже противопоставил поэзию Пастернака поэзии Маяковского как «отжившей агитке»…
Суть этого любопытного процесса в творчестве Бориса Леонидовича хорошо охарактеризовал М. Горький в письме к поэту после знакомства с его поэмой «Девятьсот пятый год»: «Книга – отличная; книга из тех… которым суждена долгая жизнь. Не скрою от вас: до этой книги я всегда читал стихи ваши с некоторым напряжением, ибо – слишком чрезмерна их насыщенность образностью и не всегда образы эти ясны для меня… В «905 г.» Вы скупее и проще, Вы классичнее в этой книге, насыщенной пафосом, который меня, читателя, быстро, легко и мощно заражает».
Дальнейшее поэтическое развитие Пастернака, шло именно по пути, названному Горьким – он становился «скупее, проще, классичнее»…

Б.Пастернак на рисунке Ю.Анненского. 1917 год
В 1929 году Борис Пастернак он публикует уже упомянутую нами «Повесть» с одноименным героем стихотворного романа («Спекторский»), которую считал первой частью будущей эпопеи и замысел которой восходил еще к 1918 году. В промежутках он опубликовал несколько прозаических произведений: «Аппелесова черта» (1918), «Письма из Тулы» (1922), «Детство Люверс» (1922), «Воздушные пути» (1924).
Однако проза Пастернака, опубликованная при его жизни, не вызвала признания современников. Зато его лирика обретала все большую известность.
Однако похвалы в его адрес вскоре сменяются резкой критикой из-за нежелания поэта ограничиваться в своем творчестве пролетарской тематикой. Во время политических процессов 30-х годов, организованных по указанию Сталина, Пастернак отказывается верить в виновность крупных советских военачальников, хотя прекрасно знает, чем это ему грозит… «Он слышал звуки, неуловимые для других, – писал в своих воспоминаниях «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург, – слышал, как бьется сердце и как растет трава, но поступи века так и не расслышал…». Об этом свидетельствует и телефонный разговор Пастернака со Сталиным в мае 1934 года. Пастернак пытался защитить арестованного Мандельштама, а заодно поговорить с вождем о жизни и смерти, но Сталин оборвал поэта-философа: «А вести с тобой посторонние разговоры мне незачем»…
В результате с 1936 по 1943 год поэту не удалось издать ни одной книги, но, благодаря осмотрительному поведению, он спасся от ссылки и смерти, которых не избежали многие его современники.
Получивший воспитание в европейски образованной среде, Пастернак говорил на нескольких языках и в 30-е годы, лишившись заработка, переводил на русский язык классиков английской, немецкой и французской поэзии. Его переводы трагедий Шекспира считаются лучшими на русском языке. Переводил Пастернак и горячо любимых им грузинских поэтов, вовсе не желая при этом угодить Сталину – грузину по национальности. В начале Великой Отечественной войны, когда немецкие войска приближались к Москве, Пастернак был эвакуирован в Чистополь, на реке Каме. В это время он пишет патриотические стихи (в первые месяцы военных сражений – «Страшная сказка», «Бобыль», «Застава», в дальнейшем – «Смерть сапера», «Победитель» и другие) и просит советское правительство отправить его на фронт в качестве военного корреспондента, на что, в конце концов, получает разрешение (в августе 1943 года с бригадой писателей уезжает на Брянский фронт).
В 1943 году вышла первая за последние 8 лет книга Пастернака – «На ранних поездках», поэтический сборник, состоящий всего из 26 стихотворений, который был быстро раскуплен, а в 1945 году – второй, «Земной простор», а в 1946 году были переизданы ранние стихи поэта.
Ослепляя блеском,
Вечерело в семь.
С улиц к занавескам
Подступала темь.
Люди – манекены,
Только страсть с тоской
Водит по Вселенной
Шарящей рукой.
Сердце под ладонью
Дрожью выдает
Бегство и погоню,
Трепет и полет.
Чувству на свободе
Вольно налегке,
Точно рвет поводья
Лошадь в мундштуке.
(«Нежность»)

Одно из изданий романа Пастернака в России
В 1948 году был уничтожен весь тираж подготовленного сборника «Избранное»…
Несмотря ни на что, в 40-е годы, продолжая поэтическую деятельность и занимаясь переводами, Пастернак обдумывает план романа, «книгу жизнеописаний, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидать и передумать», и после войны, уединившись в Переделкине, начинает работу над «Доктором Живаго» (предварительное название – «Мальчики и девочки»), историей жизни Юрия Андреевича Живаго, врача и поэта, детство которого приходится на начало века и который становится свидетелем и участником Первой мировой войны, революции, гражданской войны, начала сталинской эпохи. Человек думающий, наделенный художественным темпераментом и философским взглядом на мир, Живаго не имел ничего общего с ортодоксальным героем советской литературы. Несмотря на то, что персонажи книги придерживаются разных жизненных установок, всем им равно чужды марксистско-ленинские взгляды. В романе дается широкая панорама дореволюционной и революционной России. Знаменательно, что фамилия героя происходит от слова «живой», «жизнь».
В то время, когда над страной разражается революционная буря, Живаго обретает идиллический покой в трепетной любви к Ларе, бывшей возлюбленной продажного дельца-адвоката и жены революционера- фанатика. По лирико-эпическому настрою, по выразительности психологических характеристик, по интересу к духовному миру человека перед лицом опасности «Доктор Живаго» имеет немало общего с «Войной и миром» Л.Н.Толстого.
Война с Японией еще не кончилась. Неожиданно ее заслонили другие события. По России прокатывались волны революции, одна другой выше и невиданней.
В это время в Москву с Урала приехала вдова инженера- бельгийца и сама обрусевшая француженка Амалия Карловна Гишар с двумя детьми, сыном Родионом и дочерью Ларисою.
Сына она отдала в кадетский корпус, а дочь в женскую гимназию, по случайности ту самую и тот же самый класс, в которых училась Надя Кологривова.

Афиша американской экранизации романа Б.Пастернака 1965 года
У мадам Гишар были от мужа сбережения в бумагах, которые раньше поднимались, а теперь стали падать. Чтобы приостановить таяние своих средств и не сидеть сложа руки, мадам Гишар купила небольшое дело, швейную мастерскую Левицкой близ Триумфальных ворот у наследников портнихи, с правом сохранения старой фирмы, с кругом ее прежних заказчиц и всеми модистками и ученицами.
Мадам Гишар сделала это по совету адвоката Комаровского, друга своего мужа и своей собственной опоры, хладнокровного дельца, знавшего деловую жизнь в России как свои пять пальцев.
С ним она списалась насчет переезда, он встречал их на вокзале, он повез через всю Москву в меблированные комнаты «Черногория» в Оружейном переулке, где снял для них номер, он же уговорил отдать Родю в корпус, а Лару в гимназию, которую он порекомендовал, и он же невнимательно шутил с мальчиком и заглядывался на девочку так, что она краснела.
Перед тем как переселиться в небольшую квартиру в три комнаты, находившуюся при мастерской, они около месяца прожили в «Черногории».
Это были самые ужасные места Москвы, лихачи и притоны, целые улицы, отданные разврату, трущобы «погибших созданий».

Кадр из фильма Д.Лина «Доктор Живаго» (1965 ). В роли Юрия О.Шариф
Детей не удивляла грязь в номерах, клопы, убожество меблировки. После смерти отца мать жила в вечном страхе обнищания. Родя и Лара привыкли слышать, что они на краю гибели. Они понимали, что они не дети улицы, но в них глубоко сидела робость перед богатыми, как у питомцев сиротских домов.
Живой пример этого страха подавала им мать. Амалия Карловна была полная блондинка лет тридцати пяти, у которой сердечные припадки сменялись припадками глупости. Она была страшная трусиха и смертельно боялась мужчин. Именно поэтому она с перепугу и от растерянности все время попадала к ним из объятия в объятие.
В «Черногории» они занимали двадцать третий номер, а в двадцать четвертом со дня основания номеров жил виолончелист Тышкевич, потливый и лысый добряк в паричке, который молитвенно складывал руки и прижимал их к груди, когда убеждал кого-нибудь, и закидывал голову назад и вдохновенно закатывал глаза, играя в обществе и выступая на концертах. Он редко бывал дома и на целые дни уходил в Большой театр или Консерваторию. Соседи познакомились. Взаимные одолжения сблизили их.
Так как присутствие детей иногда стесняло Амалию Карловну во время посещений Комаровского, Тышкевич, уходя, стал оставлять ей ключ от своего номера для приема ее приятеля.
Скоро мадам Гишар так свыклась с его самопожертвованием, что несколько раз в слезах стучалась к нему, прося у него защиты от своего покровителя.
Дом был одноэтажный, недалеко от угла Тверской.
Чувствовалась близость Брестской железной дороги. Рядом начинались ее владения, казенные квартиры служащих, паровозные депо и склады.
Туда ходила домой к себе Оля Демина, умная девочка, племянница одного служащего с Москвы-Товарной.
Она была способная ученица. Ее отмечала старая владелица и теперь стала приближать к себе новая. Оле Деминой очень нравилась Лара.

В США еще раз экранизировали роман Пастернака в 2002 году
Все оставалось, как при Левицкой. Как очумелые, крутились швейные машины под опускающимися ногами или порхающими руками усталых мастериц. Кто-нибудь тихо шил, сидя на столе и отводя на отлет руку с иглой и длинной ниткой. Пол был усеян лоскутками. Разговаривать приходилось громко, чтобы перекричать стук швейных машин и переливчатые трели Кирилла Модестовича, канарейки в клетке под оконным сводом, тайну прозвища которой унесла с собой в могилу прежняя хозяйка.
В приемной дамы живописной группой окружали стол с журналами. Они стояли, сидели и полуоблокачивались в тех позах, какие видели на картинках, и, рассматривая модели, советовались насчет фасонов. За другим столом на директорском месте сидела помощница Амалии Карловны из старших закройщиц, Фаина Силантьевна Фетисова, костлявая женщина с бородавками в углублениях дряблых щек.
Она держала костяной мундштук с папиросой в пожелтевших зубах, щурила глаз с желтым белком и, выпуская желтую струю дыма ртом и носом, записывала в тетрадку мерки, номера квитанций, адреса и пожелания толпившихся заказчиц.
Амалия Карловна была в мастерской новым и неопытным человеком. Она не чувствовала себя в полном смысле хозяйкою.
Но персонал был честный, на Фетисову можно было положиться.
Тем не менее, время было тревожное. Амалия Карловна боялась задумываться о будущем. Отчаяние охватывало ее. Все валилось у нее из рук.
Их часто навещал Комаровский. Когда Виктор Ипполитович проходил через всю мастерскую, направляясь на их половину и мимоходом пугая переодевавшихся франтих, которые скрывались при его появлении за ширмы и оттуда игриво парировали его развязные шутки, мастерицы неодобрительно и насмешливо шептали ему вслед: «Пожаловал», «Ейный», «Амалькина присуха», «Буйвол», «Бабья порча».
Предметом еще большей ненависти был его бульдог Джек, которого он иногда приводил на поводке и который такими стремительными рывками тащил его за собою, что Комаров ский сбивался с шага, бросался вперед и шел за собакой, вытянув руки, как слепой за поводырем.
Однажды весной Джек вцепился Ларе в ногу и разорвал ей чулок.
– Я его смертью изведу, нечистую силу, – по-детски прохрипела Ларе на ухо Оля Демина.
– Да, в самом деле, противная собака. Но как же ты, глупенькая, это сделаешь?
– Тише, ты не ори, я вас научу. Вот яйца есть на Пасху каменные. Ну, вот у вашей маменьки на комоде…
– Ну да, мраморные, хрустальные.
– Ага, вот-вот. Ты нагнись, я на ухо. Надо взять, вымочить в сале, сало пристанет, наглотается он, паршивый пес, набьет, сатана, пестерь, и – шабаш! Кверху лапки! Стекло!

Дом-музей Б.Л.Пастернака в Переделкино
Лара смеялась и с завистью думала: девочка живет в нужде, трудится. Малолетние из народа рано развиваются. А вот, поди же ты, сколько в ней еще неиспорченного, детского. Яйца, Джек – откуда что берется? «За что же мне такая участь, – думала Лара, – что я все вижу и так о всем болею?»
«Ведь для него мама – как это называется… Ведь он – мамин, это самое… Это гадкие слова, не хочу повторять. Так зачем в таком случае он смотрит на меня такими глазами? Ведь я ее дочь».

А это уже афиша замечательной отечественной экранизации великого романа
Ей было немногим больше шестнадцати, но она была вполне сложившейся девушкой. Ей давали восемнадцать лет и больше. У нее был ясный ум и легкий характер. Она была очень хороша собой.
Она и Родя понимали, что всего в жизни им придется добиваться своими боками. В противоположность праздным и обеспеченным, им некогда было предаваться преждевременному пронырству и теоретически разнюхивать вещи, практически их еще не касавшиеся. Грязно только лишнее. Лара была самым чистым существом на свете.
Брат и сестра знали цену всему и дорожили достигнутым. Надо было быть на хорошем счету, чтобы пробиться. Лара хорошо училась не из отвлеченной тяги к знаниям, а потому что для освобождения от платы за учение надо было быть хорошей ученицей, а для этого требовалось хорошо учиться. Так же хорошо, как она училась, Лара без труда мыла посуду, помогала в мастерской и ходила по маминым поручениям. Она двигалась бесшумно и плавно, и все в ней – незаметная быстрота движений, рост, голос, серые глаза и белокурый цвет волос были под стать друг другу.
Было воскресенье, середина июля. По праздникам можно было утром понежиться в постели подольше. Лара лежала на спине, закинувши руки назад и положив их под голову.
В мастерской стояла непривычная тишина. Окно на улицу было отворено. Лара слышала, как громыхавшая вдали пролетка съехала с булыжной мостовой в желобок коночного рельса и грубая стукотня сменилась плавным скольжением колеса как по маслу.
«Надо поспать еще немного», – подумала Лара. Рокот города усыплял, как колыбельная песня.
Свой рост и положение в постели Лара ощущала сейчас двумя точками – выступом левого плеча и большим пальцем правой ноги. Это были плечо и нога, а все остальное – более или менее она сама, ее душа или сущность, стройно вложенная в очертания и отзывчиво рвущаяся в будущее.

Это обложка первого издания…
«Надо уснуть», – думала Лара и вызывала в воображении солнечную сторону Каретного ряда в этот час, сараи экипажных заведений с огромными колымагами для продажи на чисто подметенных полах, граненое стекло каретных фонарей, медвежьи чучела, богатую жизнь. А немного ниже, в мыслях рисовала себе Лара, – учение драгун во дворе Знаменских казарм, чинные ломающиеся лошади, идущие по кругу, прыжки с разбега в седла и проездка шагом, проездка рысью, проездка вскачь. И разинутые рты нянек с детьми и кормилиц, рядами прижавшихся снаружи к казарменной ограде. А еще ниже, думала Лара, – Петровка, Петровские линии.
«Что вы, Лара! Откуда такие мысли? Просто я хочу показать вам свою квартиру. Тем более что это рядом».
Была Ольга, у его знакомых в Каретном маленькая дочь именинница. По этому случаю веселились взрослые танцы, шампанское. Он приглашал маму, но мама не могла, ей нездоровилось. Мама сказала: «Возьмите Лару. Вы меня всегда предостерегаете: «Амалия, берегите Лару». Вот теперь и берегите ее». И он ее берег, нечего сказать! Ха-ха-ха!

Бессмертный роман создан за этим столом в Переделкино
Какая безумная вещь вальс! Кружишься, кружишься, ни о чем не думая. Пока играет музыка, проходит целая вечность, как жизнь в романах. Но едва перестают играть, ощущение скандала, словно тебя облили холодной водой или застали неодетой. Кроме того, эти вольности позволяешь другим из хвастовства, чтобы показать, какая ты уже большая.
Она никогда не могла предположить, что он так хорошо танцует. Какие у него умные руки, как уверенно берется он за талию! Но целовать себя так она больше никому не позволит. Она никогда не могла предположить, что в чужих губах может сосредоточиться столько бесстыдства, когда их так долго прижимают к твоим собственным.
Бросить эти глупости. Раз навсегда. Не разыгрывать простушки, не умильничать, не потуплять стыдливо глаз. Это когда-нибудь плохо кончится. Тут совсем рядом страшная черта.

Обложка журнала «Тайм»… 15 декабря 1958 года
Ступить шаг, и сразу же летишь в пропасть. Забыть думать о танцах. В них все зло. Не стесняться отказывать. Выдумать, что не училась танцевать или сломала ногу.
Осенью происходили волнения на железных дорогах московского узла. Забастовала Московско-Казанская железная дорога. К ней должна была примкнуть Московско-Брестская. Решение о забастовке было принято, но в комитете дороги не могли столковаться о дне ее объявления. Все на дороге знали о забастовке, и требовался только внешний повод, чтобы она началась самочинно.
Было холодное пасмурное утро начала октября. В этот день на линии должны были выдавать жалованье. Долго не поступали сведения из счетной части. Потом в контору прошел мальчик с табелью, выплатной ведомостью и грудой отобранных с целью взыскания рабочих книжек. Платеж начался. По бесконечной полосе незастроенного пространства, отделявшего вокзал, мастерские, паровозные де по, пакгаузы и рельсовые пути от деревянных построек правления, потянулись за заработком проводники, стрелочники, слесаря и их подручные, бабы поломойки из вагонного парка.
Пахло началом городской зимы, топтанным листом клена, талым снегом, паровозной гарью и теплым ржаным хлебом, который выпекали в подвале вокзального буфета и только что вынули из печи. Приходили и отходили поезда. Их составляли и разбирали, размахивая свернутыми и развернутыми флагами. На все лады заливались рожки сторожей, карманные свистки сцепщиков и басистые гудки паровозов. Столбы дыма бесконечными лестницами подымались к небу. Растопленные паровозы стояли готовые к выходу, обжигая холодные зимние облака кипящими облаками пара…
(«Доктор Живаго»)
Роман, поначалу одобренный для печати, позже сочли непригодным «из-за негативного отношения автора к революции и отсутствия веры в социальные преобразования».
Впервые книга была издана в Милане в 1957 году на итальянском языке, а к концу 1958 года переведена на 18 языков, в том числе и английский. Позже английским режиссером Дэвидом Лином (1965) была создана первая экранизация романа Пастернака с Омаром Шарифом в роли Юрия Живаго.

