Kitobni o'qish: «Девичья фамилия»

Shrift:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Главный редактор: Яна Грецова

Заместитель главного редактора: Дарья Башкова

Руководитель проекта: Елена Холодова

Арт-директор: Юрий Буга

Дизайнер: Денис Изотов

Редактор: Екатерина Лобкова

Корректоры: Елена Биткова, Татьяна Редькина

Верстка: Кирилл Свищёв

Разработка дизайн-системы и стандартов стиля: DesignWorkout®


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© 2023 Aurora Tamigio

Published by arrangement with Vicki Satlow of The Agency S.r.l. and ELKOST International literary agency, Barcelona

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025

* * *

Моей маме, моим тетям, моей бабушке, от которой я унаследовала свой нос



«М» значит Маравилья

День сегодня дождливый и ветреный.

Обычно в этих числах июня люди уже ходят на море и чистят сардины, чтобы потом пожарить их на террасе. Но сегодня даже носа на улицу высовывать не стоит: небо тяжелое, словно кусок бетона, а облака стремительно бегут к краю земли и там громоздятся друг на друга, становясь все темнее и темнее.

Сельма в постели, она уже давно не встает.

Роза приносит ей куриный бульон и молоко – только такую пищу Сельма может переварить. С некоторых пор Роза решила, что будет готовить для дочери сама, а другим не позволит; и раньше горе было тому, кто без спросу подойдет к ее эмалированным кастрюлям и испанским ножам, торжественно разложенным по шкафам и ящикам, подобно медалям за отвагу, но теперь она и вовсе с ума сходит, стоит кому-то поставить кастрюлю на огонь или помешать суп. Роза часами торчит на кухне, и бульон у нее выходит аппетитный, но такой легкий, что почти не пахнет, – только он и по силам Сельме, которая сейчас ест словно птичка.

Сидя на жестком деревянном стуле рядом с кроватью, Роза наблюдает, как Сельма пьет, и лоб женщины рассекает глубокая морщина.

– Дочка, милая, я знаю, почему у тебя аппетита нет. Все оттого, что ты ешь лежа. Мы же крещеные, значит, и есть должны сидя: так правильно, тогда пища и входит, как положено, и выходит, как ей нужно.

Роза заставляет дочь выпрямиться, опереться спиной на подушки, и Сельма старается: она пробует подняться, расправляет плечи, как велела ей в детстве учительница вышивания. Но в такой позе боль в груди лишь сильнее, и с каждым вдохом ее дыхание становится все более хриплым и прерывистым. Единственный способ сдержать кашель, произнести хоть несколько связных предложений – это устроиться полулежа, вытянув ноги, и откинуться на четыре толстые подушки, подложенные под спину. Восстановив дыхание, Сельма делает несколько глотков бульона; после этого Роза успокаивается и разрешает дочери вернуться к шитью. «Зингер» пылится в гостиной, Сельма не заходила туда уже несколько недель, теперь она может только вышивать. Дочери крутятся у кровати и по очереди подают ей пяльцы, корзину для шитья, очки. Патриция не может усидеть на месте, стоит на страже у туалетного столика матери, пристально следит за ней черными глазами. Настороженный взгляд улавливает каждое движение: Сельме достаточно кивнуть, когда уймется приступ кашля, и Патриция тут же вкладывает ей в руки вышивку – витиеватую букву М, намеченную синими шелковыми нитками на белом хлопке. Лавиния, сидя на кровати в ногах у матери, наблюдает, как та иголкой выводит на ткани изящный инициал.

– Что значит буква М, мама?

– Ну и дуреха же ты! Что, по-твоему, может значить буква М? – Патриция отвечает быстрее, чем Сельма успевает открыть рот, и Лавиния бросает на сестру злобный взгляд: если та и дальше будет звать ее дурой, в конце концов все решат, будто она и вправду глупая.

– Патри, а тебя что, спрашивали? – возмущается она. – Вечно везде лезешь.

– А ну, прекратите обе.

Голос Розы заставляет внучек замолчать, а Сельма касается Лавинии тыльной стороной руки, прося продеть нитку в игольное ушко. Она плохо видит из-за лекарств, которые затуманивают зрение и разум.

Лавиния, уже успевшая сердито надуть губы, теперь сосредоточенно хмурится.

Сельма нарушает молчание:

– Хочу вышить кое-что на школьном фартуке твоей сестры. Сперва думала вышить «Маравилья» над нагрудным карманом, но, наверное, просто оставлю одну букву. Подумала, что это еще и первая буква ее имени.

Она указывает на свою младшую дочь, Маринеллу; та, лежа в изножье кровати, поднимает белокурую головку от рисунка – волны и всевозможные закорючки, нацарапанные синими и красными карандашами. Она еще совсем кроха, занимает так мало места, да и Сельме нужно немного; уже несколько дней они лежат на постели вдвоем, свернувшись, будто кошки в корзинке.

Сегодняшний день цветом как позавчерашнее молоко – зеленовато-белый. Хотя Сельма не встает с кровати, она полностью одета: красная юбка до колен и пурпурная блузка; цвета диссонируют с бледным лицом, она кажется огромной каплей крови на простыне.

В середине дня Сельма кладет вышивку на матрас и признается, что плохо себя чувствует. Она не хочет ни бульона, ни молока, Лавинии удается лишь смочить ей губы мокрым платком, расшитым ромашками. Патриция бежит звонить врачу; даже она, всегда такая ловкая и проворная, сейчас неуклюже запинается и путается в собственных ногах, как в детстве, когда пробиралась домой из школы во время снежной бури, наперекор ветру. Вернувшись в комнату матери, она больше не смеет подойти к кровати. Забившись в угол, смотрит на Сельму: голова повернута набок и покоится на подушках, волосы растрепались, воротник расстегнут, руки сцеплены на животе, ноги скрещены в лодыжках рядом с Маринеллой. Всего несколько месяцев назад Сельма поутру обходила весь рынок, а после возвращалась домой шить или готовить; только после обеда, когда все дела были переделаны, она позволяла себе отдохнуть. Патриция ни разу не видела, чтобы мать лежала в постели днем по другой причине.

Лавиния даже не думает отнимать руку, за которую цепляется Сельма.

– Мама, может, помочь тебе подняться? Так будет легче дышать. Можем даже проветрить, если хочешь.

– Мне и так удобно. Скоро все пройдет.

Роза, сидящая с другой стороны от кровати, скользит ладонью по простыне и дотрагивается до внучки.

– Оставь ее в покое.

Лавиния слушается, но не отрывает взгляда от губ Сельмы, ловя любое желание, которое сорвется с них вместе с хриплым дыханием. Она скорее готова описаться, чем отойти.

– Где Маринелла?

Задыхаясь, Сельма обшаривает взглядом комнату. Ее младшая дочь вцепилась в набалдашник у изножья кровати – спина прижата к дереву, лицо окаменело.

– Марине, подойди поближе, – зовет ее Лавиния.

Маринелла тут же оказывается рядом, но Сельма не может выпустить руку Лавинии и потому выражает свою заботу словами.

– Веди себя хорошо и слушайся сестер.

Ее запах изменился. Приблизившись, Маринелла чувствует в груди матери нечто неприятное, полускрытое ароматом жасмина, который Роза обычно кладет под подушки.

Сельма дрожит, а с ней и кровать, потолок, стены, пол.

– Господь всемогущий, землетрясение! – восклицает Роза.

Патриция бросается к Маринелле, пытаясь защитить ту от всего, что может сломаться, упасть, ушибить или ранить; она падает на пол и прячется вместе с малышкой под кроватью. Маринелла утыкается носом в шею старшей сестры, рядом с ключицей, и, кажется, собирается остаться в этом убежище навсегда.

Лавиния, вжавшись в матрас, крепче стискивает руки Сельмы и представляет, как все вокруг ломается и рушится, абсолютно все. Но не трогается с места, сжимая пальцы матери. Даже если бы она захотела убежать, она все равно не знает куда.

Роза – настороженная, с волосами, собранными в пучок, – встречается взглядом с внучкой и слушает, как дрожат стены, крыша, пол и сердца в эту минуту, которая кажется длиннее всей ее жизни. Она думает, что ничего страшного не случится, если землетрясение унесет их с собой, всех вместе, сбившихся в кучу у кровати, потому что может быть и похуже – если одни останутся жить, а другие нет.

Затем все прекращается.

И Сельма Кваранта умирает 18 июня 1970 года.

Прожив двадцать один год под фамилией Маравилья.

Роза

1
Людской закон

Отец Розы, Пиппо Ромито, всегда говорил: «Женщина что колокол: не ударишь – не запоет». С тех пор как Роза стала достаточно взрослой, чтобы сносить рукоприкладство, он только и делал, что колотил и дочь, и жену. Когда мать Розы умерла, будучи еще совсем молодой, – чему виной не только побои, но и различные болезни и прочие несчастья, – бить, кроме Розы, стало некого. Братьям тоже доставалось от отца, но меньше: может, потому, что они никогда не пытались идти ему наперекор, а может, потому, что родились мальчиками, а с мальчиками всегда обходятся мягче.

Однажды Роза спросила у своего брата Нино, как так получилось, что Пиппо Ромито постоянно их бьет, и тот ответил, что таков людской закон: отцы командуют, а дети подчиняются, пока мальчики сами не станут отцами, а девочки не научатся себя вести. Это было единственное объяснение, которого Роза добилась от мужской части семьи. Задав тот же вопрос Чекко, старшему из братьев, она получила в ответ только пощечину.

Лишь однажды Роза обратилась к отцу с просьбой: разрешить ей хоть иногда выходить из дома одной, как братьям. Ей так хотелось после мессы купить кассателлу1 с рикоттой и перекусить у ручья, опустив ноги в воду и глядя, как над головой пролетают ястребы; она бы вернулась вовремя и успела приготовить воскресный обед, тут и сомневаться нечего, ей просто хотелось чуть-чуть вздохнуть свободно. Пиппо Ромито избил ее так, что она не вставала неделю, просто за то, что доверила ему свое желание.

– Пока я жив или пока мир не перевернется с ног на голову, в этом доме я требую, а ты повинуешься. Не наоборот. Поняла?

Сельский врач, доктор Руссо, пришел проверить, не сломаны ли у Розы кости. Он посоветовал давать ей молоко, хлеб и мед, чтобы поскорее восстановить силы.

– У вас только одна дочь, мастер Пиппо. И ее неплохо бы поберечь, согласны? Вот увидите, когда придет старость, Розина будет вам подмогой.

Больше всего Пиппо Ромито раздражали две вещи. Думать о старости – и когда кто-то указывал ему, что делать. К тому же Розе уже исполнилось тринадцать, она становилась женщиной, и отцу казалось неприличным, что ее осматривает врач-мужчина. Так что доктор Руссо отправился восвояси с тремя бутылками оливкового масла и пространными благодарностями. А Пиппо Ромито пригласил взамен него Гаэтану Риццо, которую все называли Медичкой, потому что она соображала в лекарском деле, но за свои услуги брала всего одну бутылку масла.

Розе доводилось видеть издалека, как эта женщина идет по деревне, – шуршат темная юбка и рукава накидки, на шее болтаются длинные четки, черная вуаль скрывает волосы и верхнюю часть лица. Ходили слухи, что она лысая, что у нее нет мизинцев, что она ведьма. Впервые увидев ее в собственном доме, Роза укрылась простыней до самого носа, оставив снаружи только глаза, и настороженно следила за тем, как Медичка бродит по кухне. Казалось, она даже не касается ногами пола, словно между ним и подолом юбки можно просунуть палец. Разговаривая с Пиппо Ромито, она придерживала вуаль рукой, затянутой в перчатку, – глаза опущены, видны лишь кончик носа и часть лба. В ответ на каждое приказание отца она кивала, не подавая голоса; по крайней мере, Розе на кровати не было слышно того, что она говорила. Пиппо Ромито потребовал, чтобы Медичка помалкивала, – а коли примется сплетничать с деревенскими о том, что творится у него дома, пусть пеняет на себя, – но был готов щедро оплачивать работу. Он разрешил Медичке приходить и уходить по ее усмотрению, а также брать яйца из-под несушек и овощи с огорода, чтобы готовить для Розы мази и целебное питье. А если перед уходом она заправит постели, подметет пол и приготовит что-нибудь поесть, ее ждет дополнительное вознаграждение.

Когда Медичка впервые приблизилась к кровати Розы, девочка задрожала: братья рассказывали, что корзина ведьмы доверху набита пиявками, которые только и ждут, чтобы намертво присосаться к человеку и вытянуть из него не только отеки, но и всю кровь. Медичка сдернула с нее простыню, и Роза приготовилась царапаться и кусаться, лишь бы не дать посадить на себя чудовищ; но боевой задор угас, когда черная вуаль откинулась и перед девочкой предстало лицо – не молодое и не старое, с оливковой кожей, бронзовыми скулами и темными глазами. Короче говоря, лицо обыкновенной женщины, а вовсе не ведьмы. Ее длинные, до пояса, волосы были заплетены в косу. Под накидкой, которую Медичка сняла, чтобы та не сковывала движений, обнаружилось крепкое тело.

А вот мизинцев у нее и впрямь не оказалось.

– Сядь.

Роза вскрикнула, когда Медичка резким движением вправила ей лопатку. В своей плетеной корзине женщина держала не червей и не жуков, а куски чистого полотна и травяную кашицу, чтобы очищать открытые раны и делать примочки на ушибах.

– В следующий раз повернись к нему спиной. Когда отец бьет тебя, поворачивайся спиной и прикрывай лицо. Один удар – и тебя никто не возьмет. Слушайся меня, если хочешь найти себе мужа.

Медичка приходила еще несколько раз, хотя Пиппо Ромито все реже удавалось добраться до Розы: с каждым днем он дряхлел и терял силы, а дочь становилась стройной и юркой, будто ящерица, и без труда выскальзывала из его хватки. Правда, порой ей все равно доставалось, иначе Пиппо Ромито некуда было бы выпустить пар: он мог разнести в щепки всю мебель в доме или выместить злость на курах в сарае, а остаться без стульев или яиц было куда хуже. Во время одной из таких стычек Роза упала и ударилась лицом об пол, из рассеченной брови хлынула кровь, и Роза потеряла сознание, так что отец послал Чекко за Медичкой. Чтобы рана затянулась, та приготовила отвар из растения, называемого синеглазкой, в смеси с яичным белком; чтобы привести девушку в чувство после удара головой, женщина дунула ей в нос смесью перца и ладана. Роза, которая уже знала, что Медичка умеет закрывать раны, останавливать кровь и снимать отеки, очнулась, сгорая от любопытства; она тыкала пальцем в содержимое корзины и сыпала вопросами: «Для чего это?», «Что делать с этим?», «Откуда у вас вон то?». Медичка отвечала, подробно и четко, как ученая, – может, из симпатии к Розе, а может, потому, что ей надоело быть единственной ведьмой в деревне.

Через некоторое время Роза научилась готовить большинство лекарств. Укроп, тимьян и лимон, чтобы снять отеки и свести синяки; компрессы из глины на ночь, чтобы заглушить боль в костях. А еще настой аниса от боли в желудке и картофельная вода от поноса – ее братья, маявшиеся животами, высоко оценили эти средства. Однако изменило ее жизнь знакомство со свойствами корня валерианы: настоянный на семенах мака, он придавал бульону восхитительный аромат и погружал Пиппо Ромито в глубокий сон.

Роза так ничего и не узнала о жизни Медички; она набралась смелости попросить женщину преподать ей свойства целебных трав, но не спрашивала, где та спит, есть ли у нее дети, по кому она носит траур, чем занимается, когда никто в деревне не болеет. Осенью 1922 года Медичка слегла; доктор Руссо не захотел ее осматривать, и, провалявшись неделю в лихорадке, с раздувшимися, как две дыни, миндалинами и горящими легкими, она умерла в одиночестве, словно бродячая псина. Приходской священник отказался ее отпевать. Тело Медички, уже облаченное в черное, подняли с соломы и похоронили за деревней, на краю дубравы. Узнав об этом, Роза поставила на могиле крест из сухих веток.

Поначалу она даже не пыталась сама готовить мази и настои. У нее и без того было слишком много дел: помимо уборки, готовки и походов на рынок, в ее обязанности входило таскать тяжелые ведра с водой от ручья. Она возвращалась в дом, согнувшись в три погибели, чувствуя, как ручки ведер врезаются в ладони, а братья лишь заливались смехом.

– Носишь по ведру за раз, Розина? Будешь так плестись, и к осени не успеешь, – говорил Чекко.

А Нино ему вторил:

– Может, лучше завести осла?

В деревне за водой ходили женщины. Старая вдова, донна Чекка-Колченожка – ее так прозвали потому, что она хромала на одну ногу, – тратила на это весь день. Однажды Розе надоело это видеть: она встала на рассвете и, прежде чем взяться за свои ведра, наполнила три кадки в доме донны Колченожки. Вдова чуть не разрыдалась от такой доброты, ведь у нее было четверо сыновей – трое умерли от болезней, последний погиб на Пьяве2 – и ни одной дочери. Она была благодарна Розе и каждый раз, когда та приносила воду, давала девочке две лиры с портретом короля. Впервые взяв в руки настоящие деньги, Роза чуть не упала в обморок от волнения, но сдержалась и уважительно возразила:

– Я не могу принять эти деньги, донна Чекка.

Женщина сжала ее ладонь с монетами в кулак:

– Ты должна их взять. И смотри, чтобы братья не отобрали.

Роза пошла пешком в соседнюю деревню, а потом в другую, еще дальше, где ее никто не знал, ориентируясь на запах свежего хлеба, песочного теста и сладких жареных пирожков с рикоттой. На две лиры донны Колченожки она купила себе кассателлу и съела, сидя на берегу ручья, будто дикая кошка, откусывая по маленькому кусочку, то и дело облизываясь.