Памятная Нобелевская медаль Б.Пастернака
В 1958 году Шведская академия присудила Борису Пастернаку Нобелевскую премию по литературе «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа», после чего центральные советские газеты «Правда» и «Литературная газета», с благословения советского правительства обрушились на поэта, называя его «изменником», «злобным обывателем», «клеветником», «Иудой», «вражеским наймитом»… Пастернака исключили из Союза писателей и вынудили отказаться от премии. Вслед за первой телеграммой в адрес Шведской академии, где говорилось, что Пастернак «…чрезвычайно благодарен, тронут, горд, изумлен и смущен», через 4 дня последовала вторая: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться. Не примите за оскорбление мой добровольный отказ». «Разумеется, этот отказ никоим образом не принижает значимости награды, – сказал на церемонии награждения член Шведской академии А.Эстерлинг, – нам остается только выразить сожаление, что награждение лауреата Нобелевской премии не состоится».
Травля Пастернака продолжалась… Оскорбленные в своих патриотических чувствах (хотя и не читавшие роман Пастернака) члены Союза Советских писателей требовали изгнания Пастернака из страны…
Роман, затрагивающий сокровенные вопросы человеческой жизни, тайны жизни и смерти, вопросы истории, христианства, еврейства, был, как мы видим, резко негативно встречен советской литературной средой, отвергнут к печати из-за неоднозначной позиции автора, прежде всего, к большевистскому перевороту и последующим изменениям в жизни страны. Так, например, Э.Казакевич, к тому времени главный редактор журнала «Литературная Москва», все же прочитав роман, заявил: «Оказывается, судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение и лучше было ее не делать», К.Симонов, главный редактор «Нового мира», отреагировал подобным же образом: «Нельзя давать трибуну Пастернаку!». Публикация романа на Западе (как мы упоминали, сначала в Италии в 1957 году про- коммунистически настроенным издательством Фельтринелли, а потом в Великобритании, с помощью И.Берлина) привела к настоящей вакханалии в советской печати, исключению Пастернака из Союза писателей, откровенным оскорблениям в его адрес со страниц советских газет, на собраниях трудящихся, инспирированных коммунистами (автор пособия был свидетелем подобных митингов). Следуя инструкциям, полученным из Отдела литературы ЦК КПСС, Московская организация Союза Писателей СССР, вслед за Правлением Союза Писателей, требовали высылки Пастернака из Советского Союза и лишения его советского гражданства. Среди писателей, требовавших высылки, были Л.Ошанин, А.Безыменский, Б. Слуцкий, С.Баруздин, Б.Полевой и многие другие.
В письме к советскому лидеру Н.С. Хрущеву, составленном юрисконсультом Союза писателей и подписанном Пастернаком, выражалась надежда, что поэту будет разрешено остаться в СССР. «Покинуть Родину для меня равносильно смерти… – писал Пастернак. – Я связан с Россией рождением, жизнью и работой». Глубоко потрясенный продолжающимися нападками на него лично и на его книги – реакцией, которой он никак не ожидал, когда начинал работу над «Доктором Живаго», последние годы жизни писатель безвыездно прожил в Переделкине, писал, принимал посетителей, беседовал с друзьями, ухаживал за садом. Писал стихи…
Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана.
Оно покрыло жаркой охрою
Соседний лес, дома поселка,
Мою постель, подушку мокрую,
И край стены за книжной полкой.
Я вспомнил, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.
Вы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по старому,
Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора,
И осень, ясная, как знаменье,
К себе приковывает взоры.
И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
Нагой, трепещущий ольшаник
В имбирно-красный лес кладбищенский,
Горевший, как печатный пряник.
С притихшими его вершинами
Соседствовало небо важно,
И голосами петушиными
Перекликалась даль протяжно.
В лесу казенной землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.
Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом:
«Прощай, лазурь преображенская
И золото второго Спаса
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины,
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я – поле твоего сражения.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство».
(«Август»)
Незадолго до смерти поэта в Переделкино приезжал знаменитый американский композитор и дирижер Леонард Бернстайн. Он ужасался порядкам в России и сетовал на то, как трудно вести разговор с министром культуры. На что Пастернак ответил: «При чем тут министры? Художник разговаривает с Богом, и тот ставит ему различные представления, чтобы ему было что писать. Это может быть фарс, как в вашем случае, а может быть трагедия»…

Снимок, сделанный на похоронах Б.Л.Пастернака
Вспомним снова характеристику Эренбурга, которую он дал Пастернаку: «… Жил он вне общества не потому, что данное общество ему не подходило, а потому, что, будучи общительным, даже веселым с другими, знал только одного собеседника: самого себя… Борис Леонидович жил для себя – эгоистом он никогда не был, но он жил в себе, с собой и собою…».
Умер Пастернак в 1960 году от неожиданно и резко прогрессировавшего рака легких (после только что перенесенного инфаркта)… За месяц до своей кончины он написал: «По слепому случаю судьбы мне посчастливилось высказаться полностью, и то самое, чем мы так привыкли жертвовать и что есть самое лучшее в нас, – художник оказался в моем случае не затертым и не растоптанным».

Обложка одной из замечательных книг 2006 года о Б.Пастернаке. Автор – журналист, писатель Д.Быков
Расхождение Пастернака с коммунистическими идеалами было не политическим, а скорее «философским и моральным» – так считает критик и историк литературы Марк Слоним, который пишет: «Он верит в человеческие христианские добродетели, утверждает ценность жизни, красоты, любви и природы. Он отвергает идею насилия, особенно тогда, когда насилие оправдывается абстрактными формулами и сектантской демагогией». Пастернаку, воспитанному на идеях гуманизма и религии, трудно было принять советские принципы материализма, коллективизма и атеизма. Как отмечал американский биограф Пастернака, Роберт Пейн, «своими стихами и прозой Пастернак утверждал превосходство человека, человеческих чувств над репрессиями диктаторского режима». В письме одному из своих переводчиков, американскому слависту Ю.Кейдену, Пастернак писал, что «искусство не просто описание жизни, а выражение единственности бытия… значительный писатель своего времени – это открытие, изображение неизвестной, неповторимой, единственной живой действительности».
В начале 80-х годов отношение к Пастернаку постепенно стало меняться: поэт Андрей Вознесенский напечатал воспоминания о Пастернаке в журнале «Новый мир», вышел двухтомник избранных стихотворений поэта под редакцией его сына Евгения Пастернака (1986). В 1987 году Союз писателей отменил свое решение об исключении Пастернака сразу после того, как стало известно, что в 1988 году в периодике (журнал «Новый мир») начнется публикация романа «Доктор Живаго». В 1989 году диплом и медаль Нобелевского лауреата были вручены в Стокгольме сыну поэта – Е.Б. Пастернаку. Под его редакцией вышло несколько собраний сочинений поэта, сегодня в России издаются многочисленные сборники, воспоминания и материалы к биографии писателя. В Переделкино, в доме Б.Л. Пастернака, работает музей. В Москве – в Лаврушинском переулке, в доме, где долгое время жил Б.Л. Пастернак, установлена мемориальная доска его памяти. О Борисе Леонидовиче пишут книги…

О.Меньшиков в главной роли в фильме А.Прошкина «Доктор Живаго». 2005 год
К сожалению, в ноябре 2006 года на кладбище в Переделкино неизвестными варварами было совершено надругательство над могилой Пастернака, сожжен памятник поэту… Нынче все уже восстанавливается…
Сегодня гениальные стихотворения и роман Пастернака включены в школьные программы. Российский читатель и зритель сумел посмотреть три экранизации романа Пастернака (1965 год – Дэвид Лин, 2002 год – Джакомо Каприотти), в том числе и российскую, в 2005 году (режиссер Александр Прошкин), с Олегом Меньшиковым в роли главного героя. Мы читаем эту книгу и по праву гордимся не только замечательным талантом Бориса Леонидовича, но и его потрясающей честностью и человеколюбием, открытостью и душевностью. Стоит добавить и о совершенно потрясающем таланте Пастернака-переводчика: «Ромео и Джульетта» и «Гамлет», «Фауст» – произведения, поистине приобретшие в его лице второго автора, не менее гениального и прозорливого. Действительно, это большое счастье, что книги Пастернака, его стихи и проза, дневники и письма возвратились к российскому читателю!
Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.
И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.
И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
(«Быть знаменитым некрасиво…»)
Глава III
Сальваторе Квазимодо (Quasimodo)
1959, Италия

Сальваторе Квазимодо
Итальянский поэт Сальваторе Квазимодо (20 августа 1901 года – 14 июня 1968 года) родился в Модике, маленьком городке возле Сиракузы (Сицилия). Его отец, Гаэтано Квазимодо, был начальником железнодорожной станции, поэтому семья часто переезжала из одного сицилийского городка в другой. В 1916 году Сальваторе и его старший брат поступили в техническое училище в Мессине, где в это время жила семья. Хотя Сальваторе хотел учиться в гимназии, его родители решили дать детям техническое образование, считая это более практичным. В это время юноша увлекается поэзией, начинает читать классическую и современную литературу России и Франции, а также публикует свои первые стихи, вместе с друзьями выпускает газету, просуществовавшую, впрочем, очень недолго.
В 1919 году Квазимодо покидает Мессину и поступает в Римский политехнический институт, однако из-за денежных затруднений бросает учебу, получив диплом топографа.

В этом доме в Модике, на Сицилии, родился С.Квазимодо
В 1920 году он женится на Биче Донетти и начинает всерьез заниматься литературой, в чем его поддерживает монсеньор Рамполла, сицилийский священник в Риме. Будущий писатель изучает греческий и латынь и, неуверенный в своих литературных способностях, занимается работой, требующей технических знаний.
С 1926 года Квазимодо работает в министерстве гражданского строительства, много ездит по стране. Он с открытой неприязнью относится к фашистам, отчего не может профессионально заниматься журналистикой, зато начинает всерьез писать стихи. В 1929 году шурин Квазимодо, Элио Витторини, ставший впоследствии известным романистом, критиком и переводчиком, ввел его в литературные круги Флоренции, где Квазимодо встретился с поэтами Эудженио Монтале и Джузеппе Унгаретти, а также с Алессандро Бонсанти, редактором журнала «Солярий» («Solaria»), где были опубликованы несколько стихотворений начинающего поэта.
В 1930 году Бонсанти финансировал издание первого сборника стихотворений Квазимодо «Вода и земля» («Acque e terrа»), где немало стихов посвящено Сицилии и, прежде всего, – маленький шедевр «Ветер над Тиндари» («Vento a Tindari»). Уже в первом сборнике Квазимодо ощущается влияние герметизма2, поэтического направления, отличительными свойствами которого, по мнению литературоведов, являются «зашифрованная образность, культ слова и строгий, подчас загадочный интеллектуализм». К поэзии Квазимодо применимо понятие «магия слова», вера в то, что слова автономны, что они несут не только чисто описательную функцию…
Тайное угадывалось время
в ожидании ночных дождей,
в том, как менялись облака,
волнистые колыбели,
и я был мертв.
Город между небом и землею
был моим последним приютом,
и меня со всех сторон окликали
ласковые женщины из прошлого,
и мать, помолодевшая с годами,
бережно перебирая розы,
белейшими чело мое венчала.
Ночь была на дворе,
и звезды уверенно плыли
по золотым траекториям,
и ставшее преходящим
настигало меня в моих укрытиях,
чтоб напомнить об открытых садах и смысле жизни.
Но меня угнетала последней улыбкой
цветущая женщина, лежащая навзничь в цветах.
(«Цветущая женщина, лежащая навзничь в цветах», перевод Е.Солоновича)
Для герметической итальянской поэзии, господствовавшей в 20-30-е годы XX века, было характерно авторское сознание, отрицание традиционных поэтических приемов, отказ от логических и синтаксических связей. Герметики в своем творчестве хотели достичь нового музыкального измерения в поэзии и очистить слово от коннотаций3, вернуть ему первоначальную силу в мотивах одиночества, гуманистической скорби, трагических ощущениях мира, выраженных в изощренной поэтической форме.

Первое издание книги «Вода и земля»
Именно поэтика герметизма, сложная и виртуозная, позволила говорить о начале возрождения итальянской классической поэзии. В итальянском языке, как известно, «все рифмуется со всем». Однако этот принцип оказал итальянской поэзии не самую лучшую службу.
Возраставшее в арифметической прогрессии количество поэтов, «рифмоплетов» (зачастую без особого таланта) привело к девальвации языка Данте и Петрарки и падению интересов к итальянской поэзии, однако в начале XX века именно герметики, такие как Унгаретти, Квазимодо, Монтале вернули итальянской поэзии славу утонченной, восходящей к эпохе Древнего Рима, которая неизменно определяет содержание всей итальянской культуры…

Первое издание «Лирики Греции»
В течение следующих нескольких лет Квазимодо выпустил ряд поэтических сборников: «Потонувший гобой» («Oboe sommerso», 1932), «Аромат эвкалипта и другие стихотворения» («Odore di eucalyptus e altri versi», 1933), «Эрато и Аполлион» («Erato e Apollion», 1936), и «Стихотворения» («Poesie», 1938). Реализм «Воды и земли» сменяется в этих сборниках герметизмом. В 1932 году, через год после Монтале, Квазимодо удостаивается Флорентийской премии «Антико Фатторе», а в 1934 году переезжает в Милан, где сближается с кружком южноитальянских интеллектуалов, называющих себя «юными эмигрантами». В это время Квазимодо сходится с Амелией Спечиалетти, и в 1935 году у них рождается дочь Ориетта.

Обложка одного из первых изданий сборника С.Квазимодо «Стихотворения»
В 1938 году Квазимодо подает прошение об отставке из министерства гражданского строительства и становится ассистентом Чезаре Дзаваттини, писателя, редактора нескольких периодических изданий, принадлежащих издательству Мондадори, а в следующем году – редактором еженедельника «Темпо» («Il tempo»). В том же году у танцовщицы Марии Кумани от связи с Квазимодо рождается сын Алессандро.
В эти годы поэт много занимается переводами: его книга «Лирика Греции» («Lirici greci»), перевод древнегреческой поэзии на современный итальянский язык, вышла в 1940 году. В 1941 году Квазимодо становится профессором итальянской литературы Миланской консерватории имени Джузеппе Верди, а в 1942 году выпускает сборник избранных и переработанных стихотворений «И настал вечер» («Ed e subito sera»).
И вот на ветвях раскалываются почки,
и зелень – новее травы –
ласкает сердце,
а ствол уж казался мертвым
и словно в промоину падал.
И все принимаю за чудо,
и я – та вода из тучи,
что отражает сегодня в канавах
самый синий кусочек неба,
та зелень, что в почках таилась
недавно – минувшей ночью.
(«Зеркало», перевод Е. Солоновича)
Ужасы второй мировой войны, несчастья, обрушившиеся на землю и народ Италии, глубоко потрясли Квазимодо и привели к изменению его поэтического стиля, обратили его поэзию к социальным проблемам. В эти годы поэт участвует в движении Сопротивления и даже непродолжительное время находится в тюрьме Бергамо за антифашистскую деятельность. Тогда же происходит эволюция Квазимодо: поэт идет от герметизма к активной творческой позиции, «переход от поэзии внутреннего мира к поэзии сопричастности», как писали о нем позже критики.

Сальваторе Квазимодо. Бюст работы Ф.Мессины
В 1945 году Квазимодо вступил в итальянскую компартию, однако вскоре вышел из ее рядов, когда от него потребовали сочинять политические стихи.
В послевоенные годы поэт пишет эссе, стихотворения, много переводит, выпускает программный для его творческой эволюции сборник стихов «День за днем» («Giorno dopo giorno», 1947).
После смерти первой жены в 1948 году Квазимодо женится на Марии Кумани. В это время он начинает писать театральные статьи, сначала для «Омнибуса», а затем для «Темпо».
В 1956 году выходит сборник стихотворений Квазимодо «Фальшивая и подлинная зелень» («Il falso e vero verde»), которому предпослано программное эссе «Рассуждения о поэзии» («Discorso sulla poesia»), где утверждается, что в своих стихах поэт обязан выражать свои идеологические взгляды.
Еще недавно ты меня ждала,
с часами сердце путала.
Не важно, откроешь наугад или во мрак
уставишь взгляд, – мир опустел, стучатся
в твое высокое окошко листья
над перекрестком облачных дорог.
Со мной медлительность твоей улыбки,
лиловость платья, красно – бурый бархат,
стянувший волосы твои, со мною
твое лицо, но только под водой,
колеблемой кругами легкой зыби.
Удары задубелых желтых листьев,
грачи… Другие листья на деревьях
уже проклевываются упрямо, –
жизнь, ложная и подлинная зелень
апреля, судорожная гримаса
расцвета. Ну а ты, ты не цветешь,
не раскрываешься в мечтах, берущих
начало в нашем там, где на меня
смотрели детские твои глаза
и обещаньем ласки были руки?
Со мной стихи, чтобы вести дневник,
вопль в пустоту ронять, а может, в сердце,
когда крутому веку своему
оно отчаянно бросает вызов.
(«Фальшивая и подлинная зелень», перевод Е.Солоновича)
В конце 1958 году Квазимодо посетил СССР, где из- за болезни задержался почти на год.
Несмотря на безусловный авторитет Квазимодо в литературных кругах, он не считался самым значительным итальянским поэтом, поэтому сообщение о присуждении ему Нобелевской премии по литературе за 1959 год было большой неожиданностью. Квазимодо был удостоен премии за «лирическую поэзию, которая с классической живостью выражает трагический опыт нашего времени». А.Эстерлинг, вручая награду, сказал: «Ваша поэзия расценивается нами как истинное и яркое творение Италии, которая в течение многих столетий в наших сердцах находила преданных друзей и поклонников». В ответной речи на церемонии награждения Квазимодо сказал, что «поэзия рождается в одиночестве и… из этого одиночества распространяется во всех направлениях… Поэзия, даже лирическая, – это всегда «речь». Слушателем может быть кто угодно: сам поэт, его дух, случайный прохожий или тысячи людей».
Позднее выбор Нобелевского комитета был оценен экспертами как открытие общественности нового литературного имени.
В 1960 году Квазимодо развелся со своей второй женой.
В 60-е годы он публикует сборник статей «Поэт и политик и другие эссе» («Il poeta e il politico e altri saggi», 1960) и последний сборник стихотворений «Давать и иметь» («Dare e avere», 1966).
Умер Квазимодо внезапно (от кровоизлияния в мозг) в 1968 году, во время поэтического фестиваля в Амалфи, где он был председателем жюри.

Памятная Нобелевская медаль С.Квазимодо
Хотя многие современные критики считают Квазимодо крупным представителем герметизма, сравнения с Монтале и Унгаретти он не выдерживает. В 1959 году один из американских литературоведов отметил, что «…Квазимодо, бесспорно, принадлежит важное место среди современных итальянских поэтов, хотя последние его книги нередко разочаровывают». Однако в то же время английский литературовед К. Баура в 1960 году писал, что Квазимодо, «как никакой другой современный поэт, говорит от имени всей Европы».
Квазимодо также широко известен своими критическими статьями и либретто, в особенности же – переводами Шекспира и античных авторов, в том числе Гомера, Эсхила, Софокла, Вергилия и Катулла, а также современных европейских и американских поэтов, например Пабло Неруды.
Кроме Нобелевской премии, Квазимодо в 1953 году совместно с Диланом Томасом получил поэтическую премию «Этна-Таормина», а также премию Вьареджио (1958) и почетную степень доктора Оксфордского университета (1967).
Вся поэзия Квазимодо проникнута сознанием человеческого долга, она – прекрасная смесь красок и звуков человеческой печали. Квазимодо не разделяет мир на противоборствующие стороны, а наоборот, всегда провозглашает наивысшим долгом современного человека стремление к уничтожению границ, разделяющую мировую культуру, к установлению неделимой общности на основе поэзии, свободы, мира и радости. Подчеркивая значение творчества Сальваторе Квазимодо, Пабло Неруда писал: «Я люблю вдумчивый слог этого большого поэта, классическую строгость и его романтизм и беспредельно восхищаюсь его самобытностью среди вечного движения красоты, а еще – уменьем сказать обо всем языком подлинной и проникновенной поэзии»…
В притихших этих улочках лишь ветер
то вяло ворошит изнанку мертвых
пожухших листьев, то взмывает вверх,
к оцепеневшим чужеземным флагам…
Быть может, жажда вымолвить хоть слово
неслышащей тебе, быть может, страх
пред ночью неминуемый, быть может,
строчить велит инерция… Давно
жизнь перестала быть сердцебиеньем
и состраданьем, превратившись в плеск
холодной крови, зараженной смертью…
Знай, милая газель моя, что та –
та старая герань еще пылает
среди развалин сумрачных… Неужто
и смерть, подобно жизни, разучилась
нас утешать в утрате нас любивших?
(«В притихших этих улочках», перевод И.Бродского)

«Избранные творения» С.Квазимодо на английском языке. 1970 год
Несмотря на то, что литературное наследие Сальваторе Квазимодо является совсем не большим, все же оно обладает одной необыкновенной особенностью: в ней поет его родная Сицилии, полюбившаяся ему с юности. Слушая эту песню, можно увидеть перед собой прекрасный пейзаж этого острова с колоннами древнегреческих храмов, его островное пустынное великолепие с маленькими бедными деревушками, с пыльными дорогами, бегущими через оливковые рощи… И песни Квазимодо существуют ради всех нас, ставя целью своей возродить в каждом главное, сделать его Человеком!
Глава IV
Сен-Жон Перс (Saint-John Perse)
1960, Франция
Французский поэт и дипломат Сен-Жон Перс (настоящее имя Мари Рене Алексис Сен-Леже, 31 мая 1887 года – 20 сентября 1975 года) родился на маленьком фамильном островке неподалеку от Гваделупы, в Вест- Индии. Здесь, на этом волшебном островке, прошли его юные годы, среди богатств, созданных природой и людьми, среди роскоши и самых экзотических и таинственных красот. Как шхуна, заброшенная ураганом на самую середину острова, он жил среди буйной тропической растительности, которая и создала этот причудливый мир его детства…

Сен-Жон Перс
Его отец, Амади Сен-Леже, адвокат, был выходцем из Бургундии, откуда его предки уехали в конце XVII века. Мать, урожденная Франсуаз Рене Дормуа, происходила из семьи плантаторов и морских офицеров, живших на Антильских островах с XVII века. Единственный мальчик в семье, Леже учился в школе в Пуэнт-а-Питр (Гваделупа), а в 1899 году вместе с семьей по материальным соображениям вернулся во Францию и жил в По.

В этом доме на Гваделупе родился Сен-Жон Перс. Сейчас здесь расположен музей поэта
Закончив университет в Бордо, молодой человек готовится к дипломатической карьере и в 1914 году сдает соответствующие экзамены.
Первый томик стихов – «Эклоги» («Eloges») – появился в 1910 году и привлек внимание таких авторитетов, как Андре Жид и Жак Ривьер, Г.Аполлинер и М.Пруст. Перс выступил здесь поэтом приятия и прославления жизни, оставаясь чуждым бунтарскому духу авангардизма. Профессиональный дипломат, он печатается под псевдонимом Сен-Жон Перс, составленным из имен апостола Иоанна и римского поэта I века Персия (позже, в 1948 году он напишет: «Я недаром принял литературный псевдоним и всегда строго следовал принципу раздвоения личности. В сущности, установление какой бы то ни было связи между Сен-Жон Персом и Алексисом Леже неизбежно искажает видение читателя, существенно вредит его восприятию моей поэзии».
Забавно, не так ли, говорить о том, что многие исследователи творчества Сен-Жон Перса позже назовут жизнью принца-путешественника? Профессия принца, принца-путешественника, бороздящего моря и объезжающего страны, собирая следы и свидетельства величия человека, оставшиеся от прошлых культур и исчезнувших цивилизаций, размышляя попутно о силе власти и об изгнании, о море и пустыне, о гневе, надежде и песне, которая слагается из всего этого в душе человека – все это, без сомнения, наложило свой отпечаток на его волшебную поэзию: от выбора красок и растений, окружавших его в детстве, до образов и лексики, со словами и оборотами, заимствованными в правительственных канцеляриях и надписях, или высеченных на старинных каменных стелах…
И все это, конечно, помогает нам понять, почему Сен-Жон Перс проводит столь резкую грань между миром, в котором жил, и миром, который он создал, хотя материал в обоих случаях один и тот же, законы, управляющие жизнью этих миров, не только различны, но и прямо противоположны: этот человек и един, и раздвоен. Его жизнь – единое целое, но закон ее – противоречия…

Первое издание поэмы «Анабасис»
В 20-е годы он пишет немного, но среди произведений этого времени – известная эпическая поэма «Анабасис» («Anabase», 1924), переведенная в 1930 году на английский язык Т.С. Элиотом. Эта поэма была написана во время пятилетнего пребывания поэта в Пекине, где Перс работал во французском посольстве. В Китае Сен-Жон Перс проводил и свой отпуск, плавая по Южно-Китайскому морю или путешествуя верхом по пустыне Гоби. Задуманная в заброшенном таоистском храме, расположенном недалеко от Пекина, эта поэма, действие которой разворачивается в бескрайних пустынях Азии, повествует об одиночестве человека (вождя кочевого племени) во время его странствий в отдаленные земли и в потаенные уголки человеческой души. Артур Нолд, один из специалистов по творчеству Сен-Жон Перса, назвал «Анабасис» наиболее строгой и в то же время самой загадочной поэмой Сен-Жон Перса. В предисловии к своему переводу Элиот пишет: «Пусть читатель поначалу не задумывается о значении запавших ему в память образов поэмы. Они осмыслены лишь взятые вместе». Если говорить коротко, то можно отметить, что «Анабазис» – поэма об исчерпанности западной цивилизации, разлагающейся подобно римской империи Нерона. И, в то же время, Перс не только слагает гимн движению человека сквозь века и пространства, но и воспевает путь «к дальним пределам духа». Перс видит в поэте пророка, витию, чья задача «раскрывать суть знамений времени», сопрягая законы космоса и истории. Он мечтал «воспеть грандиозное», найти «равноденствие между землей и человеком», воздав хвалу «обновленным людям».
После возвращения в Париж в 1921 году Сен-Жон Перс был сразу же направлен в Вашингтон на Международную конференцию по разоружению, где встретился с премьер-министром Франции и главой французской делегации Аристидом Брианом, с которым у него установились тесные дружеские отношения.
В 1933 году Сен-Жон Перс назначается генеральным секретарем МИДа в ранге посла. В предвоенные годы он выступает против политики «умиротворения» Гитлера, чем вызывает недовольство правых политических кругов, под влиянием которых премьер-министр Поль Рейно в 1940 году, незадолго до оккупации Франции, подписывает приказ об отставке Сен-Жон Перса. В июне того же года поэт в последний момент через Англию и Канаду бежит из Франции в США, где живет в добровольном изгнании до самого конца войны. Правительство Виши лишило его гражданства, ранга посла и всех наград. В Вашингтоне же Сен-Жон Перс занимает скромную должность консультанта в библиотеке конгресса.

Поэма «Ориентиры»
«Дружба принца» («Amide du prince», 1924), единственная, не считая «Анабасиса», крупная поэма, созданная в годы дипломатической службы, впоследствии вошла в сборник «Эклоги и другие поэмы». («Eloges and Other Poems»). Рукописи и черновики поэта были конфискованы и, по-видимому, уничтожены гестапо, которое производило обыск в парижской квартире Сен-Жон Перса.
Оказавшись в США, Сен-Жон Перс вновь много пишет. Во время войны и в послевоенные годы из-под его пера выходят поэмы «Изгнание» («Exit», 1942), «Beтры» («Vents», 1946), «Ориентиры» («Amers», 1957), «Хроника» («Chronique», 1959), «Птицы» («Oiseaux», 1962). Многое из написанного в годы его пребывания на дипломатической работе так и осталось неопубликованным, поэтому все литературное наследие СенЖон Перса умещается в семи небольших книгах. Стоит сказать несколько слов об упомянутых произведениях: «Ветры» – это поэма Сопротивления, в которой война рисуется символически, как ураган, как клубок ветровстихий, несущихся по всей земле. Поэт верит в торжество гуманизма, любви над силами тьмы и хаоса, в величие труда и свершений людских. Поэмы «Ориентиры», «Хроника», «Птицы» явственно просматривается утверждение активной гражданской позиции, поиски пути к восстановлению национального величия Франции. Перс, поэт огромной эрудиции, стремится к универсализму в охвате жизни (ее символ – образ моря). Автор слагает гимн лучезарной вечной природе и человеку, способному одолеть время. Лирический герой Перса – человек всех времен и культур – открыт беспредельности космоса и истории, свободному движению жизни, которое, говоря его словами, «вливает соборную душу множества людей в круговращение токов мировой духовной энергии».

Сен-Жон Перс все же не самый читаемый у нас нобелиат
1. И вы, о Моря, прочитавшие самые дерзкие сны, неужто однажды в какой-нибудь вечер вы нас оставите на рострах Города, у казенного камня, возле бронзовой вязи узорчатых лоз?
Он шире, чем ты, о, толпа, этот круг внимающих нам на крутом берегу беззакатного века – Море, огромное Море, зеленое, словно заря на востоке людей,
Море в праздничном благодушии, Море, что на ступенях своих возвышается одой, изваянной в камне, Море, канун предстоящего праздника и сам этот праздник на всех рубежах, рокот и праздник вровень с людьми – Море, само как бессонное бденье кануна, как народу явленный знак…
Погребальные запахи розы ограду гробницы не будут уже осаждать; час живой свою странную душу уже больше не скроет меж пальмовых листьев… И была ли когда-либо горечь у нас, у живых, на губах?
Я видел, как дальним на рейде огням улыбалась громада стихии, вкушающей отдых, – Море праздничной радости наших видений, точно Пасха в зелени трав, точно праздник, который мы празднуем.
Море все целиком от границ до границ в ликовании праздничном под соколиным полетом белых своих облаков – как родовое поместье, избавленное от налогов, или угодья владыки духовного, или в некошеном буйстве лугов обширнейший край, проигранный в кости…
Ороси же, о бриз, рожденье мое! И моя благосклонность направится к амфитеатру огромных зрачков!.. Дротики Юга дрожат в нетерпении перед воротами наслаждения. Барабаны небытия отступают перед флейтами света. И со всех сторон Океан, увядшие розы топча,
Над белизною террас меловых возносит свой царственный профиль Тетрарха!
2. «…Я заставлю вас плакать – ведь преисполнены мы благодарности.
От благодарности плакать, не от страдания, – говорит Певец прекраснейшей песни, –
И от смятения чистого в сердце, чей источник мне неизвестен, Как от мгновения чистого в море перед рождением бриза…»
Так вещал человек моря в своих речах человека моря.
Так славил он море, славя любовь нашу к морю, и наше желание моря,
И со всех сторон горизонта струение к морю источников наслаждения…
«Я вам поведаю древнюю повесть, древнюю повесть услышите вы,
Я вам поведаю древнюю повесть слогом простым, подобающим ей,
Слогом простым, изящным и строгим, и повесть моя воз- радует вас.
Пусть эта повесть, которую люди желают в неведенье смерти услышать,
Повесть, идущая во всей своей свежести к сердцу беспамятных, –
Пусть милостью новой нам она явится, ласковым бризом с моря вечернего в мягком мерцанье прибрежных огней.
И среди вас, кто сидит под раскидистым древом печали и меня слушает,
Мало окажется тех, кто не встанет и не шагнет вслед за нами с улыбкою
В папоротники ушедшего детства и в дальний гул колесницы смерти».
3. Поэзия, чтобы сопровождать движение речитатива в честь Моря.
Поэзия, чтобы сопутствовать песне в ее торжественном шествии по окружности Моря.
Как начало движения вкруг алтаря и как тяготение хора к струящимся токам строфы.
И это великая песня морская, как никогда ее раньше не пели, и Море, живущее в нас, само будет петь эту песню –
Море, которое носим в себе, будет петь, насколько нам хватит дыханья и вплоть до финальных аккордов дыханья, –
Море, живущее в нас, будет петь, разнося по вселенной шум шелковистый своих просторов и дар своей свежести.
Поэзия, чтобы смирять волнение бдений кругосветного плаванья в море. Поэзия, чтобы мы прожили дни этих бдений в наслаждении морем.
И это сны, порожденные морем, как никому они прежде не снились, и Море, живущее в нас, само будет плыть в сновидениях этих –
Море, которое соткано в нас, будет в них плыть до колючих зарослей бездны, Море будет в нас ткать свои часы великие света, свои пути великие мрака –
Море, разгул бесшабашности, радость рождения, ропот раскаянья, Море! Море! в своем приливе морском,
В клокотании пузырей, во врожденной мудрости своего молока, о! в священном клекоте гласных своих – святые девы! святые девы! –
Море – кипенье и пена, как Сивилла в цветах на железном сиденье своем…
4. О Море, так восхваленное нами, да пребудете вы, обиды не ведая, всегда препоясаны восхваленьями.
Так приглашенное нами, гостем почетным да будете вы, о чьих заслугах подобает молчать.
И не о море пойдет у нас речь, но о господстве его в человеческом сердце –
Так в обращении к Князю мы проложим слоновою костью или нефритом
Лик сюзерена и слово придворной хвалы.
Чествуя вас и перед вами в низком поклоне склоняясь без низости,
Я сполна вам отдам благоговенье свое перед вами и качание тела,
И дым удовольствия слегка затуманит рассудок поклонника вашего,
И радость его оттого, что нашел он удачное слово, его одарит Благодатью улыбки,
И мы почтим вас, о Море, таким приветствием славным, что оно еще долго в памяти вашей пребудет, словно каникулы сердца.
5. …А ведь втайне давно я мечтал об этой поэме, понемногу в свои повседневные речи, добавляя мозаику пеструю, ослепи тельный блеск открытого моря, – так на опушке лесной среди черного лака листвы промелькнет драгоценная жила лазури, так в ячеях трепещущей сети живой чешуею сверкнет огромная рыба, пойманная за жабры!
И кто смог бы меня врасплох захватить, меня и мои потаенные речи под надежной охраной учтивой улыбки? Но в кругу людей моей крови с языка у меня срывались порою счастливые эти находки – может быть, на углу Городского Сада, или у золоченых ажурных решеток Государственной Канцелярии, или, быть может, кто-то приметил, как среди самых будничных фраз я повернулся внезапно и вдаль поглядел, туда, где какая-то птица выводила рулады над Управлением Порта.
Ибо втайне давно я мечтал об этой поэме и улыбался счастливо, потому что ей верность хранил, – ею захваченный, одурманенный, оглушенный, точно коралловым млеком, и послушный ее приливу – как в полночных блужданиях сна, как в медлительном нарастании высоких вод сновидения, когда пульсация вод вдалеке с осторожностью трогает канаты и тросы.
И вообще как приходит нам в голову затевать такую поэму – вот о чем стоило бы поразмыслить. Но сочиненье поэмы доставляет мне радость, разве этого мало? И все же, о боги! мне бы следовало остеречься, пока еще дело не зашло далеко… Ты взгляни-ка, дитя, как на улице, у поворота, прелестные Дочки Галлея, эти гостьи небесные в одеянье Весталок, которых ночь заманила своим стеклянным манком, умеют вмиг спохватиться и взять себя в руки на закруглении эллипса.
Морганатическая Супруга где-то вдали и скрытый от мира союз! О Море, песня венчальная ваша песней такою станет для вас: «Моя последняя песня! моя последняя песня!., и человек моря для меня эту песню споет…» И я спрошу, кто, как не песня, будет свидетелем в пользу Моря – Моря без портиков и без стел, без Алисканов и без Пропилеи, Моря без каменных гордых сановников на круглых террасах и без крылатых зверей над дорогами?
Я возложил на себя написанье поэмы, и я высоко буду чтить свое обязательство. Как тот, кто, узнав о начале великого дела, предпринятого по обету, берется текст написать и толкование текста, и об этом его Ассамблея Дарителей просит, ибо сей труд – призванье его. И не знает никто, где и когда принимается он за работу; вам скажут, что это было в квартале, где живут живодеры, а быть может, в квартале литейщиков – в час народного бунта – между колоколами, призывающими к туше- нью огней, и барабанами гарнизонной побудки…
И наутро нарядное новое Море ему улыбнется над крутизною карнизов. И в страницу его, точно в зеркало, посмотрится Незнакомка… Ибо втайне давно он мечтал об этой поэме, в ней видя свое призвание… И однажды вечером великая нежность затопит его, и решится он на признание, и ощутит в себе нетерпение. И улыбнется светло, и сделает предложение… «Моя последняя песня! моя последняя песня! и человек моря для меня эту песню споет!..»
(«Возглашение», перевод М.Ваксмахера).
В 1960 году Сен-Жон Перс был удостоен Нобелевской премии по литературе «за возвышенность и образность, которые средствами поэзии отражают обстоятельства нашего времени». В своей Нобелевской лекции поэт говорил о сходстве поэзии и науки. «Поэзия – это не только познание, но и сама жизнь, жизнь во всей ее полноте, – сказал Сен-Жон Перс, – поэт жил в душе пещерного человека и будет жить в душе человека атомного века, ибо поэзия – неотъемлемая черта человечества…