В шестнадцать лет Роза познакомилась с Себастьяно Кварантой. Шла весна 1925 года. Крестьяне из деревень, расположенных на склонах горы, спустились в долину, привезли сыры и овощи, пригнали скот на продажу. Бастьяно приехал на телеге, полной свеклы, цикория, фасоли в стручках и салата. Телегу тащили два ослика, настолько дряхлые, что казалось, будто они вот-вот протянут ноги. Себастьяно нахлобучил на голову бесформенную соломенную шляпу, а одет был в крестьянские лохмотья, которые выглядели не менее древними, чем его ослы, но не походил на мужлана-горца – худой, длиннорукий и длинноногий, с тонкими пальцами. Угловатые черты и острый ястребиный нос словно были вытесаны топором из ствола платана; с этим грубым лицом не вязались глаза, большие, черные, блестящие, какие бывают у умудренных жизнью лошадей. С виду он казался меланхоликом, однако на самом деле был очень жизнерадостным человеком и, когда навстречу попадались дети, играл на травинке, прижав ее к губам, будто губную гармошку. Дети смеялись, а женщины улыбались, проходя мимо его телеги и слыша эту дивную смесь свиста и пуканья.

Когда ярмарка закрылась, Себастьяно Кваранта увел с собой не только своих старых ослов, но и Розу. Никто не знал, как они сошлись. Большинство жителей деревни не видели даже, чтобы они говорили друг с другом. Поговаривали, что дочери Пиппо Ромито не терпелось отомстить отцу – и поделом, ведь тот всю жизнь морил девчонку голодом и избивал до полусмерти. Во всяком случае, Пиппо Ромито словно взбесился и кинулся искать Розу. Вместе с Чекко и Нино он обшарил всю гору, но ни там, ни в долине не нашлось человека, который захотел бы сообщить ему, где дочь.

Сбежать предложила Роза. Себастьяно хотел сделать все как положено – представиться ее семье, попросить руки, а потом обвенчаться в местной церкви. Если бы Роза пожелала, они поселились бы по соседству с ее отцом. Но она предложила просто удрать. Белокурый локон прикрывал бровь, которую Медичка залечила синеглазкой, но шрам никуда не делся.

– Я оставила дорогому папочке на память кусок собственной головы, незачем лишаться еще и твоей.

Бастьяно твердил, что не боится, что у него есть винтовка и он умеет ей пользоваться. Роза не хотела даже слушать об этом – и, по правде говоря, ни разу не видела, как он стреляет. Поэтому они просто уехали вместе. Проще всего было бы, если бы Бастьяно отвез Розу прямиком к себе домой, в горы: на телеге туда можно было добраться за день, у него имелись своя земля и небольшой дом, его уважали. Но вскоре Роза узнала, что Бастьяно не из тех, кто делает то, чего ожидают другие: он был готов совершить ошибку и стать объектом насмешек, лишь бы сделать не то, что проще, а то, чего ему хотелось. Роза должна была войти в его дом полноправной женой, а не простой девчонкой, которую он похитил в долине.

У дороги, ведущей к деревням, на восточном склоне горы, посреди цветущего луга стояла церковь; выехав на закате, Себастьяно и Роза добрались туда на телеге за несколько часов. Крошечная церковь была посвящена святому Иерониму; только крестьяне-горцы, возвращаясь домой из долины, заходили туда, чтобы исповедаться в грехах, совершенных во время торга. Это было здание из белого камня с высоким узким фасадом, центр которого украшало круглое резное окно, а стены заканчивались парой завитков. Ночью двери запирались на засов. Бастьяно предложил поспать в телеге, а ранним утром попросить приходского священника из церкви Святого Иеронима обвенчать их.

Они провели ночь без сна на жестких досках. Видя, как Себастьяно смотрит на нее, Роза не удержалась от улыбки:

– Ты что, никогда глаз не смыкаешь?

– Не всегда. Зависит от того, на что я смотрю.

Той ночью она приняла решение: либо она проведет остаток жизни с Себастьяно Кварантой, либо умрет.

На следующий день приходской священник обвенчал их, не задав ни единого вопроса, – отчасти потому, что был человеком немногословным, а отчасти потому, что Бастьяно пожертвовал церкви долю от вырученного на ярмарке. Свидетелями были церковная служанка и проходивший мимо пастух. Венчание состоялось 15 июня 1925 года. Роза была уверена, что рано или поздно отец и братья заставят ее поплатиться. Но никто так и не потребовал, чтобы она вернулась домой. Она поселилась в деревушке Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, где у Бастьяно была земля. Спустя много лет она узнала, что ее брат Нино погиб – его задавила повозка, – а Чекко эмигрировал в Америку. Пиппо Ромито больше ее не искал.

У Себастьяно Кваранты не было ни отца, ни матери, ни сестер, поэтому Розе достался единственный в мире мужчина, который не умел бить женщин. Однако у нее ушло время, чтобы привыкнуть к этому. Как и ко всему остальному. Они были женаты уже пару недель, когда однажды вечером, снимая кувшин с высоко висевшей полки, Роза уронила половину тарелок на пол и те разбились вдребезги. Себастьяно в два прыжка оказался рядом, пытаясь поймать посуду, и увидел, как Роза скорчилась у его ног, закрывая лицо руками, как учила Медичка. Поначалу Бастьяно чувствовал себя ужасно, словно это его колотили, но со временем привык и стоял неподвижно, отрешенно глядя большими лошадиными глазами и дожидаясь, пока Роза вспомнит, в каком доме и с каким мужчиной живет. Между ними все было делом привычки. В постели тоже. Роза была уверена, что мужчины с первых дней своей жизни знают все о таких вещах, а женщинам остается тихонько лежать. Но ее муж был исключением: он ничего не знал, словно не был знаком с собственным телом. В первый раз Роза, засыпая, говорила себе: знала б раньше, что каждую ночь ее ждет вот это, так дважды подумала бы, прежде чем выйти замуж. Но следующая ночь прошла куда лучше, а дальше ей стало даже приятно. Привыкнув и к этой части семейной жизни, Роза уже не могла дождаться, когда сядет солнце, закончится ужин и случится то, что обычно происходило после. Она думала об этом целыми днями, пока Себастьяно работал в поле, а она возилась в саду, ухаживала за животными, готовила еду. Думала, просыпаясь с первыми лучами и поворачиваясь лицом к спине мужа, и долгий день в разлуке казался ей невыносимым. Иногда она придвигалась к Бастьяно, когда тот еще спал, и наблюдала за тем, как он, почувствовав ее прикосновения, открывает глаза навстречу утреннему солнцу.

Словом, через девять месяцев родился Фернандо Кваранта, который появился на свет с распахнутыми глазами, черными, как у отца. Он еще не умел ходить, когда Бастьяно объявил, что ему надоело крестьянствовать и у него есть идея получше. В деревне был старый двухэтажный сарай, нуждавшийся в ремонте; Бастьяно показал его жене и Нандо, который сидел на руках у матери и сосал палец.

– Если я продам землю и отремонтирую его, мы сможем устроить тут харчевню, куда люди будут приходить поесть и выпить. Хочешь открыть такое заведение? Ты будешь готовить, а я возьму на себя все остальное.

Роза была женщиной неглупой и полагала, что приготовление пищи – самая утомительная часть работы. Но еще она считала, что для нее мало что изменится: сейчас она только и делает, что готовит и присматривает за домом, а держать харчевню – все то же хозяйство, только нужно кормить больше ртов. Вот так они с мужем открыли первую харчевню в Сан-Ремо-а-Кастеллаццо.

Уже через несколько недель Роза убедилась, что приготовление пищи – самая утомительная часть работы, но отнюдь не самая сложная. Ей пришлось научиться многим другим вещам, поскольку Себастьяно не слишком хорошо справлялся с ролью хозяина харчевни. Он был весельчаком, что верно, то верно, и играл на губной гармошке, как профессиональный музыкант. Но Розе приходилось готовить, убирать, мыть, а еще торговаться с крестьянами, которые привозили яйца, молоко, зелень и овощи. Она рубила дрова. Платила рабочим, которые чинили крышу. И все равно не жаловалась: ей нравилось это место, нравилось с самого начала, и впервые в жизни ее все уважали. И мужчины, и женщины. Очень быстро по всем четырем деревням на горе разнеслась молва: если проезжаешь через Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, обязательно остановись пообедать у Бастьяно и его жены Розы. Мясо, конечно, могли себе позволить только те, у кого водились деньги, но из харчевни, не заморив червячка и не запомнив имен Себастьяно Кваранты и его жены, не уходил никто.

В старом сарае, где они обустроили харчевню, имелось большое помещение со стенами, выбеленными известью, дощатым потолком и полом, вымощенным грубой плиткой, которую терпеливо укладывал Себастьяно. У двери Роза посадила глицинию, и всего через несколько лет вход уже был увит зелеными листьями и лиловыми цветками; вывески не было, но, в конце концов, в деревнях почти никто и не умел читать. Сам Себастьяно подписывался крестиком, а Розе куда лучше давались цифры. Харчевня была единственной на все четыре деревни окрест, не ошибешься. Вдоль стен – так, чтобы осталось достаточно свободного места, – были расставлены столы из оливкового дерева, накрытые клетчатыми скатертями, а на скамьях могли удобно расположиться по три человека с каждой стороны. В глубине зала, где находилась кухня, всегда кипела кастрюля с супом или подрумянивался на вертеле кролик. Роза отваривала курицу – так она дольше хранилась – и даже телятину предпочитала тушить, чтобы хрящи тоже шли в дело. Из остальных частей туши она делала колбасы и сардельки, вешала их в погребе, где хранилось вино, которое привозили из соседних деревень: из Сан-Квирино и Санта-Анастасии – на каждый день, из Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере – для тех, кто хотел попробовать что-нибудь особенное. Летом Роза готовила пасту с тыквенными ростками, яичницу с цветками цукини и пироги из молока и яиц, которые получались сытнее свиного окорока.

Роза, Себастьяно и Фернандо жили на чердаке харчевни в двух комнатах с деревянным полом, куда вела каменная лестница. В этих комнатах раньше хранилось сено, там скрипели половицы и гуляли сквозняки, но Роза с нетерпением ждала целыми днями, когда закроет харчевню и заберется с мужем в кровать. Донато Кваранта родился через год после открытия харчевни и вышел на свет всего за три потуги, не доставив матери никаких хлопот. А поскольку у Розы теперь было два сына, муж и работа, она решила завести дочь. Эта мысль настолько ею овладела, что однажды вечером она заявила Себастьяно Кваранте, что собирается рожать мальчиков до тех пор, пока не появится девочка. Бедняга забеспокоился: харчевня могла прокормить их всех, но до серебряного рудника ей было далеко. Чтобы доказать, что будущему ребенку не понадобится ни серебро, ни золото, Роза принялась откладывать для дочери все монеты, которые проходили через ее руки. Крестьяне и старьевщики предпочитали расплачиваться товарами, а настоящие деньги встречались редко. Себастьяно даже не успевал их рассмотреть, а Роза уже прятала монеты в тайник, о котором знала она одна.

– Я только дочери расскажу, где лежат денежки, уж так-то их никто не отберет.

Себастьяно не знал, смеяться ему или ужасаться при виде неистребимой недоверчивости жены, с которой могла сравниться только ее уверенность в том, что рано или поздно у них появится дочь. Впрочем, он тоже кричал от радости, когда та родилась – утром в середине марта, через четыре года после второго сына. Появившись на свет, Сельма Кваранта заплакала так тихо, что женщины, толпившиеся вокруг кровати Розы, стали гадать, не немая ли она. Но Сельма не была немой, просто родилась в доме, полном мужчин, и еще не знала, можно ли ей подавать голос и как часто. Ее мать сразу же дала всем понять, что этот ребенок – ее собственный и что она никому не доверит его кормить. Она выгнала всех женщин, которые крутились рядом, и потребовала оставить ее наедине с дочерью. Хотя нужно было вести дела в харчевне и растить еще двух маленьких детей, Роза целую неделю провела в постели вместе с Сельмой, прижимала ее к груди или укладывала рядом, разговаривая с ней. В конце концов, поддавшись на уговоры и просьбы Бастьяно, она решилась вынести ребенка из спальни в большой зал харчевни, чтобы показать всей деревне, но стоило кому-нибудь попросить ее подержать или выразить излишнее умиление, Роза тут же ревниво прижимала дочь к груди.

– Хватит, сглазите еще.

Может, она шутила, а может, и нет.

Стоило детям немного повзрослеть, как Роза дала понять всем троим, что они должны приносить пользу в харчевне: заведение кормило их, а в этой семье никогда не будет ни слуг, ни горничных. Поэтому Фернандо убирал со столов, Донато носил воду в глиняных кувшинах, Сельма подметала пол и помогала ощипывать кур. Там же, за столами в зале харчевни, закончив уборку, они делали домашнее задание по арифметике и зубрили реки Италии. Будь на то воля Себастьяно, Фернандо после второго класса отправился бы учиться ремеслу, чтобы семье не приходилось платить каменщикам и плотникам; но Роза решила, что все трое ее детей не только научатся расписываться и считать, но и получат аттестат об окончании начальной школы. Так и вышло. Сначала Нандо, потом Донато и, наконец, Сельма. Когда дети не были заняты уроками, Роза отправляла их поиграть во дворике под благоухающей глицинией.

Нередко она отсылала туда и Себастьяно Кваранту, так как тот, если проводил слишком много времени в четырех стенах, начинал вести себя беспокойнее ребенка: хотя идея устроить харчевню принадлежала ему, он оставался человеком от сохи и постоянно скучал по свежему воздуху. Себастьяно почти не помогал обслуживать столы, его редко видели на кухне, но он чинил водостоки на крыше, избавлялся от муравьев, носил дрова, набирал воду из ручья и делал все, что можно было сделать на улице. Теперь, когда яркое солнце не обжигало ему лицо, он стал выглядеть моложе; не Рудольф Валентино, конечно, но была в его облике некая утонченность, отличавшая его от крестьян с обветренными лицами из четырех окрестных деревень. Роза была уверена, что, будь у него хороший костюм и образование, он мог бы сойти за важного господина. А так как получать образование было уже поздно, она заказала портнихе для Себастьяно костюм из темной шерстяной ткани в тонкую светлую полоску, а себе – синее платье с узкими белыми полосками. Когда они надевали обновки на воскресную мессу, все соседи останавливались полюбоваться. Бастьяно попросил фотографа Франкавиллу сделать их снимки: сначала с детьми, а потом вдвоем с Розой; свадебной фотографии у них не было, но эти карточки вышли не хуже.

Детям Себастьяно Кваранты было все равно, как он одет: стоило ему появиться на заднем дворе, как они забывали обо всех своих делах и тянулись за ним, как крысы за дудочником из сказки. Фернандо и Донато бросали свои шарики, а Сельма забывала про куклу и приклеивалась к отцовским брюкам. Роза всегда завидовала способности мужа заставить детей идти следом хоть на край земли, без всяких приказов, иногда и без просьб; она могла собрать своих отпрысков вместе, рыкнув на них, как собака на стадо, но пастухом неизменно выступал Себастьяно.

Разъезжая по четырем деревням, он всегда покупал что-нибудь на барахолках. Однажды он привез радио – ящичек из древесного корня, который включался и выключался поворотом ручки. В доме появились радиопостановки и сказки, которые обожали и дети, и взрослые. Появилась и музыка, которую Себастьяно был готов слушать с утра до вечера. Иногда он стоял неподвижно, с закрытыми глазами, завороженный мелодией, а порой настаивал, чтобы Роза бросила свои занятия и станцевала с ним мазурку. Затем последовали официальные сообщения и обращения к народу на итальянском и, как он уверял, немецком языках. Именно это радио, купленное за гроши у старьевщика в Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере, объявило о начале новой войны.

Роза в это время разрывала руками салат латук и так разволновалась, что изрезала все пальцы грубыми стеблями.

– Какое тебе дело до этой войны? – сказал ей муж в сентябре 1940 года. Он смеялся, почесывая голову под шляпой. – Война для мужчин. Просто оставайся здесь.

Но именно потому, что войну вели мужчины, Роза забеспокоилась. Каждый день, ничего не говоря Бастьяно, она ходила на площадь перед ратушей и проверяла, нет ли имени мужа в вывешенных там списках призывников. Целый год, пока мобилизовывали всех вокруг, Себастьяно оставался дома. Может, он был слишком стар, может, ду́че было наплевать на деревенского музыканта. Может, все просто забыли, что там, где сходятся дороги из четырех деревень, живет в харчевне человек по имени Себастьяно Кваранта. Целый год война, которая ворвалась в Сан-Ремо и унесла из каждой семьи хотя бы одного мужчину, обходила стороной дом Розы. Но однажды в воскресенье она проснулась вся в поту – ей приснились огромные черные змеи. В тот день после мессы к ратуше подъехали два грузовика и был вывешен новый список тех, кого забирали в солдаты. Последней стояла фамилия ее мужа – Кваранта, через Q.

Утром в день его отъезда Роза угрюмо попрощалась с ним и не пошла провожать до дороги. Накануне вечером они поссорились, потому что Бастьяно отказался выслушать ее предложение увильнуть от службы – всего-то и надо было расплющить молотком два пальца на ноге и притвориться калекой. Ей сказали, что так делали все, даже муж портнихи. Себастьяно сначала посмеялся, а потом, поняв, что жена говорит серьезно, надулся.

– Разве я ни на что не гожусь? Схожу, сделаю свое дело и вернусь. Как все.

– Ты не как все, тебя убьют.

– Хорошенького же ты обо мне мнения. Вот теперь, после таких слов, возьму и уйду на день раньше.