Памятная медаль Сен-Жон Перса
Благодаря приверженности всему сущему поэт внушает нам мысль о постоянстве и единстве бытия». В атомном веке, заключает Сен-Жон Перс, «поэту достаточно быть больной совестью своего времени».
После войны поэту возвращаются и гражданство, и все награды, и в 1957 году он приезжает на родину. Хотя постоянно Сен-Жон Перс по-прежнему живет в Вашингтоне, часть года поэт обязательно проводит во Франции, на своей вилле в Жьене, вместе с женойамериканкой, урожденной Дороти Милборн Рассел, на которой он женился в 1958 году.
Поэт был награжден орденом Почетного легиона, орденом Бани, Большим крестом Британской империи.
Умирает Сен-Жон Перс в 1975 году.
Сен-Жон Перс относится к числу наиболее оригинальных поэтов XX века, отличавшихся дерзкой и в то же время иносказательной образностью. «Его поэтическая поступь, – писал Артур Нодл, – медленна и церемонна, язык – очень литературен и сильно отличается от языка повседневного общения… Все время чувствуется, что ему хочется не просто хорошо выразить свою мысль, но выразить ее как можно лучше».

Биографическая книга о последних днях жизни Сен-Жон Перса, изданная во Франции вскоре после его смерти
Сен-Жон Перса, отождествлявшего поэта с силами природы, не раз сравнивали с Уолтом Уитменом, однако его аристократическая поэтика не имеет ничего общего с поэтикой Уитмена. Рецензируя «Ветры», английский поэт и критик Стивен Спендер называет это произведение «великой поэмой об Америке», а самого Сен-Жон Перса «грандиозным поэтом, ветхозаветным сказителем, пишущим на современные темы…». «В его поэтическом видении даны обобщенные образы природы, морали и религии в их исторической перспективе».

Одна из последних фотографий Сен-Жон Перса
В 20-е годы Сен-Жон Перс входил в литературную группу Поля Валери, Поля Клоделя и других писателей, объединившихся вокруг журнала «Новое французское обозрение» («Nouvelle Revue francaise»). После смерти Клоделя Сен-Жон Перс с большим успехом, чем кто-либо, продолжил традицию прозаической поэмы.
«Сен-Жон Перс – поэт необычной силы и мастерства», – писал Филип Тойнби, а мексиканский поэт Октавио Пас отмечал, что «в образах [современного поэта] содержится больше правды, чем в так называемых исторических документах. Всякому, кто хочет знать, что произошло в первой половине нашего века, лучше всего не листать старые газеты, а обратиться к ведущим поэтам… Одним из таких поэтов мог бы быть Сен-Жон Перс… Его язык, неиссякаемый источник образов, звучная и точная ритмика бесподобны…».
Далеко не все литературоведы оценивают творчество Сен-Жон Перса столь же высоко. Американский поэт и критик Говард Немеров замечает: «Ориентиры» – это не только не великая, но даже не хорошая поэма». В другой рецензии на «Ориентиры» Джон Сьярди пишет: «У Перса, безусловно, потрясающий музыкальный слух, однако я сомневаюсь, что эта поэма вызовет энтузиазм у английского читателя и в оригинале, и в переводе. Перс слишком статичен… действие слишком растянуто». Сьярди ссылается на рецензию Х.У. Огдена, в которой английский поэт утверждает, что Сен-Жон Перс вполне заслуживает Нобелевской премии. «Огден тоже отмечает статичность Перса, – продолжает Сьярди, – однако не придает этому значения. Огден, может быть, и прав. Я тоже не знаю, что можно было бы у Перса сократить, но сократить очень хочется».
И все же, пожалуй, гораздо вернее оценить творчество Сен-Жон Перса в целом как некое огромное поэтическое полотна, созданное при поддержке своей собственной музы и своим, особым поэтическим языком.
Путь Сен-Жон Перса в Россию был достаточно долог – мы читали отдельные переводы в сборниках французской поэзии, и только сегодня читаем практически все его стихотворения и поэмы, познаем этот новый для нас удивительный мир поэзии человека Вселенной.
Глава V
Иво Андрич (Andric)
1961, Югославия

Иво Андрич
Югославский поэт и прозаик, автор романов и рассказов, Иво Андрич (10 октября 1892 года – 13 марта 1975 года) родился в деревне Долак в Боснии, которая в настоящее время является частью Югославии. Его отец, ремесленник, умер, когда Андричу было три года, и мать переехала с сыном к тете, жившей близ Вышеграда, где мальчик получил строгое католическое воспитание.
С самого раннего возраста Андрич имел возможность наблюдать жизнь различных народов, населявших Балканы, пестрое смешение культур. В разное время Босния оказывалась под властью православных византийцев, мусульман-турок и немногочисленной славянской аристократии, из-за чего длительное время находилась в изоляции, вдали от магистрального пути развития европейских народов. Тем не менее, в XIX веке этот регион стал объектом растущих имперских амбиций России и Австро-Венгрии. В 1908 году Босния, разделив судьбу своих балканских соседей, была официально аннексирована Австро-Венгрией.
Вскоре после аннексии, будучи учащимся гимназии в Сараево, Андрич вступил в революционную организацию «Млада Босна», которая выступала против австро-венгерского правления Габсбургов и стремилась к объединению и независимости южных славян. В годы учебы в гимназии Андрич начал печататься в знаменитом в ту пору журнале «Босанска вила», где были опубликованы пять его первых стихотворений, которые вскоре были перепечатаны в вызвавшей тогда шумный успех антологии «Молодая хорватская лирика» (1914). Он выступал и с рецензиями в тогдашних загребских и сараевских изданиях. Уже в эти годы проявился глубокий и с течением времени обогащавшийся интерес Андрича к истории Боснии и ее народов, истории, в которой он чувствовал и видел проявление неких общих законов, которыми определяется на нашей земле и существование отдельных людей, и развитие огромных человеческих сообществ.
В 1911-1914 годах Андрич учился в университетах Загреба, Вены и Кракова, однако их не закончил: когда Гаврило Принцип, член «Младой Босны» 28 июня 1914 года совершил убийство эрцгерцога Франца-Фердинанда, в число арестованных попал и Андрич, которого приговорили к трем годам тюремного заключения. В тюрьме Андрич читал Ф.Достоевского и датского философа С.Кьеркегора, Н.Г. Чернышевского, «Записки революционера» П.А.Кропоткина и «Подпольную Россию» С.М.Степняка-Кравчинского, произведения В.Гюго и Г.Сенкевича, переводил «Балладу Редингской тюрьмы» О.Уайльда. Формировалось историческое мышление, складывался его литературный вкус, Под воздействием пессимистического мировоззрения этих авторов Андрич пишет две книги стихов: «Из моря» («Ex Ponto», 1918) и «Волнения» («Nemiri», 1920). «Нет иной истины, чем горе, иной реальности, кроме страдания», – писал он в одном из стихотворений.

Так выглядит сегодня дом в Боснийской деревушке, где родился Иво Андрич
В одном из отдаленных сел близ Зеницы Андрич провел два года ссылки (1915-1917). Это было, как говорят исследователи, время его сближения с тамошними монахами-францисканцами, в течение столетий игравшими важную роль в развитии культуры и просвещения боснийцев. Среди них встречалось немало поэтов, филологов, историков, ученых, получивших образование в Италии и Венгрии с их гуманистическими традициями. Многие активно участвовали в национально-патриотическом движении эпохи.
Русский ученый, славист А.Ф. Гильфердинг (1831-1872), посетивший в 1857 году францисканские монастыри Боснии, писал, что «монахи эти еще тесно связаны с народом. Они не забывают, что вышли из его среды», и отмечал, что среди тамошней братии есть люди, которые «своей ученостью и своим нравственным достоинством» явились бы «украшением духовенства в любой стране». Здесь, без сомнения, и родился замысел замечательного цикла рассказов Андрича о хорватских «мужиках-монахах», начатого потом, в 30-е годы и завершенного в 50-е повестью «Проклятый двор». Многие герои этих рассказов (фра Марко Крнета, фра Серафим Бегич, фра Петар Яранович, «знаменитый часовщик, оружейник и механик» и другие) имели реальных прототипов, а сюжетные линии восходили к событиям, которые отмечали в своих подлинных хрониках монастырские летописцы (рассказы «В мусафирхане», «Исповедь», «В темнице», «У котла», «Напасть»).
Отбыв ссылку, зимой 1917 года Андрич переезжает в Загреб и здесь становится одним из инициаторов и редакторов журнала «Книжевни юг», объединившего практически все новое поколение хорватских, боснийских, сербских прозаиков и поэтов. Сам Андрич напечатал здесь более сорока рецензий и заметок о Гейне, Гамсуне, Уайльде, Уитмене. В 20-е годы он пишет о Г.Д'Аннунцио, Ф.Маринетти, Э.Ремарке, М. Горьком. К творчеству Горького Андрич возвращался потом неоднократно и в разные годы: он откликался на его книги конца 1910-х – начала 1920-х годов, писал о его творчестве в целом и своем восприятии его книг в 40-е годы. Горькому довелось слышать имя Андрича: осенью 1927 года в Берлине ему рассказывал об Андриче сербский историк литературы С.Янич, упомянувший об этом в своих воспоминаниях. После Второй мировой войны, кстати, Андрич был одним из редакторов собрания сочинений М. Горького, выходившего в Югославии. Но это все еще впереди…
После окончания Первой мировой войны Андрич путешествует и изучает филологию, философию и историю в университетах Загреба, Вены, Кракова и Граца, где в 1923 году получает докторскую степень, защитив диссертацию о культуре Боснии.

Рабочий кабинет И.Андрича. Здесь все осталось таким, как в последние годы жизни писателя
Вскоре после этого начинается дипломатическая карьера Иво Андрича, который представляет в Европе Королевство сербов, хорватов и словенцев, сформировавшееся после войны и в 1929 году получившее название Югославия. К этому времени Андрич оставил поэзию и обратился к прозе; его первый рассказ был опубликован в 1920 году. Занимая дипломатические посты в различных европейских столицах, Андрич не имел возможности уделять много времени литературе. Тем не менее, с 1924 по 1936 год он опубликовал три сборника рассказов, значительное место в которых занимают история и фольклор различных народностей Боснии и в которых явственно ощутимы мотивы тщетности и суетности человеческого существования. В облике самой Боснии Андрич видит этнический, религиозный, культурный конгломерат, повторяющий в основных чертах «конструкцию» человеческого общежития. Его художественный мир, кровно связанный как с традиционной на Балканах сказовой культурой, так и с исканиями новейшего времени, ассимилировавший межнациональные традиции, становится вслед за его создателем воплощением пространственновременной, перекрестной связи. Поэтому особенно актуальным становится исследование конкретных форм преобразования действительности в художественном мире И. Андрича, творчество которого, при всей оригинальности и самобытности, типологически принадлежит к весьма характерному и продуктивному для культуры ХХ века ряду литературных явлений, возникшему благодаря включению в русло мирового литературного процесса так называемых «малых литератур», для которых мир эпоса – одна из ближайших и весьма значимых литературных традиций.
За плечами Андрича-дипломата служба в Ватикане, Румынии, Австрии, Франции, Испании, Бельгии, Швейцарии, в учреждениях Лиги Наций, он занимает высокие должности в аппарате МИД. Карьера завершилась назначением в марте 1939 года чрезвычайным министром и полномочным посланником в посольство Югославии в Берлине. К этому времени он уже избран действительным членом Сербской королевской академии наук и искусств, а его рассказы из первых трех книг (1924, 1931, 1936) и стихи переведены на несколько европейских языков.
Итак, после назначения югославским послом в Германию он остается в Берлине вплоть до начала германского вторжения в Югославию в апреле 1941 года.
Внешнеполитические события тех лет хорошо известны, известно и то, что реакция на них в разных странах была далеко не однозначной. Андричу, югославскому посланнику по делам службы приходилось сравнительно часто встречаться и с Гитлером, и с другими руководителями фашистской Германии. Однако немцы, да и собственное правительство постепенно «отодвигали» его, по-видимому, прекрасно понимая антифашистскую (настолько это было возможно в его положении) позицию Андрича. Его не приглашали порой даже на те межгосударственные встречи, на которых он обязан был присутствовать по долгу службы. Тайные эмиссары некоторых профашистски настроенных югославских министров, приезжавшие в Германию, по существу сводили на нет все усилия официальной дипломатии, старавшейся лавировать, чтобы хоть в какой-то мере обезопасить Югославию от агрессии.
Андрич, как известно, не сдавался. Последовательно и твердо он настаивал на выполнении Германией торговых обязательств перед Югославией. Однако его действия остались без результата. В октябре 1939 года он выступил перед Герингом и Франком в защиту арестованных нацистами профессоров и преподавателей Ягеллонского университета, которым угрожали Дахау и Заксенхаузен. Андрич помог выбраться из оккупированной Польши своим коллегам, югославским дипломатам, задержанным германскими властями…
Получив же сообщение, что нападение Германии на Югославию неотвратимо, Андрич спешно возвращается на родину и приезжает в Белград за несколько часов до начала первой немецкой бомбардировки города.

«Мост на Дрине» И.Андрича, изданный в 1977 году в США
Во время немецкой оккупации Андрич фактически находился под домашним арестом в своей белградской квартире. «Удалившись от всякой общественной деятельности, я провел четыре года немецкой оккупации, – писал Андрич в 1955 году французскому коллеге К.Авлину, автору предисловия к переводу «Травницкой хроники» в Париже, – кто-то из иностранных журналистов назвал тогда Белград «самым несчастным городом в Европе». Не знаю, соответствовало ли это истине, но несчастным он действительно был. И я рад, что провел это время со своим народом. Для меня это был перелом во многих отношениях. Я прошел трудную и великую школу. Я спасался трудом».
Реально лишенный возможности принять участие в движении Сопротивления, он снова начал писать. С 1941 по 1945 год писатель создает трилогию, которая станет его шедевром: «Мост на Дрине» («Na Drini cuprija»), «Травницкая хроника» («Travnicka chronica») и «Барышня» («Gospodjica»). Все три романа увидели свет в 1945 году.
Наибольшей популярностью в «Боснийской трилогии» пользуется «Мост на Дрине». В этом романе, который переводился чаще всего, описывается борьба между иудеями, мусульманами и католиками на протяжении трех с половиной столетий боснийской истории. Мост через реку Дрина, построенный турками в XVI веке, является символом того, что «…жизнь есть непостижимое чудо, ибо она постоянно растрачивается. Но, несмотря на это… продолжается и остается несокрушимой». В прозе Андрича поступки и характеры отдельных людей даются в живом контексте истории.
Во второй книге трилогии, «Травницкой хронике», Андрич описывает нравственную коллизию, которая возникает, когда французский и австрийский консулы борются за влияние на турецкого визиря Боснии в начале XIX века.
В «Барышне» Андрич рисует достоверный, психологически выверенный портрет скаредной, несчастной женщины. Действие романа происходит между двумя мировыми войнами. Изображенная в нем историческая панорама гораздо уже, чем в двух предыдущих книгах трилогии, что говорит о значительных изменениях в стиле и методе писателя. Каждая из трех книг трилогии совершенно оригинальна, что свидетельствует о техническом мастерстве и многогранности таланта их автора.
Ведущие образы идей созданного Андричем в его романах и новеллах художественного мира в плане содержания выражают связь времен, которая представлена взаимодействием традиций устного народного творчества с исканиями всей литературы ХХ века. Образ перекрестка, пространственно совмещающий, но никогда не объединяющий разные культурно- исторические влияния, имеет целый ряд конкретных проявлений – это и Босния, и «постоялый двор», и «тюрьма», и «монастырь», и Травник, и «дом», объединяющие на своем пространстве представителей внешнего мира как его модели. Неслучайно у Андрича столь часты персонажи, по рождению и обстоятельствам жизни причастные и к мусульманскому, и христианскому укладам: это и Чамил из «Проклятого двора», и Мехмед-паша Соколович из «Моста на Дрине», и Омер-паша Латас (герой незавершенного Андричем одноименного романа), и Колонья из «Травницкой хроники». «Это жертвы тотального разделения человечества на христиан и нехристиан, вечные толмачи и посредники, стоящие на той кровавой черте, которая … существует между тварями божьими».
В качестве производного от образа Перекрестка появляется образ Моста как символ неизбывного стремления человека к гармонии, единству с миром и людьми. Перекресток и мост – две взаимообусловленные сущности, проникающие собой весь художественный мир Андрича. Само творчество писателя является олицетворенной Связью, своеобразным мостом между разноликими культурами, с одной стороны, и между прошлым и будущим – с другой.