Роза слышала, как он молча собирал вещи, хотя солнце еще не встало. Себастьяно решил не дожидаться общего сбора в ратуше, а явиться в казармы Сан-Квирино днем раньше, чтобы его дети могли избежать напыщенного прощания, которое затеяли деревенские в честь храбрых итальянских солдат. Он склонился над кроватью, где спали Нандо и Донато, и попрощался с обоими, шепча слова, которые Роза не расслышала. Рядом с Сельмой, которая спала на спине, он пробыл на несколько минут дольше. Наконец Роза поднялась с кровати, наступив на горло своей гордости, и Себастьяно крепко обнял ее на пороге. Его лицо, будто отлитое из металла, было напряженным, но он все равно улыбался.

– Не волнуйся. Самое опасное делают солдаты на передовой. А меня, вот увидишь, отправят в тихое местечко, стеречь склад боеприпасов или охранять какого-нибудь полковника. Да и все говорят, что эта война быстро закончится. Послушай, разве я когда-нибудь тебе врал?

Роза поверила ему. Ведь то, что говорил Себастьяно, всегда оказывалось правдой. Вот и в то утро она стояла и смотрела вслед мужу, который, вместо того чтобы остаться с ней в постели, где ему было самое место, шагал к грунтовой дороге, по которой проезжали телеги в Сан-Квирино. В конце улицы его фигура превратилась в точку и исчезла.

С этой минуты Роза начала его ждать.

2
Где Себастьяно?

Ей сказали, что Себастьяно в госпитале Сан-Квирино, в двух часах езды на телеге от ее деревни.

В 1944 году каждый день кто-нибудь говорил, что война вот-вот закончится, но предсказания не сбывались, поэтому Роза перестала слушать пустую болтовню. Она не хотела слышать ни сообщения по радио, ни шушуканье женщин у реки, ни даже речи важных людей, которые приходили в харчевню поесть лукового супа с размоченным хлебом.

С приходом американцев многие итальянские солдаты стали возвращаться домой. Но только не Себастьяно. Зная его, Роза была уверена, что он ввязался в новую авантюру. Может, подружился с каким-нибудь солдатом, и тот отвез его домой, чтобы познакомить с семьей; а может, услышал о каком-нибудь далеком городе и отправился туда, чтобы вернуться с кучей историй. В деревне поговаривали, что многим мужчинам война дала шанс покрасоваться, приписать себе значимость, которой они никогда не обладали; Роза не считала своего мужа ослом, но готова была руку дать на отсечение, что он и на войне нашел способ сделаться душой компании и вернется домой, только закончив с делами, которые считает нужными и правильными. Она продолжала ждать его, когда в другие дома уже вернулись мужья и отцы. Становилось все труднее добывать мясо, сахар и даже соль, но Роза не закрывала харчевню: она готовила картошку, лук и ростки тыквы по всем рецептам, которые знала, и каждый день кто-нибудь появлялся на пороге и спрашивал, нет ли чего перекусить. Если у посетителей находились деньги или вещи для обмена, они оставались поесть; если нет – все равно оставались, порой предлагали починить что-нибудь из мебели или залатать крышу.

Прибыли американские военные, но Роза ни разу их не видела.

Она слышала, что они весьма обходительны, носят в карманах разные лакомства и, поскольку говорят только на своем родном языке, стараются как можно реже открывать рот. Этот дар Роза ценила очень высоко во всех крещеных людях. Однако американцев она не встречала. А что до лакомств, которыми у тех якобы были набиты карманы, Бог весть, существовали ли они на самом деле. Деревенским, которые всю жизнь питались горькой травой, даже кусочки свеклы покажутся слаще сахара.

Однако в 1944 году Тури Саннаси вернулся в Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, весь помятый, без глаза, и рассказал, что был рядом с Себастьяно Кварантой с самого первого дня: они вместе отправились в город, вместе приехали в Рим, вместе остались воевать в Италии, под Анцио. С приходом американцев они узнали, что горные деревни уже давно освобождены, и обоим пришла в голову мысль съездить в отпуск домой и показать родным, что они целы и невредимы. Они могли бы переодеться в гражданское и пойти вдоль железнодорожных путей, но Тури предложил надеть форму, чтобы получить скидку на билет на поезд; и, когда они подходили к станции Гаэта, на них выскочил грузовик СС. В то время немцы, остававшиеся на юге, цеплялись ко всем, особенно к итальянцам. Тури и Себастьяно посадили в тюрьму в Гаэте и продержали там целый год. В конце концов и туда пришли американцы, открыли камеры и выпустили на волю жалкую горстку выживших солдат и мирных жителей. Тури Саннаси из кожи вон лез, пытаясь найти Себастьяно в тюрьме, но его друг будто растворился в воздухе. Он слышал, что тех, кому сильно досталось от тюремщиков, отправляли на родину, и был уверен, что Бастьяно теперь в Сан-Квирино, в крупнейшем военном госпитале на все четыре деревни; в конце концов, он точно знал, что других его товарищей отправили туда, чтобы жены и дочери забрали их домой.

Тури Саннаси был известный трепач. Себастьяно всегда считал его хорошим семьянином, но даже он признавал, что Тури легко увлекается собственными небылицами. Роза позволила мужчине расположиться за столиком в харчевне, пить и хвастаться тем, чего он, конечно же, никогда не делал и не видел. Например, он уверял, что потерял глаз на допросе в тюрьме, но в кои-то веки ничего не рассказал допрашивавшим. Однако, когда Роза закрыла харчевню, в ушах у нее продолжал звенеть голос Тури Саннаси, разливавшегося соловьем. Мальчики раздевались перед тем, как лечь в кровать, а Сельма пришла к матери, чтобы та ее расчесала, но Роза кипела, как котел на огне; это было так заметно, что дочь впервые спросила:

– Мама, ты о чем-то думаешь?

Роза думала о том, может ли Себастьяно Кваранта действительно находиться в госпитале Сан-Квирино, всего в двух часах езды на телеге от нее. Ее муж никогда не отличался крепким здоровьем. Он постоянно болел простудой, лихорадкой и воспалением миндалин. Время от времени его мучили головные боли, от которых тошнило и темнело в глазах, и проходили они, только если полдня пролежать в темноте и в тишине. Если Бастьяно действительно сидел в тюрьме и перенес хоть малую часть злоключений, о которых рассказывал Тури, то его недуги могли только усугубиться.

Роза смотрела на подушку Себастьяно, пустовавшую уже три года. Ее муж не умел ни читать, ни писать, поэтому не смог бы присылать ей письма, даже если бы захотел; однако каждый месяц она получала конверт с засушенным цветком внутри, то фиалкой, то ромашкой. Но за последний год не было ни цветов, ни других весточек.

К утру Роза приняла решение: она сегодня же поедет в Сан-Квирино на первой попутке, чтобы узнать, действительно ли ее муж Себастьяно Кваранта находится в госпитале. Она могла бы попросить Тури Саннаси сопровождать ее, но не хотела быть в долгу перед ним.

Не выспавшись и не питая особых надежд, в девять утра Роза пересекла площадь Бадиа в центре Сан-Квирино и подошла к дверям госпиталя в своем нарядном полосатом платье. Волосы ее были уложены в аккуратную прическу. Руки расправляли юбку, измявшуюся за время поездки на телеге. Туфли покрывала грязь от ходьбы по грунтовке. Спина взмокла. Вздернув подбородок, Роза стояла под палящим солнцем и ждала, пока солдаты ее впустят.

Госпиталем Сан-Квирино руководил бывший фашист, имя которого было Розе знакомо. Лео Массера и раньше ни на что не годился, а теперь и вовсе ничего из себя не представлял; он получил эту должность лишь потому, что ему как-то раз удалось выкрасть у немцев оружие, и потому, что ходили слухи, будто он врач. Роза не ручалась бы, что он и в самом деле медик.

– Комендант занят, – сказал ей охранник.

– А я подожду, пока он меня примет.

Тем временем Лео Массера рассматривал ее из высокого окна своего кабинета на третьем этаже: маленькая, худенькая, светлые волосы аккуратно уложены, личико бледное. Ему казалось, что он ощущает запах духов, пота и энергии этой женщины, проделавшей долгий путь только ради того, чтобы задать ему вопросы, на которые он – и только он – знал ответы. В этом заключалась его власть, и Лео Массера, комендант и бывший фашист, который вдруг оказался главным врачом большого госпиталя, несправедливо забытый в горах среди пыльных белых стен, где сновали солдаты и престарелые монахини, не собирался отказываться от этой власти. Он поступил так, как поступал со всеми солдатскими женами, а время от времени и с дочерьми.

В кабинете коменданта, куда ее провели через три часа, Роза оказалась под прицелом узких влажных глаз, испещренных красноватыми прожилками. Между блестящими от слюны губами то и дело просовывался мясистый язык.

Она приказала себе быть спокойной. Как и комендант Массера, она приготовилась играть свою роль. Она будет покорной и послушной, это вколотил в нее отец. Он изобразит непреклонность, но в то же время проявит сострадание к женщине и жене.

– У меня тоже есть жена, – сказал он ей, разглаживая козлиную бородку под пухлым ртом. – Но я не могу разглашать информацию о пациентах, чья личность нам неизвестна. Что, если один из них окажется предателем?

– Прекрасно вас понимаю, господин комендант. Но мой муж не предатель, он простой человек. Он даже не должен был идти на войну. Я знаю других людей с тремя детьми, которые не были на фронте.

– Если ваш муж не предатель, то он имел честь сражаться за свободу, – отвечал Массера, скорее бывший фашист, чем врач, всегда готовый порассуждать о чести.

– Значит, он заслуживает возможность хотя бы увидеть меня. Ради всего святого, у нас дома два маленьких мальчика и девочка. Я просто хочу сказать им, что их отец жив. Это все, что я хочу знать о своем муже, – жив ли он. И ради этого я готова на все.

Массера ощутил вспышку милосердия к этой женщине, жене и матери, у которой было юное прекрасное тело, гладкая кожа и небесно-голубые глаза с золотыми ресницами. Вдобавок Роза нарочно выделила голосом последние три слова – «готова на все», – чтобы коменданту не захотелось спорить дальше. И она сделала все, на что была готова, в то короткое время, которое провела в его кабинете за запертыми дверями.

Шагая в сопровождении другого охранника по белому, пахнущему плесенью коридору, Роза старалась не вслушиваться в стоны и предсмертные крики, доносившиеся из общих палат. Она не чувствовала боли от синяков, укусов и засосов, оставленных комендантом, – она ощутит все в полной мере вечером, дома, когда компрессы с холодной водой выведут правду наружу. Они дошли до двери большой палаты, битком набитой умирающими, и монахиня, не моложе колокольни Сан-Квирино, откинула занавеску, за которой лежал полумертвый человек.

– Это он? Скажите, узнаёте ли вы среди этих людей своего мужа?

Но в двух больших палатах не было и тени Себастьяно Кваранты. Тури Саннаси облапошил ее, как и следовало ожидать, а эта свинья-комендант наверняка знал все заранее. По крайней мере, Бастьяно был далеко от этого мерзкого места, и можно было надеяться, что он до сих пор путешествует по Италии – во рту стебелек травы, в нагрудном кармане губная гармошка.

– Возможно, я ошиблась, – сказала Роза монахине, когда они вошли в третью палату.

В отличие от остальных палат, где воздух был спертым, здесь дул теплый ветерок из двух больших окон, выходивших на площадь Сан-Квирино, лежавшую к северу от больницы, ближе к горе. Здесь находилось вдвое больше солдат, чем в других палатах, и тем не менее не было слышно ни единого вздоха: мужчины лежали молча и тихо, словно уже попали в чистилище, так что хватало одной монахини на каждые четыре койки. Если бы Себастьяно Кваранта отвернулся, Роза прошла бы мимо, не узнав его. Если бы она не встретилась с ним взглядом, а лишь скользнула глазами по потрепанной простыне и пожелтевшему стакану на прикроватной тумбочке, то просто пожалела бы бедного солдата и пошла бы дальше. Но жеребячьи глаза Себастьяно взглянули на Розу, как раз когда она начинала радоваться, что он свободен.

Поэтому ей пришлось остановиться.

Поначалу она видела лишь мумию – кожа да кости, лицо изборождено шишками и порезами, среди которых видны следы чего-то похуже, чем побои. Разбитая и отвратительно зашитая губа застыла в вечной гримасе боли, как у человека, который еще не умер, но страстно этого желает. Глаза были похожи на глаза лошади, которую бросили в канаве, потому что ни у кого не хватило духу ее пристрелить.

Роза подошла к раскладушке.

– Кваранта, это ты?

Она села на стул, который указала монахиня, рядом с койкой изможденного мужчины, но тот, казалось, ничего не слышал. Даже то ухо, которое у него осталось, похоже, было повреждено, насколько удавалось рассмотреть под редкими седыми лохмами, которые когда-то были блестящими и черными. А может, он ничего и не видел – его глаза, единственное, что выделялось в этом теле, смотрели прямо перед собой без всякого выражения.

Роза наклонилась к мужчине, укрывшемуся под кучей тряпья.

– Себастьяно Кваранта. Я твоя жена. Ты меня слышишь?

Голос ее был твердым, как у диктора на радио.

Мужчина перевел на нее взгляд, и она набралась смелости.

– Это я, Бастьяно, я – Роза.

Себастьяно Кваранта – или то, что от него осталось, – поднял правую руку. На ней не хватало двух пальцев, указательного и среднего, а на левой вместо безымянного остался лишь обрубок.

– Моя мать умерла, синьора. Вы перепутали. Вы зря тратите мое время, я завтра еду домой, и мне еще нужно собрать вещи. Поищите своего сына в другой палате, оставьте меня в покое.

Роза слушала эти бессвязные речи, как слово Божье, впитывая каждый вдох и следя за каждым движением губ, пока Бастьяно не повернулся к монахине, продолжая смотреть перед собой.

– Моя губная гармошка, вы нашли ее?

– Пока что нет, ищем.

– Если бы здесь была моя жена, она бы уже давно принесла ее.

Он вытянулся на спине, положив безухую сторону головы на подушку. Себастьяно Кваранта никогда не лежал на этой койке. И уж точно его не было там сейчас.

Роза вздернула нос.

– Это не он. Я ошиблась.

Монахиня, которая, возможно, видела подобные сцены уже тысячу раз – или только вчера, или час назад, – закрыла рот. И больше не произнесла ни слова.

Никто в Сан-Квирино не увидел, как Розу стошнило. Пройдя насквозь всю деревню, она, крепко сжимая руками живот, дошла до обочины пустынной дороги, по которой ездили телеги, и лишь там дала себе волю; от рвоты глаза наполнились едкими слезами.

На закате, когда небо стало оранжево-синим, Роза поднялась в комнаты на верхнем этаже харчевни, где жила с детьми. Они еще не спали, сами поужинали. Никто не спрашивал, где она была.

– Мама, ты не хочешь есть? – спросил Нандо.

– Нет, я хочу только спать. Погасите свет и ложитесь.

Но она знала, что они и без ее указаний сделали бы все правильно.

Эта ночь была самой длинной в жизни Розы.

Мысленно она обустраивала для Себастьяно Кваранты могилу, усыпанную цветами и душистыми травами. Она проклинала войну, мужчин, Бога, отцов. До рассвета разговаривала с мужем, провожая его на тот свет. Говорила, что если бы могла, то с радостью провела бы остаток дней рядом с ним на больничной койке, но сейчас ей нельзя думать ни о чем другом, кроме как о жизнях, о которых она должна заботиться, – Себастьяно пришла бы в голову та же мысль; и о том, как она обрадовалась бы, если бы могла поменяться с ним местами, потому что Кваранта не должен был сгнить заживо на этой раскладушке. Ему, который всегда жил послезавтрашним днем и никогда не возвращался мыслями к прошлому, придется ждать ее в другом месте – там, где они рано или поздно увидятся вновь и где Роза попросит у него прощения за то, что ей пришлось сделать в тот день, когда она не сумела его спасти. Тогда Роза приготовит ему суп из бобов с кусочками сала, а потом они займутся любовью, как в юности, и будут смотреть друг на друга так, как смотрели в первую ночь, которую провели вместе на телеге перед церковью Святого Иеронима, прежде чем стать мужем и женой; или так, как смотрели каждую ночь совместной жизни, не будя своими вздохами детей в соседней комнате.

Когда взошло солнце, на прикроватной тумбочке Розы, в единственной имевшейся у нее рамке, огромной, как напрестольное Евангелие, стоял снимок Себастьяно Кваранты, сделанный фотографом Франкавиллой после мессы, на которой тот щеголял в шерстяном костюме, сшитом по заказу Розы. Себастьяно навсегда останется в памяти людей человеком с черными лошадиными глазами и улыбкой во весь рот. А фотография Бастьяно будет сопровождать Розу во всех переездах, и любовь к нему станет самым сильным чувством в ее жизни. Сильнее, чем гордость, с которой она говорила о нем, будто он был единственным мужчиной, когда-либо существовавшим на земле; сильнее, чем гнев на то, что она стала жертвой несправедливости, продлившейся всю ее жизнь.

Потом, много лет спустя, на исходе ее дней, Себастьяно Кваранта придет за ней в комнату с большими окнами и развевающимися на ветру занавесками. Его лицо, меланхоличное и спокойное, прогонит прочь все ее невзгоды. Его руки, на которых все пальцы окажутся целы, унесут ее в место, которого она не знает, но где ей точно будет лучше. Потому что так было всегда.

Однако до тех пор не проходило дня, чтобы Роза не произнесла имя Себастьяно Кваранты как проклятие, суля вечные муки тем, кто без спросу отобрал у нее мужа. И окружающие не решались упоминать его при ней. Роза никому не рассказывала о своей поездке в госпиталь Сан-Квирино.

3
Чужая кровь

Роза говорила, что мальчики рождаются потому, что они нужны мужчинам. И каждый раз, когда она это говорила, Фернандо и Донато дулись как мыши на крупу. Тогда Роза крепко прижимала их к своим костлявым бокам и бормотала, что ей с ними повезло.