Это тот самый, только уже настоящий, мост на реке Дрине в Боснии
К многонациональному миру Боснии Андрич всегда подходил, сохраняя дистанцию отстраненности, стремясь увидеть в национальном всеобщее и вневременное. Поэтому, наряду с образами Перекрестка и Моста, в его мире огромную роль играет образ Времени, которое своим вечным движением смывает кипевшие страсти, расставляет по местам события и судьбы, сохраняя их для потомков в беспощадно избирательной памяти народа…
Как залог преемственности поколений, как посредник, передающий накопленные человечеством мудрость и опыт, в мире Андрича выступает рассказчик. Среди созданных Андричем рассказчиков центральное место занимает фра Петар. Монах, проведший жизнь в тесном и замкнутом мире монастыря, расположенного на территории Боснии, и понимающий, что нигде, кроме Боснии, ему не чувствовать себя дома. Однако волею судьбы он – представитель христианской культуры в мире турецкой провинции и в этом смысле вечный «человек со стороны» – alter ego самого Андрича, способный в силу субъективных причин (одаренность, мудрость, жизненный опыт) объективно (принадлежность к католицизму, монашеское смирение) взглянуть на окружающий его мир «извне». Он – олицетворение духа народного сказительства, с уходом которого целый мир становится обреченным на исчезновение.

Обложка первого издания «Травницкой хроники» И.Андрича в 1944 году.
После войны известность Андрича в Югославии растет с каждым годом: теперь он считается не провинциальным бытописателем, а одним из самых выдающихся творческих личностей страны, человеком, которому удалось нащупать наиболее существенные черты непростой югославской истории, отразить сложные проблемы югославского общества.
Сторонник премьера Тито, который признал Боснию одной из шести республик, составляющих Югославскую Федерацию, Андрич после войны вступил в коммунистическую партию, а в дальнейшем стал президентом Союза югославских писателей. К значительным произведениям этого периода относятся «Новые истории» («Nove pripovetke», 1948) – собрание рассказов, посвященных событиям второй мировой войны и послевоенного периода, и «Проклятый двор» («Prokleta avlija», 1954) – повесть, в которой от лица одного из узников-боснийцев рассказывается о тяжелой жизни заключенных в период турецкого владычества.
Это целый городок, населенный арестантами и стражниками, который жители Ближнего Востока и моряки всех национальностей называют Deposito, хотя больше он известен под именем «Проклятый двор», как окрестили его простые люди и все те, кто так или иначе с ним связан. Сюда приводят и действительно виновных, и тех, кого подозревают в преступлении, – всех, кого полиция ежедневно арестовывает и задерживает в большом многолюдном городе, где, в самом деле, преступлений немало, и притом самых различных, а подозрения возникают ежечасно и проникают далеко вширь и вглубь. Стамбульская полиция придерживается освященного временем принципа: легче выпустить человека из Проклятого двора, чем гоняться за преступником по всяким трущобам. Медленно, неторопливо производится здесь своеобразная сортировка арестованных. Одни состоят под следствием, другие отбывают краткосрочное наказание или, если их невиновность становится очевидной, выходят на волю, третьих отправляют на каторгу в отдаленные края. В то же время это огромный резервуар, из которого полиция в изобилии черпает для своих нужд лжесвидетелей, подставных лиц, провокаторов. Словом, Двор непрестанно просеивает пеструю толпу своих обитателей и никогда не пустует, так как убыль неизменно пополняется.
Тут есть и мелкие, и крупные преступники, начиная от мальчонки, стащившего с лотка гроздь винограда или две – три лепешки, и попавшие по ошибке – люди из Стамбула и со всей страны. Большинство арестованных составляют местные жители, подонки из подонков, что снуют по стамбульским пристаням и площадям или ютятся в притонах на окраинах города: взломщики, карманники, профессиональные картежники и вымогатели; голытьба, ворующая ради куска хлеба; пьяницы – веселый народ, забывающий платить за вино, или трактирные дебоширы и скандалисты; бледные, жалкие горемыки, которые, надеясь в наркотиках найти то, что не дала им жизнь, употребляют гашиш, курят или жуют опиум и не останавливаются ни перед чем, чтобы раздобыть отраву, без которой не могут жить; непоправимо порочные старики и непоправимо загубленные пороком юноши; люди со всякими извращениями, которых они не скрывают и не приукрашивают, а зачастую выставляют напоказ, когда же скрывают – скрыть не могут, так как порок сквозит в любом их поступке.
Есть здесь и убийцы – рецидивисты, и такие, что по нескольку раз убегали с каторги, и поэтому уже сейчас, еще до суда и приговора, они закованы в цепи и вызывающе гремят ими, яростно понося кандалы и тех, кто их выдумал.
(«Проклятый двор», перевод Т. Поповой)

«Проклятый двор»
В 1959 году Андрич женился на Милице Бабич, художнице-декораторе Белградского национального театра. Приблизительно в это же время он был избран депутатом Союзной народной скупщины от Боснии и занимал этот пост на протяжении ряда лет.

Памятная медаль И.Андрича
В 1961 году Андрич стал лауреатом Нобелевской премии по литературе «за силу эпического дарования, позволившую во всей полноте раскрыть человеческие судьбы и проблемы, связанные с историей его страны». Отметив, что Андрич использует народные боснийские легенды как своего рода ключ к пониманию высших философских истин, А.Эстерлинг, представитель Шведской академии, в своей речи, в частности, сказал, что «изучение истории и философии неизбежно привело Андрича к вопросу о том, какие именно силы, в конечном счете, способствовали консолидации народа в тяжкие дни всеобщей разобщенности». В своей ответной речи Андрич коснулся «роли литературы и писателя в истории человечества». «Все истории с самых ранних времен, – заявил писатель, – это, по существу, одна история о смысле человеческой жизни. Манера и формы повествования могут, разумеется, меняться в зависимости от обстоятельств и исторических особенностей того времени, когда они написаны, однако стимул рассказывать и пересказывать историю остается неизменным». В ответ на обвинения в пренебрежении современной проблематикой из-за увлечения историей Андрич заметил, что «проблемы прошлого продолжают оставаться актуальными и по сей день, поскольку перед нами стоят все те же задачи». Вопрос, на который стремятся ответить все истинные писатели, подчеркнул в своей речи Андрич, – это вопрос о том, что значит быть живым в тот или иной период истории, что значит быть человеком.
Остаток жизни Андрич провел в Югославии, где он стал первым деятелем культуры, удостоенным премии «За труд всей жизни», ежегодной награды, которая обычно присуждалась политикам или ученым. Когда Андрич внезапно умер от инсульта, Тито заявил, что «…смерть писателя – это великая потеря для многонационального искусства Югославии, для всей страны».

Вручение Нобелевской премии И.Андричу. Стокгольм. Швеция. 1961 год.
Иво Андрич принадлежал к тому поколению югославской интеллигенции, на долю которого выпали тяжелейшие испытания в двух мировых войнах, тюрьмы и лагеря, утрата иллюзий и гибель близких и друзей. Воспитанные на идеях славянского единства и национального возрождения, идеях, в годы борьбы югославских народов против фашизма получивших воплощение в партизанском лозунге «Братство – Единство», многие из уцелевших и испытавших все невзгоды сверстников Андрича на склоне дней стали свидетелями того, как эти идеи, искажаясь и постепенно утрачивая свой внутренний смысл и содержание, превращались в свою противоположность, приобретая националистический, ограниченный, не признающий никаких компромиссов воинствующий характер.
Именно Андрича, пожалуй, можно считать олицетворением того славянства, за которое, не колеблясь, отдавали свои жизни многие его друзья и товарищи разных национальностей и разных верований.
«Он был великий югослав», – писал в воспоминаниях об Андриче известный художник Стоян Аралица, и именно так воспринимали ею современники, именно таким, представителем новой Югославии, выглядел он в глазах читателей всего мира, и по книгам Андрича познававшим эту страну.
Сам Андрич не любил рассказов о себе и о своих вкусах, настроениях и взглядах. «Невелика жизнь, чтобы ею и через нее можно было объяснить все то, что хорошие писатели рассказывают о людях и отношениях между людьми. Явления и события, которые писатели изображают перед нами, общечеловеческие, а не их собственные, потому что в ином случае мы бы не ощутили их как свои», – писал он, формулируя один из принципов своей эстетики. Тщательно уклонялся он от встреч с журналистами и интервьюерами, предпочитая думать и творить в сосредоточенном одиночестве. В записных книжках, после его смерти составивших книгу «Знаки вдоль дороги», есть немало записей разных лет о том, как трудно, с эмоциональными и психическими «перегрузками» и «перерасходами энергии», с тяжелыми сомнениями давалось ему его творчество и пришедшая позже всемирная слава. «С тем же жаром и той же болезненной решимостью, с какой другие хотят быть знаменитыми и славными, я хочу быть неизвестным и позабытым», – писал он в тетради для себя.
Душевному складу Андрича как писателя вполне отвечали известные слова Гете о том, что дело истинного художника – «творить, а не говорить». Он часто ссылался на них – в разных вариантах и с разными оттенками, но неизменным подтекстом они звучат и в его записных книжках, в его эссе, статьях и рецензиях, написанных в разные годы и по различным поводам.

Памятник И.Андричу в Белграде
«В области искусства ты должен быть подобен моряку на море, нерасторжимо связан с ним, но весьма сдержан в суждениях и предсказаниях». Все, о чем может сказать художник, все, что он способен сказать, содержится в книгах, которые писателем созданы и которые – только они! – принадлежат читателю. На большее ни читатель-современник, ни историк литературы, ее хранитель и летописец, посягать не могут и не должны» – считал Андрич.
Это видно и в его отношении к Слову, к литературе как к форме общественного служения.
О значении писательского слова в жизни любой страны и ее народа, о великом долге каждого писателя перед культурой, о взаимослиянности культур – общечеловеческой и национальной, он размышлял на протяжении всей своей более чем полувековой жизни в литературе. Он истинно служил литературе, рассматривая и себя как автора, и свои книги лишь как очередное звено в долгой истории своего народа, а тем самым в истории Человека. Отсюда его неразрывная связь как художника со сложным и неизбывно трагическим миром Боснии, страны, которую он любил всем сердцем, с которой был связан тысячами зримых и незримых нитей и которую он же называл «страною ненависти и страха». Андрич был уроженцем Боснии, «маленькой страны среди миров», где противоречия различных эпох ее истории своеобразно преломлялись, усиливались и обострялись в водоворотах социальных, национальных, конфессиональных, политических конфликтов и противоречий, которые, как показывает нынешняя действительность, с умноженной во много раз силой продолжают жить и развиваться по сей день.
Хотя творчество писателя мало известно на Западе, у Андрича есть почитатели, высоко оценившие его книги. Как отметил югославский критик Петер Джаджич, Андрич в своей книге «Мост на Дрине» «предпринял попытку истолковать значение человеческой судьбы». Чешский поэт и литературный критик Э.Д. Гой заметил, что «несмотря на значительные различия между ранними и поздними произведениями Андрича, его творчество неделимо». По мнению же ученого-литературоведа Томаса Экмана, в своих произведениях Андрич проникает в «такие удивительные по своему богатству глубины человеческого духа, которые сокрыты от нормальной логики и восприятия… Описывая судьбоносные, из ряда вон выходящие ситуации, Андрич показал самое возвышенное и самое низменное, достижения и неудачи в человеческой судьбе, которые мимолетны и в то же время играют важнейшую роль для человеческого бытия».

Коста Хакман. Один из последних портретов великого Иво Андрича
«Хотя в творчестве Андрича ощущается глубокий пессимизм, мотивы ничтожности и суетности существования, – говорит американский литературовед югославского происхождения Николай Моравсевич, – в его произведениях, тем не менее, слышится вера в успех борьбы человека против зла и сочувствие к его страданиям». Пластичность повествования, глубина психологического анализа и универсальность символизма Андрича остаются в сербской литературе непревзойденными, заключает Моравсевич.
В России имя Иво Андрича известно давно – его как коммуниста переводили достаточно часто и много, мы знакомы практически со всеми его книгами. С середины 40-х годов в течение полувека на русском языке неоднократно издавались его повести и рассказы, романы, статьи и очерки. Его переводили также на украинский и белорусский языки, на языки народов Прибалтики, Кавказа и Средней Азии. В нашей стране, как впрочем, и во всем мире, Андрич стал едва ли не самым известным югославским писателем, обретя свою собственную миллионную читательскую аудиторию.
Хочется отметить все же, что никакого явственно прокоммунистического настроя в исторических произведениях Андрича не ощущается – перед нами предстает широчайшая панорама истории славянских народов, близкая по духу, религии, мироощущению. Сегодня Иво Андрич – признанный, знаменитый художник, мудрец и мыслитель, наследие которого с годами обретает новое, пророческое и провидческое, актуальное на все времена содержание.
Глава VI
Джон Стейнбек (Steinbeck)
1962, США

Джон Стейнбек
Американский писатель Джон Эрнст Стейнбек (17 февраля 1902 года – 20 декабря 1968 года) родился в Салинасе, Калифорния, и был единственным сыном и третьим из четырех детей в семье Олив (Гамильтон) Стейнбек, школьной учительницы, и Джона Эрнста Стейнбека, управляющего, затем владельца мукомольни, а в дальнейшем казначея округа Монтерей. История переселения семейства Стейнбеков в Калифорнию наполнена приключениями и романтикой. Дед писателя по отцовской линии Джон Гросстейнбек происходил из Дюссельдорфа в Германии. В молодости, по договоренности с братом, сестрой и ее мужем он решил переселиться в Иерусалим.
В эти же края отправился из штата Массачусетс и прадед писателя по материнской линии Диксон с женой, двумя сыновьями и тремя дочерьми. Братья Гросстейнбеки познакомились с семейством Диксонов по печальному поводу: они делали гроб для одного из сыновей Диксона, умершего от туберкулеза. Вскоре оба брата женились на старших дочерях Диксона. Пребывание в Иерусалиме не принесло успеха обеим семьям, я они решают, по совету Диксона, отправиться в Америку.
Дед писателя Джон с молодой женой Альмирой сначала обосновался в Новой Англии, а незадолго до начала гражданской войны перебрался во Флориду, где и родился отец писателя Джон Эрнст. В это время отца семейства призвали в армию южан, но он дезертировал и бежал на Север, где находились родственники его жены. Ему удалось организовать переезд в Новую Англию и Альмиры с маленькими сыновьями. Он теперь сократил свою фамилию до Стейнбек и через несколько лет со всем семейством отправился в Калифорнию, купил участок земли, занялся поначалу скотоводством и выращиванием фруктов, а затем построил мельницу. Интерес к литературе у будущего писателя пробудился под влиянием родителей. По вечерам отец или мать читали вслух Джону и трем его сестрам интересные книги – «Остров сокровищ» Р.Стивенсона, «Три мушкетера» А. Дюма, «Роб Рой» В. Скотта. Но больше всего юный Джон любил сказки, легенды и предания. Его любимым чтением были греческие мифы и средневековая эпопея Т.Мэлори «Смерть Артура». В свободное время Джон катался на велосипеде или своем любимом пони. А уж долина Салинаса с обрамляющими ее живописными холмами и прибрежными плато надолго запомнилась юному Стейнбеку, который впоследствии запечатлел родные места во многих своих произведениях.
Лето Стейнбеки обычно проводили на берегу Тихого океана в рыбацком поселке Пасифик-Гроув, где у них был скромный дачный домик. Джон купался, загорал, во время отливов разглядывал в морской воде раковины, водоросли. Каждое лето Джон на пару недель ездил на ранчо Тома Гамильтона, брата матери. Если на побережье дул прохладный бриз, часто бывали туманы, то здесь целыми днями палило солнце. Джон помогал ухаживать за лошадьми и коровами, работал на огороде. В свободное время он прятался в кустах за домом и вслушивался в шум воды, стекающей по небольшому ручью. Впоследствии он опишет это ранчо в серии рассказов «Рыжий пони»…
В средней школе Салинаса Джон хорошо учился по таким предметам, как английский язык, литература и биология, издавал школьную газету. В те времена в Салинасе никто не выписывал никаких журналов – это считалось пустой тратой денег. Стейнбеки были исключением, они регулярно подписывались на «Нэшнл Джиогрэфик», «Спутник молодежи», «Столетие» и другие. Джон читал эти журналы с необыкновенным увлечением, кроме того, он числился и одним из немногих (но частых) посетителей местной библиотеки. А его мать – школьная учительница по профессии – всячески поощряла тягу детей к книге.
В эти годы он начал писать… «Я обычно устраивался в маленькой комнатке наверху… писал небольшие историйки и статьи и рассылал их в журналы под вымышленными именами. Я ничего не знал об их дальнейшей судьбе, так как никогда не сообщал своего адреса. Но я следил за этими журналами, чтобы узнать, не напечатают ли их. Конечно, их не печатали, так как редакции не могли связаться со мной… Интересно, о чем я думал в те дни? Я пуще смерти боялся получить отказ, но еще больше, что какую-нибудь из этих историй примут к печати»…

Замечательный дом Стейнбеков
Любимым времяпрепровождением Джона было ничегонеделание… Он предавался мечтам… С раннего детства в нем возникло необыкновенное отношение к слову…
Он вслушивался в звучание, вникал в глубинный смысл словосочетаний, всматривался в написание. Магия слов завораживала его, он придумывал страшные истории и пугал ими сверстников, с неподдельным интересом внимавших его рассказам…
Закончив школу в 1919 году, он поступил в Стэнфордский университет на отделение журналистики, но по профилирующим дисциплинам учился плохо. Родители, конечно, настаивали, чтобы Джон пошел в элитарный университет, но оказывать серьезную финансовую помощь ему они не могли, так как все сбережения ушли на то, чтобы дать образование двум сестрам. Джон впоследствии признавался, что в эти годы у него были »слишком большие амбиции и слишком мало денег». Он подрабатывает мытьем посуды в захудалом местном кафе. Временами Джон не учится по целому семестру, работая то продавцом в магазине, то чернорабочим на ферме, то грузчиком на сахарном заводе, «загружая в вагоны тяжелые мешки с сахаром, по двенадцать часов в день, семь дней в неделю». Но и в те семестры, когда Джон был в университете, он не слишком обременял себя занятиями, посещал только те лекции, которые ему нравились: английскую и античную литературы, экономику, теорию литературных стилей, французский язык. Он пристрастился к алкоголю, игре в покер, любил играть на бегах. В общем, Стейнбек провел в университете шесть лет – с осени 1919 по весну 1925 года. За это время он осилил примерно трехгодичный курс, лучше всего усвоив лекции по теории литературных стилей и литературному мастерству (и пытался применить свои знания на практике, создавая небольшие рассказы для университетского альманаха, которыми он весьма гордился). Его первые шаги на поприще литературы отнюдь не радовали родителей. Широко известный американский писатель У. Хоуэлс отмечал с горечью в те годы, что в Америке «занятия литературой не могут считаться серьезным мужским занятием, безразлично, полезным или бесполезным. Мы, литераторы, притворяемся, что мы что-то собой представляем, но все это сплошной вздор. Ни взрослые, ни дети в нас не нуждаются: литература для них – пустая забава, которую можно терпеть, но которой не следует увлекаться».
За последующие два года молодой человек переменил много специальностей, изучал биологию на Морской научно-исследовательской станции в ПасификГроув и, накопив денег на обратную дорогу, снова вернулся в Стэнфорд, где проучился недолго, печатая, как мы уже сказали, стихи и рассказы в университетском журнале «Спектейтор» («Spectator»). Университетского диплома начинающий писатель так и не получил.

Джон Стейнбек в конце 20-х годов. Слава еще впереди…
И, тем не менее, Джон решил заняться литературой. Для начала он хочет воспользоваться приглашением старшей сестры и отправиться к ней в Нью-Йорк. Приятель помогает ему получить место матроса на грузовом корабле «Катрина», отплывающем в Нью-Йорк через Панамский канал. Родители вручили сыну сто долларов на первые расходы, и солнечным ноябрьским днем Джон пустился в свое первое большое путешествие. Пасмурным зимним вечером «Катрина» входила в нью-йоркский порт. «Через иллюминатор я смотрел на город, и он ужаснул меня. Было в нем что-то безобразно чудовищное – тянущиеся к небу дома, пробивающиеся сквозь падающие огни. С дрожью в коленках я сошел на берег – перепуганный, замерзший, в состоянии панического ужаса». Страхи Джона оказались вполне обоснованными. Сестра с мужем ютились в малюсенькой однокомнатной квартире, они дали взаймы Джону тридцать долларов, так как от родительской сотни после остановок в Панаме и Гаване осталось всего три доллара. Приличной работы найти не удается, и Джон с помощью мужа сестры устраивается на стройку зала «Медисон-сквер-гарден» чернорабочим. С утра до поздней ночи он катает по узкому деревянному настилу стофунтовую тачку с цементом, думая лишь об одном – только бы не упасть, только бы дотянуть до конца смены. «О городе у меня было туманное представление – тупая боль во всем теле, мутные огни, последний вагон метро, три лестничных пролета, и в комнате с грязными зеленоватыми стенами, даже не умывшись толком, валюсь в кровать. Утром мясная тушенка, кофе из немытой чашки, покачивающийся подо мной тротуар, и снова – нескончаемая вереница тачек с цементом».
Через несколько недель на глазах Джона один из рабочих не удержал тачку, сорвался с мостков и разбился насмерть. На следующий день Джон не пошел на работу. Неизвестно, что бы с ним было, если бы неожиданно не приехал по своим делам из Чикаго брат матери Джо Гамильтон. Богатый бизнесмен, он устроил племянника репортером в газету «Нью-Йорк америкен». Двадцать пять долларов в неделю, положенные начинающему репортеру, когда отличный бифштекс в хорошем ресторане стоил тридцать пять центов, казались Джону баснословной суммой. Он немедленно сменил комнату, переехав из Бруклина в Грамерси-парк в южной части Манхэттена. Но и работа в газете не принесла удовлетворения начинающему журналисту. Он плохо знал город и, получив задание выехать на место происшествия в Куинз или Бруклин, много времени тратил на дорогу, всегда опаздывал и не привозил необходимых материалов. Тогда ему не без влияния дяди поручили делать репортажи из зала суда. Но для такого ответственного дела у него не было ни опыта, ни знаний, ни нужных знакомств. Вскоре Джона из газеты уволили, и он не без наигранной бравады сообщил приятелям, что добился первого успеха – его выбросили на улицу из ведущей газеты известного магната Херста, теперь он может заняться настоящей литературой.
Джон вновь возвращается в Калифорнию, где работает строителем, журналистом, матросом и сборщиком фруктов и одновременно пишет свой первый роман «Золотая чаша» («Cup of Gold», 1929) – романтическое повествование об английском пирате XVII века Генри Моргане, алчность которого мешает ему обрести счастье. «Я закончил свой роман, – сообщал он Д.Шеффилду 25 февраля 1925 года, – отложил его на какое-то время в сторону, а затем прочитал от начала до конца. И обнаружил, что он никуда не годится. Подобное разочарование подействовало моментально, словно удар по голове…
Понимаешь, мне казалось, что роман получается. До самой последней страницы я был уверен, что книга будет хорошей. А она не получилась…». Он перерабатывает книгу. Но, к сожалению, и в переработанном варианте остались «красивости стиля», затрудняющие восприятие книги читателями. Позже автор назвал свою первую книгу «незрелой вещью». «Я вырос из нее, – писал Стейнбек, – и она меня раздражает». Но это было значительно позже, а пока… В начале 1929 года пришла телеграмма из Нью-Йорка: издательство «Мак-Брайд» приняло «Золотую чашу» к печати и готово уплатить аванс в 200 долларов по подписании договора.

Обложка первого издания «Золотой чаши»
«Золотая чаша» вышла в свет в августе 1929 года. Стейнбек узнал об этом, увидев роман в книжном отделе универсального магазина, – издатели не удосужились прислать ему авторские экземпляры. Как оказалось, они не разослали книги ни в газеты, ни в журналы, в результате на нее не появилось никаких рецензий. В довершение ко всему роман продавался только через сеть универсальных магазинов, в книжные лавки он вообще не поступил. Тираж в 1500 экземпляров разошелся, однако, достаточно быстро, чему способствовала яркая суперобложка с портретом пирата: многие покупали книгу в качестве рождественского подарка детям.
Воссоздавая перипетии жизненной судьбы английского корсара и авантюриста XVII века Генри Моргана, писатель меньше всего заботился о том, чтобы написать увлекательную приключенческую историю. Его занимало другое – внутренний мир сельского мальчишки, ставшего грозой морей, противоречия между эгоистичными устремлениями индивидуалиста и преобладающими в обществе тенденциями, противоречие между мечтой и действительностью.
Удачливый корсар Морган поставил себе целью захват богатого портового города Панамы. Ему удается осуществить это рискованное предприятие – все богатства города в его руках… Отец мой расправил плечи, а мать так и сияет…».
В следующем году Стейнбек женится на Кэрол Хеннинг и поселяется в Пасифик-Гроув в коттедже, ренту за который оплачивает ему отец.

Первое издание книги «Неведомому богу»
В 1932 году выходят «Райские пастбища». Книга состоит из двенадцати житейских историй различных людей, населяющих долину «Райские пастбища». Вместе они составляют мозаичную картину незамысловатой жизни калифорнийских фермеров. В этой книге Стейнбек заявляет о себе, как о подлинном реалисте эпохи Великой депрессии. Книга успеха не имела – рассказы читателями не воспринимались, а уж написанные неизвестным автором…
В Пасифик-Гроув Стейнбек встретился с биологом Эдвардом Ф. Риккетсом, чьи воззрения на взаимосвязь всего живого предвосхитили появившиеся впоследствии экологические теории и глубоко повлияли на формирование взглядов писателя. В романе «Неведомому богу» («То a God Unknown», 1933) ощущаются идеи Риккетса, теория архетипов Юнга, позаимствованная Стейнбеком у И.Отта, бывшего ученика Юнга, а также у мифолога Дж. Кэмпбелла. Несмотря на важность романа «Неведомому богу» для становления Стейнбека как прозаика, он оказался непонятным и трудночитаемым и успеха ни у критиков, ни у широкого читателя не имел. Печальная история жизни и смерти фермера Джозефа Уэйна, приехавшего из штата Вермонт в Калифорнию в поисках свободной земли и счастья. Землю – сто шестьдесят акров – он получил в долине между двумя грядами холмов. Земля была покрыта яркой зеленью, то тут, то там виднелись голубые или желто-золотистые цветы. Но вскоре Джозеф узнал, что это буйное цветение вызвано редким здесь дождем, недавно прошли сильные дожди – первые после десятилетней засухи…
Джозеф строит себе дом, женится, а через какое-то время снова наступает засуха. Земля умирает на его глазах, он молится и приносит жертвы «неведомому богу», но дождя все нет. Тогда он решает принести в жертву собственную жизнь… Герой поднимается на высокий холм, ложится на иссушенную землю и вскрывает себе вены. Уже умирающий, он чувствует, как на его лицо падают первые тяжелые капли дождя. Простая, незамысловатая жизненная история Джозефа Уэйна не имела успеха ни у читателей, ни у критиков. Ее автор по- прежнему беден, перебивается на случайные заработки жены и помощь отца.

Обложка одного из первых изданий книги Д.Стейнбека «Тортилья-Флэт»
Следующий роман Стейнбека «Квартал ТортильяФлэт» («Tortilla Flat», 1935) становится бестселлером. Это первое произведение писателя, имеющее точный географический адрес – побережье Калифорнии. В романе изображена группа колоритных персонажей – гуляк, пьяниц и философов, проживающих на холмах над заливом Монтерей. Состоящий из отдельных эпизодов, роман, по замыслу автора, должен был ассоциироваться с легендами о короле Артуре, которые писатель любил с детства, и, подобно роману «Золотая чаша», показать антигуманное влияние материализма. Вышедшая в мае 1935 года в издательство «КовичиФрид», замечательно иллюстрированная «Квартал Тортилья-Флэт», сразу же обратила на себя внимание считающей публики и литературных критиков.

Сцена из мюзикла по мотивам «Тортильи-флэт» Д.Стейнбека. Театр «Ильхом». Ташкент. Узбекистан. 2000 год
Стейнбек впервые получил за свои литературные труды весьма приличный гонорар. Кинофирма «Парамаунт» приобрела права на постановку кинофильма по повести. Этот наконец-то пришедший успех омрачился кончиной отца писателя буквально накануне выхода книги из печати.
Рассказанная с юмором, веселая и грустная история жизни четырех пайсано, людей без определенных занятий, бросивших вызов окружающей действительности, привлекала внимание, прежде всего, своей простотой и незамысловатостью.

Обложка первого издания книги Стейнбека «О мышах и людях». США
Обратившись к насущным социальным проблемам, Стейнбек в 1936 году пишет роман «И проиграли бой» («In Dubious Battle»), заглавие которого представляет собой скрытую цитату из мильтоновского «Потерянного рая» («Paradise Lost») и в котором рассказывается о двух организаторах забастовки сборщиков фруктов.
В 1937 году выходит повесть Стейнбека «О мышах и людях» («Of Mice and Men») – трагическая история о двух простых тружениках, Джордже и его слабоумном друге Ленни, которые лелеют несбыточную мечту о собственном доме и клочке земли. «Здесь больше чувства и естественности, чем в его ранних книгах, – напишет в 1980 году биограф писателя П. Маккарти, – эта повесть более всего реалистичная и точная». Американский исследователь Р. Астро назвал «О мышах и людях» «…пасторалью, в которой писатель отстаивает простые человеческие ценности, противопоставляя им стяжательство и власть».

Афиша к спектаклю «О мышах и людях» в театре Эдмонтона. США
По этой чрезвычайно популярной повести, благодаря которой Стейнбек становится заметной фигурой в американской литературе, Джордж С. Кауфман написал пьесу, которая в 1937 году впервые с успехом шла на Бродвее (и продолжает свое шествие по сценам всего мира до сих пор…).
В нескольких милях к югу от Соледада река Салинас подступает вплотную к горам. Вода здесь глубокая, зеленая и теплая, потому что река эта долго текла по желтым пескам, поблескивая на солнце, прежде чем образовать небольшую заводь. На одном берегу золотистые предгорья круто поднимаются к могучему скалистому хребту Габилан, а на другом, равнинном, берегу растут деревья – ивы, которые покрываются каждую весну молодой зеленью и сохраняют на нижних листьях следы зимнего разлива, и сикоморы с пятнистыми, беловатыми кривыми сучьями и ветвями, которые склоняются над заводью.
Земля под деревьями устлана толстым ковром листьев, таких хрустких, что даже ящерица пробежит – и то слышно. По вечерам из кустов вылезают зайцы и сидят на песке, а ночью по сырому и ровному берегу снуют еноты, да на песке остаются следы широких лап собак с окрестных ранчо и острых раздвоенных копыт оленей, которые приходят в темноте на водопой.
Меж ив и сикоморов вьется тропа, протоптанная местными мальчишками, прибегающими купаться в глубокой заводи, и бродягами, которые по вечерам, свернув с шоссе, плетутся сюда переночевать у воды. Под низким прямым суком огромного сикомора скопилась куча золы от костров, а сам сук гладко отшлифован многим множеством людей, сидевших на нем.
К вечеру, после жаркого дня, поднялся ветерок и тихо шелестел в листве. Вверх по склонам гор поползли тени. Кролики сидели на песке неподвижно, словно серые изваяния. А потом со стороны шоссе раздались шаги – кто-то шел по хрустким палым листьям сикоморов. Зайцы бесшумно попрятались. Горделивая цапля тяжело поднялась в воздух и полетела над водой к низовьям. На миг все замерло, а потом по тропе на поляну с заводи вышли двое мужчин, один – позади другого, и здесь, на поляне, он тоже держался позади. Оба были в холщовых штанах и таких же куртках с медными пуговицами. На обоих – черные измятые шляпы, а через плечо перекинуты туго свернутые одеяла. Первый – маленький, живой, смуглолицый, с беспокойными глазами и строгим решительным лицом. Все в нем было выразительно: маленькие сильные руки, узкие плечи, тонкий прямой нос. А второй, шедший позади, – большой, рослый, с плоским лицом и пустыми глазами; шагал он косолапо, как медведь, тяжело волоча ноги. Руками на ходу не размахивал, они висели вдоль тела. Первый так резко остановился на поляне, что второй чуть не наскочил на него. Первый снял шляпу, указательным пальцем вытер кожаную ленту внутри и стряхнул капельки пота. Его дюжий спутник сбросил свернутые одеяла, опустился на землю, припал к зеленоватой воде и стал пить; он пил большими глотками, фыркая в воду, как лошадь. Маленький забеспокоился и подошел к нему сзади.