Фернандо в свои восемнадцать был крупным и полным, но таким добродушным, что жалел даже фрукты, гниющие у подножия деревьев; мать говорила, что он, как и Себастьяно Кваранта, появился на свет, чтобы растить собственных детей. Его брату Донато пришлось с ранних лет научиться самому заботиться о себе. Когда он был еще малышом, Роза не могла подолгу находиться рядом, так сильно ее выматывала работа в харчевне, а в один прекрасный день она взглянула на младшего сына и увидела перед собой юношу с острыми локтями и коленками, с орлиным носом, как у отца. С этого момента она начала любить его по-настоящему. А Себастьяно Кваранте так и не довелось нарадоваться на дочку. Он не просил Сельму принести ему тапочки, не слышал, как она называет его папочкой, не искал для нее мужа по всем четырем деревням.

– У тебя был самый лучший отец, – всегда говорила ей Роза.

Главным образом тогда, когда Сельма помогала заправлять постель и рассматривала фотографию Себастьяно Кваранты, стоявшую на тумбочке. Она была мало похожа на отца и, возможно, со временем забыла бы его, если бы не эта фотография и не Роза, которая постоянно упоминала имя Себастьяно рядом с именем Господа. Посетители, заглядывавшие в харчевню выпить и поесть, называли Сельму дочерью донны Розы, а мальчиков – Нандо и Донато – сыновьями дяди Бастьяно, что сгинул на войне. Впрочем, в присутствии Розы о войне лучше было не заикаться.

Теперь, когда она осталась одна, ей приходилось тратить много времени на беседы по душам с посетителями; будь Бастьяно рядом, никто бы не посмел проявить к ней неуважение. Однако Роза не могла позволить себе роскошь терять гостей. Каждый, кто приходил в харчевню поесть, означал кусок хлеба для ее детей и для нее самой. И только ей было решать, когда лучше ответить на оскорбления, а когда отступить, смириться и смолчать.

– Хотите еще супа?

Но она не была наивной. У нее вошло в привычку держать в кармане фартука острый нож, особенно после того, что случилось с Чиччей Лаваннарой, чей муж ушел на войну с призывниками из того же списка, в котором значился Себастьяно. Сосед, некий Пеппе Скачча, как-то днем забрался в дом прачки и сделал с ней все, что пожелал; Чичча не сопротивлялась, потому что в таких случаях всегда лучше не сопротивляться, иначе все закончится куда хуже, – но, когда Пеппе ушел, она вымылась, собралась с силами и навестила соседа. Распорола ему брюхо от шеи до пупка опасной бритвой своего мужа-солдата. Все знали, что убила его Чичча и что она поступила правильно. Но полицейские были уверены, что Пеппе Скаччу располовинил кто-то из мужчин – родственников Чиччи, потому что бритва – предмет мужской, а женщины, конечно же, не умеют ею пользоваться.

Розе понравилась эта история, и она стала носить в кармане маленький ножик – такой, которым удобно чистить сельдерей.

За всю свою жизнь она никогда не испытывала страха: она защищалась от отцовского ремня, ее не испугала мысль бросить семью и последовать за мужем, она не так уж сильно кричала во время трех родов. Но война заставила ее познать ужас и возможность остаться одной, потеряв тех, кого она любила. А следом и дети узнали едкий запах страха. Вонь пота и пыли, которая стояла в доме летними ночами, когда, несмотря на жару, двери и окна держали запертыми из опасения, что кто-то проберется внутрь. Затхлость наряда Розы, который она старалась снимать как можно реже, потому что чувствовала себя беззащитной без одежды и ножа в своем кармане.

Сельма постоянно цеплялась за юбку матери. Фернандо и Донато перестали гулять с друзьями и держались поближе к харчевне. Нандо был высоким и смуглым, как отец; Донато ростом не вышел, но характер у него был скверный, и он быстро впадал в ярость. Роза не была уверена, что сможет рассечь надвое взрослого мужчину, если с ней случится то же, что и с Чиччей Лаваннарой, но, если бы кто-то рискнул тронуть ее детей, можете быть уверены – на следующий день он был бы нашинкован на мелкие кусочки и брошен в кастрюлю с супом.

Время от времени, предаваясь мрачным мыслям, она даже подумывала закрыть харчевню, но здравый смысл и трое детей, которых нужно было растить, заставляли ее продолжать готовить. Для тех, кто был голоден, и для тех, у кого еще хватало сил и смелости приходить в харчевню. А также для женщин: больных и для тех, кто не выходил из дома, потому что по вине мужа-мерзавца не мог даже встать с постели. Она приносила еду молодым девушкам, которым приходилось кормить грудью слишком много детей, которые ухаживали за престарелыми родителями или маленькими братьями и сестрами. И каждый житель Сан-Ремо, если мог, давал ей что-то взамен. Только что довязанное шерстяное одеяло, вязанку дров, кусок нового мыла. Так Роза выжила в самые тяжелые годы войны без денег и мужа. Держа один нож в кармане, а другой – в руке, она нарезала овощи и клала в кастрюлю кусочки брокколи и створки бобовых стручков.

А потом случилось еще кое-что.

С началом войны в деревне не стало врачей: хорошие ушли на фронт, а плохие устроились на руководящие посты, как Лео Массера. Поэтому Роза, помнившая все премудрости, которым ее научила Медичка, в свободное от готовки время ходила по деревне: послушать грудь дочери сапожника, заболевшей воспалением легких, накормить медом с перцем малыша Мачеддары, захлебывающегося кашлем, перевязать пролежни старой швее. Почти всегда она брала с собой Сельму, потому что хотела научить ее всему. Как готовить железы скота и отвар из репы, как менять повязку на ране, как сбивать жар, как укачивать ребенка, у которого болит живот.

Сельма не проявляла к этим знаниям особого интереса, но все же послушно наблюдала за матерью, почти не отвлекаясь на болтовню.

– Какая вежливая малышка, донна Роза. Какая милая, просто золото, – говорили ей.

Но это, вопреки их ожиданиям, Розу совсем не радовало. То, что дочь росла тихой и спокойной, было сродни проклятью, и Роза не могла понять, откуда это взялось. А может, как раз понимала и чем дальше, тем больше отчаивалась: внешне Сельма была похожа на нее – светлые волосы, светлая кожа, голубые глаза, – но в ней, казалось, жил дух Себастьяно Кваранты. Сельма тоже любила срывать травинки на краю поля, подносить их к губам и играть на них, пока шла через деревню по узкой грунтовой дороге. Как и отец, она не знала, как реагировать на ссоры с Розой: если ее ругали, девочка опускала голову и усаживалась где-нибудь на заднем дворе, не плача и не жалуясь; если братья отбирали у нее игрушку, она искала другую; если она роняла на пол миску с супом, то вытиралась без лишних слов и тут же начинала прибираться. Ногами она твердо стояла на земле, но ее взгляд с любопытством блуждал по облакам в небе. Когда палило солнце и в синеве не на что было смотреть, а заодно нечего делать в харчевне или по дому, Сельма проводила время на берегу какого-нибудь ручья, наблюдая за проплывающими рыбами, или в деревне, где перед церковью собирались сплетницы. Однако ее никогда не видели в курятнике (от стоявшего там запаха она начинала обливаться слезами и чихать) или в свинарнике. Свиньи пугали ее с тех пор, как Донато рассказал, что, если оставить в их загоне мертвого человека, они сожрут его вместе с костями.

Роза смотрела на свою дочь, такую кроткую и похожую на отца, и думала, что это не особенно хорошая наследственность. Добрый мужчина, который никогда не сердится и не способен на дурные поступки, – это замечательно. Но молодая женщина с таким характером обречена на несчастливую долю.

В деревне жила одна девушка, невысокого роста, темноволосая, которая выросла на глазах у Розы и в детстве часто приходила в харчевню попросить остатки еды с кухни. Звали ее Сарина, но для всех она была Мыльнянкой, потому что из жира, цветов и диких трав варила брусочки мыла, которые чудесно отстирывали одежду.

После начала войны Мыльнянка стала худеть; когда Роза встречала ее на рынке, в корзине у девушки оказывалось всего несколько картофелин, а также морковь и репа с полей, где она собирала лаванду и розмарин. Самодельное мыло не приносило большого дохода, но братья ушли на войну, и ей приходилось одной заботиться о престарелых родителях, так что это было лучше, чем ничего; поэтому Роза покупала у нее мыло и ароматические мешочки, которые клала в ящики с бельем, хотя могла бы сделать их сама. При любой возможности она приносила девушке что-нибудь поесть, а однажды вечером, заметив, что та вернулась с полей в лохмотьях, выставила перед ее домом корзину с одеждой, оставшейся с тех времен, когда Роза была стройнее, еще до рождения детей. Мыльнянка осталась страшно довольна, словно ей подарили наряд из гардеробной королевы Елены3.

Однажды, срезая лаванду, Мыльнянка едва не отрезала себе палец. Прежде чем потерять сознание от боли и испуга, она успела обмотать руку тряпкой и послать за донной Розой. Та поспешила на зов, прихватив с собой Сельму. Мыльнянка лежала в лучах заходящего солнца под навесом у двери – лицо белое, повязка красная от крови. Нужен был врач, нельзя же было оставить палец висеть на лоскутке кожи, но у Мыльнянки были непростые отношения с доктором Скалией, который недавно приехал в деревню: стоило упомянуть его имя, и Сарина начинала дрожать как осиновый лист. Даже теперь, когда девушка ничего не ела и загорела под солнцем в полях почти дочерна, женщины, стиравшие белье, любили посплетничать о ней; одна даже клялась, что извлекла из живота Мыльнянки мертвого младенца, прежде чем ее беременность стала заметна под одеждой, и что это был подарок от доктора Скалии, который захаживал к девице по ночам, когда ту мучили приступы кашля. Роза, услышав эту историю, осенила себя крестным знамением: Бог знает, правда это или нет, ей своих дел хватает, некогда совать нос в чужие; но с тех пор она не решалась оставлять Сельму наедине с доктором.

Рана, которую получила Мыльнянка, срезая лаванду, была очень серьезной: следовало смыть кровь чистой водой и настойкой шиповника, а затем отрезать то, что осталось от пальца, иначе девушка лишилась бы руки. Мыльнянка, пребывая в полубессознательном состоянии, не слышала ни единого слова Розы. А Сельма, которая должна была ассистировать матери на операции, побелела.

– Соберись, кто мне будет помогать, если не ты? – сказала ей Роза.

Дочь выглядела потрясенной, будто никак не могла очнуться от долгого сна, но так и не смогла взять себя в руки.

– Мама, мне нехорошо, можно я присяду?

Роза, которая любила свою дочь больше, чем Мыльнянку, разрешила ей подождать в тени. Перед сном Роза долго ворочалась в постели. Ей пришла в голову мысль, которая после будет преследовать ее каждый день. Она подумала (да простит Господь – и Сельма – ей такие мысли), что, будь отцом Сельмы Пиппо Ромито, а не Себастьяно Кваранта, она бы не перенесла то, что перенесла Роза. В конце концов Роза стала думать, к своему стыду, что побои отца сделали ее куда более стойкой, чем Сельма. Когда ночью ей не удавалось заснуть, она открывала буфет из оливкового дерева и вставала на стул, чтобы дотянуться до верхних дверец, запертых на ключ, который она всегда носила при себе вместе с ножом для самообороны: в этом тайнике, в фарфоровой супнице с ручками лежал шерстяной носок, где хранились несколько монет, отложенных за годы работы харчевни. В деревне так давно не ходили наличные деньги, что последние припрятанные монеты помнили еще руки Себастьяно Кваранты. Роза садилась на край кровати и пересчитывала деньги, отложенные для Сельмы, ломая руки при мысли, что, если с ней что-нибудь случится, ее дочь сможет рассчитывать только на горстку монет. Однажды летним вечером, как только харчевня закрылась, Роза отправилась помогать Пеппине Приско, которая рожала первенца. В те времена нечасто бывало, чтобы женщина понесла от мужа, да еще удачно, и Роза хотела помочь. Она не взяла с собой Сельму, потому что той пора было ложиться спать и потому что понимала – зрелище это не для дочери. Сын Пеппины Приско, которого назвали Франческо, родился быстро, и его мать тоже чувствовала себя хорошо. Вернувшись домой, Роза увидела, что в харчевне горит свет, а входная дверь распахнута настежь. Никого из ее троих детей внутри не оказалось. Она будто с ума сошла и кинулась обегать всю деревню – звала детей, спрашивала у всех, где ее мальчики и Сельма. В ту ночь от безумных криков Розы проснулась вся Сан-Ремо-а-Кастеллаццо. Как будто дети пропали у каждой из живущих в деревне семей. Наконец на улице появился Донато в своих коротких штанишках, его фигурку освещал теплый свет из открытой двери.

– Мама, успокойся. Мы пошли к доктору.

Роза, услышав такое, ничуть не успокоилась. Более того, она со всех ног бросилась убедиться, что ее сын действительно вышел из дома местного врача Джузеппе Скалии.

– Что случилось? Кто заболел? Что вы натворили?

Шквал вопросов Розы сменился волной паники, когда на улице позади брата появился Фернандо, не зная, куда себя деть от смущения. Не успела Роза спросить у него, что стряслось, как за спиной старшего сына возник доктор Скалия: он то и дело хихикал, его глаза сияли. Врач положил руку на плечо Фернандо, как будто тот был сопливым мальчишкой, а не рослым парнем, и обратился к Донато:

– Зачем вы заставляете мать нервничать, балбесы?

Роза вбежала в дом врача; на стуле, завернутая в слишком тяжелое для этого времени года одеяло, так что виднелись только бледное лицо и босые ноги, сидела Сельма.

– Со мной все хорошо, мама. Нандо и Донато помогли мне.

Роза опустилась на колени перед дочерью, ее сердце бешено колотилось, мышцы натянулись, будто веревки, на которых тащат коров, а мысли беспорядочно метались в голове, как мошки вокруг фонаря.

– Тебе плохо? Доктор что-то с тобой сделал?

Сельма не поняла смысла вопроса – по крайней мере, не полностью. Она ответила спокойно и правдиво, как всегда:

– Я проснулась в постели, вся в крови. Живот страшно болел. И мы пришли к доктору. – Она указала на одеяло. – Я вся грязная, но мне уже лучше. Доктор сказал мне выпить вот это.

Роза понюхала жидкость в стакане, стоявшем на столе. Вода с цитронеллой4 – по крайней мере, так ей показалось. Под одеялом двумя красными полосами от паха до лодыжек запеклась кровь Сельмы, которая казалась еще ярче на контрасте с полупрозрачной кожей. Доктор Скалия ничего не говорил, продолжая посмеиваться над Розой и ее детьми; но Роза уже поняла все и без объяснений.

– Если позволите, почтеннейший, давайте избавим друг друга от неудобств: это дела женские, семейные.

– Конечно, конечно. – Доктор на мгновение стер с лица свою несносную ухмылку. – Лучше проводить вечера дома со своими детьми, донна Роза, чем присматривать за чужими. Особенно теперь, когда малышка уже не ребенок.

Роза с удовольствием разбила бы о его голову стакан с водой на цитронелле, а затем, вооружившись осколками стекла, передала бы горячий привет от Мыльнянки. Вместо этого она ответила почтительно и вежливо, как и подобало в разговоре с учеными людьми:

– Благодарю вас, доктор Скалия. Спокойной ночи.

Фернандо нес сестру на плечах до самого дома. Роза держала ее за руку, а Донато понуро шел рядом: братья чувствовали себя виноватыми из-за того, что не смогли все толком объяснить и избавить мать от унизительной встречи с доктором. Роза шла между сыновьями, не сводя глаз с Сельмы.

Отправив мальчиков вперед, она отвела дочь к ручью; была ночь, но Роза помогла Сельме вымыться и воспользоваться теми средствами, которые помогут ей не пачкаться так каждый месяц и не менять простыни, ночную рубашку и все остальное.

Сельма побледнела.

– Что? Каждый месяц?

Нандо и Донато легли спать в подавленном настроении, уверенные, что сделали что-то не так. А Сельма со страхом думала о том, сколько еще крови ей предстоит потерять.

Лежа на подушке, которая все еще пахла так же, как волосы Сельмы, Роза думала, что, возможно, не так уж все и плохо, раз она воспитала троих детей, которые понятия не имеют, что такое кровь. Это означало, если уж на то пошло, что в жизни они редко имели с ней дело.

Сельма

4
Никакой помады

Сельма не знала, закончилась ли война в этот вечер, в предыдущий или в другой. Но в деревне задумали устроить праздник на площади перед ратушей, и мэр с приходским священником решили, что о еде позаботится Роза.

– Что захотите приготовить, то и будет, – сказал мэр Томмазо Серрано. – Что вы хотите, донна Роза? Никаких особых изысков. Понимаете, на площади будет музыка, мы пригласим оркестр из Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере. Украсим все цветными лентами. А вам останется только приготовить несколько блюд, чтобы люди могли перекусить.

Увидев, что в харчевне есть скамейки и столы, мэр добавил, что если Роза позволит ими воспользоваться, то окажет ему услугу. И не только ему, но и всем добрым жителям Сан-Ремо. В конце концов, ее так радушно приняли тут много лет назад, а ведь она была совсем чужачкой.

Приходской священник Луиджи добавил, что в такие моменты каждый должен внести свою лепту.

– Господь тоже поможет: церковь Сан-Ремо украсит площадь свечами и цветами.

Сельме хватило одного взгляда на руки матери, спрятанные в складках юбки, – кулаки сжаты, костяшки побелели, – чтобы понять, что еще немного, и Роза крикнет мэру с приходским священником катиться к черту, устроит тарарам, который запомнится на годы. Взрыва не произошло лишь потому, что вмешался Фернандо и сказал, что они сперва обсудят все в кругу семьи, чтобы понять, можно ли это устроить.

Когда за мэром и священником закрылись двери харчевни, мать дала волю ярости.

– Совсем сбрендили! Рвешь жилы за эту грязную деревню, а они мне – мне! – говорят, что я чужачка! Те самые, кто – Господи прости – уморил бы голодом всех нас, несчастных, дай им только волю. А теперь? Нет бы отплатить мне за то, что я помогла всем выжить. Еще и ужин им подавай. Они что думают, у меня тут приют для бедняков, как в монастыре Святой Анастасии? Тех припасов, что уйдут на этот пир, нам хватило бы на два месяца.

Фернандо с протяжным вздохом опустился на свое место во главе стола.

– Мама, они попросили тебя в знак уважения.

Когда вернулся Донато – он развозил почту по четырем деревням, – Сельма в красках объяснила ему, что происходит.

– Мама говорит, что не хочет готовить, потому что накормить всех слишком дорого и потому что нечего праздновать конец войны.

– Мама права. Нахлебники и голодранцы, вот они кто, только и всего, – заключил Донато. – И что там праздновать? Кто был фашистом, тот фашистом и остался.

Нандо горько рассмеялся.

– Чушь несусветная. В деревне никогда не было фашистов.

– Были, были, – огрызнулась Роза. – Они попрятали черные рубашки в ящики с нижним бельем, но как только наступит подходящее время, сам увидишь – вмиг достанут.

Стоя перед кастрюлей, Сельма принимала от Розы тарелки с пастой и смотрела то на братьев, то на мать, надеясь хоть что-то понять.

– Разве всех фашистов не убили на войне?

– Разве что самых никчемных, – ответила ей Роза. – Большие шишки на войну не ходят, только простые люди. – Она возбужденно размахивала половником. – Эта война забрала у меня Бастьяно. Я не хочу никаких праздников в ее честь, пусть она и закончилась, а вы о ней даже не заикайтесь, не то, Богом клянусь, я за себя не отвечаю!

– Ладно, хватит уже бодягу разводить. – Нерв на щеке у Фернандо, который дергался каждый раз, когда он пытался сдержаться, затрепетал, словно травинка на ветру. – Меня тошнит от этих разговоров. Сейчас поедим, а завтра поговорим. Хорошо?

На следующий день после обеда, вернувшись с урока вышивания, Сельма застала в харчевне мэра и приходского священника. Когда те ушли, Роза вышла и стала вытряхивать скатерть, на которой всегда месила хлеб. Рукава у нее были засучены, локти побелели, фартук был припорошен мукой. Сквозь полупрозрачное облако, повисшее в воздухе, пробился раздраженный голос:

– Когда я была девчонкой, не могла даже из дома выйти. А теперь они требуют, чтоб я веселилась, хоть у меня к этому душа не лежит. Когда ж мне позволят делать то, чего мне на самом деле хочется?

В конце концов Фернандо победил.

Сельма ждала брата под глицинией, и наконец он вышел, вытирая со лба испарину – Роза пекла хлеб, в харчевне было жарко – и улыбаясь от уха до уха.

– Праздник будет. Ты рада?

– А я-то могу прийти на этот праздник?

– Почему же нет? Маму мы убедили. Теперь сама решай, приходить или не приходить.

Итак, Сельма смогла побывать на празднике в честь окончания войны, который состоялся в Сан-Ремо-а-Кастеллаццо 12 мая 1945 года. Вся деревенская молодежь собралась на площади перед ратушей, чтобы помочь с приготовлениями. Был там и Сальваторе по прозвищу Скотник, который всегда ходил по деревне с коровой и предлагал надоить свежего молока. Были помощник мясника, Пьетро Бальо, и Беньямино, сын Калеки, вернувшегося с войны без ноги.

Солнце еще не село, и Сельма как раз заканчивала накрывать на столы, когда пожилые мужчины принялись рассаживаться на скамейках, принесенных из харчевни, и просить Розу налить им вина. В те дни мать постоянно жаловалась:

– Засранцы. Это последний раз, когда со мной обращаются как с прислугой.

– Пусть их жены им и готовят.

– Только гляньте, во сколько мне обходится этот праздник. Праздник для других, чтоб вы знали.

– Прекрасный человек наш приходской священник, почти святой. Войны в глаза не видел.

– Они зовут меня чужачкой. Меня! Чужачкой! А ведь я приехала в эту деревню, еще когда все тут держали скотину в доме.

Так, оскорбляя всех вместе и каждого в отдельности, ее мать наготовила для этого праздника всевозможные деликатесы, даже кассателлы с рикоттой, которые обычно пекла лишь по особым случаям. По краям площади были выстроены деревянные столы, которые Роза продолжала уставлять тарелками и подносами с едой, включая свежевыпеченный хлеб и маринованные в уксусе овощи. Блюд было так много, что Сельма не могла взять в толк, когда мать успела приготовить все это из скудных припасов, имевшихся в погребе. Ей казалось чудом, что после гневной брани, обращенной к небесам, и злобного шепота над исходящими паром кастрюлями Роза превратилась в ангела гостеприимства. Все, включая мэра и приходского священника, благодарили ее.

– Пусть Господь воздаст вам за это, донна Роза, воздаст сторицей.

Зазвучали гитары и аккордеоны. Между столами хватало места, чтобы потанцевать. Но до середины вечера никто не решался. Когда ветерок принялся теребить цветные ленты на деревьях и разогнал оранжевые облака в небе, кто-то из друзей Фернандо взял под руку другого парня, и они закружились под мелодии оркестра. Женщины тоже пришли на праздник, но не танцевали: пожилые – потому что носили темные траурные одежды, а молодые – потому что им не разрешалось вставать со скамеек. Отец Нены, той, что сидела рядом с Сельмой на уроках вышивания, крепко прижимал дочь к себе. Мара льнула к своим сестрам и кузинам, которые не танцевали, потому что все были беременны. Анджолина одну за другой поедала кассателлы и обещала брату все время быть рядом с ним.

Сельма загрустила; она смотрела на это безобразие и склонялась к мысли, что лучше бы вообще не устраивать праздник, чем сидеть навроде мумий.

Она почти пала духом, когда рядом возник Фернандо.

– Могу я пригласить вас на танец, синьорина?

Годы спустя Сельма с гордостью вспоминала праздник окончания войны в Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, где она была единственной девушкой, танцевавшей на площади перед ратушей. Но в мае 1945 года, когда оркестр играл тарантеллу, а брат кружил ее в танце, она замечала лишь взгляды, которыми провожали ее подруги. Причина выяснилась на следующий день: за Сельмой принялись гоняться деревенские женщины, одни ее ровесницы, другие постарше, и все расспрашивали о Фернандо. Чем он занимается, кроме работы в харчевне, какие сладости любит, положил ли на кого-нибудь глаз. Поначалу, когда спрашивали о брате, Сельма уточняла:

– Ты о котором? У меня их двое.

Но ответ всегда был один: «О том красавчике».

Однажды вечером, прочитав молитвы и убедившись, что добрый Иисус простит ее за все плохое, сказанное или оставшееся в помыслах, Сельма отправилась в комнату матери, чтобы пожаловаться. Роза едва сдержала смех.

– Девчонки гоняются за парнями! Так обидно, что я уже слишком стара для всего этого.

Даже глядя на мрачное лицо Сельмы, она не попыталась сохранить серьезное выражение.

– Ты что ж это, ревнуешь своего брата, хочешь сама за него замуж выйти?

Сельма ответила, что ее долг – защищать брата от всех этих девиц. Но мать была другого мнения.

– Нандо давно пора приискивать жену. У твоего отца в его возрасте уже сын родился.

Однако тем летом Фернандо так и не выбрал себе жену, а в августе 1945 года ему пришла повестка в армию.

На всю семью эта новость обрушилась, словно буря. Без старшего брата Сельме было одиноко как никогда: ей не хватало смеха Фернандо, напоминавшего перестук лошадиных копыт по дороге, и его умения спокойно улаживать семейные ссоры. Без него Роза каждый день испытывала панический ужас: она вдруг начала бояться, что война вовсе не закончилась и что Фернандо, как и Себастьяно Кваранта, больше не вернется. Донато постепенно осознал, что следом за братом настанет и его черед.

– Если меня призовут, я не пойду. Пусть идут служить сыночки тех засранцев, которых у нас полно.

Шла неделя за неделей, а Донато становился все более и более сварливым. Нельзя было сказать и слова поперек – он тут же огрызался, будто цепной пес; а когда не сердился, то часами сидел на заднем дворе, уткнувшись подбородком в воротник куртки, и неотрывно таращился на горы. Мать считала, что он скучал по брату, потому что они выросли вместе, а когда у кого-то отбирают близкого человека, именно так и случается.

– Сначала они убили моего мужа, а потом забрали сына, чтобы научить его убивать чужих мужей.

На следующий день после ухода Нандо Сельма услышала, как мать включила радио, оставшееся от Себастьяно Кваранты; она, всегда ненавидевшая эту штуковину, теперь не приступала к работе, не прослушав новости и не убедившись, что на горизонте нет никакой войны, кроме той, которая только что закончилась. Радио стало звучать в харчевне постоянно – чаще, чем когда отец впервые принес его домой. Роза внимательно слушала его, пока чистила бобы. Сначала она то и дело воздевала к небесам выпачканные мукой руки:

– И на кой мне все это знать? Никогда не знала и знать не хочу.

Однако весной 1946 года, когда радио проработало уже почти год, она не только убедилась сама, но и пошла убеждать всех остальных женщин в деревне, что раз они могут голосовать, то должны проголосовать не за короля, а за республику. Ведь «республика» значит «общее дело», там у всех одинаковые права, независимо от того, мужчиной или женщиной ты родился. Потому-то она, да и все остальные женщины теперь могут голосовать наравне с мужчинами – и с богатыми.

Сельме нравился пыл Розы: пусть лучше увлекается политикой, чем таскает дочь по всем четырем деревням, заставляя готовить мази и перевязывать раны. К тому же, выступая в защиту республики, мать меньше сердилась, и бывало даже, что она целыми днями не вспоминала о Фернандо, войне и Себастьяно Кваранте.

И вот однажды утром, в начале лета, Роза разбудила Сельму так спешно, что чуть не вытряхнула из постели.

– Мама, нам тоже нужно принарядиться? Или только тебе, раз это ты голосуешь? – спросила Сельма.

Роза оделась в зеленое платье, целая пригоршня шпилек удерживала у нее на голове шляпку, которую Сельма никогда прежде не видела. На ногах – черно-белые туфли на каблуках, губы накрашены помадой – розово-лиловой, как цветок цикламена. И стала похожей на новенькую хрустящую банкноту, очень красивой.

– Пошли же, идем.

Полная радости, Роза одела Сельму в праздничное платье – воскресное, голубое в белый горох, которое к этому времени стало ей маловато и туго натягивалось на груди. Потом расчесала дочери волосы и заплела косички. Донато она тоже попросила надеть хороший костюм и поторапливаться, и сын в очередной раз зафыркал:

– Ты идешь голосовать, мама, а не на пасхальную мессу.

Шагнув за порог, Сельма сразу почувствовала праздничный дух. Оркестр на площади настраивал инструменты, звенели колокола, словно вторя ритму их шагов. В этот день была месса, но время созывать верующих в церковь еще не пришло: удары колокола должны были напомнить жителям Сан-Ремо, что в ратуше они могут проголосовать за короля или за республику.

Перед входом в ратушу развевался самый большой триколор, который Сельма когда-либо видела, а за столом, заваленным листовками, сидели два чиновника и рассказывали, что можно и что нельзя делать на избирательном участке. Уже собралась очередь. С каждым шагом Роза все больше выпячивала грудь и все выше задирала подбородок, так что шляпка непременно свалилась бы на землю, если бы не шпильки. Она единственная оделась так элегантно, и Сельма сразу это заметила, как и то, что не только ее мать – все женщины выглядели взволнованными предстоящим голосованием. В иной день они бы наверняка принялись болтать о детях и мужьях или о том, как их прихватил ревматизм после стирки в ручье, а сейчас, как и Роза, стояли очень прямо, сжимая в руках документы, подтверждавшие их право голосовать. Время от времени они обменивались вежливыми кивками, и только. Они не хотели выглядеть не к месту, боялись сказать лишнее слово или сделать лишний шаг; женщины, которые на глазах у Сельмы орали во всю мощь легких, чтобы заставить своих непослушных детей слезть с дерева, или, стоя посреди улицы, бормотали проклятия в адрес войны и всех мужчин, вместе взятых, теперь двигались организованно и молча, словно улитки на обочине.

Прошло около часа, прежде чем подошла их очередь. Пока они ждали, Сельма разглядывала собравшихся людей и читала плакаты, расставленные на столах, поэтому время пролетело быстро.

Перед триколором маршал карабинеров вежливо поприветствовал Розу и спросил, здоров ли ее сын-военный.

– Слава Богу, Фернандо в полном здравии.

Потом мать добавила, что он вскоре вернется домой, поскольку ему как главе семейства положен сокращенный срок службы.

Мэр Томмазо Серрано указал на Сельму:

– Девчушка пусть подождет снаружи, донна Роза.

Роза сказала Сельме дождаться ее у дверей в ратушу. Однако, когда женщина уже собиралась войти в кабинку, мэр снова остановил ее, почтительно выставив перед собой обе ладони, но не слишком грубо, чтобы ей не пришло в голову возмутиться.

– Не я устанавливаю правила, донна Роза. – Он достал носовой платок из внутреннего кармана своего хлопкового пиджака, который носил расстегнутым, потому что тот едва сходился на животе, и протянул Розе. – В кабинку для голосования нужно входить без помады.

На мгновение Роза утратила свое ледяное спокойствие.

– Это еще почему?

Маршал Конте, который умел объяснять куда лучше, чем мэр, сказал, что, поскольку бюллетень, как и почтовый конверт, нужно заклеивать слюной, важно, чтобы на нем не осталось никаких опознавательных знаков, не говоря уже о следах губной помады, показывающих, что голос внутри конверта принадлежит не избирателю, а избирательнице.

– Заклеивая конверт, вы можете, сами того не желая, испачкать его помадой: в таком случае, синьора, ваш голос будет недействительным.

Сельма смотрела, как мать стирает помаду – собственным платком, а не тем, который предложил ей мэр.

– Взяли бы лучше помаду с собой, донна Роза, и навели бы красоту сразу после голосования.

2 июня 1946 года Сельма Кваранта наблюдала, как ее мать перешагнула порог избирательного участка в ратуше деревни Сан-Ремо-а-Кастеллаццо: без помады, в красивом платье и с влажными ладонями, она отдала свой голос за итальянскую республику. Покинув избирательный участок, она вежливо попрощалась с карабинерами, мэром и жителями деревни, стоявшими в очереди позади нее, взяла дочь за руку и пошла к церкви, где у деревянной двери ее ждал Донато. Поскольку теперь ей казалось, что снова накрасить губы – значит пойти на поводу у мэра, Роза вложила маленький черный тюбик в руку Сельмы.

– Оставь себе, дарю.

Спустя годы Сельма накрасит губы той же помадой, когда впервые пойдет голосовать. Однако ее, в отличие от матери, никто не попросит эту помаду стереть.

5
Иголка с ниткой

В начале лета, когда было еще не слишком жарко, Сельма любила шить под открытым небом. Она выполняла задания, которые давала ей учительница вышивания, или просто экспериментировала с иглой и тканью, вдохновляясь красивой вышивкой, увиденной на чьем-то платье в церкви. Больше всего она любила заниматься шитьем на заднем дворе: с той стороны дом ограждала низкая стена, и можно было увидеть горы, а единственными звуками были шум воды в каналах, окружавших возделанные поля, звон колокольчиков на шеях скота, бродившего по лугам в поисках зеленой травы, пение птиц и шум ветра в кронах деревьев. Если не нужно было ничего делать в харчевне или по хозяйству, Сельме целыми часами никто не мешал; не то что перед домом, где мимо проходили люди и ей приходилось здороваться, поднимая голову от шитья и пропуская пару стежков. Кроме того, несколько месяцев назад она начала носить бюстгальтер и все еще не привыкла к раздражающим лямкам и крючкам. Поэтому, оставаясь одна на заднем дворе, она первым делом расстегивала его под блузкой и наконец-то начинала дышать полной грудью.

Вернувшись из армии, Фернандо занялся ремонтом двигателей и ламп; он мало времени проводил в харчевне и постоянно мотался по четырем деревням на побитом мотороллере, который сам же и починил. Теперь он ощущал себя мужчиной, его осанка стала какой-то жесткой, особенно при ходьбе. Он всегда чуть сутулился, почти пригибался, слегка наклоняя голову вперед и вытягивая шею, во всей его позе чувствовалась смесь недоверия и жгучего любопытства, унаследованных от матери. Останавливаясь, он, сам того не осознавая, расставлял ноги и сцеплял руки за спиной, принимая устойчивое положение, будто хотел занять собой весь мир. Эта манера казалась бы неприятной, даже какой-то угрожающей, если бы ее не смягчали его длинные конечности, ловкие движения и лицо, составленное из тонких линий: аккуратная челюсть, маленькие губы, прямой правильный нос, черные миндалевидные глаза, густые ресницы, широкий лоб, копна черных волос, которые Фернандо зачесывал назад. Стоило ему облачиться в воскресный костюм, и каждая девушка в Сан-Ремо поворачивала голову под вуалью, чтобы рассмотреть его, а Сельма едва удерживалась, чтобы не запыхтеть, как паровоз, прямо на скамье в церкви. Казалось, все знакомые ей женщины только и мечтали найти себе мужа – и уже не знали, как подступиться к Сельме, чтобы выведать, чем привлечь внимание Нандо.

– Может, хватит? Как будто мой брат – последний мужчина в наших краях.

– Может, и не последний, но лучший из всех, – отвечала Мара.

– Или он уже помолвлен, а ты не хочешь нам рассказывать? – добавляла Анджолина.