Ленни – герой спектакля «О мышах и людях» студенческого театра «Мирада». США.2005 год
– Ленни! – сказал он. – Ленни, бога ради, не пей столько. Ленни продолжал фыркать. Маленький нагнулся и тряхнул его за плечо.
– Ленни, тебе же опять будет плохо, как вчера вечером.
Ленни окунул голову в реку, уселся на берегу, и струйки воды, стекая со шляпы на голубую куртку, бежали у него по спине. – Эх, славно, – сказал он. – Попей и ты, Джордж. Вволю попей. И он блаженно улыбнулся.
Джордж снял одеяла с плеча и осторожно положил их на землю.
– Вода, небось, грязная, – сказал он. – Больно много пены. Ленни шлепнул по воде огромной ручищей и пошевелил пальцами, так что вода пошла мелкой рябью; круги, расширяясь, побежали по заводи к другому берегу и снова назад. Ленни смотрел на них не отрываясь.
– Гляди, Джордж. Гляди, как я умею!
Джордж встал на колени и быстро напился, черпая воду горстями.
– На вкус вроде бы ничего, – сказал он. – Только, кажись, непроточная. Всегда пей только проточную воду, Ленни, – сказал он со вздохом. – А ведь ты, ежели пить захочешь, хоть из вонючей канавы напьешься.
Плеснул пригоршню воды в лицо, вытер рукой лоб и шею. Потом снова надел шляпу, отошел от воды и сел, обхватив колени руками. Ленни, не сводивший с него глаз, в точности последовал его примеру. Он отошел от воды, обхватил руками колени и поглядел на Джорджа, желая убедиться, что все сделал правильно. После этого он поправил шляпу, слегка надвинув ее на лоб, как у Джорджа.
Джордж, насупившись, глядел на реку. От яркого солнца у него покраснели глаза. Он сказал сердито:
– Могли бы доехать до самого ранчо, если б этот сукин сын, шофер автобуса, не сбил нас с толку. Это, говорит, в двух шагах по шоссе, всего в двух шагах. Куда там к черту, ведь получилось добрых четыре мили, не меньше! Просто ему неохота было останавливаться у ранчо, вот и все. Лень ему, видите ли, притормозить. Небось ему и в Соледаде остановиться неохота. Высадил нас и говорит: «Тут в двух шагах по шоссе». Наверняка мы прошли даже больше четырех миль. Да еще по такой адской жарище!
Ленни робко посмотрел на него. – Слышь, Джордж? – Чего тебе?
– А куда мы идем?
Джордж рывком надвинул шляпу еще ниже на лоб и злобно уставился на Ленни.
– Стало быть, уже все позабыл? Стало быть, начинай все сначала втолковывать? Господи боже, что за дубина!
– Я позабыл, – тихо сказал Ленни. – Но я старался не позабыть. Ей-богу, старался, Джордж.
– Ну ладно, ладно. Слушай. Ничего не поделаешь. Тебе хоть всю жизнь толкуй, ты все одно позабудешь.
– Я старался, очень старался, – сказал Ленни, – да ничего не вышло. Зато я про кроликов помню, Джордж.
– Какие, к черту, кролики! Ты только про кроликов и помнишь. Так вот. Слушай и на этот раз запомни крепко, чтоб нам не попасть в беду. Помнишь, как мы сидели в этой дыре на Говард-стрит и глядели на черную доску? Лицо Ленни расплылось в радостной улыбке.
– Конечно, Джордж. Помню… Но… что мы тогда сделали? Я помню, мимо шли какие-то девушки, и ты сказал… сказал…
– Плевать, что я там такое сказал. Помнишь, как мы пришли в контору Марри и Реди и нам дали расчетные книжки и билеты на автобус?
– Конечно, Джордж. Теперь помню. – Он быстро сунул обе руки в карманы. Потом сказал тихо:
– Джордж, у меня нет книжки. Я, наверно, ее потерял. Он в отчаянье потупился.
– У тебя ее и не было, болван. Обе у меня. Так я и отдам тебе твою книжку, жди.
Ленни вздохнул с облегчением и улыбнулся. – А я… я думал, она здесь
И снова полез в карман.
Джордж подозрительно взглянул на него. – Что это у тебя в кармане?
– В кармане – ничего, – схитрил Ленни.
– Знаю, что в кармане ничего. Теперь это у тебя в руке. – Ничего, Джордж, честное слово. – А ну, давай сюда.
Ленни спрятал сжатый кулак. – Это просто мышь, Джордж. – Мышь? Живая?
– Ну да, мышь. Дохлая мышь, Джордж. Но я ее не убивал. Честное слово! Я ее нашел. Так и нашел дохлую. – Дай сюда! – приказал Джордж.
– Пожалуйста, Джордж, не отбирай. – Дай сюда!
Ленни неохотно разжал кулак. Джордж взял мышь и швырнул ее далеко через заводь, на другой берег в кусты. – И на что тебе сдалась дохлая мышь?
– Я гладил ее пальцем, когда мы шли, – ответил Ленни. – Не смей этого делать, когда ходишь со мной. Так ты запомнил, куда мы идем?
Ленни в растерянности уткнулся лицом в колени. – Я опять позабыл.
– Вот наказание, – сказал Джордж со смирением. Слушай же. Мы будем работать на ранчо, как там, на севере.
– На севере? – В Уиде.
– Ах да. Помню. В Уиде.
– Ранчо вон там, четверть мили отсюда. Мы придем туда и спросим хозяина. Слушай внимательно: я отдам ему наши расчетные книжки, а ты помалкивай. Стой себе и молчи. Ежели он узнает, какой ты полоумный дурак, мы останемся без работы, а ежели сперва увидит, как ты работаешь, наше дело в шляпе. Понял?
– Конечно, Джордж. Конечно, понял.
– Ладно. Так вот, стало быть, когда придем к хозяину, что ты должен делать?
– Я… я… – Ленни задумался. Лицо его стало напряженным. – Я… должен молчать. Стоять и молчать.
– Молодец. Очень хорошо. Повтори два, три раза, чтобы получше запомнить.
– Я должен молчать… Я должен молчать… Я должен молчать…
– Ладно, – сказал Джордж. – Да гляди не натвори чегонибудь, как в Уиде. На лице Ленни появилось недоумение.
– А что я натворил в Уиде?
– Так ты и это забыл? Ну, уж нет, не буду напоминать, а то, чего доброго, опять такую же штуку выкинешь.
Лицо Ленни вдруг стало осмысленным.
– Нас выгнали из Уида! – выпалил он с торжеством.
– Выгнали, как бы не так! – возмутился Джордж. Мы сбежали сами. Нас разыскивали, но – ищи ветра в поле.
Ленни радостно хихикнул. – Вот видишь, я не позабыл.
Джордж лег навзничь на песок и закинул руку за голову.
Ленни тоже лег, подражая ему, потом приподнялся, желая убедиться, что все сделал правильно.
– О господи! От тебя, Ленни, одни сплошные неприятности, – сказал Джордж. – Я бы горя не знал, ежели б ты не висел у меня на шее. Как бы мне хорошо жилось. И, может, у меня была бы девчонка. Мгновение Ленни лежал молча, потом сказал робко:
– Мы будем работать на ранчо, Джордж.
– Ладно. Это ты запомнил. А вот ночевать нынче будем здесь, у меня на это свои причины.
Быстро смеркалось. Долина утонула в тени, и лишь вершины гор были освещены солнцем. По заводи скользнула водяная змейка, выставив голову, словно крошечный перископ. Камыш колыхался, волнуемый течением. Где-то далеко, близ шоссе, послышался мужской голос и ему откликнулся другой. Чуть шелохнулись и сразу замерли ветки сикоморов. – Джордж, а отчего бы нам не пойти на ранчо сейчас, к ужину? На ранчо ведь дают ужин.
Джордж повернулся на бок.
– Не твоего ума дело. Мне здесь нравится. А работать начнем завтра. Я видел, как туда везли молотилки. Стало быть, придется ссыпать зерно в мешки, надрываться. А нынче я хочу лежать здесь и глядеть в небо. Хочу, и все тут.
Ленни привстал и поглядел на Джорджа. – Так у нас не будет ужина?
– Нет, будет, ежели ты насобираешь хворосту. У меня есть три банки фасоли. Разложи костер. Когда соберешь хворост, я дам тебе спичку. Подогреем фасоль и поужинаем.
– Но я люблю фасоль с кетчупом, – сказал Ленни.
– Нет у нас кетчупа. Собирай хворост. Да пошевеливайся, а то скоро совсем стемнеет.
Ленни неуклюже встал и исчез в кустах. Джордж лежал, тихонько посвистывая. В той стороне, куда ушел Ленни, послышался плеск. Джордж перестал свистеть и прислушался.
– Дурак полоумный, – сказал он тихо и снова засвистал. Вскоре вернулся Ленни. Он вышел из кустов, неся в руке одну- единственную ивовую ветку. Джордж сел.
– Ну-ка, – сказал он сурово. – Давай сюда мышь!
Но Ленни довольно убедительно изобразил на лице недоумение.
– Какую мышь, Джордж? У меня нету никакой мыши.
Джордж протянул руку.
– Давай сюда. Меня ведь не проведешь.
Ленни попятился и бросил отчаянный взгляд на кусты, словно думал убежать. Джордж сказал сурово:
– Дай мне эту мышь, или я тебя сейчас вздую. – Что тебе дать, Джордж?
– Сам отлично знаешь, черт тебя возьми. Дай мне мышь. Ленни неохотно полез в карман. Голос у него дрогнул.
– А почему мне нельзя ее оставить? Она ведь ничья. Я ее не украл. Просто нашел на дороге.
Джордж по-прежнему решительно протянул руку. Медленно, как собачонка, которая несет хозяину палку, Ленни подошел, потом попятился, потом подошел снова. Джордж щелкнул пальцами, и Ленни торопливо положил мышь ему в руку…
(«О мышах и людях», перевод В.Хинкиса)
Вслед за сборником рассказов «Долгая долина» («Long Valley», 1938) и повестью «Рыжий пони» («The Red Pony»), вышедшей отдельным изданием в 1953 году, Стейнбек пишет свой наиболее известный и значительный роман – «Гроздья гнева» («The Grapes of Wrath», 1939), одиссею семейства Джоудсов, которое во время Великой депрессии пускается в изнурительный путь из Оклахомы в Калифорнию. Природа, социальные невзгоды и грабительская алчность крупных фермеров угрожают семейству Джоудсов, однако, в конце концов, герои романа побеждают обстоятельства (хотя бы в философском смысле), убедившись, что их место в «одной большой душе», которой принадлежит вся человеческая семья. «Гроздья гнева» быстро становятся одним из самых популярных бестселлеров, удостаиваются восторженных рецензий и Пулитцеровской премии 1940 года.

Обложка первого издания «Гроздьев гнева» Д.Стейнбека
Одновременно роман вызвал бурю споров, нашлись и такие критики, которые обвинили автора в коммунистической пропаганде, осудили за искажение истины.
Чтобы избежать участия в полемике, Стейнбек отправляется со своим другом Риккетсом в зоологическую экспедицию по Калифорнийскому заливу, описанную затем в книге «Море Кортеса. Досужий отчет о путешествии и проведенных исследованиях» («Sea of Cortez: A Leisurely Journal of Travel and Research», 1941), в которой рассказывается не только о результатах экспедиции, но и о беседах Стейнбека и Риккетса на самые различные темы – биологические, исторические, философские. В том же, 1941 году Стейнбек развелся с первой женой и уехал в Нью-Йорк с Гвендолин Конджер, певицей, на которой он женится через два года и от брака с которой у него будет два сына.
В годы второй мировой войны Стейнбек служит в органах информации, а также консультантом в отделе пропаганды. Его вклад в победу выразился в таких книгах, как «Бомбы вниз» («Bombs Away», 1942), своего рода справочнике для летчиков, а также в романе «Луна зашла» («The Moon Is Down», 1942), где рассказывается об оккупации маленького городка войсками тоталитарного режима (подразумевается вторжение нацистов в Норвегию), и в одноименной пьесе на ту же тему (принята к постановке в одном из театров Бродвея. Книга вышла в свет в марте 1942 года, а премьера пьесы состоялась 8 апреля. Отзывы и литературных, и театральных критиков были далеко не однозначными. Одни отмечали, что писатель сумел в повести показать обстановку в оккупированном городе, однако сетовали на то, что ему не удалось создать яркие, запоминающиеся образы основных действующих лиц. Пьесу же театральные рецензенты единодушно раскритиковали как банальную, наивную).
Название «Луна зашла» символически объясняет, что фашистская оккупация несет темноту в прямом и переносном смысле. Действующие лица созданы такими, что в них легко узнавались представители американского общества, чтобы читатель понял: подобное может случиться и в Соединенных Штатах Америки. Местом действия повести Стейнбек избрал небольшой приморский городок где-то на севере Европы, неожиданно оккупированный гитлеровскими войсками, не встретившими фактически никакого сопротивления. Захваченный город имеет для врагов важное экономическое значение: здесь добывают уголь. Чтобы обеспечить бесперебойную добычу угля и отправку его в Германию, захватчики заигрывают с местным населением. Немецкий комендант полковник Лансер старается привлечь на свою сторону мэра города Ордэна, пользующегося большим авторитетом среди жителей… Но Ордэн, ненавидящий оккупантов, с радостью наблюдает, как постепенно созревают «гроздья гнева и ненависти» среди горожан. Поначалу «глаза их утратили выражение удивления, но искры ненависти загорелись в них не сразу». Сопротивление оккупантам, молчаливое и незаметное сначала, принимает все более решительные формы. Переломный момент наступает, когда за убийство немецкого офицера фашисты расстреливают на площади горняка. С того дня захватчики поняли, что их «повсюду окружают враги. Каждый мужчина, каждая женщина, даже дети – все враги». На шахтах и на железнодорожной ветке по ночам раздаются взрывы, оборудование то и дело выходит из строя, добыча угля резко падает. Молодые шахтеры по ночам, тайком на рыбацких шхунах покидают родной город и уплывают в Англию.
Полковник Лансер предпринимает решительные меры и объявляет, что в случае продолжения взрывов на шахтах будет расстрелян мэр города. Но Ордэна это не пугает. «Ничто не может изменить происходящего. Вас уничтожат и выбросят вон, – бросает Ордэн в лицо захватчикам. – Народ не желает быть побежденным. И он не будет побежден. Свободные люди не начинают войн. Но если война началась, то они продолжают ее и после поражения. Дикие орды выигрывают сражения, а свободные народы выигрывают войны. И вам придется испытать это на собственной шкуре». Роман Стейнбека подчеркивал общенародное сопротивление гитлеровским захватчикам, показывал, как от единичных актов саботажа население оккупированной гитлеровцами Европы переходило к организованному движению сопротивления, раскрывала закономерность и неизбежность такого хода событий. Издательство сразу же приняло роман к печати и широко разрекламировало. «Новая книга идет безумно хорошо, – констатировал Стейнбек. – На нее еще до публикации в два раза больше заказов, чем было на «Гроздья гнева». Книжные магазины уже заказали 85 тысяч экземпляров да книжный клуб – 200 тысяч. Это похоже на сумасшествие».
Как это иногда бывает, роман Стейнбека независимо от воли автора и критиков имел свою собственную романтическую судьбу, о которой писатель узнал только много лет спустя. В 1958 году, будучи в Италии, Стейнбек случайно познакомился с одним активным участником итальянского Сопротивления. И тот рассказал писателю, что в подполье они перевели роман на итальянский язык и выпустили 500 экземпляров на мимеографе. Фашисты расстреливали без суда и следствия каждого, у кого находили экземпляр книги Стейнбека. Как оказалось, эта повесть также издавалась подпольем в Дании и Норвегии. В оккупированных странах Европы ее воспринимали как знак поддержки американским народом движения Сопротивления против фашизма.
В 1943 году писатель становится военным корреспондентом газеты «Нью-Йорк геральд трибюн» («New York Herald Tribune») – впоследствии репортажи из Лондона, Северной Африки, Италии вышли отдельной книгой «Когда-то была война» («Once There Was a War», 1958).
Как стало известно значительно позже, при проверке военно-корреспондентской аккредитации Стейнбека Федеральное бюро расследований пришло к выводу, что он является подозрительной и опасной личностью. За писателем усиленно следили. Он чувствовал это и даже в 1942 году обратился со специальным письмом к министру юстиции. Много лет спустя ФБР рассекретило досье на 71 страницу на писателя. Военная разведка имела на него свое досье, а ЦРУ свое.

Консервный ряд в Монтере
В первом своем послевоенном романе «Консервный Ряд» («Cannery Row». 1945) Стейнбек изобразил группу бродяг, проживающих в районе монтерейских рыбоконсервных заводов, которые устраивают вечеринку своему другу Доку, прообразом которого послужил Риккетс. Поскольку этот роман знаменовал собой отход от прежних политических, социальных и философских взглядов автора, некоторые критики поспешили обвинить «Консервный Ряд» в тривиальности и сентиментальности.
Аллегорический роман «Заблудившийся автобус» («The Wayward Bus») и повесть-притча «Жемчужина» («The Pearl») появились в 1947 году и тоже вызвали противоречивые отклики. «В этих книгах, – писал Р.Астро, – вера Стейнбека, что люди могут работать сообща с целью сделать мир лучше… кажется менее применимой к тому миру, который он видит вокруг».

Книга Д.Стейнбека в России. 2000 год
В поисках вдохновения Стейнбек и фоторепортер Роберт Капа по заданию «Геральд трибюн» совершают поездку в СССР, в результате чего появляется «Русский дневник» («Russian Journal», 1948) с фотографиями Капа. Очерки о поездке в СССР сначала публиковались в газете, а затем вышли отдельной книгой под названием В них содержалось много объективных наблюдений о нашей стране, о ее людях, тем не менее они, конечно, не свободны от влияния ледяных ветров «холодной войны». Как послесловие к этой поездке можно отметить следующее: в 1975 году, уже после смерти писателя, в Нью-Йорке был издан объемистый том его писем. В нем помещены всего два его письма из Советского Союза, и те в сокращенном виде. Исключены критические замечания в адрес газет Херста и по поводу некоего Фишера, опубликовавшего об СССР полную вымыслов книгу. Изъяты рассказы о встречах и беседах с украинскими писателями, о посещении театров и цирка. Ветры новой «холодной войны» внесли свои коррективы даже в частные свидетельства писателя о нашей стране…
В 1948 году в автомобильной катастрофе погибает Риккетс, а Стейнбек разводится со своей второй женой.
В следующем году он знакомится с Элейн Скотт, на которой женится в 1950 году.
Пьеса Стейнбека «Светло горящий» («Burning Bright») была снята с постановки в 1950 году, уже после 13 представлений, зато сценарий фильма «Вива, Сапата!» («Viva Zapata»), поставленного в 1952 году американским режиссером Элиа Казаном, как писал Астро, «напомнил лучшие книги Стейнбека 30-х годов».
В эти же годы писатель трудится над «большим романом», как он называл «К востоку от Эдема» («East of Eden», 1954), семейную сагу Гамильтонов, навеянную историей предков писателя по материнской линии, своего рода современную аллегорию по мотивам библейской легенды о Каине и Авеле. Американский критик Марк Скорер писал, что роман отличается «широтой, игрой воображения», однако другие критики его мнения не разделяли.