«Он ни с кем не помолвлен», – успокаивала их Сельма; наоборот, казалось, что Нандо думает о чем угодно, только не об этом. И она была рада, поскольку могла обманывать себя, надеясь, что день, когда брат женится, никогда не наступит и они всегда будут вместе. Больше всего Сельма любила летние вечера после ужина, когда солнце садилось и дневные заботы оставались позади: Роза сидела, задрав ноги повыше, чтобы дать им отдохнуть, и слушала радиопьесы, а Сельма вышивала на деревянных пяльцах, глядя, как Фернандо возится с очередной рухлядью из погреба. Последним его достижением стала старая масляная лампа, которая сломалась Бог знает когда, а теперь вновь освещала задний двор летом.

– Видишь, на что способны мужчины, если пораскинут мозгами? – сказал он ей, вешая лампу на выбеленную известью стену, и улыбнулся, жемчужно блеснув зубами.

А Сельма смотрела на него как на Господа Бога, отделяющего свет от тьмы.

Однажды вечером Донато уселся рядом с ними на соломенный стул. С серьезным видом, делавшим его похожим на престарелого ястреба, он заявил матери – почему-то обратившись только к ней, а не к Фернандо и не к Сельме, – что больше не может оставаться в этом доме, что Всевышний призвал его к себе. Роза, потягивавшая воду с анисом, отставила стакан, чтобы не облиться. Моргнула дважды, потом еще дважды, убеждаясь, что не спит и что перед ней действительно ее второй сын, а не видение. Сначала она не знала, смеяться или нет, но потом, видя, что лицо Донато по-прежнему серьезно, подалась к нему, собираясь засыпать вопросами. Почесывая макушку, как делала всегда, когда разбиралась со счетами в харчевне, она начала:

– Позволь-ка уточнить. Вдруг ни с того ни с сего тебя призвал Всевышний?

– Так и было.

– Но ты ходишь на мессу два раза в год, на Пасху и Рождество, и каждый раз мне приходится вести тебя туда силой, а ты морщишься, будто уксуса хлебнул.

– Я знаю, мама. Говорю тебе, так и есть.

– И ты хулишь Господа. Нечасто, но я-то помню.

– Мне есть за что просить прощения – за грехи совершённые и за грехи, которые еще предстоит совершить, – ответствовал Донато.

Сельма застыла с иголкой в руках. Следующие несколько минут она наблюдала, как на все возражения Розы ее брат с невиданным спокойствием отвечает, что больше всего на свете хочет поступить в семинарию при монастыре Святой Анастасии: приходской священник, отец Бернардо, препоручит его молодому наставнику, отцу Саверио, чтобы тот обучил его. Поначалу мать никак не отреагировала – возможно, решила, что это шутка или что Донато нашел предлог на время уехать из дома. Она просто встала со стула, сложила ладони и прошептала:

– Безумие какое-то.

Так же отреагировал и Нандо. Помрачнев, он долго расспрашивал брата, но не услышал ничего нового. Донато легко получил разрешение отправиться в монастырь Святой Анастасии, возможно, как раз потому, что никто не воспринял его заявление всерьез. Когда же он пробыл послушником целых два месяца, в доме воцарилась напряженная тишина, как перед снегопадом, хотя теперь всем было ясно, что Донато не играет и не ищет повода сбежать. Его характер полностью изменился: ничто больше не могло его рассердить или заставить повысить голос, он был ласков с сестрой и братом, чу́ток по отношению к матери. Сельма была ошеломлена, когда в харчевне провалилась крыша и куча деревянных балок упала в передний дворик, а Донато на неделю отправили домой с единственной целью – помочь Фернандо с ремонтом. Ночуя дома, Донато каждый вечер становился на колени перед кроватью и добрых полчаса шептал молитвы, уставившись на одеяло, затем целовал деревянное распятие, которое ему дали в монастыре Святой Анастасии и которое он носил на шее, и, наконец, тихо ложился спать. Теперь Роза, когда у нее возникали сомнения, обращалась за советом к Донато.

– Он еще даже не стал священником, – говорил Фернандо Сельме, – а мама уже причислила его к лику святых.

Ни с кем не посоветовавшись – и не сознавшись, у кого она их купила, – осенью 1946 года Роза подарила сыну часы Zenith с блестящим стальным корпусом и цепочкой, которая крепилась к поясу:

– Чтобы ты приходил вовремя, когда бы Господь ни позвал тебя.

Донато был тронут этим подарком – он ни разу не получал ничего от матери – и впредь никогда не расставался с часами.

Итак, Донато обучался в семинарии, а Фернандо занимался своими двигателями и прочим. Сельма тоже поняла, как приятно изо дня в день отдаваться любимому делу. Она все чаще ходила в школу вышивания или отправлялась гулять с Марой и Неной в центр деревни и все меньше времени проводила в харчевне. Вот почему девушку охватила неизлечимая тоска, когда упрямая и внезапная болезнь поселилась в ее теле и, казалось, не собиралась отступать. Сельма просыпалась вся в поту, лоб горел, кости ломило, все тело болело. Больше, чем беспощадная лихорадка, Сельму томило лишь голубое небо за окнами комнаты, которое теперь казалось очень далеким от ее промокшего матраса. Она провела много ночей в бреду, Роза кусала ногти и царапала щеки, не понимая, почему температура у Сельмы не снижается; травяными настоями и цветочными припарками, приготовленными по рецептам Медички, она избавила от недугов полдеревни, а теперь не могла сбить жар у собственной дочери. Мать никак не удавалось отогнать от постели Сельмы, она не отходила ни днем ни ночью, хотя только и могла, что сменять мокрый платок на лбу у больной и составлять ей компанию. Потом настал день, когда Сельма проснулась слепой. Ей было нелегко держать глаза открытыми, казалось, будто она смотрит на солнце, и, глядя из-под опущенных век, она различала лишь тени. Поняв, что случилось, Роза разразилась криком, перебудившим всю деревню, и упала на колени рядом с кроватью, вцепившись пальцами в матрас. Первым прибежал Фернандо, но, не сумев поставить Розу на ноги, просто стоял и смотрел, как она рыдает, пропитывая одеяло слезами и слюной. Мать плакала впервые в жизни, а Сельма не могла этого видеть. Она чувствовала запах ее страданий, одежды, которую она не успевала менять, соленый аромат пота. На лестнице раздавались шаги – сперва пришел из семинарии Донато, потом вернулся Фернандо с доктором Скалией. Доктор посоветовал купить у аптекаря целый ворох вонючих сиропов, про которые никто не понимал, для чего они нужны.

Однажды вечером явился и отец Луиджи, заинтригованный чудовищным несчастьем, постигшим Сельму.

– Скажи мне правду, Сельма, будто говоришь с Господом. – Кустистые брови священника сдвинулись, превратившись в колючую изгородь. – Скажи мне правду: были ли у тебя какие-нибудь нечистые мысли? – На этих словах он неистово перекрестился. – Что-нибудь неприличное?

Фернандо встал, и до Сельмы донесся запах табака – брат недавно начал курить.

– Чего вы хотите от моей сестры? Она еще ребенок.

– Она уже не ребенок, Кваранта. Сами видите.

Взяв приходского священника за шиворот, Фернандо доставил его к двери – тот перебирал ногами в десяти сантиметрах от пола, а Донато бежал следом, опасаясь, что брат вышвырнет гостя в окно.

– Я больше не хочу вас видеть, – прорычал Фернандо. – И клянусь честью, что брошу вас в реку, если еще раз приблизитесь к моей сестре.

Донато попробовал вмешаться, сказать, что нельзя так обращаться с духовным лицом, а Роза добавила, что задирать пасторов не к добру. Фернандо опустился на колени перед Сельмой:

– Они все с ума посходили. Теперь я буду о тебе заботиться, поняла?

Иногда Сельма слышала, как играет оркестр, и думала, что больше никогда не сможет потанцевать с братом на площади или понаблюдать, как он чинит лампы и мотороллеры. Она плакала, но Фернандо отвечал, что они могут заниматься вместе и другими делами.

– Я почитаю тебе какую-нибудь статью из газеты. Хочешь?

Покончив с обзорами радиопостановок и репортажами с велогонок, которые в равной степени наводили на Сельму тоску, Фернандо поискал дома книги, которые мог бы почитать сестре, но обнаружил только древнюю Библию и школьные учебники, поэтому объехал все четыре деревни, выясняя, где можно купить романы и сборники рассказов. Такие места нашлись, хотя их было не так уж много. В основном это были уголки, куда раз в месяц приезжала из города телега, груженная книгами. Донато тоже не остался в стороне: однажды утром он явился домой с мешком томиков, взятых в семинарии с милостивого разрешения отца Саверио, – того до глубины души тронула история младшей сестры его ученика, которая внезапно ослепла по причине, ведомой лишь Господу. «Исповедь» святого Августина, «Теология» святого Фомы, Евангелие от Марка.

– Таких церковных книг даже сам папа римский не читал, – сказал Фернандо.

В хорошую погоду, если было не слишком холодно, Фернандо и Сельма часами читали на заднем дворе. Часто ей становилось скучно, и она начинала задавать брату вопросы. Так, однажды вечером она спросила его:

– Что значит: я сделала что-то нечистое?

Фернандо прервал чтение и застыл не дыша. Он молчал так долго, что Сельма спросила:

– Ты еще здесь?

К Рождеству зрение все еще не вернулось к Сельме. Теперь Роза испытывала отчаяние, только когда дочь натыкалась на косяк или проливала суп на одежду. Фернандо, не зная покоя, объезжал книжные лавки; нередко он покупал книги, которые ему было слишком сложно читать, а Сельме – слушать. Правду сказать, ей надоело сидеть сложа руки. Больше всего, если не считать цвета предметов, ей не хватало вышивки. Однажды она попыталась снова взяться за пяльцы, но, продев нить в иглу и закрепив ткань на деревянном круге, даже не смогла определить границы рамки.

– Ничего не поделаешь, – сказала она, отдавая шитье Фернандо.

Ночью, лежа в своей постели, Сельма плакала в подушку: из всех занятий, которые ей нравились в этом мире, ни одному нельзя было предаваться без помощи глаз.

Однажды в январскую субботу – о том, что это суббота, ей сказал Нандо, собираясь в деревню за артишоками, – пришел Донато. Дни стояли холодные, но, если накинуть на плечи большую шерстяную шаль, еще можно было провести несколько часов на заднем дворе, греясь в лучах утреннего солнца. Сельма сразу поняла, что брат не один.

– Это Селеста, она пришла познакомиться с тобой.

Сельма теперь редко принимала гостей. Рина, Анджолина и другие девушки больше не спрашивали о ней у матери, а Нена, когда приходила, не знала, что сказать, и старалась поскорее уйти. Поэтому в то утро от одного только молчаливого присутствия человека, который не был ее матерью, братом или врачом, у Сельмы сжалось сердце. Сначала она подумала, как, должно быть, выглядит теперь, когда перестала выходить в люди, – косы распущены, шаль лежит как попало. И сразу затем – как выглядит Селеста: по шелесту, сопровождавшему движения гостьи, Сельма поняла, что на той юбка до щиколоток; по теплу ее тела – что та хорошо укуталась, прикрыв руки, горло и шею, как и подобает в холодный день. От незнакомки пахло сеном – значит, она приехала на телеге, – но, когда девушка приблизилась, других запахов Сельма не ощутила.

– Рада познакомиться с вами, Сельма. Меня зовут Селеста. Я из той же семинарии, что и ваш брат. Донато так много рассказывал мне о вас.

Сельма слушала Селесту, пытаясь представить тело, в котором обитает этот высокий голос, возникший перед ее закрытыми глазами. Девушка была всего на пару лет старше ее; позже Селеста сказала, что в апреле ей исполнится восемнадцать и только тогда она принесет вечные обеты5. Сельма считала, что странный в их семье Фернандо, постоянно ищущий для нее книги, но и Донато не отставал: он привел ей монашку.

– Вообще-то я послушница, – поправила ее Селеста с улыбкой, которую Сельма могла только слышать.

Не то чтобы она придиралась к мелочам – Селеста объяснила, что мать настоятельница и отец Саверио разрешили ей покинуть монастырь именно потому, что она была послушницей. Короче говоря, если сестре будет угодно, заявил Донато, Селеста будет приходить к ней по вторникам и субботам.

– А зачем? – спросила Сельма.

Донато ответил за послушницу, избавив ту от смущения.

– Селеста – очень хорошая вышивальщица. Ты можешь заниматься с ней, вроде как с учительницей.

– Я не могу вышивать, я же не вижу, – возразила Сельма.

Но Селеста все равно попросила ее попытаться.

– Не говорите так, Сельма. Можно учиться многому и разными способами. Поверьте, проколов палец дважды, вы больше никогда его не проколете.

Но Сельма исколола себе все десять пальцев, да так, что Селеста пообещала в следующий раз принести свою коллекцию наперстков, хотя и уточнила, что разрешит носить их, только пока Сельма не привыкнет.

В ту первую субботу Сельма до самого обеда просидела в компании Селесты. Они почти не разговаривали, но сразу же прониклись симпатией друг к другу, а именно это и требовалось, чтобы Сельма смогла проложить хотя бы две строчки. Она даже попросила не обращаться к ней на «вы»: мать всегда говорила, что женщинам лучше доверять друг другу.

– Я не против, – ответила Селеста. – Мы все будем молодыми, когда окажемся на небесах, и там никто не будет обращаться к другим на «вы».

Эта мысль заставила Сельму улыбнуться, но теперь она не знала, как правильно называть Селесту – сестрой или матерью; та ответила, что может зваться своим именем, пока не станет монахиней, а потом ей придется его сменить.

– И какое же имя ты выберешь? – спросила Сельма.

– Я хотела назваться Марией – так звали Богоматерь и мою мать, – но сестер с таким именем уже слишком много. Поэтому я возьму имя Агата.

«Это имя совсем не такое красивое, как Селеста», – подумала Сельма. Но не сказала об этом из вежливости. Роза предложила Селесте задержаться и перекусить, но послушница поспешила распрощаться: ей нужно было вернуться в монастырь Святой Анастасии с подводой, которая поедет в два часа, иначе она пропустит дневные благотворительные мероприятия.

Узнав об этом визите, Фернандо, с которым никто не удосужился посоветоваться, принялся задавать вопросы. Эта монахиня – такая же пиявка, как приходской священник, или ей можно доверять? Сельме лучше с монахиней или с родным братом?

– Когда она придет в следующий раз, мне уйти?

– Тебе не нужно уходить. Может, она порадуется, если ты ей почитаешь.

В следующий вторник Сельма сидела во дворе в удобном кресле, закутавшись в шаль и шерстяной плед. Она грела руки, ведь, когда придет Селеста, их придется держать на холоде. Фернандо читал вслух, сидя на низенькой стене напротив, а потом внезапно замолчал.

– Ты уже закончил? – спросила Сельма.

Только потом, услышав за спиной легкие шаги – все ближе и ближе, – она поняла, что Фернандо замолчал потому, что пришла Селеста. Брат внезапно встал, и теперь на Сельму попадало меньше теплых солнечных лучей – значит, он стоял перед ней и своей крупной фигурой загораживал свет.

– Я не хотела вас прерывать, извините, – сказала Селеста.

– Вы та самая синьора-швея, которая помогает моей сестре? – Фернандо даже не пытался скрыть удивление.

– Я не швея и не синьора, – ответила напарница Сельмы. – И вы можете называть меня по имени: меня зовут Селеста.

Фернандо тоже представился, громоздко и неуклюже.

– Можно мой брат останется и почитает нам? – спросила Сельма.

Селесте эта идея пришлась по душе, но при условии, что они договорятся, как поступать, когда ей потребуется остановить чтение, чтобы объяснить Сельме что-нибудь касательно вышивания.

– Просто прервите меня, – предложил Фернандо.

– Но вы потеряете нить, – возразила Селеста.

– Лучше мне потерять нить, чем вам.

Сельма помнила улыбку брата, но теперь не могла ее видеть. А вот Селеста, напротив, видела ее отчетливо.

Сельма заметила, что по утрам, когда Селеста приходила, брат тут же прерывал чтение или вставал, чтобы поздороваться. Если ему требовалось уйти раньше – починить что-нибудь или выполнить поручение Розы, – Фернандо наклонялся, чтобы поцеловать Сельму в лоб, и она ясно чувствовала, как дрожит его щека. Точно так же, как дрожали пальцы Селесты с иглой, когда Фернандо оставался читать им вслух. Теперь, лишившись зрения, Сельма понимала, чем заняты люди, просто слушая их голоса. Поэтому точно знала, когда брат во время чтения переводил взгляд со страницы на Селесту.

Однажды, когда в харчевне было слишком много народу, а на улице стоял мороз, она спросила Селесту, не хочет ли та пойти наверх. Но Селеста отказывалась, сколько Сельма ее ни упрашивала. В то утро с ними был Фернандо, который тоже предложил подняться наверх – они будут шить, а он им почитает. Когда он отошел, Селеста наклонилась к уху Сельмы:

– Я не могу зайти к тебе в дом. Пожалуйста, не проси меня больше.

Весна наступила внезапно, одним махом. Однажды в субботу Сельма и Селеста работали во дворе. Они вышивали две одинаковые салфетки, но с каждым ударом колокола обменивались и продолжали работу друг за другом. Чтобы проверить, что получается, Селеста постоянно предлагала Сельме провести кончиками пальцев по изгибам вышивки: если толщина одинакова по всей длине, если нет торчащих ниток или пустых мест, то работа сделана хорошо, и не нужно видеть, чтобы это понять. В то утро Фернандо с ними не было – его вызвали в мясную лавку, где сломалась машина для нарезки. Он вернулся как раз к обеду, когда Селеста уже уходила. Но на сей раз Роза настояла, чтобы Селеста осталась на обед, пока у них гостит Донато.

– Я провожу вас до монастыря Святой Анастасии, – сказал Фернандо. – Не придется ехать на телеге с кем попало. На мотороллере мы доберемся очень быстро, вы успеете вовремя, уверяю.