Афиша оскароносного фильма Д.Форда «Гроздья гнева». 1940 год
Выпущенный на экраны в год издания «К востоку от Эдема» одноименный фильм стал шестой по счету экранизацией произведений Стейнбека. Кроме этого, были экранизированы «О мышах и людях», «Гроздья гнева» и «Квартал Тортилья-Флэт», несколько рассказов.
Последним романом писателя стала «Зима тревоги нашей» («The Winter of Our Discontent», 1961). История того, как разбогател Итен Хоули, – история типично американская и весьма поучительная. Будучи средним добропорядочным американским гражданином, Хоули, тем не менее, доносит на своего хозяина – владельца лавки, в которой он работает. В результате хозяина высылают из страны, и Хоули приобретает лавку за бесценок. Он же ссужает деньгами своего друга-алкоголика в обмен на завещание в пользу Хоули единственного в окрестностях города равнинного участка земли, пригодного для устройства необходимого городу аэродрома. Друг спивается на деньги Хоули и умирает от белой горячки. Хоули становится владельцем желанного участка земли. «Деньги сегодня являются источником и центром нашего национального характера», – отмечал в конце сороковых годов в газете «Нью-Йорк таймс» известный критик М.Гейсмар. Стейнбек в своем новом романе показал, как тяга к деньгам, дух стяжательства и наживы исподволь разъедают души людей, развращают их, превращая в жуликов и лихоимцев. Нарисованная им картина не понравилась американским критикам. Но были среди них и такие, кто сомневался в справедливости своих нападок. Один из них, в частности, писал: «Думаю, что, как это часто бывает, недостатки, но позволяющие, по нашему мнению, признать эту книгу за подлинное произведение искусства, окажутся в будущем именно теми достоинствами, которые обеспечат ей превосходство над другими произведениями».
После этого Стейнбек, в основном, пишет публицистику и путевые очерки.
В 1957 году выходит часто называемая в литературной критике небольшая повесть «Короткое правление Пипина IV». Здесь объектами сатиры американского писателя стали не только французы, которые так запутались в своей политике, что решились на реставрацию монархии, и не только поддержавшие их француженки, которые уже давно завидовали придворным шляпкам англичанок – в романе высмеивались еще и «христианские коммунисты, протокоммунисты, социалисты и коммунисты как таковые, расколовшиеся на сталинистов, троцкистов, хрущевцев и булганинцев»…

«Короткое правление Пипина IV» Д.Стейнбека в России. 2005 год
Теперь, когда сатира на все мировое устройство оказалась более ко двору, чем в 1957 году, роман издается и у нас как одно из лучших произведений Стейнбека. Во всяком случае, эта фантазия о том, как скромный парижанин стал королем Франции, а потом лишился трона,– гарантированное веселое чтение для тех, кто будет способен все эти намеки оценить…
Возможно, наиболее удачным произведением 60-х годов стало «Путешествие с Чарли в поисках Америки» («Travels With Charley in Search of America», 1962) – рассказ о поездке по стране со своим пуделем Чарли, книга, в которой Стейнбек превозносит естественную красоту нации, сетуя на безудержный рост синтетической культуры.

Нобелевская медаль Д.Стейнбека
В 1962 году Джон Стейнбек был удостоен Нобелевской премии по литературе «за реалистический и поэтический дар, сочетающийся с мягким юмором и острым социальным видением». Назвав Стейнбека «одним из мастеров современной американской литературы», А.Эстерлинг, член Шведской академии, отметил, что «писатель всегда симпатизирует угнетенным, неудачникам и страдальцам; противопоставляет простые радости жизни жестокой и циничной страсти к деньгам».
В своей краткой ответной речи Стейнбек говорил о высоком долге литератора», того, кому «надлежит указывать на просчеты и ошибки людей и… превозносить их величие духа».
Почитатель президента Линдона Б. Джонсона, для которого он даже писал речи, Стейнбек выступал сторонником войны США во Вьетнаме, однако, побывав там в качестве журналиста, изменил свои взгляды.

Раритетное издание» с Чарли в поисках Америки» с автографом Д.Стейнбека
Его последняя книга – переложение на современный язык средневекового романа Томаса Мэлори «Смерть Артура» («Morte d'Arthur»), – работу над которой Стейнбек начал еще в 1957 году, вышла в свет уже после смерти писателя в 1976 году под названием «Деяния короля Артура и его благородных рыцарей» («Acts of King Arthur and His Noble Knights»).
Стейнбек перенес два инсульта, в 1961 и 1965 годах. Умер он в 1968 году в своей нью-йоркской квартире от обширного инфаркта.
После смерти Стейнбека популярность его падает, критики обвиняют писателя в сентиментальности, наивности, неумеренной склонности к аллегориям. «Невозможно предугадать окончательную судьбу репутации Стейнбека, – писал Р.Астро, – но, похоже, что в литературе он останется главным образом как автор больших романов о Великой депрессии». По мнению биографа Стейнбека, П.Маккарти, «…Стейнбек верит, прежде всего, в человека, в его долготерпение и творческую силу». С ним соглашается американский литературовед Д.Грей: «Романы, пьесы и короткие рассказы этого честного художника проникнуты стремлением отдать долг человечеству. Различные по настроению, задачам, темам, все эти жанры прославляют человека… Как никакой другой американский писатель, Стейнбек последовательно стремится по достоинству оценить жизнь человека, воздать ему должное».

Здесь похоронен Д.Стейнбек…
Лучшие произведения Джона Стейнбека и сегодня читаются и перечитываются во многих странах мира. Они по-прежнему привлекают читателей своей незамысловатой простотой, реалистическим изображением действительности, добрым юмором, неизменной симпатией к обездоленным и угнетенным, принципиальностью, преданностью демократическим идеалам.
Несмотря на довольно серьезные и вполне принципиальные расхождения Д.Стейнбека с идеалами коммунизма, провозглашаемыми в Советском Союзе, книги его издавались достаточно широко, многие «толстые» литературные журналы, такие, как «Нева», «Новый мир», «Звезда», «Знамя», «Роман-газета» считали престижным публиковать переводы произведений Д.Стейнбека. В 1989 году было выпущено достаточно большим тиражом восьмитомное собрание его сочинений. Так что наш читатель прекрасно подготовлен к встрече с разнообразнейшим по тематике, неизменно увлекающим и завораживающим творчеством замечательного американского писателя, всегда современного и актуального.
Глава VII
Георгос Сеферис (Seferis)
1963, Греция

Георгос Сеферис
Греческий поэт Георгос Сеферис (настоящее имя Георгиос Стилиану Сефериадис, 29 февраля 1900 года – 20 сентября 1971 года) родился в Смирне (современный Измир, Турция) и был старшим из трех детей в семье адвоката Стелиоса Сефериадиса и урожденной Деспины Тенекдис, дочери состоятельного землевладельца. Отец Сефериса, университетский профессор, был сторонником независимости Греции и тесно сотрудничал с лидером национально-освободительного движения Элефтериосом Венизелосом после того, как тот в 1909 году стал премьер-министром.
Соревнуясь с отцом, который писал любительские стихи на демотике, живом разговорном греческом языке, Сеферис начал сочинять стихи в возрасте тринадцати лет. В 1914 году семья переехала в Афины, так как после начала первой мировой войны отношения между Турцией и Грецией в связи с дестабилизацией положения в малоазиатском регионе ухудшились еще больше. В Афинах Сеферис поступает в гимназию, изучает классический греческий язык. Будущий поэт увлекается историей Древней Греции, часами гуляет по Акрополю и Национальному археологическому музею. Когда отец Сефериса поехал в 1918 году в Париж изучать международное право, Георгос отправился с ним и поступил в Сорбонну, где изучал юриспруденцию, читал французских символистов, Гомера и греческих поэтов, писавших на демотике. Хотя в это время Сеферис много писал по-французски, он все же предпочитал демотику, которая, с его точки зрения, звучит более естественно, чем «кафаревуса», искусственно архаизированная форма греческого языка, преподаваемая в школах и используемая в официальных документах. Его ранние стихи появились в 1921 году в недолго просуществовавшем периодическом издании «Алтарь». В этом же году Сеферис сдал экзамен по юриспруденции и начал работать над диссертацией.
В следующем году в ответ на наступление Греции на Ионических островах турецкие войска разрушили до основания Смирну. Греко-турецкая война обернулась для Греции катастрофой. Греческие войска были разбиты и изгнаны из страны, а против населявших Турцию греков началась резня. Тысячи эллинов в панике покидали древние города и селения и пытались на утлых суденышках покинуть бурлящее от снарядов и пуль побережье Эгейского моря. Грецию поверг шок.
Ничего подобного со времен турецкого завоевания XV века она не видела. Даже зверства времен войны за независимость 1821-1828 годов не шли в расчет. Но, увы, эта трагедия была лишь проблемой самой Греции. Образованная Европа, сама еле выкарабкивающаяся после разрухи недавней мировой войны, не обратила внимание на трагедию древнего народа, чье культурное наследие изучается во всем мире.

В этом доме родился Г.Сеферис
Уничтожение родного города «стало определяющим моментом в жизни Сефериса, – писал впоследствии американский исследователь У.Кайзер, – в результате поэт постоянно чувствует себя неприкаянным, без родины, без корней». Потрясение и выплеснулось затем на бумагу, именно сравнимая разве только с трагедией армян трагедия эллинов призвала к творчеству одного из самых выдающихся поэтов современной Греции.
Дело в том, что заниматься поэзией в Греции образованным людям было тяжеловато. За всю свою долгую культурную историю Греция пережила два больших периода – античности и средневековья времен Византийской империи. И хотя античный период греческой поэзии намного превосходит по популярности практически все, известное в мире, византийская литература на основе христианства оказала большое влияние и на создание новогреческого языка и новогреческой литературы. Именно этот вопрос – какого образца придерживаться – античного или более приемлемого византийского – вставал перед всяким эллином. Сеферис, как дитя своего времени выбрал все-таки византийский образец, однако образование, полученное во Франции, включая студенческие литературные тусовки, привело его к использованию нетрадиционного для Греции стихотворного стиля верлибра…
Несмотря на то, что без семьи и родины Сеферис чувствует себя в Париже одиноко, он остается во Франции и завершает работу над диссертацией в 1924 году. После года дополнительного обучения в Лондоне, где он продолжает писать стихи, Сеферис возвращается в Афины в канун Рождества 1925 года и начинает готовиться к экзаменам на звание государственного чиновника, после чего в следующем году получает пост в министерстве иностранных дел.
Первый сборник стихов Сефериса «Строфы» был издан в 1931 году в частном издательстве тиражом всего 150 экземпляров. Заглавие означало одновременно «сочетание стихов» и «поворотный пункт», что, по мнению критика Антония Захареаса, символично, «поскольку сборник открыл новое направление в греческой поэзии». Отказавшись от риторических излишеств своих предшественников, Сеферис соединил экономную четкую строфику со сложными ступенчатыми рифмами и образностью французских символистов, прежде всего Поля Валери.
Минута, посланная хрупкой
рукой любви, такой родною,
как раз к закату надо мною
взвилась ты черною голубкой.
Белел мой путь, его окутал
вечери тайной сон туманный…
И ты, крупицею песчаной,
непостижимая минута,
одна держала всю клепсидру
с ее трагизмом бессловесным,
глядящую в саду небесном
на гипнотическую гидру.
(«Поворот», перевод Ю. Мориц)
Вскоре после выхода в свет «Строф» Сеферис был направлен в Лондон – сначала помощником консула, а потом – консулом. Находясь в Лондоне, он пишет сборник стихов «Водоем», который был опубликован в Афинах в 1932 году. В это же время Сеферис переводит на греческий язык стихи Т.С. Элиота. В 1935 году Сеферис сотрудничает с «Новым литературным обозрением» редактируемым Георгом Кацимбалисом, сходится с группой писателей, которые разделяли его взгляды на модернизм и народный диалект.

Издание поэм и стихотворений Г.Сефериса в США
Начиная с «Мифической истории» (1936), происходит «коренное изменение стиля» поэта – так считают его английские переводчики. Новый стиль Сефериса «намного свободнее и намного натуральнее». В «Мифической истории» поэт размышляет о прошлом и настоящем, о чужбине и родине. В 24 частях поэмы действуют путешественники: современные изгнанники и – одновременно – герои «Одиссеи». Используя эти персонажи-близнецы, автор, как отметил Кили, добился того, что «миф вдруг оживает, античность и современность образуют метафору без всякого напряжения или противоречия».
И душа,
если она хочет познать себя,
в душу другую должна заглянуть –
чтобы там увидеть, как в зеркале,
чужестранца или врага.
Спутники мои
были славные парни,
не жаловались
на усталость, жажду и стужу.
Были похожи они на деревья и волны,
Что встречают ветер и дождь
Встречают солнце и ночь,
Не меняясь в окружающем их измененье.
Славные парни! Целыми днями
Трудились они на веслах, не поднимая глаз,
Ритмично дыша,
И краснела от напряженья покорная кожа
Иногда они пели, не поднимая глаз.
А между тем мы плыли на запад
Мимо пустынного острова, поросшего дикой смоковницей,
Того, что за мысом, где яростно лают громадные псы.
Душа,
Если она хочет познать себя, – говорили они, –
В душу другую должна заглянуть, – говорили они, –
И веслами били по закатному золоту моря.
Миновали мы множество мысов,
Множество островов,
Видели море, что сливается с морем другим,
Тюленей и чаек,
Слышали, как рыдают
Матери над убитыми сыновьями,
Проклиная Александра Великого
И славу, загубленную в глубинах Азии.
Мы якорь бросали у берегов,
Полных ночных ароматов и пения птиц,
Берегов, где струится вода,
От которой на руках остается память о счастье.
И не было странствиям нашим конца.
Души друзей моих слились
С уключинами и веслами,
С неумолимым ликом, высеченным на носу корабля,
С кругом руля, солеными брызгами.
Один за другим покидали меня мои спутники,
Не поднимая глаз. Веслами
Отмечены на берегу места, где они спят.
Никто их не помнит. Справедливость.
(«Аргонавты», перевод Л.Лихачевой)
В 1936 году во время отпуска Сеферис познакомился с Марией Занну, на которой женился через пять лет, после того как она развелась со своим первым мужем. Следующие два года Сеферис является консулом в Албании, затем становится пресс-атташе МИДа Греции.
Когда в 1941 году немецкие войска захватили Балканский полуостров, Сеферис вместе с греческим правительством в изгнании находился сначала на Крите, а затем в Египте, Южной Африке и Италии. В Египте Сеферис опубликовал сборник эссе «Бортовой журнал II» (1944) и сборник стихов, в который вошли произведения, созданные в годы изгнания. В Афины правительство вернулось 18 октября 1944 года.

«Дневники поэта.1941-1945». Издание книги Г.Сефериса на английском языке
Вскоре после этого в Греции началась гражданская война, и правительство возглавил архиепископ Дамаскинос, при котором Сеферис с 1944 по 1945 год выполнял обязанности директора политического бюро. Летом 1946 года он провел два месяца на острове Парос, где стоял полузатонувший военный корабль «Дрозд», вдохновивший Сефериса написать поэму с одноименным названием.

Г.Сеферис в Смирне
Первой публикацией Сефериса на английском языке стал сборник «Царь Асинский и другие стихотворения» («The King of Assine and Other Poems»), переведенный на английский язык прозаиком и критиком Р.Уернером и опубликованный в 1948 году. В этом же году Сеферис едет на два года в Анкару советником греческого посольства. Впервые за много лет он совершает поездку в Смирну. Эта поездка была мучительной для Сефериса. «У меня не хватает мужества вернуться, – записывает поэт в своем дневнике, – ибо никому не дано совершить подобное путешествие дважды».

Коллекционное издание произведений Г.Сефериса на английском языке
Счастлив, кто совершил путешествие Одиссея. Счастлив, если при начале пути чувствовал крепкую снасть любви в теле своем, как кровью гудящие вены. Любви с несокрушимым ритмом, непобедимой как музыка, вечной, ибо она родилась, когда мы родились, и как мы умрем, – и она, если она умирает, а того не знаем ни мы, ни другой кто не знает. Бога прошу, чтобы дал мне сказать об этой любви, в минуту великого счастья: иногда я сижу, воротясь из скитаний, с чужбины, и слушаю ее дальний гул, – словно вздох моря, слитый с ревом глухого ненастья. И встает предо мной, опять и опять, призрак Одиссея,– его глаза покраснели от того, что вперялись в соленую воду, и от созревшей страсти снова увидеть дым, исходящий из тепла его дома, и его собаку, что состарилась, поджидая у входа. Он стоит, большой, шепча сквозь побелевшую бороду слова нашей речи, как три тысячи лет назад она звучала. Протягивает ладонь – кожа выдублена ветром, и снегом, и зноем, загрубела от снастей и штурвала. Как будто хочет прогнать жуткого Циклопа, глядящего одним глазом, и Сирен (услышишь – себя забудешь), и Харибду, и Скиллу, – столько непонятных чудовищ, что стоят между ним и нами, не давая подумать, что и он был человек, и он сражался в этом мире, душою и телом. Это великий Одиссей: тот, кто велел сделать деревянного коня, и добыли ахеяне Трою. Я представляю, что он пришел растолковать мне, как построить деревянного коня, чтоб и я добыл свою Трою. Потому что он говорит спокойно и смиренно, без вызова, словно он как отец меня знает или как старые рыбаки, что, облокотясь на свои сети, в час, когда ветер крепчает говорили мне, когда я был ребенком, песню Эротокритоса, и их глаза увлажнялись; тогда я боялся во сне, слыша, как Ареты злая судьба по мраморным ступеням спускалась. Он говорит мне, какая боль – чувствовать, что паруса твоего корабля надувает память, а сердце делается рулем, – А ты один, один – темный среди ночи и неуправляемый, как солома, что ветер несет над гумном. Какая горечь – видеть, как твои товарищи тонут среди стихий, исчезают один за другим, и как странно ты напрягаешь силы, говоря с мертвыми, когда уже не довольно обращаться к оставшимся у тебя живым. Он говорит… еще вижу его руки, умеющие испытать, ладно ли вытесана морская дева, хорош ли корабль от носа до кормы, – и они дарят мне безмятежное лазурное море в самой сердцевине зимы.
(«Поверх чужого стиха», перевод И.Ковалевой)
С 1951 года Сеферис работает в Лондоне первым советником посольства, встречается с Т.С. Элиотом, с 1953 по 1956 год он – греческий посол в Ливане, Сирии, Иордании и Ираке, часто бывает на Кипре, где поддерживает движение против британского владычества. Став представителем Греции в ООН (1956-1957), Сеферис активно выступает за независимость Кипра, которую страна получила в 1960 году.
Bepul matn qismi tugad.