До монастыря было не меньше сорока минут езды по извилистой дороге, а маленький мотороллер Фернандо не казался Селесте подходящим средством передвижения – она никогда на таком не ездила и не знала, как это делается. Вдобавок, если в монастыре прознают, на чем и с кем она приехала, ей ни за что не позволят вернуться в Сан-Ремо. Селеста ответила Фернандо слегка дрожащим голосом:

– Вы очень добры, но я не могу согласиться. Мне нельзя оставаться наедине с мужчинами, если они не имеют отношения к церкви, нельзя ездить на транспортных средствах с мотором и нельзя приезжать в сопровождении кого бы то ни было.

Донато пресек все возражения брата:

– Господь строг, но милосерден.

Вмешалась Роза; она обратилась к Селесте напрямую, дружелюбно, но твердо:

– Мой сын Фернандо – хороший парень, в четырех деревнях его все знают. Здесь не найти людей, которым мы не помогли бы, чем могли.

«Может быть, – подумала Сельма, – Селеста не хочет, чтобы ее видели с Фернандо Кварантой, именно потому, что его все знают».

– Я высажу вас на перекрестке с улицей деи Фрати, – настаивал Нандо. – Там, где кончается асфальт. Это недалеко от монастыря, но никто не заметит, что я вас подвозил. – Его голос стал ниже, как ровное пламя под кофеваркой. – Моя мать очень хочет, чтобы вы с нами отобедали, доставьте нам удовольствие.

Ко всеобщему удивлению, Селеста приняла приглашение. На обед была паста с фасолью, и послушница постоянно отвечала на вопросы Донато и любопытной Розы, но отказывалась от вина и кофе. За всю трапезу они с Фернандо не обменялись ни единым словом. И все же, когда они исчезли из виду под густой рев глушителей, в голосе Донато прозвучало отчаяние.

– Посмотрим, не будет ли у меня из-за этого неприятностей, когда я вернусь в семинарию.

Сельма была уверена, что услышала, как мать громко рассмеялась:

– Твой брат, как и его отец, не ищет легких путей.

Что произошло между Селестой и Фернандо, Сельма так и не узнала. Но она не понимала, что здесь нелегкого. Ей все казалось простым.

– Если бы ты вдруг расхотела становиться монахиней, что бы ты делала? – спросила она у Селесты, оставшись с ней наедине незадолго до того, как они расстались навсегда.

– Если бы я расхотела становиться монахиней, я бы не знала, чем еще заняться.

– Ты могла бы стать учительницей вышивания. Ты лучше той, что в нашей деревне. Переехала бы в Сан-Ремо, и мы бы дружили всю жизнь.

Селеста улыбнулась, это было слышно по ее голосу.

– Если бы я расхотела становиться монахиней, было бы славно, выйди все так.

Но так не вышло.

Однажды утром, в начале апреля, Сельма вдруг снова начала видеть. Доктор Скалия сказал, что новые лекарства, которые привозили из Америки, – самые лучшие. Донато был уверен, что произошло чудо. Роза не переставала целовать и обнимать Сельму, как будто она родилась в тот день, а не шестнадцать лет назад.

В следующий вторник Сельма надела желтое платье, которое мама сшила для нее за эти месяцы, и так, при параде, уселась во дворике ждать Селесту. Теперь, когда к ней вернулось зрение, она видела – брат счастлив, что она стоит и весело смотрит в небо широко раскрытыми глазами. Но в то же время на его лице читалось другое, совсем не радостное чувство. Казалось, Фернандо уже знал, что Селеста больше не придет.

Ни в этот вторник, ни в следующую субботу.

6
Большая ошибка Санти Маравильи

О Санти Маравилье нужно сказать одно: на самом деле он не представлял из себя ничего особенного. Он не был плохим, по крайней мере не хуже большинства людей, и не был таким уж добрым; главным для него было получать удовольствие, а на остальное можно и рукой махнуть. Он родился в маленькой деревушке, довольно далеко и от гор, и от моря, и от больших городов, где не было ничего выдающегося – ни водных просторов, ни высоких пиков, ни едкой соли, ни диких зверей, ни красивых лодок. Там жили такие же, как он, мужчины – ни рыба ни мясо – и женщины, которым приходилось с этим мириться.

Санти бросил школу, когда ему было восемь; он не был ни умным, ни глупым. Он умел быстро считать в уме и обладал отличной памятью, но предпочитал упражняться в карточных играх и умении выпить больше анисового ликера, чем другие. Он ни разу не видел свою мать Бьянку, потому что та умерла при родах, но унаследовал от нее глаза цвета льда, очень светлые волосы и прозрачную кожу. Отец Санти, Виче Маравилья, был хорошим человеком; никто не помнил, какого цвета были его волосы до того, как поседели, и никто не знал, как ему, сгорбленному и с артритом рук, удалось жениться на Бьянке. Виче умер в 1946 году, проработав всю жизнь в карьере и чудом избежав Второй мировой войны; он оставил в наследство сыну двадцать тысяч лир, шелковый костюм и пару сделанных на заказ туфель. Санти, который и не помышлял о том, чтобы занять отцовское место в карьере, тут же собрал чемодан и покинул деревню. В соседних поселениях все женщины были рахитичные, с грязными ногтями и растрепанными космами; кое-кого изувечили и изуродовали отцы или братья. Санти же ощущал себя хозяином мира просто потому, что в его объятиях побывало чуть больше девушек, чем у других парней, и потому что у него не было ни отца, ни матери, которые указывали бы ему, как поступать. Он считал, что женщины в тех местах, где он вырос, годятся лишь на то, чтобы летом поваляться с ними в поле. Поэтому он отправился в приморские городки, но, получив скользящий удар ножом от двоюродного брата некоей Патеддары, уверился, что не стоит рисковать собственной шкурой ради трактирщиц и рыбачек. Он запрыгнул на одну из повозок, которые поднимались в горы, прослышав от товарищей по картам, что там хоть и не текут молочные реки, но, по крайней мере, всегда найдется что поесть.

Санти приехал в Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере осенью 1947 года и остался там. Несколькими годами ранее бомбардировка удачно обнажила заброшенный кремнеземный карьер у подножия горы, и, когда война закончилась и оказалось, что работников не хватает, местные принялись искать крепких молодых парней и нанимать их за американские деньги. Санти, который казался себе очень важным человеком, менее всего хотел жить той жизнью, какую вел его согбенный высохший отец; он нашел себе комнату в общежитии для рабочих на главной улице Сан-Бенедетто, но ни в первый, ни во второй день не появился в карьере. Работать ему было не по душе, но он был обходителен и умел заводить друзей: никогда не пил вина, не предложив другим, а если кто-нибудь собирался жениться или крестить ребенка, Санти без раздумий одалживал красивый отцовский костюм с туфлями, и вскоре слух об этом распространился по всей деревне, ведь среди жителей только у него имелся шелковый костюм. Санти пришелся по душе даже маршалу карабинеров, когда открыл ему хитрость, с помощью которой выигрывал в семь с половиной6 три ночи подряд. Санти Маравилья действительно не представлял из себя ничего особенного, но вовсю эксплуатировал уникальный талант запоминаться тем, чего не существовало в природе, – например, своим выдающимся умом, который на самом деле сводился к ловкости в обращении с цифрами и шулерству. Или своим загадочным знанием мира, выгодно отличавшим его от тех, кто не видел в жизни ничего, кроме Сан-Бенедетто. И, опять же, своей внешностью, непривычной до такой степени, что болтали, будто Санти приехал из-за океана – из Америки или Австралии.

Хотя таланта к работе он никогда не проявлял и проявлять не собирался, время от времени ему все же приходилось наведываться в карьер хотя бы для того, чтобы сохранить за собой место в общежитии. В один из таких дней он случайно провалился по шею в яму с песком. Поскольку он весь вспотел под июньским солнцем, блестящая кварцевая пыль прилипла к телу и застыла коркой, словно броня. Однако Санти не сразу пошел мыться в общественные бани для рабочих. Сперва он, как был грязный, прогулялся по деревне и, возможно, напился из фонтана на церковной площади. Кто-то, должно быть, увидел его, и этому кому-то что-то почудилось, или же воображение сыграло с ним дурную шутку; короче говоря, поскольку Санти редко выходил на улицу днем и предпочитал прогуливаться по деревне в вечерние часы, распространился слух, что при свете солнца он сияет, будто стеклянный стакан, и что в тот день, проходя сквозь его худое, прозрачное, словно кварц, тело, солнечные лучи заливали церковную площадь радужным сиянием. С тех пор все, особенно девушки, стали называть его Чудо-Санти. Санти узнал об этом прозвище, и оно ему сразу понравилось; выходя вечером на улицу в куртке и жилете, он внимательно следил за тем, как деревенские девушки шептали эти слова ему вслед, напоминая, какой он красивый, утонченный и элегантный. На самом деле Санти Маравилья таким не был: он не представлял из себя ничего особенного. Но похоже, что в то время коллективное помешательство охватило всех жителей Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере, как мужчин, так и женщин. И не только их.

Сельма Кваранта, воспитанная женщиной энергичной, практичной и здравомыслящей, должна была остаться совершенно равнодушной к Санти Маравилье и вовсе не обратить на него внимание. А когда Нена пришла рассказать ей о Чудо-Санти и впервые ткнула в него пальцем на празднике в Сан-Бенедетто, Сельма должна была ответить:

– Какое чудо, какая красота, какая Америка, разве не видишь, что он просто жалкий хвастун?

Вот как должно было получиться.

Но Сельма не была героиней сказки, она была реальным человеком. И она не походила на мать, как не будет походить на нее саму ни одна из ее дочерей. И на протяжении многих лет, уже после того, как она вышла замуж за Санти Маравилью – сегодня их брак посчитали бы весьма несчастливым, но в те времена он был самым обычным, – близким Сельмы казалось, она так и не осознала, что ее муж на самом деле не представляет из себя ничего особенного.

Когда к Сельме Кваранте вернулось зрение, она стала швеей, равной которой не было в четырех деревнях. Она могла сшить платье для первого причастия меньше чем за три недели, а пальто за два дня, могла подрубить простыню за час. Но главное – говорил ей отец Антонино, преемник отца Луиджи, – Сельма вышивала так, как умеют лишь ангелы. Новый приходской священник прибыл меньше года назад, в начале 1948 года, и по совету учительницы вышивания заказал Сельме напрестольный покров для алтаря церкви Сан-Ремо. Сельма украсила белое льняное полотно каймой из сотни голубок, вышитых золотой нитью, причем все птички были похожи как две капли воды. Однажды в воскресенье после мессы ее подруга Катена Ло Скальцо рассказала, что Франческа Маннарелла по прозвищу Пряха видела ее покров с голубками и была впечатлена. Пряха держала швейную мастерскую в Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере, но посещала службы во всех четырех деревнях, и вовсе не потому, что истово верила в Бога, – она ходила разглядывать покровы и облачения священников.

Во дворе церкви Пряха сказала Нене, которая уже год работала вышивальщицей в ее мастерской, что хотела бы встретиться с той, кто выполнила покров с голубками. Сельма получила разрешение поговорить с Пряхой, хотя Сан-Бенедетто была самой дальней и самой большой из четырех деревень, причем было условлено, что Фернандо отвезет ее туда на своем маленьком мотороллере, а после уедет.

– Оставь сестру в покое, – сказала ему Роза. – И начинай строить собственную жизнь. От работы женщины умнеют. А ей, видит Бог, не помешает набраться ума, раз уж она становится женщиной.

Фернандо предпочел бы заглянуть к Пряхе, чтобы убедиться, что сестре ничего не грозит, но послушно уехал, ворча себе под нос. Сельма одиноко уставилась на дверь мастерской, стекла в которой были закрыты тонкими вышитыми занавесками. То немногое, что она слышала о Пряхе, ей рассказала Нена, которая знала подноготную всех и каждого. Пряха получила свое дело по наследству: ее мать была швеей в городе, а бабушка обшивала какую-то принцессу, поди разбери, какую именно. Переехав в Сан-Бенедетто много лет назад, Пряха сразу же принялась искать подручных, причем брала только молодых девушек, а не взрослых женщин, потому что любила объяснять, а молодежь схватывает быстрее. Когда грянула война и мужчин в деревне не осталось, попасть к Пряхе стало хрустальной мечтой многих женщин. В 1948 году на нее работали три швеи и две вышивальщицы, включая Нену. Она рассказывала Сельме, как однажды утром Пряха отлупила ее портняжным метром только за то, что Нена опоздала на работу. В другой раз за то, что Нена уколола палец иглой и запачкала кровью кружево, Пряха заставила ее до вечера отстирывать кровь, не давая ни есть, ни пить, и в конце концов матери Нены пришлось явиться за дочерью в Сан-Бенедетто. Поэтому, когда Сельма впервые увидела Пряху в дверях мастерской, ее затрясло и ей захотелось бежать следом за Фернандо. Черная юбка скрывала ноги Пряхи от щиколоток до талии, темная шаль, укрывавшая грудь и плечи, заправлена за пояс. Воротник блузки застегнут костяной булавкой, тонкой, как облатка. Плотно сжатые губы обрамляла паутина морщин, нос напоминал ястребиный клюв, маленькие глазки были похожи на клинки, а волосы стянуты в пучок.

– Вы приехали из Сан-Ремо одна?

– Меня сопровождал брат, синьора.

Темная, как крыло ласточки, бровь чуть приподнялась.

– Разве ваш брат не в семинарии?

– У меня два брата, синьора. Донато в монастыре Святой Анастасии, а меня сопровождал другой, Фернандо. Он ремонтирует разные вещи.

– Но вы дочь донны Розы?

– Да, синьора.

Тогда Пряха по-мужски протянула руку и крепко сжала ладонь Сельмы:

– Входите.

Нена первой поприветствовала Сельму в мастерской. Она сидела в углу и вышивала веточки плюща по кромке длинной простыни. И лишь легонько улыбнулась. Не встала, не прервалась, не отвлеклась. А все потому, что Пряха, как вскоре узнала Сельма, платила только тогда, когда работа была выполнена. Ей было все равно, сколько времени уйдет – неделя или месяц, – лишь бы сделано было хорошо, а пока вышивка не закончена, работница ничего не получит. Поэтому ее швеи и вышивальщицы были самыми быстрыми в четырех деревнях.

Сельма понравилась Пряхе с первого взгляда.

Насмотревшись на золотых голубок, она представляла себе Сельму глубоко несчастной особой, которой нечем похвастаться, кроме умения шить. А поскольку та дружила с Неной, Пряха предполагала, что и с ней будут проблемы. Однако Сельма была молчаливой, говорила, только когда к ней обращались, и обходилась немногими словами. Она всегда прибавляла «Как вам будет угодно» или «Если вы так считаете» и неизменно называла хозяйку «синьорой». Еще Пряхе нравилось, что Сельма была девушкой хорошенькой, но не писаной красавицей. У Нены были блестящие глаза, полные губы и длинные черные волосы, которые она носила распущенными, перекинув через плечо, чтобы подчеркнуть смуглую лебединую шею. Сельма, напротив, заплетала волосы в две тугие косы, которые укладывала на голове, и у нее было всего два приличных наряда, в которых можно было прийти в мастерскую: серая юбка с серым же жакетом и белой блузкой на пуговицах с высоким воротником – и голубое платье, закрывавшее тело от щиколоток до горла. Для Пряхи это значило, что если клиентки придут на примерку, когда Сельма шьет в углу, то сопровождавшие их сыновья, братья или мужья могут и не заметить, что в комнате находится девушка.

Настоящая же причина, по которой Пряха взяла Сельму в свою мастерскую, заключалась в том, что приходской священник Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере поручил ей изготовить все покровы и облачения для торжественного шествия в честь святого Бенедикта, намеченного на двадцать первое марта. Праздник святого Бенедикта был самым важным событием в четырех деревнях. До войны люди съезжались из окрестных поселений, чтобы увидеть, как статую святого покровителя в дорогом убранстве везут по улицам на большой платформе, выкрашенной золотой и красной красками. Теперь, после нескольких лет разрухи, отец Калоджеро хотел вернуть шествию прежнее величие и обратился к Пряхе с заказом, подобные которому случаются не каждый день. Она на время отложила все заказы, не связанные с празднеством, и вместе со своими помощницами менее чем за три месяца сшила облачение для статуи святого, одеяния для приходского священника и служек, занавеси, драпировки для платформы, а от себя еще новые алтарные покровы и пелены. Она также лично позаботилась о том, чтобы швеи и вышивальщицы получили от своих семей разрешение задержаться на празднике до вечера – нужно было все принести, одеть статую святого, а когда шествие закончится, подогнать наряды. Наконец, воздать почести святому Бенедикту – для Пряхи это означало, что она со своими помощницами примет участие в шествии, выслушивая по пути заслуженные комплименты. Пряха была женщиной строгой, но умела быть признательной за хорошо выполненную работу и могла заплатить больше оговоренного, если результат и в самом деле был отличным.

Вслед за подругами по швейной мастерской Сельма попросила разрешения задержаться на торжественном шествии в честь святого до вечера. И ей даже не пришлось долго уговаривать мать. Роза, которая за столько лет так и не смогла увидеть это знаменитое шествие, решила, что на сей раз хочет полюбоваться вышивкой дочери, святым Бенедиктом, церковью, праздником и в кои-то веки поесть того, что приготовила не она. Но прийти с пустыми руками она все же не смогла и напекла пирогов с цикорием, которые помог довезти Фернандо, а заодно – небольшой бочонок хорошего вина из подвала харчевни. Это было то самое вино, которое привозили из Сан-Бенедетто-аль-Монте-Ченере.

– Покажем им, что мы не бедствуем и пьем их вино у себя дома, а не приезжаем только ради него, – сказала Роза.

В семь часов Пряха и ее портнихи наводнили дворик за церковью, где стояла платформа святого, а в ризнице отца Калоджеро возникла суматоха, больше напоминавшая карнавал, чем церковное шествие. Когда приходской священник зашел проверить, как идут приготовления, у него едва не закружилась голова. Не только потому, что он уже был одет в праздничное облачение и еле дышал под его тяжестью, но и потому, что отец Калоджеро был еще молод, носил черную бороду, немного длиннее, чем следовало, и поговаривали, что в другой жизни он был бы флибустьером, никак не меньше. Однако сейчас, растерянно бродя по ризнице и церкви, он скорее напоминал кролика, попавшего в силки. Работницы Пряхи вторглись во все помещения церкви Святого Бенедикта, и ему негде было укрыться от лицезрения пуговицы, дрожавшей на горле Нены, голой руки Терезы, расправлявшей драпировку на платформе, Беньямины, державшей подушечку для иголок на лодыжке. Все это могло свести с ума даже стойкого служителя Господа. Вот почему Пряха не хотела, чтобы в минуты напряженной работы мужчины путались под ногами: она считала, им не место там, где работают женщины. В ризнице Пряха тоже была бдительна и зорко следила за происходящим. Мужчины могли принадлежать Богу, но женщины, по крайней мере до тех пор, пока хорошо исполняли свои обязанности, принадлежали ей.

Сельме, которая не засучивала рукава и у которой из прически не выбилось ни единого волоска, поручили подогнать алтарные покровы; получив разрешение не участвовать в суматохе вокруг платформы, она села возле маленького окошка, через которое проникали воздух и свет, и, держа во рту иголки, принялась подшивать покров, который получился слишком длинным и норовил собраться складками как раз в том месте, где была самая красивая вышивка. Спустя какое-то время Пряха отправила к ней Нену – сказала, что вдвоем девушки справятся быстрее, но на самом деле знала, что для Нены нет худшего наказания, чем сидеть в углу, пока вокруг кипят приготовления. И действительно: когда подруга уселась рядом с Сельмой, ее лицо было мрачнее тучи, будто она только что получила выволочку.

– Все интересное происходит снаружи, а мы должны сидеть тут. Зачем нас сюда притащили, если мы ничего не делаем?

Сельма, которой не нужно было смотреть на ткань, чтобы понять, что шов ложится ровно, уставилась на подругу.

– Мы швеи, мы пришли делать свою работу. Что же еще?

Нена хитро, по-кошачьи улыбнулась; когда она так делала, Сельма всегда начинала волноваться. Например, в тот раз, когда Нена рассказала, что позволила поцеловать себя сыну деревенского пекаря, который всегда оставлял цветы у нее перед домом. К счастью, потом он умер от воспаления легких; если бы об этом прознал отец Нены, который был высок и широк в плечах, как створка ворот, он запретил бы дочери приходить к Пряхе, а в этом случае и Сельма, может статься, не смогла бы появляться в мастерской.

– Если бы мой отец узнал, цветы пришлось бы носить ко мне на могилку, – всегда говорила Нена.

Причем говорила с той самой улыбкой, которая пугала Сельму. Сельма не могла понять, что тут смешного – ее подруга может оказаться в земле за то, что целовалась с пекарем, кривозубым и одышливым. Но Нена не переставала ухмыляться по-кошачьи, даже когда смотрела, как Сельма подшивает алтарные покровы в ризнице церкви Святого Бенедикта.

– Разве ты не знаешь, что все самые красивые мужчины живут в Сан-Бенедетто?

Сельма покраснела, но позаботилась, чтобы Пряха этого не заметила, – ей не хотелось получить выговор из-за подруги.

– Думаешь, я много знаю о мужчинах, местных или из других деревень?

– Разве ты не хочешь увидеть Чудо-Санти?

– Это еще кто такой?

За несколько минут, остававшихся до начала шествия, Нена пересказала ей всю чепуху, которую болтали в деревне о Чудо-Санти. Что он приехал из Америки или, возможно, откуда-то с севера Италии. Что у него есть шелковый костюм, сшитый при дворе сицилийского принца. Что дух его матери явится на свадьбу сына, чтобы благословить невесту. Что Чудо-Санти выходит на улицу только по вечерам, потому что днем его тело сияет, как стеклянный стакан. В другой жизни, в другом месте и в другое время Нена с ее живым воображением могла бы сочинять чудесные истории. Но она плохо училась в школе и едва умела писать, а здесь и сейчас, в мгновения, украденные у работы, ее фантазии смогли лишь растревожить душу Сельмы. Та не просто поверила всему, что рассказывала Нена, – теперь ей действительно стало любопытно посмотреть на Чудо-Санти.

Набросив на головы вуали, портнихи вышли на площадь и присоединились к шествию, которое возглавляли статуя святого, укрытая золотым покровом, отец Калоджеро в богатом одеянии и Пряха в темной накидке. Сельма уже два или три раза оборачивалась, вертя головой по сторонам и пытаясь отыскать в толпе Чудо-Санти. Нена, идущая рядом, была занята тем же. И Беньямина, которая тоже все знала. И Тереза. И Беттина. И Четта. Спины, шеи и пальцы шести портних хранили память о долгих часах работы, но сейчас девушки трещали, будто дрова в костре.

– Как мы его узнаем? – спросила Сельма у Нены.

– Ты его не пропустишь. Он не такой, как все.

– Мне кажется, ты его тоже никогда не видела, – прошептала, повернувшись, Тереза, самая младшая из них.

– Да видела я! – вскинулась Нена.

– Может, его вообще не существует, – вмешалась Беньямина, самая старшая.

Нена взяла Сельму под руку.

– Теперь я буду говорить только с тобой, эти ничегошеньки не понимают.

Пряха резко повернула свою гусиную шею и одним взглядом заставила всех замолчать. Шествие началось.

Среди людей, толпившихся на обочинах главной улицы, возле лавок торговцев, которые в этот праздничный вечер были открыты, в проемах распахнутых дверей и окон, среди осенявших себя крестным знамением и среди целовавших четки при виде платформы со святым, Сельма заметила своего брата Фернандо и еще нескольких человек из Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, которые помахали ей. Сельма никак не отреагировала на приветствие, как и подобало женщине во время церковного шествия, и опустила взгляд. Однако тут же снова подняла голову и принялась высматривать Чудо-Санти. Нена показала ей его, когда портнихи уже возвращались в церковь, за что получила взбучку от Пряхи. Молодой человек, ровесник Фернандо, стоял, упираясь ногой и спиной в стену. Руки засунуты в карманы, ботинки блестят, костюм лучше, чем у жениха на свадьбе. Он был ниже ростом, чем ее брат, и намного худее. Волосы очень светлые, может, серебристые, а может, белые, цвет глаз с такого расстояния не различить. Он смотрел по сторонам так, словно ему на все плевать и будто на самом деле он находится где-то еще.

Священник произнес молитву святому Бенедикту, в которой просил защитить крестьян от бесовских злодеяний, но Сельма не слышала ни слова. Хотя если подумать, святой, пожалуй, задолжал ей свою милость в награду за то, что она вышила ему одеяние, достойное принца. А может, Сельма слишком много об этом думала. Во всяком случае, когда она смотрела на Чудо-Санти, тот вдруг поднял голову. Не для того, конечно, чтобы посмотреть на нее, а для того, чтобы найти глазами ту, кто его интересовал, – Нену. Уже некоторое время она не шла у Санти из головы: он пару раз видел, как Нена днем выходит из швейной мастерской, и влюбился в нее. Поспрашивав, он узнал, что она каждый день приходит сюда из Сан-Ремо и работает вышивальщицей у Пряхи. Ему лишь однажды удалось поговорить с ней – точнее, снять шляпу и поздороваться. Сельма тогда поспешила вперед, чтобы не упустить попутку, а Нена осталась позади, то ли разозлившись на подругу, то ли рассчитывая столкнуться с Санти, и ответила на его приветствие. В тот день для Санти все было кончено. Вспоминая девушек, которых он встречал в своих странствиях, он решил, что женится только на Нене: в конце концов, ему уже пора было обзавестись женой. Когда вечером в Сан-Бенедетто ему вновь удалось поймать улыбку Нены, он решил сделать следующий шаг.

Вот только он совершил ошибку.

Когда шествие закончилось, он познакомился с группой мужчин из Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, среди которых был Фернандо Кваранта: высокий и широкоплечий, тот шутил со всеми и пил вино, как воду, – глаза у него не тускнели, а ноги не заплетались. Санти, привыкший быть первым парнем на деревне, проникся к нему симпатией и завязал беседу. Фернандо, который после выпивки становился куда болтливее, решил, что блондин – занятный парень, и внимательно слушал. Санти рассказывал о своей жизни и о тяжелом труде в карьере, причем по его словам можно было подумать, что он и впрямь там вкалывает, а Фернандо поведал, что его сестра работает вышивальщицей у Пряхи. Санти навострил уши, будто хитрый лис, каковым он себя считал, а Фернандо махнул рукой со стаканом в ту сторону, где стояли Сельма и Нена. Санти снова впился глазами в ту, к которой его влекло. Дело было не только в том, что Сельма – как точно подметила Пряха – легко становилась невидимкой; надо учесть, что Нена, с ее горящим взглядом и черными как вороново крыло волосами, выбившимися из-под вуали, была гораздо больше похожа на родную сестру Фернандо.

И вот Санти, воспользовавшись тем, что новый друг выглядел веселым и благодушным, попросил разрешения познакомиться с девушкой, которую считал его сестрой.

– Как по-вашему, могу ли я получить разрешение приехать в Сан-Ремо, чтобы засвидетельствовать мое почтение вашей сестре?

– А что вам за дело до моей сестры?

– С вашего позволения, я хотел бы с ней познакомиться. С ней и с вашей семьей.

И Фернандо, который денно и нощно следил за сестрой, зорко, словно ястреб, в тот единственный раз согласился слишком поспешно.

– Приходите в воскресенье после обеда. Познакомитесь с моим братом и матерью, а заодно и с сестрой.

– А как зовут вашу сестру?

– Сельма.

За весь вечер Санти ни разу не взглянул на Сельму. И все же в следующее воскресенье, в час, когда те, кому было чем пообедать, переваривали пищу, а остальные укладывались под навесами, чтобы перебить голод сном, Санти Маравилья вновь надел свой красивый костюм. Купив печенье с кунжутом, он сел на телегу, которая ехала в Сан-Ремо. Дорога между двумя деревнями шла под уклон, и Санти думал о том, как ему повезло, – у девушки, которую он выбрал в жены, есть только мать и братья, а отца нет. Его настроение еще улучшилось, когда, приехав в деревню, он узнал, что Фернандо Кваранта живет на втором этаже харчевни и что именно в харчевню надо идти, чтобы с ним встретиться. По дороге, сжимая в руках печенье, завернутое в промасленную бумагу, он разглядывал улицы и дома Сан-Ремо-а-Кастеллаццо; он был бы не прочь жить в этой деревне, особенно если его жена получит в приданое место, где даже в самые плохие времена не будет недостатка в еде.

Сельма узнала, что Санти Маравилья попросил у ее брата разрешения познакомиться с ней, на следующий же день после праздника святого Бенедикта. Нена приняла эту новость не слишком хорошо, а Сельма не подала виду, что слышит, хотя это стоило ей больших усилий, прикушенного языка и проткнутого иглой указательного пальца, так что Пряха спросила, хорошо ли она себя чувствует и не хочет ли пойти домой. Но Сельма осталась сидеть, где сидела, между двумя открытыми окнами, на сквозняке, шила хуже обычного и старалась не уколоться снова, пока Нена шипела ей на ухо, что Чудо-Санти должен был выбрать ее вместо Сельмы.

В воскресенье днем она шила на заднем дворе, когда в харчевню пришел Санти. Был конец марта, и под теплым солнцем, вопреки всему, что говорила ей Нена, кожа Санти не блестела, но он все равно выглядел очень нарядно. По крайней мере, таким он показался Сельме, которая бросила на него взгляд из-за плеча Фернандо.

Санти не сразу понял свою ошибку. А когда наконец понял, было поздно: Фернандо Кваранта уже представил его своей матери Розе и брату Донато, священнику. Санти Маравилья не был глупцом, но ни с кем другим такого не случилось бы.

Санти ужасно провел время с Сельмой, а Сельма прекрасно провела время с Санти. Вцепившись в свое вышивание, словно это было единственное, за что она могла ухватиться, чтобы ее не унесло ветром, она тихо слушала звонкий голос юноши, разносившийся по внутреннему дворику. Сельма шила, изредка поднимая голову, чтобы кивнуть в ответ на его редкие вопросы, а Санти все пытался представить, как можно посчитать эту серую мышь красавицей. Но ничего не выходило: он думал только о Нене, о ее глазах и волосах, которые его околдовали. Сельма тоже думала о своей подруге, о резких словах, которые Нена бросила ей в лицо:

– Тебе никогда не было дела до парней, и теперь ты отнимаешь у меня именно того, который мне нравится? Ты не подруга, а тварь. А ведь я даже работу тебе помогла найти, стерва.

Нена плюнула Сельме под ноги, чтобы выразить свое презрение, а Сельма не проронила ни слова. Оставшись одна посреди пыльной дороги, по которой проезжали телеги, направлявшиеся в Сан-Бенедетто, она смотрела, как плевок высыхает на солнце, надеясь, что боль в груди утихнет так же быстро и что подруга когда-нибудь простит ее. Больше Нена в мастерской у Пряхи не появлялась.

После того дня Санти навел справки во всех четырех деревнях, и ему рассказали, что Фернандо Кваранте случалось приходить в неистовство по куда менее значительным поводам, чем если он узнает, что Санти ошибся и на самом деле хотел жениться не на его сестре, а на другой девушке. Санти Маравилья не был особенно умен, но не был и глуп, а прежде всего он был человеком практичным: он был бы рад иметь такого друга, как Фернандо, да и харчевня ему приглянулась. Мало-помалу, навещая Сельму, он начал представлять себя в роли мужа этой кроткой и покладистой женщины; ее же, казалось, заботило только вышивание. В конце концов, уверившись, что Сельме нравится его общество, летом 1948 года он попросил у Фернандо Кваранты руки его сестры. А Фернандо спросил мать. Если кто в их семье и недолюбливал Санти Маравилью, так это Роза.

К тому времени Розе сообщили, что Нена рассказывает всем: она первая положила глаз на Санти, а из Сельмы хорошей жены не выйдет. Роза никогда не повторяла глупости, которые слышала, потому что хорошо знала: женщины, в отличие от мужчин, потеряв доброе имя, теряют всё, – и, конечно, не хотела, чтобы брак ее дочери начался с кривотолков. К тому же Санти, заходя в харчевню, спрашивал разрешения только у Фернандо и никогда – у нее. Проводя вечера в ее доме, он почти всегда обращался к Фернандо, а Розу едва замечал.

– Ты же понимаешь, что не ты главный в этом доме? – уточнила она у сына.

Наконец Роза, поспрашивав, выяснила, что за душой у Санти ничего нет: весь его скарб состоял из того, с чем он заявился в Сан-Ремо-а-Кастеллаццо, то есть из хорошего костюма и бесстыжей рожи. Когда она сказала об этом Фернандо, тот ответил, что последнее слово за Сельмой и что, если та захочет, Санти Маравилья станет ее мужем.

– Будет правильно, если Сельма сама примет решение, мама. Ты всегда говорила, что у девушки не должно быть хозяев.

– Какие хозяева, мы ее семья. А по мне, этот Чудо-Санти такой же вздорный, как и его прозвище.

Поэтому в следующее воскресенье Роза захотела принять Санти Маравилью во внутреннем дворике харчевни. Рядом с ней сидела очень спокойная Сельма. Фернандо стоял позади, и толку от него было не больше, чем от столба без крыши. Санти, сидевший по другую сторону стола, чувствовал себя как на допросе.

– Мне сказали, что вы хотите жениться на моей дочери.

Роза не собиралась играть словами. Санти поискал глазами Сельму, но та смотрела на брата. Фернандо уставился прямо перед собой и на этот раз не знал, как ей помочь.

– Если ваш сын, как глава семьи, даст на это разрешение, – ответил Санти.

Даже у Сельмы вырвался вздох – ну разве можно не понимать, что ее матери такое говорить не следует?

– У моей семьи нет главы. Мы не волки и уж точно не овцы, которых нужно погонять палкой.

Санти не привык, чтобы женщина разговаривала с ним в таком тоне, поэтому замолчал. Роза же перешла к сути:

– Мне сказали, что у вас нет ни денег, ни дома, ни земли. Вы сезонный работник в карьере. Этого, по-вашему, заслуживает моя дочь – землекопа без гроша за душой?

– Я люблю вашу дочь.

1.Кассателлы (итал. cassatelle) – сладкие пирожки из песочного теста с разными начинками, включая рикотту, шоколад и миндаль. – Здесь и далее прим. пер., если не указано иное.
2.Сражение между итальянскими и австро-венгерскими войсками у реки Пьяве во время Первой мировой войны (15–23 июня 1918 года), последнее наступление австро-венгерских сил перед капитуляцией осенью 1918 года.
3.Елена Черногорская (Елена Савойская, 1873–1952) – урожденная принцесса черногорская, супруга Виктора Эммануила III, королева Италии и Албании, императрица Эфиопии.
4.Цитронелла – лимонная трава, многолетнее ароматическое растение.
5.Вечные (постоянные) обеты в католичестве приносятся на всю жизнь, а не на какой-либо определенный срок; обычно речь идет о монашеских обетах.
6.Семь с половиной (итал. sette e mezzo) – карточная игра, итальяно-американский вариант блек-джека со схожими правилами, для которого используется колода в сорок карт. Игроки стараются набрать в общей сложности семь с половиной очков.

Bepul matn qismi tugad.

4,5
36 baho
55 825,60 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
30 iyul 2025
Tarjima qilingan sana:
2025
Yozilgan sana:
2023
Hajm:
432 Sahifa 4 illyustratsiayalar
ISBN:
9785006309739
Mualliflik huquqi egasi:
Альпина Диджитал
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar