Kitobni o'qish: «Секреты великих композиторов»
© А.М. Варгафтик, 2026
© ФГУП МИА «Россия сегодня», 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
От автора
Уважаемый читатель!
Спешу заверить Вас в том, что эта книга совершенно не предназначена для того, чтобы Вас чему-то научить. Автор не только не преследует никаких просветительских целей – но более того, честно старался избегать даже малейших попыток «сеять разумное, доброе, вечное» в чьих-либо умах или душах. Покорнейше прошу также оградить меня от подозрений в «пропаганде классического музыкального искусства», ибо нет более бесполезного и бессмысленного занятия, а равно и более «криво поставленной» задачи.
Это просто – дневник наблюдений за историей музыки. Ваш покорный слуга вел (и продолжает вести) его в процессе журналистской работы с тем (порой любопытнейшим, порой весьма скучным и однообразным) материалом, который история сохранила и продолжает передавать по наследству от эпохи к эпохе. Интересно следить за тем, как в зеркале времени искажаются те или иные простые вещи и события, как они приобретают черты многозначительности, величия или загадочности, или напротив – демонизируются и обесцениваются. Еще интереснее наблюдать за тем, как многие случайно сказанные слова становятся весомыми фактами и начисто теряют связь с той – прежде всего, музыкальной – реальностью, которая вызвала их к жизни.
В «дневнике» естественным образом отсутствуют хронологический порядок изложения, строгая логическая направленность, так называемый «научный подход» и авторские предубеждения в отношении тех имен, фактов и произведений, о которых идет речь. Употребляемое иногда выражение «музыкальное расследование» является не более чем фигурой речи, поскольку автор пользуется исключительно общедоступными данными и никаких «следственных действий» (как то: опознаний, очных ставок, допросов или экспериментов) проводить никогда и не думал. Как и выводить кого-либо «на чистую воду».
Это попытка разобраться и понять, а не проповедовать и внушать. (И на какое-то время удовлетворить свое музыкантское любопытство за счет издателя.) А если хотя бы одному человеку мне удастся передать свой интерес к предмету, то значит – наше время потрачено не зря.
Густав Малер
Расставание с иллюзиями
Первая симфония
Так называемое музыкальное расследование – вообще-то, дело рискованное, хотя бы потому, что никаких окончательных суждений или юридических доказательств, никаких улик (ни за, ни против чего бы то ни было) мы все равно добыть не сможем, да и не стараемся, честно говоря. Законы музыки, гармонии и красоты предусматривают несколько иную меру ответственности, чем законы гражданские или уголовные. Убедило, проняло, заставило замолчать и прислушаться нас с вами то или иное произведение, а порой – несколько звучащих секунд, пара тактов, случайный набор звуков – или пролетело мимо ушей? Вот в чем вся штука… А если задело и не пролетело мимо, то – почему? И кто над кем, в конце концов, властен? Мы – над музыкой или она – над нами?
Оказывается, дело не в хронике событий и фактов, из которых составлена ткань чьей-то чужой и давно прошедшей жизни. А в том, что часто настоящая музыка оказывается стенографической записью наших собственных мыслей, мучений и умозаключений, более того, неожиданным образом – и записью нашей, еще не случившейся, истории, которую мы, собственно, и попытаемся расшифровать.
Первым нашим расследованием будет история одной симфонии, где вопиющих логических противоречий и улик больше чем достаточно. Речь идет как раз о том, что мы уже давно слышим, – первой по счету из девяти симфоний Устава Малера.
Малер – одногодок Антона Павловича Чехова (прожил, правда, чуть дольше, но все равно до обидного коротко, 51 год) и оставил по себе загадок не меньше, зато куда больше кривотолков, непонимания, запретов, возмущения и недоумения у высоколобых ценителей музыки. Кстати, было время, когда «ценители», которых еще называют «искусствоведами в штатском», совершенно серьезно запрещали не только его играть и петь, но даже выдавать на руки его партитуры в нотных библиотеках, утверждая, что это «дегенеративная», «вырожденческая» и чрезвычайно вредная музыка. И в сталинской советской империи, и в гитлеровском «тысячелетнем рейхе» – почти одновременно в двух странах и почти одинаковыми словами. К чему бы это? Чем мог музыкант, умерший в 1911 году, так сильно насолить строителям светлого будущего за колючей проволокой, да еще и быть опасным для них столько лет тому вперед? Политики и политика тут, однако же, совершенно ни при чем.
1892-й год. Гамбург. В местной опере дается первая на немецком языке постановка Евгения Онегина Чайковского. Петр Ильич – в восторге от того, что за пультом стоит не просто ремесленник и не просто капельмейстер, а настоящий артист и человек, способный читать чужую музыку как свою. Это 32-летний Густав Малер. Как он работал? Чего требовал от музыкантов? Лаской ли, кнутом ли – он заставлял их играть так, что музыка Чайковского преображалась буквально на глазах у Петра Ильича.
Мы не расстаемся с Петром Ильичом – он нам еще понадобится в качестве бесценного свидетеля и очень важной в нашей истории персоны, хотя история-то вроде совсем не о нем. Но, все же! Что надо было сделать, чтобы получить от него такую путевку в жизнь? И это при том, что ни Чайковский, ни добрая половина людей (а то и все три четверти), слышавших Малера при его жизни и знавших, что такой Густав Малер вообще существует, ничего не знали о его занятиях сочинительством. А те оставшиеся, кто знали (половина ли их была, четверть, осьмушка – кто считал?), знали о нем лишь то, что это выдающийся дирижер, который, кажется, сочинил что-то эклектичное, то есть разнородные музыкальные находки смешал в одну кучу так, что лучше бы и не сочинял ничего. Откуда они это взяли, мы тоже разберемся, но сначала – что же там мог такого найти Петр Ильич? Или, например, Сергей Рахманинов (которому Малер дирижировал американскую премьеру его Третьего фортепианного концерта в нью-йоркском Карнеги-холле), тоже опомниться, говорят, не мог, что за чудо-капельмейстер этот Малер!
А все дело в том, что, во-первых, Малер все, что слышал, всегда принимал лично на свой счет. Так было и с Евгением Онегиным, и с Бетховеном, которому Малер, не стесняясь, дописывал в партитуру лишние инструменты, чтобы лучше, резче, острее было слышно. Во-вторых, с самого начала, только беря партитуру в руки, Малер знал, что музыка – это не то, что там мелкими черными значками нарисовано, а – то, что он с ней сделает. Он не боялся того, чего боялись (или, скажем мягко, справедливо опасались) другие маэстро – позволять себе вольности и доверять именно своему дирижерскому глазу, своему слуху, своим эмоциям.
А вскипал он, как электрический чайник, моментально. И в отличие от электроприбора с водой – остудить его было почти невозможно. Один раз, репетируя, правда, свою собственную Третью симфонию (это гигантская звуковая версия философской книги Ницше «Веселая наука»,), Малер поставил дирижерский рекорд, который не побит и по сей день – да, я бы хотел посмотреть на дирижера, которому позволят побить этот страшный рекорд! – в пассаже из четырех тактов он остановил оркестр 85(!) раз, и каждый раз его категорически не устраивало, что и как музыканты играют, он вносил поправки в темп, характер, штрих, акценты и так далее – до полного изнеможения. Репетиция, рабочее время оркестра давно были просрочены часа на полтора, и его, просто в холодном поту, увели за сцену. Есть люди, которые сразу поставят по одному этому эпизоду почти что диагноз «перфекционизм» – это до того сильное, что почти уже болезненное стремление к совершенству. Был ли Малер «психом», в нашем понимании этого неприятного, обидного слова?
Любая музыка – даже в десятки раз более простая, нехитрая и «дешевая», чем у Малера, – это сложнейшая умственная работа, и с ней не справится не только человек, который «немного того» или «не в себе», но и профессионал, если он нервничает или сильно беспокоится о чем-то постороннем. Хитросплетения звучащих линий, десятки строк одна над другой, равновесие огромных оркестровых масс, форма, развитие – это никак не для пациентов в смирительных рубашках.
Но бывает и по-другому, и это можно услышать в музыке, которая построена именно на этом ощущении «разноголосицы мнений в одной голове», и при этом получается шедевр.
Однажды Малер, проходя с друзьями по городской площади в воскресный день, вдруг остановился в таком месте, где с одной стороны играл шарманщик, с другой доносились звуки любительского хора пекарей, а наискосок проходил военный оркестр местного гарнизона. От такого гвалта уйти бы поскорее, пока в ушах не зазвенело и не заболела голова, а он поднял руку и сказал (это на всю жизнь запомнила одна дама, которая там была): «Вот, слушайте, это и есть то, что я пытаюсь записать нотами! Вот истинная полифония, истинное многозвучие, многоголосие жизни…» (Одновременно это и шизофрения высшего порядка, если кому угодно.)
Малер первым сделал эту полифонию жизни предметом искусства – да так, что некоторым до сих пор страшно, а многие уже смогли преодолеть страх и услышать за этим красоту, какой до Малера не было ни у кого из классиков высокой, как сейчас говорят, «серьезной» музыки. И еще – к вопросу «как и из чего делаются шедевры?» Малер первым придумал, как сделать настоящим искусством все то бульварное, грязноватое, низменное, банальное, пошлое, что составляет для музыки и для слышащего музыку человека постоянную окружающую среду. Естественно, среда эта – как бы помягче сказать – не стерильна. Среда, в которой на самом деле живет и растет музыка, это не лаборатория, не церковный алтарь и не инкубатор, и не в белых перчатках ее там делают. Если кто-то будет говорить вам про «святость», «непорочность» и «чистоту» появления музыки на свет – не верьте ему! Строгие меломаны (и профессора консерваторий) частенько воспринимают ее – естественную среду, откуда берется музыка, – просто как досадный раздражитель, грязный фон, помеху. И очень этого пугаются, стараются оградить истинные шедевры от попадания на них этой «пыли», «копоти» – только не физической, природной, а звуковой, но тоже реальной. Посадить музыку под колпак невозможно, но надо ли так откровенно спорить с поклонниками «чистого», прокипяченного и отфильтрованного через белую марлю музыкального стиля? Малер говорит: надо! – и не словами, а нотами, что куда эффективнее и слышнее.
Симфония – как было принято у классиков, основоположников, столпов большой музыки – это железная логика плюс серьезные обобщения, концепции и выстроенная по кирпичику музыкальная форма, здание точно рассчитанных пропорций, почти что храм, во всяком случае – воздушный замок.
Малер говорит: ничего подобного! Симфония у Малера – это такое место, где сходятся линии многих интриг, драм, скандалов, обид, анекдотов. Где встречаются (иногда в первый и последний раз) почти все музыкальные персонажи, с которыми имел дело Густав Малер – дирижер, музыкант, фантазер, пророк, верхогляд – кому как больше нравится. Это полигон жизни, где дует с нескольких сторон, где опасно, и бояться какого-то одного сквозняка уже явно не приходится…
Траурный марш из Первой симфонии Малера стал первым случаем в истории музыки, когда была написана настоящая – страшноватая и захватывающая – карикатура, причем не в шутку, а на полном серьезе. Что может быть более святым для нормального человека, чем граница жизни и смерти, более серьезным, менее подходящим для всяких упражнений в остроумии, чем похороны? Но в том-то и дело, что никаких упражнений и никакого остроумия тут нет даже и в помине! Просто Малер здесь в первый раз показал свою настоящую хватку и характер как композитор – в полном смысле слова. Не просто мелодист или выдумщик, а человек, меняющий облик мира в ваших глазах, если вы слышите его как бы ушами Малера!
Говорят, что, когда Малер сам стоял за пультом, создавалось полное впечатление страшного и одновременно до слез смешного траурного шествия, и это действо просто завораживало. Особенно в тот очень короткий и совершенно неожиданный момент, когда вся процессия с каким-то отчаянным рвением пускается в пляс! Некоторым даже казалось, что Малер дирижирует как бы процедурой собственных похорон и слегка подсмеивается над той жалостью, которую это зрелище вызывает в его еще живом и очень больном сердце.
Малеру почему-то не по себе. Что с ним, в самом деле? У него нечиста совесть, у него долги, у него проблемы с любимой женщиной? Не будем задавать лишних вопросов, вернемся еще раз к началу третьей части малеровской Первой симфонии – симфонии, которую при ее первом исполнении в Будапеште под авторским управлением ждал вполне естественный сокрушительный провал. Публика узнала: вот характерные шаги процессии, которая явно ничего другого, кроме гроба, нести не может. Это ситуация, в которой все становится на свои места, хотя и не перестает быть карикатурой. Сходство с жизнью показано через гигантские преувеличения, через передразнивание этой жизни. Один проницательный историк музыки, что-то слышавший от самого Густава Малера, описал это так: траурный марш в манере Калло. И действительно, существует гравюра этого художника, где изображено нечто подобное: звери хоронят охотника, который всю жизнь гонялся за ними, ловил их силками, стрелял, наводил ужас на все население леса и округи. Вряд ли он был симпатичен – по крайней мере, тем, кому теперь выпало нести его ногами вперед. И Малер на глазах у изумленной публики нарушает знаменитую заповедь «хорошего тона»: о покойниках или хорошо, или ничего. И как нарушает!
На самом деле, то, чем пользуется Малер, вовсе не его изобретение, это одна из тех подсказок жизни, которые просто больше никто не услышал: студенческая песенка «Что ж ты спишь, братец Яков» старше нас с вами и Малера лет на семьсот. Вот только звучит она здесь в нарочито серьезном виде, как бы переодетая в черный похоронный пиджак не по размеру, взятый напрокат в бюро ритуальных услуг. «На алых подушечках награды Родины…» – это одна сторона дела, вполне официальная. Оркестр из жаб, дроздов, лисиц, зайцев, медведей вполне серьезно, очень даже натурально льет такие крокодиловы слезы, что можно расчувствоваться. Кстати, Малер ссылался здесь на так называемых «богемских» (то есть чешских) музыкантов, чьи фольклорные наигрыши дали ему повод пофантазировать. Правда, все дело в том, как это услышать. Вам никогда не приходилось быть в подобной ситуации на месте людей, про которых поэт сказал «и терзали Шопена лабухи.»? Если нет, то поверьте, что можно на вещи смотреть как бы из разных углов – либо «высокохудожественно исполнять шедевр скорби и печали» – за приличествующее случаю вознаграждение, либо «лабать жмура» (выражение тех, кто это делает). То есть играть на похоронах, а «жмур», как известно, на языке кладбищенских работников, это «клиент», покойник. И ведь играть клиенту можно и так, чтобы всем захотелось поскорее разойтись (причем это тоже творческая задача для музыканта с простуженными легкими).
Короче говоря, откуда Малер все это взял? Ведь это – злонамеренное опошление, искажение (если не осквернение!) таинства смерти, да и вообще, говоря высоким «штилем», духовных ценностей человечества! Но не будем повторять за министром пропаганды Третьего рейха доктором Йозефом Геббельсом и его советскими коллегами их заклинания, лучше послушаем, откуда что берется и что из чего делается… И где там эти музыканты-то народные? Подать их сюда!
Так вышло, что теперь нет уже ничего, что бы напоминало о той жизни, из которой Малер вырвался в дирижеры и в музыканты. Еврейское местечко Калиште в Моравии тогда – черта оседлости великой и нерушимой Австро-Венгерской империи. Хасидские нигуним – напевы и наигрыши местечковых музыкантов, которые на языке восточноевропейских евреев называются клейзморим («клейзмер» еще с библейских времен означает «орудие музыки», живой инструмент). Их манера «играть в музыку», когда чем веселее пляшут, тем грустнее мотивчик, отпечаталась у Малера в мозгу крепко-накрепко, как и интонации их речи, их способ молиться своему Богу, про который один маленький мальчик (сын хазана – то есть кантора), первый раз вместе с мамой попавший на верхний, женский этаж синагоги, сразу же спросил: «Мамочка, а почему папа плачет?» А папа не плакал – он вел службу в Судный день.
Вы спросите: а куда же все это делось? А вот куда: те же люди, которые находили, что музыку Малера надо запретить и изъять из обращения, чтобы ее никто больше не слышал, пришли к заключению, что еврейский вопрос надо решить окончательно. Построили сначала очень продвинутую расовую теорию, а потом и печи, газовые камеры, лагеря смерти для тех, кто имел несчастье родиться среди неполноценного народа, не имеющего права жить на земле. И шесть миллионов живых людей были уничтожены просто потому, что у них неправильный «лицевой угол» и они не уродились истинными арийцами, хотя многие из них значительно лучше говорили и писали по-немецки (на языке «истинных арийцев»), чем мясники и живодеры, которые писали на них доносы и водили их под конвоем. Правда, все это началось через тридцать лет после того, как Густав Малер умер, и больше чем через полвека после того, как он поставил точку в партитуре Первой симфонии. А еще несколько лет спустя десять нацистских преступников (доктор Геббельс тоже) были, по приговору Нюрнбергского военного трибунала, повешены за преступления против человечества – и висели как «истинные арийцы». Сыграл ли им кто-то «малеровский отходняк»? Жаль, если нет…
Итак, симфония – для Малера – это тот полигон жизни, где встречаются и клейзмеры, и звери, которые хоронят охотника, плача по нему фальшивыми слезами, и грубые деревенские танцульки со стуком деревянных башмаков, и звуки затихшего леса, и страшный марш, где тоже за решительностью и уверенностью проступают чьи-то тупые рыла и ослиные уши. А что еще? А еще, как живая, вдруг появляется тень Петра Ильича Чайковского. И в этом нет ничего удивительного, потому что тогда Петр Ильич был жив-здоров и уже очень знаменит.
Вообще-то, это вовсе не тень, а совершенно определенная, узнаваемая тема любви из оркестровой увертюры Ромео и Джульетта – такая красивая и запоминающаяся, что ее слишком часто «вырезают» из целого симфонического произведения, чтобы послушать отдельно в виде вечнозеленого лирического хита.
А Малер как бы дописывает ее за Чайковского, продолжая ровно с того места, где Петр Ильич остановился. Именно – как бы дописывает. Если положить эти два лирических «излияния» рядом, то можно поразиться, прежде всего… тактичности Малера. Будучи музыкальным карикатуристом такого класса, он почему-то не счел возможным хотя бы одним штришком высмеять «искреннее, светлое чувство» недостижимой любви, подшутить над Петром Ильичом. Интересно, почему?..
Получается так, что Малер как бы сталкивает лбами всех персонажей, которые до этого вообще не встречались. А в самых последних тактах провозглашает силами шести охотничьих рогов (валторн) ту музыку, отзвуки которой потом, много лет спустя, станут звуковым девизом приключений волка и зайца, мультипликационной эпопеи «Ну, погоди!»
Вот из чего делаются шедевры – из опережения времени, забегания вперед (иногда на пятьдесят, а иногда и на сто лет), карандашных набросков, отчаянно смахивающих на карикатуру, и обрывков собственных иллюзий, расставание с которыми и есть работа настоящего художника. Не всякий справится, но история все расставляет по своим местам, и Малер как живой говорит с нами о том, что его волнует и что уже не волнует, а только смешит.
_______
А вот теперь нам придется посмотреть на ту же самую историю с противоположной стороны.
Я понимаю, что в наше время практически никто не читает четырехтомных романов по девятьсот с лишним страниц: всем некогда, всем трудно, всем лень. Но иногда роман – это гораздо больше, чем просто роман.
Особенно, если он заставил такого человека, как Густав Малер, превратить эти 900 с лишним страниц в симфонию. Которую, как раз наоборот, знают все – кто хоть что-нибудь слышал про музыку и про ее высшие достижения.
Так почему Первую симфонию Малера зовут «Титаном»? Как на самом деле звали Жан Поля, который сочинил и напечатал под этим названием четырехтомный немецкий роман в самом начале XIX века? Что это значило: быть «властителем дум» целого поколения – и не одного поколения? И почему рецензии на новые вещи Бетховена (!) – примерно в те же времена – частенько содержат фразу вроде «…и что же нам поведает наш музыкальный Жан Поль?»
Вот со всем этим мы и будем разбираться. По частям. Со всеми остановками – в пяти частях, в полной оригинальной версии. Потому что если Малер читал, вдохновился и зажегся – а мы даже не знаем, как в этой книге кого зовут и, главное, чтó в ней происходит, то это неправильно. И это надо исправлять.
Попробуем.
А пока – только заголовки.
Симфоническая поэма в форме симфонии: в двух частях и пяти главах
Часть первая
«Из дней юности, а также цветочных, плодовых и терновых фантазий»
Глава 1. Весна – и нет ей конца
Глава 2. Букет цветов
Глава 3. На всех парусах
Часть вторая
«Человеческая комедия»
Глава 4. Приплыли
(Похоронный марш в манере Жака Калло)
Глава 5. Из ада
Так выглядела программка гамбургского исполнения этой вещи 27 октября 1893 года под управлением Малера.
В ней не упоминается имя автора романа «Титан» – но это только по одной очевидной причине: оно, вне всякого сомнения, было известно каждому слушателю – как и сам роман.
На русский язык «Титан» никогда не переводился. Только на английский – американское издание вышло в 1862 году. Но нас это ни в коем случае не остановит.
Конечно, мы не будем спорить с теми, кто прочитал в книжках, что Малер сначала дал всему в этой партитуре литературные названия и подзаголовки, а потом их оттуда убрал и поэтому «Титан» Жан Поля вроде как сначала был «при чем», а потом стал «ни при чем»: музыка-то не изменилась от этих манипуляций. И как она была написана под сильнейшим впечатлением от этих 900 страниц четырех томов, которые Малер запоем читал, так она с этим впечатлением и осталась.
Малер потом еще несколько раз переписывал и ноты, и слова – то давал частям своей симфонии приведенные выше названия и подзаголовки, то вычеркивал их и старался книгу от своей музыки всячески «отвязать»: молодой, начинающий композитор сильно нервничал, напрягался и дергался по поводу того, что «не узнáют, не оценят, не поймут» и т. д. – и в конце концов счел все эти привязки, намеки и названия еще одним лишним и ненужным риском. Но музыка-то от этого никак не изменилась – она вся написана под впечатлением от «Титана» и этими впечатлениями пронизана от начала до конца.
Проблема только в том, что из ныне живущих «Титана» не читал практически никто.
Кроме Вашего покорного слуги. (И я почти не шучу.)
Общение с такого рода текстами – процесс практически бесконечный, но я уже готов рассказать главное: кто есть кто и что есть где в этой потрясающей симфонии. А главное – почему.
И сделать это лучше всего в виде нижеследующего эссе.
«Шесть персонажей в поисках автора»
Так называлась пьеса, которую в свое время, в начале ХХ столетия, сочинил итальянский драматург Луиджи Пиранделло. А мы позволим себе взять из нее только название – потому что оно удивительно точно подходит к тому, что ожидает нас и чего мы сами ждем.
Ведь с точки зрения музыканта, любая история обретает подлинную жизнь только тогда, когда становится музыкой и начинает звучать. Поэтому характеры и судьбы героев книги – это только самое начало: они как бы ждут, когда придет композитор, который их «оживит». И он пришел – и сочинил про них «Симфоническую поэму в форме симфонии» в двух больших частях и пяти главах. По роману Иоганна Пауля Фридриха Рихтера [он же Жан Поль] под названием «Титан». Вот эти персонажи, которых мы по праву можем считать «действующими лицами» одноименной малеровской симфонии.
1. Граф Альбано – восторженный 16-летний юноша. Его мать умерла, когда ему было всего три года, и его отдали на воспитание в приемную семью. С ними – приемными родителями и названной сестренкой Рабеттой – он живет в деревне, на природе в маленьком немецком княжестве Хоэнфлис. История начинается с того, что он впервые отправляется в Италию на озеро Лаго Маджоре повидаться со своим отцом, доном Гаспаром.
Потому первая часть так и называется: Весна – и нет ей конца.
2. Дон Гаспар, его отец – холодный, отстраненный, расчетливый, циничный. Цинизма, кстати, и остальным не занимать, но этот к тому же хранит темную семейную тайну. Которая состоит как раз в том, что он графу Альбано не отец.
Дон Гаспар не представлен в симфонии Малера как самостоятельный музыкальный «персонаж», но на страницах первой части и финала несколько раз мелькает его зловещая тень.
3. Карл, по прозвищу Рокайроль – лучший друг графа Альбано. Поначалу граф им бурно восхищается, еще даже не будучи лично с ним знаком: он сын министра, «золотая молодежь», для него нет ничего невозможного или запретного, он порывист, импульсивен, порой дерзок и агрессивен, талантлив, склонен к актерству и позерству, ко всему тянется, за все хватается, но ничем не дорожит – любит только прекрасную и недоступную принцессу Линду. С графом Альбано они поначалу ощущают невероятное родство душ, дружат «не разлей вода», но потом, когда у Рокайроля завязывается роман с названной сестренкой Альбано, Рабеттой и тот уже после помолвки ее бросает, дружбе приходит конец.
Часть симфонии под названием «На всех парусах» – или, предположим, «На полную катушку» – это явно его психологический портрет.
4. Лиана – сестра Рокайроля. Утонченная красавица – первая юношеская любовь Альбано. Субтильная, крайне чувствительная, склонная к мистицизму и видениям, нервная, болезненная – почти слепая, причем ее недуг то прогрессирует, то отступает. Возможно, ее слепота – это некая аллегория «слепой веры». Ее любовная история с Альбано заканчивается полным разрывом. И «Букет цветов» – часть, которая потом вообще исчезнет из окончательной версии «Титана» – это олицетворение ее. Во всей своей хрупкой, изломанной, болезненной красе.
5. Шоппе – библиотекарь, ученый, философ. Один из учителей и главный наставник графа Альбано. Ироничен, умен, добр и симпатичен. Умирает от ужаса, встретившись – согласно мистическому пророчеству (впрочем, инспирированному коварными придворными интриганами) – со своим «двойником» и старым другом по имени Зибенкэз. Кстати, так называется еще один роман Жана Поля. С этого ужаса начинается финальная глава симфонии Малера – недаром она называется «Из ада». И в этом аду мы еще встретимся со многими другими героями книги – теми, которые до этой встречи доживут…..
6. Линда – принцесса княжества Хоэнфлис, а на самом деле родная дочь дона Гаспара: в этом и состоит темная семейная тайна. Особый, подлый интерес самого дона Гаспара – его мечта и цель – соединить Линду узами брака с молодым графом Альбано и тем самым сделать ее правительницей Хоэнфлиса. Другая часть тайны в том, что Альбано – истинного наследника престола – нарочно отдали на воспитание чужим людям под видом «сына» дона Гаспара, чтобы защитить от посягательств и смертельных рисков, связанных с его происхождением. Линда же – в высшей степени свободомыслящая и эмансипированная молодая дама, – против брака, всяческих ложных обязательств, выступает за свободу отношений и открыто говорит об этом своим поклонникам – Рокайролю и Альбано (последний тоже постепенно в нее влюбляется) Но вскоре Рокайроль совершает очень подлый поступок: он пишет Линде письмо от имени Альбано, зовет приглашает на тайное свидание и под покровом ночи, подражая голосу Альбано, объясняется ей в любви, даже делает предложение – и она соглашается. Однако на следующий день Рокайроль, не в силах вынести неминуемого позора и скандала, когда его обман вскроется, прямо на сцене придворного театра во время спектакля, в котором он играет, достает пистолет и на глазах у полного зала совершает самоубийство. Только в этот момент Линда понимает, ктó приглашал ее на свидание и кому она ответила согласием, думая, что перед ней Альбано. Это страшный удар по ее самолюбию, от которого она уже не оправится.
Персонажи без номера
– старый князь Хоэнфлиса, на чьи похороны попадает граф Альбано сразу после возвращения из своего первого в жизни путешествия по Италии. Молодой человек в шоке как от искусственности, вычурности и бессмысленности ритуала похорон, так и от лицемерных, бесконечно лживых и циничных нравов при дворе. Это и передает Малер в своем «Похоронном марше в манере Калло».
– избранница Альбано – придворная дама, которая как две капли воды похожа на его первую возлюбленную, Лиану. Она понимает все происходящее и не ослеплена чувством любви.
Особенностью романа и всех его действующих лиц является тот факт, что каждый из персонажей – не только (и даже не столько) человек со своими характером, судьбой, поступками и линией поведения, но и живое олицетворение той или иной важной черты характера и личности главного героя. А свойства характеров персонажей оказываются губительными для них. Поэтому не случайно, что с каждым из этих персонажей главный герой сначала сближается, а потом рвет все отношения, что сопровождается также физической гибелью персонажа. Именно таким образом герой, пройдя через испытания и искушения, взрослеет, находит себя и в результате становится тем, кем он должен стать: зрелым, гармоничным, серьезным человеком, способным взять на себя ответственность не только за собственную судьбу, но и за маленькое, вымышленное государство. В котором он – по замыслу автора – должен будет стать практически идеальным правителем.
И Малер очень верит, что счастливый финал не только возможен, но единственно возможен в этой истории – валторнисты у него в партитуре даже получают указание встать во весь рост в последних тактах симфонии «Титан»: только безудержная радость и полнейший триумф – иначе подобная история для Малера завершиться не могла.
Он множество раз за свою дальнейшую жизнь подвергнет сомнению практически все свои надежды, убеждения, идеалы и иллюзии. Но в этой симфонии и в ее финале не усомнится никогда.
Вторая симфония
Симфония Воскресение – не только исключительная (а это высшее «отличие» в иерархии классических шедевров: выше, чем великая, гениальная, уникальная и т. п.), но и самая дорогая в мире симфония. В 2016 году ее оригинальная авторская рукопись была продана с аукциона в Лондоне за абсолютно нереальную сумму в 4 с половиной миллиона фунтов – покупатель пожелал остаться неизвестным, но рукопись вскоре оказалась в библиотеке Кливлендского оркестра, где и находится до сих пор.
Исключительная она и по размеру – полтора часа, как ни старайся ускорить дело, – и по «многонаселенности», и по количеству/качеству той огромной работы и отдачи, которой этот текст требует от исполнителей. Мало кто выполняет авторскую просьбу: после первой части, не объявляя антракта и не приглашая публику выйти из зала, сделать перед продолжением симфонии паузу минут в пять – чтобы все могли как следует прийти в себя – и то же самое перед финалом. Правда, Малер сам, когда дирижировал эту вещь (а она много исполнялась при его жизни), поступал так далеко не всегда. Но идея ясна – это своего рода спектакль в трех действиях.
И начинается все со смерти, похорон и поминок. Немецкое слово Totenfeier, которым называлась первая часть, когда Малер еще не знал, будет ли у нее продолжение, означает «Тризна», т. е. не тихие и благопристойные, а дикие и буйные, архаичные и «варварские» поминки – причем картина событий написана таким образом, что эта тризна показана не глазами и ушами ее участника, а со стороны – или даже с того света. И считается, что Малер таким образом ставит вопрос о смысле жизни: вот если все это так заканчивается, то что это вообще было, да и к чему это все?
Пересказывать симфонию словами – дело неблагодарное и рискованное, но Малер это сделал в свое время, и в программке в 1901 году свой пересказ напечатал для немецкой публики (в Дрездене, кажется) – правда, потом больше этот эксперимент не повторял. Но что написано пером, не вырубишь топором.
После вопроса и большой паузы идут «варианты ответа»: их три:
– жизнь имеет смысл постольку, поскольку в ней есть счастье: у каждого свое, но ведь есть же. И светлый миг вполне можно остановить – получится вторая часть симфонии;
– жизнь – это утомительная круговерть бессмысленной суеты: и музыка в этой (третьей по счету) части из малеровской же собственной песни про святого Антония Падуанского, который проповедовал рыбам. Малер даже, говорят, любил пошутить: мол, неизвестно, насколько трезв был этот святой, когда затевал свою миссионерскую акцию – он им про совесть, добро и сострадание, а они ноль внимания: они же рыбы… Но иногда, добавляет Густав Малер, как подумаешь о таком или приснится что-то в этом роде – бывает, и с криком отчаяния проснешься. И крик этот в симфонии тоже есть. Но после него становится очень тихо. В смысле – музыка дальше звучит негромко;
– дальше выходит солистка и задушевным голосом поет еще одну песню из малеровской серии, которая называется Des Knaben Wunderhorn – «Волшебный рог мальчика» (или, лучше, отрока). С таким названием в начале XIX века вышла книга «народных» стихов, очень полюбившаяся публике: душеспасительная песня про красную розочку: «Ой, розочка красная / Ой, я несчастная…»
И потом следуют такие слова:
Удел наш – нужда и скорбь, удел наш – тоска-печаль!
О если б могла я в небесную даль,
В небесную даль вознестись отсель.
Путем я широким там иду,
Но хочет ангел, чтоб я вспять вернулась,
О нет, я вспять уж не вернусь;
Я Божья тварь и я к Богу стремлюсь,
Мне свет во тьме он пошлет бесконечный,
Чтоб озарить мне путь к блаженству жизни вечной.
Как-то так. Поэтому данная часть называется Urlicht – первозданный свет.
И другой бы, возможно, на этом остановился: вышла бы обычная (или почти обычная) великая симфония примерно на час звучания. Но это же Малер – у него амбиции всемирно-исторического масштаба, поэтому нужен такой финал, чтобы всем финалам финал!
…и вот здесь придется вернуться к реалиям 1894 года, когда все это писалось. Работая дирижером оперного театра в Гамбурге, Малер формально не подчинялся напрямую GMD – Генеральмузикдиректору города Гамбурга маэстро Хансу фон Бюлову: в то время Малер был «молодой специалист», а фон Бюлов – великий, настоящая живая легенда. Первый исполнитель первого концерта Чайковского и сонаты Листа, двух опер Вагнера (Тристана и Майстерзингеров) – в общем историческая личность. Которая, кстати, неплохо к Малеру относилась – хоть и без большого восторга, особенно по поводу его композиторских опытов. Но это в данном случае сейчас неважно – важнее, что той зимой фон Бюлов поехал в отпуск в Египет и 12 февраля 1894 года, буквально через пару дней после приезда в шикарный каирский отель, умер. Очень печально.
Отпевали и хоронили Генеральмузикдиректора, естественно, в Гамбурге – в большой церкви св. Михаила. Гамбургские любители музыки не так давно на ее стене даже табличку прибили: там написано, что вот именно здесь и именно в момент поминальной службы по фон Бюлову Густаву Малеру пришла в голову идея финала его Второй симфонии – вот насколько важным событием оказались фон-бюловские похороны во всемирно-историческом масштабе.
А Малер всего-навсего услышал во время этой долгой и торжественной религиозной церемонии, как певчие хором поют – кстати, до сих пор не совсем понятно, на какой музыкальный мотив – одно довольно известное стихотворение немецкого классика Фридриха Клопштока. Оно очень короткое:
Да, я воскресну! Вечная жизнь мне дана
После короткого сна.
Господь даровал мне рожденье,
И в Нем обрету воскресенье.
Аллилуйя!
Жнец всевышний с серпом пришел.
Пробудимся! Мы не умирали,
Мы колосьями сжатыми стали.
Аллилуйя!
Малер потом всем рассказывал, что его будто громом ударило и молнией осенило: придумал! Все понял! Вот он – финал новой симфонии. Только к стихам классика Малер решил еще дописать чуть не вдвое больше своих – причем среди малеровских строк самая знаменитая гласит: все, что родилось, обречено умереть – а что умерло, должно воскреснуть! Вот должно, и все тут. Главное верить.
В результате симфония в окончательном виде представляет собой огромный «квест», а финал – это собственно и есть правильный ответ на заданный в начале вопрос о смысле жизни.
Немаленький, прямо скажем, получасовой финал с потрясающим хоралом, который удивительным образом похож одновременно и на Dies Irae (универсальный музыкальный символ смерти и страшного суда), и на гимн Советского Союза.
Борются неистово хор с оркестром, глас вопиющего в пустыне с гнетущей тревожной тишиной, а страх смерти с надеждой на вечную жизнь. И благодаря совершенно титаническим усилиям огромного количества поющих и играющих людей Малер наконец убеждает себя, что обрел новую, истинную веру – в бессмертие души и Царствие Божье.
Чего и всем нам желает. В своей Второй симфонии.
После т а к о й Второй симфонии – куда же дальше? Куда выше? Куда уж больше?
А вот куда.
Третья симфония
Она самая большая из всех. Причем большая решительно во всех смыслах: это не только самая длинная из симфоний мирового классического репертуара. Она еще и самая амбициозная.
Люди с амбициями малеровского масштаба в наше время музыку не сочиняют – они ракеты в космос запускают, руководят корпорациями, странами, в общем совсем иными путями добиваются мирового господства и безграничной власти.
А тут налицо не просто «комплекс Бога» – как у судей или хирургов, – тут нечто еще гораздо большее: вот создал Творец этот мир из ничего за шесть дней – а я вам его творение сейчас воссоздам за один час сорок минут и за шесть частей. И да, это как задумано, так и работает: звуковая модель мира в натуральную величину. Общая теория всего.
Причем известен точный план этой титанической работы – хотя Малер не стал ничего писать прямо над нотными строчками, он много раз и с огромным увлечением разным людям рассказывал, на каком этапе, как и что у него должно происходить.
1. Первый день – самый напряженный. Там две истории в одной: за каких-то 35 минут Малер успевает воздвигнуть скалистые горы до небес и поведать, чтó они ему рассказали. И за это же время еще должно наступить лето (нет, скорее так: Лето, с большой буквы!) и триумфальным шествием пройти… пожалуй, даже не по планете, а по всей Вселенной, из конца в конец, хотя Вселенная бесконечна.
2. Что мне рассказали цветы на лугу.
3. Что мне рассказали звери в лесу.
И тем, и другим только волю дай – они все тайны мироздания в открытом виде выложат. Особенно если говорят с Малером: мало кто умеет так спрашивать и так слушать.
4. Что мне рассказал человек.
Вот тут наступает полночь и слышится тихий женский голос: звучат слова, которые представляют собой не просто стихи, пусть и очень загадочные, а самую настоящую мантру – заклинание. Эти стихи много раз переводили с немецкого на все известные языки – вот один из самых поэтичных русских переводов.
…О, внемли, друг! Что полночь тихо скажет вдруг?
Глубокий сон сморил меня,
Из сна теперь очнулась я:
Мир – так глубок,
Как день помыслить бы не смог.
Мир – это скорбь до всех глубин,
Но радость глубже бьет ключом:
Скорбь шепчет: сгинь!
А радость рвется в отчий дом, —
В свой кровный, вековечный дом!
Это Фридрих Ницше. «Так говорил Заратустра». [Книга, которую философ-богоборец, может быть, даже и хорошо, что не успел окончить – у него вышло четыре из задуманных шести томов: опять шесть…] Но это именно та книга, откуда почти все самые спорные, даже одиозные его цитаты.
«Бог умер» – да, это оттуда.
«Человек – это канат, туго натянутый между животным и Сверхчеловеком» – да, понятие Übermensch впервые вводится именно в «Заратустре», как и утверждение, что основной мотив и движущая сила всех человеческих устремлений есть «Воля к власти». Да, и еще – нет никакого «прогресса», ни человек, ни человечество не движутся вперед по пути из прошлого в будущее. Есть только «Вечное возвращение» на круги своя. Вот об этом собственно и мантра в четвертой части у Малера. Этого-то он и начитался у Ницше – кстати, поразительно, но факт: по одной и той же книге в одном и том же году на исходе XIX века – 1896 – написаны два крутейших (хорошо, крупнейших) музыкальных шедевра: симфоническая поэма Рихарда Штрауса и Третья симфония Малера. Однако справедливости ради надо признать, что у Штрауса вышло втрое короче.
5. Что мне рассказали ангелы. Любопытно – «Бог умер» – но ангелы Господни по-прежнему важная и очень симпатичная часть того мира, который создает Малер, как бы состязаясь с ним. А ангелы детским хором спели ему песню «В лесу родилась елочка». И почти что близко к тому тексту, который сегодня так хорошо знаком каждому из нас, правда здесь в том, что та песенка еще не существовала, когда Малер общался со своими ангелами, и она, возможно, даже является одним из народных перепевов пятой части Третьей малеровской симфонии. Или ее первоисточников. Такое тоже иногда случается.
6. Что мне рассказала любовь. Вот тут человеческие голоса умолкают и уходят – и всего за полчаса одной только оркестровой музыкой Малер в своем сверхпроекте мироздания все окончательно ставит на свои места. Потому что в его мире любовь – это такая же могучая природная сила как все остальные, но только еще немного сильнее. Потому что именно за ней остается последнее слово. И как она скажет – так все и будет.
P.S
Из всех девяти симфоний Малера Четвертая – самая простая, тихая и наивная.
По малеровским меркам, разумеется.
Но все равно это Малер.
А значит, здесь в полную силу работает правило, из которого в малеровском мире не бывает исключений. Перед лицом смерти – то есть именно тогда, когда особенно остро ощущается ее присутствие, ее страх, ее дыхание – резко обостряется желание жить.
Ощущение смерти непременно присутствует у Малера в любой симфонии – каждый раз по-разному. В Четвертой она не только саркастически посмеивается, но и наигрывает.
На специально перестроенной скрипочке – поэтому при каждом исполнении этой музыки концертмейстеру оркестра приходится выходить на сцену с двумя инструментами и второй брать только во второй части. Само по себе это не страшно. Вернее, как теперь говорят, не страшно «в моменте».
Правда, иной раз, чтобы что-то понять до конца, нужно до конца дослушать.
Потому что в целом Четвертая симфония представляется довольно-таки незатейливой и трогательной детской песенкой – с очень большим оркестровым вступлением. Настолько большим, что оно само по себе делится на три отдельные части и занимает чуть ли не три четверти часа.
Но песенка не так проста, как кажется: это послание из другого мира.
Потустороннего мира.
Из рая.
«Мы вкушаем тут небесные радости….» – так оно начинается. И дальше – Малер взял не все куплеты из сборника «Волшебный рог мальчика» (сборник народной немецкой поэзии, выпущенный в 1806 году и отлично знакомый современникам и первым слушателям Малера) – обстоятельно перечисляются:
– всевозможные персонажи Святого писания, знакомые читателю прежде всего по детским сказкам и книжкам для самых маленьких: вот они все тут, можно с ними поздороваться и поговорить.
– всякие яства, лакомства и вкусности, которыми там, в этом ином мире, угощают: ешь, сколько хочешь, ни в чем себе не отказывай.
И даже не самый внимательный читатель – а он же и слушатель – постепенно начинаем понимать, что ребенок, чьим голосом поется эта песенка, в здешней, реальной, земной жизни не был ни особенно сыт, ни особенно счастлив.
Скорее голоден и обездолен.
А вслушавшись еще немного, задаемся вопросом: а как он вообще туда попал, в этот другой мир?
Не знаю, правы ли те, кто сравнивает эту симфонию со святочным рассказом Достоевского «Мальчик у Христа на елке». Правда, Малер действительно читал, любил и всем рекомендовал Федора Михайловича как большого знатока человеческой души.
Данный же рассказ Малер нигде не упоминает, но дело не в этом, а в том, как с совершенно разных сторон и разными путями Малер с Достоевским к одному и тому же пришли.
В каждом из нас – буквально в каждом – живет ребенок, которому отчаянно не хватает любви, нежности и простой человеческой доброты.
И чтобы хоть иногда другим дарить эту любовь, нежность и доброту, надо же их где-то находить, где-то брать…
И если не в реальной земной жизни – то хотя бы в музыке.
В музыке Четвертой симфонии Густава Малера.
Людвиг ван Бетховен
Будете в Вене, заходите
Как мы все много раз слышали, есть одно известное имя, которое делит человечество удивительным образом пополам. Бетховен. И все люди на самом деле делятся на тех, для кого Бетховен – смешная, добрая и находчивая собака из американского кино, и на тех, для кого это все-таки – человек. С обыкновенной, хоть и довольно редкой фламандской фамилией, которая дословно значит «грядка со свеклой». Каждый легко сможет сам определить, к какой из этих двух категорий он относится, но, определив, не стоит все-таки спешить радоваться этому выбору.
Стандартный путь, каким обычно люди узнают что-либо о Бетховене-человеке, примерно такой: великий виртуоз почему-то стал глохнуть, потом его отвергла какая-то итальянка (некоторые даже знают, что ее звали Джульетта Гвиччарди), и появилась Лунная соната – медленная, печальная музыка, знаменитый шлягер. Потом судьба почему-то постучалась в дверь. И появилась Пятая симфония – с общеукрепляющим девизом «От мрака к свету». Потом был написан Гимн объединенной Европы – он же Девятая симфония – он же Ода к радости. Потом – сразу и незамедлительно – наступило бессмертие, которое продолжается до сих пор.
Схема отличная, только она и вправду, пожалуй, больше подходит для кино-собаки, чем для реального лица по фамилии Бетховен. И если заглянуть чуть-чуть дальше за страницу школьного учебника музыкальной литературы или просто отложить этот учебник на время в сторону, то обнаруживаются очень любопытные вещи, и в уже давно задокументированных, а главное, очень давно уже случившихся событиях мы находим много неожиданного.
По поводу Пятой симфонии и знаменитой истории о том, как судьба стучится в дверь, биографы уже замучились объяснять, что это была шутка. Трудно, правда, сказать чья, но во всяком случае ее нельзя воспринимать как руководство к действию – да и к какому?
Давным-давно, в самом начале XIX века, при живом Бетховене, городской оркестр Франкфурта-на-Майне, в первый раз получив на руки ноты его Пятой симфонии и начав на первой репетиции читать эти ноты с листа, сразу остановился. Собственно, после того, как был сыгран знаменитый унисон (этот самый «стук судьбы в дверь»), музыканты просто расхохотались, бросили играть и довольно долго смеялись, потому что такое начало симфонии казалось им нелепым, невозможным, и они действительно иначе как шутку это воспринимать не могли. Впрочем, потом к этому «юмору» все довольно быстро привыкли… Что касается Лунной сонаты, то, как и десятки других камерных (то есть предназначенных для комнатного исполнения) сочинений Людвига ван Бетховена, она писалась в спешке, поскольку была рассчитана на конкретный заказ от конкретного лица. Чтобы получить гонорар к сроку и успеть разобраться одновременно с несколькими заказами, Бетховену никогда не приходилось думать очень долго, у него было мало времени. Вернее, его всегда чуть-чуть не хватало.
Во все игры играть надо честно и по правилам, не так ли? Те, кто играет, например, в преферанс, говорят: «Знал бы прикуп – жил бы в Ницце». Так вот, игра в классику – это такая игра, где карты, точно так же, как и в преферансе, раздаются на руки сразу все, но прикуп (секретные карты) открывают много десятилетий спустя. И если мы не будем этот прикуп раньше времени открывать, не будем нарушать правила и не будем подглядывать, то на момент, который нас интересует (1813 год), выяснится, что самая популярная и интересная публике вещь композитора по фамилии Бетховен – это вовсе не Лунная соната и не Пятая симфония. Это, конечно, и не (еще не написанная тогда) Ода к радости, и, конечно, не пресловутая детская пьеса К Элизе, в действительности адресованная даме с совсем иным именем.
То, на чем держится известность Бетховена в 1813 году, – это очень мощная разовая акция, которая имела сверхъестественный резонанс. И дала Бетховену (как говорят теперь шоумены), такие «обороты раскрутки», на которых он уже с огромной скоростью смог «ввинтиться» прямо в будущее, в великие, в классики. Это была военная игрушка – милитаристская, патриотическая. И – как положено для такого рода акций – чрезвычайно актуальная. Она касалась событий, которые были буквально у всех на слуху. Дело в том, что четыре союзные державы, четыре империи – Пруссия, Австро-Венгрия, Великобритания и Россия – объединились, чтобы наконец свалить Французскую империю и наполеоновскую армию. И вот, по случаю выдающихся успехов союзной коалиции, успехов абсолютно реальных, очень громких и действительно бывших у всех на устах в тот момент, была «отгрохана» (именно отгрохана) следующая вещичка. Пятнадцатиминутная «патриотическая песнь» с громом битв и пушками, где две английские мелодии – Правь, Британия и Боже, храни королеву – героически побеждали сопротивлявшуюся им французскую – Мальбрук в поход собрался.
Получить зал Венского университета под эту акцию Бетховену было вовсе не так легко. Для этого понадобилось вмешательство некоей «волосатой руки», даже двух «волосатых рук». Во-первых, пришлось подключить самого высокооплачиваемого и при этом, честно говоря, одного из самых бестолковых бетховенских учеников, эрцгерцога Рудольфа (все-таки он наследник австрийского престола). А во-вторых – и его камергера (фамилия того была Швайгер, по-немецки «молчун», однако когда надо было, «молчун» все-таки рот открывал, и очень даже весомо). И вот 8 и 12 декабря 1813 года в том самом, с трудом полученном зале – историческая премьера, точнее, сразу две. Среди прочего исполнялись Седьмая симфония Бетховена и Победа Веллингтона, или Битва при Виттории.
Человек, который заказал Бетховену эту вещицу для своих сугубо практических целей, звался Иоганном Непомуком Мельцелем, и был он не кем иным, как музыкальным Кулибиным XIX века. Ему принадлежали фантастические изобретения (и по числу, и по смыслу фантастические), за которые он получал действительно гигантский доход, но еще больше недополучал, поскольку дела с охраной прав на такие вещи в XIX столетии обстояли довольно диким образом. У Мельцеля в Вене был целый музей, куда рвались толпы любопытных. Например, там выставлялось якобы его изобретение (хотя на самом деле изобретение принадлежало не ему, а барону фон Кемпелену) – автоматический игрок в шахматы. Однажды эта машина на полном серьезе даже обыграла императора Наполеона Бонапарта. Так вот, чтобы уже окончательно обыграть Наполеона и в музыке, Мельцель опять был незаменим. Но на самом деле, Бетховен и музыка вообще были нужны Мельцелю для того, чтобы обыграть – не обязательно Наполеона (Наполеон – это пустяки) – всю Вену.
Среди вещей, которые изобрел этот человек, был, например, музыкальный автомат, способный самостоятельно, без всякого вмешательства человека, исполнять все сигналы французской кавалерии: боевые, тревожные – какие хотите – по полному списку. Но это, в общем, тоже были пустяки, потому что главное изобретение Мельцеля называлось пангармонион. Оно представляло собой «шарманку», занимавшую полкомнаты и способную изображать звук сорока двух различных инструментов: от флейты и труб (гобоев, кларнетов, само собой) до всей ударной мощи оркестра – литавр, большого барабана и т. д. Вот эту «шарманку» Мельцель (за семь лет до истории с Бетховеном) продал в Париж, причем взял с французов фантастические деньги – шестьдесят тысяч тогдашних франков (сумму, сопоставимую с годовым бюджетом не самого бедного европейского двора). Однако его главная амбиция заключалась в том, чтобы еще на порядок дороже продать англичанам примерно такое же изделие – и выйти, таким образом, на рекорд!
Про англичан было известно, что собственной музыкальной индустрии у них нет. Они живут только за счет импорта и готовы платить за музыкальные диковинки, мягко говоря, не торгуясь. Вершиной коммерческой деятельности Мельцеля стала продажа англичанам за бешеную сумму в полмиллиона рублей(!) усовершенствованной версии музыкального автомата пангармонион. Эту сумму тогда же называли русские газеты, и надо еще учесть, что курс тогдашнего золотого рубля к фунту стерлингов был такой: девять или десять фунтов за один золотой рубль.
А Бетховена Мельцель взял просто «голыми руками». Их встреча и история со всей этой музыкой – маленький, но важный эпизод в карьере и того, и другого. (На самом деле они тогда одинаково нуждались друг в друге.) «Голыми руками» взял – это значит, просто пообещал одну простейшую вещь: сказал, что сделает специально для него… слуховой аппарат. Вернее, Мельцелю надо было создать у Бетховена о себе впечатление как о волшебнике, который может сделать невозможное – вернуть слух. Ну если не сам слух, который за деньги не купишь (а деньги у Бетховена тогда уже, между прочим, водились), то хотя бы какие-то ощущения слышащего человека. Что может быть важнее или дороже для любого музыканта? Именно на эту удочку Бетховен и попался. Хотя…
Бетховен прекрасно знал, что делает. Он вполне был в курсе и отлично понимал, что за несколько лет наполеоновских войн всевозможные музыкальные картины битв и сражений стали невероятно модны, они пользовались огромным, ажиотажным спросом. Подобно тому, как многие художники-баталисты, не особенно задумываясь, не особенно мороча себе голову, рисуют различные картины битв и сражений практически «под копирку» (там примерно одни и те же «кони, люди, залпы тысячи орудий» – насколько все это можно запечатлеть на холсте), композиторы тогда точно так же, почти под копирку, писали «битвы» при Аустерлице, при Ваграме, при Вюрцбурге…
Один венский коллега Бетховена по фамилии Фукс сочинил музыку, названную Битва при Йене. Она пользовалась таким ошеломляющим успехом у населения, что среди многочисленных аранжировок этой партитуры (конечно, аранжировки делались для любительского, домашнего музицирования) особую популярность завоевала самая скромная, «бюджетная», говоря по-современному, версия. Это – маленький Дуэт для двух флейт, написанный на тему этой самой Битвы при Йене. Огромную партитуру с пушечной пальбой, посудным громом могли спокойно разыграть между собой два флейтиста-любителя и получить от этого колоссальное удовольствие (военно-патриотическое). Анекдот? Нет, просто верный ответ на потребительский спрос. Одно обидно: тогда еще не состоялась знаменитая битва при Ватерлоо, которая, собственно, и положила конец наполеоновским войнам, до нее оставался целый год. Зато битва при Виттории, описанная Бетховеном, действительно произошла. Виттория – это красивый старинный городок в стране басков, на севере Испании. И вот при этой самой Виттории английский фельдмаршал Веллингтон действительно наголову разбил наполеоновские войска.
Между прочим, при первом исполнении бетховенской Битвы при Виттории были задействованы, как по списку, практически все знаменитости тогдашней музыкальной Вены, кого можно было привлечь хорошим гонораром и перспективой помочь старику Бетховену в его мощном начинании. Бетховену, на самом деле, было всего сорок три года, однако, по тем понятиям, он уже считался как бы стариком, авторитетом. Сам Антонио Сальери – светлая личность, генерал, первый капельмейстер императорского двора, знаменитый учитель Бетховена – совершенно не считал для себя зазорным руководить в тот вечер бандой (ну, банда – это, понятное дело, не шайка разбойников, это сверхкомплектный по отношению к остальному оркестру состав исполнителей на медных духовых инструментах). И банда под руководством синьора Сальери располагалась в университетском зале на балконе, сзади – как отдельная артиллерийская батарея, чтобы в решительный момент выдать оттуда свой сверхмощный «артиллерийский огонь» меди – огонь, решающий судьбу сражения.
Иоганн Непомук Гуммель, будущий очень популярный венский автор, бил со всей силы в большой турецкий барабан, а его коллега, то есть тоже будущий, но парижский сверхпопулярный оперный сочинитель Джакомо Мейербер (тогда мальчишка) бил в литавры. Кроме них в оркестре сидели основатели (тоже будущие) современных школ игры на фортепиано, виолончели и скрипке, соответственно: пианист Игнац Мошелес, виолончелист Бернгард Ромберг (это он придумал для современной виолончели шпиль, которым инструмент упирается в пол), и скрипач Людвиг Шпор (он изобрел для скрипачей приспособление, называемое «подбородник» – революционный шаг в технике игры на скрипке). В общем, неплохая в тот вечер, как говорят музыканты, выдалась «халтура».
Более того, начиная именно с этой вещи и с этого вечера Бетховен по-настоящему стал знаменит как… шоумен. То есть как человек, который способен легко собирать полные залы просто при одном упоминании своего имени. Вот почему Битва при Виттории – еще и историческое сочинение. Когда она уже два раза прошла с аншлагами, то для третьего исполнения Бетховена уговаривали хоть немножечко снизить цену на билеты, потому что это уже не вполне новость, не премьера. Бетховен настоял на своем, добился того, чтобы билеты шли по прежней цене, и не прогадал.
Конечно, время идет вперед, и только вперед – и это чистая правда. Музыкальных картин, где кто-то с кем-то воюет, и до Бетховена, и во время Бетховена, и после Бетховена было написано очень много. Но Бетховен придумал одну такую штуку, которая во всей этой сложной ситуации с настоящими военными сигналами, барабанами, пушками вывела его одним ходом в дамки. Изобретение Бетховена заключалось в том, что марши, пальба, стрельба и кавалерийские сигналы не просто духоподъемно звучали и создавали приятное впечатление игры в войну – в Битве при Виттории «по-честному» сражались между собой подлинные музыкальные мотивы. Это было не понарошку – «хорошие» побеждают «плохих», а звучала схватка всерьез. Две английские темы выступают с заметным численным перевесом и, главное, с перевесом по смыслу (потому что все же знают, что на стороне англичан – правда), и укладывают на лопатки одну французскую тему: в данном случае «двое на одного» – это честно! И те и другие абсолютно узнаваемы для каждого тогдашнего слушателя, для каждого уха, и французы (это тоже все знают), мягко говоря, в этой схватке не правы. И вот французской теме, которая тоже очень милая и воинственная (но французы же не правы), досталось от Бетховена и Мельцеля по первое число.
Когда ровно через семьдесят лет Петру Ильичу Чайковскому тоже нужно было написать красивую патриотическую музыкальную картину (и, кстати, тоже про наполеоновскую войну), что он сделал? Он в бетховенское уравнение просто подставил другие музыкальные величины. Вместо Мальбрук в поход собрался (той самой темы, с которой по-свойски разделались Бетховен и Мельцель), он вставил Марсельезу. И сразу всем стало понятно: французы – враги. Вместо Правь, Британия идет русская православная молитва Спаси, Гоcпoди, люди твоя, а вместо гимна God Save The Queen идет Боже, царя храни – русский гимн, опять-таки про то же самое. И вот вам – Торжественная увертюра «1812 год» Петра Чайковского – в готовом виде! И строго – по бетховенской схеме!
Вернемся к вдохновителю и организатору бетховенских музыкальных побед – Мельцелю. Среди его многочисленных патентов только один был уникальный, исторического рода, хотя и не совсем честный. Изобретение на самом деле принадлежит вовсе не ему. Эту штуку изобрел голландец по фамилии Винкель, но Мельцель совершенно официально, в Вене, сие изобретение запатентовал, уплатив соответствующий казенный сбор, почему оно и названо его именем. Это – метроном. Часовой механизм, где на маятнике можно выше или ниже перемещать грузик, и, в зависимости от положения грузика, маятник с разной скоростью считает такты. Именно с тех времен, то есть примерно с 1813 года, в нотах рядом с темпом постепенно начинает появляться такая картинка: две буковки «М», знак равенства и цифра. Это – обозначение темпа по «метроному Мельцеля». Теперь каждый уважающий себя автор просто обязан сообщить музыканту о том, какой ему желателен темп, не просто итальянским или немецким словом (быстро или чуть медленнее), а еще и этим универсальным кодом: числом ударов в минуту, которые отсчитывает мельцелевская игрушка.
И Бетховен в своей Симфонии за номером восемь написал специальную часть (вторую, временно исполняющую обязанности медленной, хотя она вполне бодрая и живая по темпу) – часть, которая, по сути, является не чем иным, как рекламным роликом этого изобретения. Смотрите, дескать, какая интересная забавная штука: так ровно и красиво тикает, еще лучше, чем просто очень хорошие и точные часы! И к тому же технически очень передовая. Скерцандо, то есть вторая («шуточная») часть Восьмой симфонии Бетховена, до сих пор остается немножко спорной. Одни усматривают в ней пародию на забавные, но тупые музыкальные механизмы, что странно – ведь Бетховен был одним из первых композиторов, кто как раз и начал обозначать темпы в нотах циферками, пользуясь метрономом. Другие, наоборот – находят в этой музыке детское восхищение прекрасной игрушкой, которая, смотрите, сама считает доли и такты, никогда при этом не ошибаясь, здорово же!
Но это еще не все. По поводу Седьмой симфонии Бетховена, с которой Победа Веллингтона исполнялась в одном концерте, были слышны в основном вялые похвалы. Публика действительно требовала на бис вторую ее часть (знаменитое Аллегретто, под которое довольно часто хоронят знаменитых музыкантов, играя его практически ровно вдвое медленнее, чем написал автор), но, так или иначе, Победа Веллингтона совершенно заслонила собой эту музыку. И понадобилось довольно много времени, чтобы расставить эти две партитуры на полках музыкальной истории по их теперешним местам: то есть «Веллингтонову победу» отодвинуть к малозначительным курьезам, а Седьмую вознести к небесам.
Так вот, по поводу Симфонии № 7 существуют две реплики современников Бетховена. И ни один, ни другой еще не знают, что они говорят не просто о коллеге, а о недосягаемом и непререкаемом авторитете для всех музыкантов, а не только для тех (как это было в 1813 году), кому Бетховен мог предложить хорошую халтуру в центре города и по нотам.
Цитаты довольно короткие. Первая принадлежит Карлу Марии фон Веберу, будущему автору оперы Вольный стрелок, основоположнику немецкого оперного романтизма. После знакомства с Седьмой симфонией он якобы сказал: «Друзья! Наш дорогой Бетховен наконец-то созрел для сумасшедшего дома!» – и был встречен громким хохотом, то есть полным пониманием окружающих. Другая цитата принадлежит Фридриху Вику (он знаменит тем, что его дочь Клара Вик стала в замужестве Кларой Шуман). Господин Вик будто бы сказал, что такую музыку, как Седьмая симфония Бетховена, мог написать только горький пьяница. Судите сами, насколько эти люди были правы, объективны и мудры в своих суждениях, но, по крайней мере, они были свободны от того, что знаем мы. Они же не знали, что в честь Бетховена назовут пса, который станет любимцем миллионов наших современников.
А нам – урок: как показывает историческая практика, с чрезвычайно высокой вероятностью наше мнение, то есть мнение современников некоторых (если не всех) ныне живущих авторов, по поводу их музыки никак не будет учтено историей. Так что не будем пытаться угадать ее приговор – она всегда слишком долго думает, прежде чем его вынести…
И кстати – из серии «…будете в Вене, заходите…» Ставший местом интересовавшей нас бетховенской премьеры Венский университет, вернее – его знаменитое старое здание – находится ровно через дорогу от того места, где происходит действие многих историй, напрямую связанных с именем этого композитора. Достаточно перейти Ринг (немного не доходя до площади Шоттентор – Шотландских ворот), подняться по узкой лесенке, и мы пришли к следующему нашему сюжету, который потребует от нас возвращения примерно на шесть-семь лет назад.
Владелец дома на Мёлькер Бастай в Вене, к которому как раз и ведет та самая узкая лесенка, коммерсант по фамилии Пасквалати сделал себе состояние на торговых (в основном валютных) операциях. Когда он приобретал меняльную лавку на Кольмаркт – Капустном рынке (эта улица ведет прямо к зимней императорской резиденции – Хофбургу), он и подумать не мог, что имя его золотыми буквами будет вписано в историю музыки только потому, что одну из квартир в своем доме он сдавал человеку по фамилии Бетховен. Однако эта история будет касаться Бетховена не как квартиросъемщика и всемирно знаменитого венского классика, а как исполнителя одного весьма необычного музыкального заказа.
В Вене почти каждый третий дом, построенный двести и более лет назад, связан с Бетховеном – в качестве исполнителя разного рода заказов: ему заказывали сочинения, выступления в домашних концертах, приглашали на званые вечера. Здесь мы ограничимся только одним заказным опусом – это три так называемых «русских» квартета, опус 59 (по общей окончательной нумерации – Седьмой, Восьмой и Девятый), с посвящением русскому послу в Вене графу Андрею Кирилловичу Разумовскому.
На момент, когда квартеты уже закончены, но еще не вышли из печати, и Разумовский, и Бетховен – личности в Вене весьма знаменитые и характерные. Бетховен не только модный автор, но еще более модный импровизатор. Его постоянно приглашают в богатые дома, чтобы он усладил собравшихся (это одно из непременных развлечений) фортепианной импровизацией на заданные ему собравшимися темы, или сам предложил тему и тут же ее блестяще развил. Еще никто не знает, что будет на этот раз, но хозяева и гости уверены, что это будет незабываемо и необычайно темпераментно. Гонорары Бетховена – и исполнительские, и издательские – весьма немалые.
В 1806 году, когда квартеты были закончены, Бетховен заключил договор на их издание с Муцио Клементи – лондонским издателем, постоянно работающим в Вене и собирающим разные произведения для их успешной коммерческой продажи в Англии. Клементи вошел в историю музыки как пианист-виртуоз, который в свое время проиграл Моцарту знаменитый поединок – «бой пианистов» при дворе Иосифа II. Этот поединок проводился, между прочим, для того, чтобы развлечь гостей из России, а именно – будущего императора Павла I, который под именем князя Северного путешествовал по Европе, – еще одна ниточка, которая тянется от этой истории в Россию. Но лучше мы ее аккуратно отрежем здесь, чтобы не запутаться в ней потом…
Публикация квартетов вызвала в Вене реакцию, вполне стандартную для очередного бетховенского достижения: в основном смех и недоумение. Интересно, на что обращали особое внимание их первые исполнители и первые слушатели. Меньше всего их волновал тот факт, что квартеты – «русские», еще меньше – что они посвящены графу Разумовскому, и уж совсем мало кто обращал внимание на то, что там использованы подлинные русские темы. Этот факт станет предметом внимания биографов Бетховена гораздо позже. А пока комментарии профессионалов и ценителей находятся в промежутке от совсем негативных (автор просто не в себе, понятия не имеет, что пишет) до умеренно негативных (уж чересчур много там мистики, все так загадочно и так длинно).
Весьма показательна в этом смысле история с виолончелистом Бернгардом Ромбергом – тем самым, который потом придумал шпиль и в 1839 году опубликовал основополагающую Виолончельную школу. Это очень хороший давний друг Бетховена, они были знакомы еще по старым, «довенским» временам. Ромберг однажды играл партию виолончели в первом из этих трех квартетов – фа-мажорном, в Москве, на одной частной вечеринке у графа Салтыкова, незадолго до страшного московского пожара 1812 года. И по одним сведениям, он просто очень неодобрительно высказался (современник цитирует его слова: «Вот глупость какая! Как неудобно и плохо написано для виолончели!»), а по другим сведениям, Ромберг так разошелся, что даже топтал ноты своей виолончельной партии ногами. Обычно Бетховен на такие упреки отвечал (в зависимости от собеседника): «Не волнуют меня эти ваши скрипки. Играйте, что вам написали», или: «Уйди, дурак, я с Богом разговариваю» – что звучит вполне правдоподобно, поскольку Бетховен никогда за словом в карман не лез. Даже в те времена, когда общался с окружающими уже исключительно с помощью разговорных тетрадей и ничего не слышал.
Если внимательно послушать русскую танцевальную тему, которая с очень неожиданных, причудливых сторон проявляет себя в финале того самого фа-мажорного «русского» квартета, то очевидно, что написано это совершенно вразрез с тем, что в Вене начала XIX века считалось приятным, красивым, интересным и увлекательным. И чтобы в этом убедиться, давайте проведем одну неочевидную параллель.
Еще в Бонне, когда он не думал еще, что переедет в Вену, был у Бетховена однокашник и одногодок. Звали его Антон Рейха. Дядя этого Антона играл на виолончели в том самом княжеском оркестре в Бонне, в котором Бетховен начинал как альтист. Затем пути их довольно сильно разойдутся. Антон Рейха закончит свою карьеру в Париже. Там он станет знаменитым профессором контрапункта и других точных музыкальных наук в консерватории, получит французское гражданство, орден Почетного легиона и т. д.
В конце XX века голландский виолончелист Аннер Билсма нашел в Национальной библиотеке Франции в Париже рукописи трех струнных квинтетов с двумя виолончелями – того самого Антона Рейхи. Никогда прежде не изданные, они были, видимо, учебным материалом в консерватории. В одном из них, ля-мажорном, финал тоже написан на русскую тему, причем музыка эта создана именно в Вене и в точности в те же самые годы и месяцы, когда Бетховен работал над своими «русскими» квартетами. Давайте немного пролистаем эту редкую партитуру, просто чтобы убедиться, насколько Бетховен целенаправленно все делает наоборот. Вот Рейха, во вполне «глинкинском» – простом, доступном, даже несколько «народном» – стиле, излагает хороводную тему и, постепенно увеличивая виртуозную трудность, оживляет ее, раскрашивает и придает блеск в компактных, аккуратных, веселых вариациях, складывающихся в интересную и привлекательную цепочку.
Бетховен берет практически такое же зерно – но, проращивая его, так далеко, быстро и смело отходит от самой темы, что каждое ее возвращение или намек на ее изначально русскую природу уже воспринимается почти как хитрый ход, буквально как композиторский «сюрприз с секретом». Вот явная разница в подходах – и, естественно, подход будущего профессора Рейхи воспринимался куда лучше, правильнее…
Для того чтобы понять, что значили русские темы в квартетах в контексте окружавшей Бетховена венской жизни в 1806 году, как никогда нервной, напряженной, мозаичной и двусмысленной, нам придется обратиться к досье заказчика, графа Разумовского, и особенно к тем главам этого досье, которые Бетховену не могли быть известны.
Эта трогательная история началась тогда, когда Бетховен еще ходил пешком под стол. В Петербурге после неудачных родов умирает великая княгиня Наталья, первая жена наследника российского престола Павла Петровича – будущего императора Павла, он же князь Северный, он же (на момент интересующих нас событий с Бетховеном) – жертва «апоплексического» удара тяжелым предметом по голове мартовской ночью в Михайловском замке. Буквально на следующий же день после этой тяжкой утраты матушка наследника, императрица Екатерина Алексеевна, вызывает к себе сына и предъявляет ему довольно объемистую пачку любовных писем, адресованных только что умершей великой княгине и написанных лучшим, закадычным другом Павла. Кем именно? Нетрудно догадаться – графом Андреем Разумовским. Разумеется – скандал: Разумовского высылают подальше, «с глаз долой, из сердца вон», и поручают ему абсолютно гибельную, с точки зрения тогдашнего дипломатического расклада сил в Европе, работу российского посла в Неаполе.
Но неожиданным образом выясняется, что одно счастливое свойство графа Разумовского (которое состоит как раз в том, что коронованные и царственнородные дамы с особым удовольствием изменяют именно с ним своим коронованным мужьям) оказывается на пользу российским интересам. Там, конечно же, следуют очередные интриги, очередные письма, очередные измены, слезы, склоки, скандалы и дуэли. Когда Павел посещал Неаполь еще в качестве наследника, а не императора, они с Разумовским там чуть было не подрались на шпагах. Но и это, как ни странно, – на пользу и карьере Разумовского, и интересам России. Дальше карьера развивается все успешнее и успешнее – он служит в Дании, в Швеции, и, наконец, венчает бурную адюльтерно-дипломатическую карьеру Разумовского его назначение в 1792 году русским послом в Вене.
Надо сказать, что это – удивительное совпадение. В том же самом году (а я напомню: еще года не прошло, как умер Моцарт) в Вену приезжает и Бетховен. Но Бетховен – это всклокоченный двадцатидвухлетний парнишка с берегов Рейна, а князь (немцы его называют Fürst, но, по своему русскому титулу, он остается графом) Андрей Разумовский – это посол великой державы. Между прочим, в Вене сохранился в целости и его дворец, построенный ровно в те же самые годы (еще одно удивительное совпадение), когда Бетховен по заказу Разумовского пишет три своих «русских» квартета (1806–1807). Впрочем, по поводу изумительной щедрости Андрея Кирилловича не надо особенно заблуждаться: после его смерти еще два российских императора будут выплачивать колоссальные, астрономические суммы, которые Разумовский задолжает своим венским кредиторам. Общий срок пребывания Разумовского в Вене фантастически длинен – сорок четыре года. Он доживет здесь до года премьеры глинкинской оперы Жизнь за царя – то есть до 1836 года.
Кроме роскошного дворца, невероятной слабостью Разумовского, которая даже на какое-то время вошла в Вене в поговорку, были кареты. Выезд Разумовского – это всегда отдельное событие – дипломатическое, культурное, светское, как угодно, но не заметить его было невозможно. Кроме того, он финансировал, ни больше ни меньше, как строительство одного из каменных мостов через Дунай. А сестра Андрея Кирилловича Наталья Кирилловна (в замужестве – Загряжская) доводилась, между прочим, близкой родственницей некоей Наталье Николаевне Гончаровой. И рассказы о прошлом екатерининском времени, его блеске и величии (рассказы девяностолетней старухи Загряжской) внимательно слушал и даже записывал муж Натальи Николаевны, некто Александр Пушкин. Может быть, это совпадение тоже кое о чем нам скажет…
Излишне, конечно же, упоминать о том, что Андрей Кириллович играл на скрипке. Понятно, что это была любительская игра (отметим, что Бетховен в данном случае – в отличие от многих других – абсолютно не был обязан следовать уровню и качеству его владения скрипкой, что приятно). Излишне упоминать о том, какая бурная кипела светская жизнь в этом дворце, который потом продадут за долги. Долгое время здесь помещался геологический департамент Австро-Венгерской империи, теперь здесь федеральное австрийское Министерство культуры, образования и науки. Разумовский увековечен еще и в названии улицы в третьем округе Вены, прямо рядом с дворцом. Это – длинная, извилистая и красивая Rasumofskygasse. Не все знают, кто такой Разумовский, но улицу в Вене знают все. Кроме того, имя Разумовского почтительно упомянуто и в посвящениях, он – один из двух адресатов Пятой и Шестой (Пасторальной) симфоний все того же Бетховена.
Среди десятков деятелей культуры, которых Разумовский финансировал, значится, например, Йозеф Гайдн. Граф выплачивал довольно крупные суммы как бы в виде вознаграждения за выполненный заказ. Хотя на самом деле Разумовского гораздо больше интересовали не ноты, обладателем которых он станет по факту выплаты денег, а сама возможность дать художнику свободу. Этот весьма ненавязчивый способ спонсорства придуман не Разумовским, но уж больно красиво и наглядно он его практиковал. Кроме того, никто ведь не знает обстоятельств заказа, который был дан Бетховену на те самые «русские квартеты». Одни говорят, что Бетховена вообще ни о чем не просили, и появление там русских тем – это исключительно «добрая воля» сочинителя, чтобы угодить заказчику, а с заказчиком необходимо было поддерживать очень хорошие отношения.
С другой стороны, возможно, это и просьба самого Андрея Кирилловича. Но если он о чем-то и просил Бетховена, то явно не вдавался ни в какие подробности. И, конечно же, не диктовал никаких способов развития русских тем, потому что они у Бетховена явно сами на себя не похожи и очевидно, что ни один русский автор так бы с ними никогда не поступил.
Кстати сказать, до сих пор открытым и спорным является вопрос – откуда Бетховен вообще взял эти пресловутые русские темы? Ясно, что он не сам их придумал. Ясно, что его самого абсолютно не интересовало, при каких обстоятельствах они вообще звучат в реальной русской жизни. Но вот, например, если бы сиятельный Андрей Кириллович Разумовский дал себе труд написать хотя бы несколько нот на любом клочке нотной бумаги и таким образом дал Бетховену хотя бы намек, пусть самый туманный, на то, что он желает слышать в заказанных им квартетах, разумеется, для Бетховена этот намек стал бы законом! Но – увы… или – ура?..
Вот два наиболее вероятных источника, откуда Бетховен мог взять эти темы. Первый вариант – это сборник, составленный чехом Иваном Прачем. Прач долго и плодотворно работал в России, он действительно с любовью и с интересом коллекционировал русские народные песни, и Бетховен этот сборник знал. Второй вариант (на него указывает свидетельство Карла Черни) состоит в том, что тогда в венской «Всеобщей музыкальной газете» очень часто печатались статьи о русской музыке, и Бетховен читал их с большим интересом. Ему было очень любопытно, до какой степени музыка этой далекой страны отличается от традиционных среднестатистических европейских представлений о красоте. Более того, ноты русских песен публиковались в нотных приложениях ко «Всеобщей музыкальной газете». Бетховен читал и изучал эти приложения и многое отмечал там восклицательными знаками.
Музыка в самом деле неотделима от той среды, в которой она живет, и от тех обстоятельств, в которых она возникает. Давайте на минуту представим себе фантастическую ситуацию: вы – заказчик трех русских квартетов Бетховена, вы – граф Андрей Кириллович Разумовский, русский посол в Вене. Каково это – быть в его шкуре? Конечно, необходимо поддерживать репутацию; балы, флирт, интриги, меценатство – все это очень красиво и увлекательно. Но есть же еще и работа, ради которой, собственно, вас сюда прислали. Вот на работе по дипломатической части у вас положение не просто трудное, а прямо-таки – аховое, хуже ничего себе нельзя и представить…
Австро-Венгрия и Россия – две союзные державы, которые вместе воюют против Франции и ее новоиспеченного (примерившего корону только в 1804 году) императора Наполеона Бонапарта. Конечно, можно наговорить очень много обидных слов про этого корсиканца, артиллерийского офицера, выскочку, который неожиданно для всех перевернул вверх дном пол-Европы, но тем не менее: 13 ноября 1805 года наполеоновские войска занимают Вену, 2 декабря того же года наносят сокрушительное поражение союзным войскам Австро-Венгрии и России под командованием Михаила Илларионовича Кутузова при Аустерлице. Сейчас это место называется совсем по-другому, находится оно в Чехии, но все равно Аустерлиц – это очень обидный и очень болезненный удар по репутации и той, и другой великой державы. Правда, Наполеон покинет Вену 26 января следующего, 1806 года, но все равно перспективы видятся весьма драматичными. В июне 1807 года сепаратно, как бы по секрету от Австро-Венгрии, будет заключен Тильзитский мир, его подпишут: с одной стороны – Пруссия с Россией, с другой стороны – Франция.
Как подобные обстоятельства выглядят из Вены? Правильно – вполне неприглядно. Однако работа посла состоит в дипломатическом обеспечении этого события, как и всех остальных, где у России есть интересы. Но это еще цветочки, потому что очень скоро вам предстоит наблюдать совсем уж вблизи очередную наполеоновскую войну, когда Австрия снова будет бита, и в мае 1809 года Наполеон снова войдет в Вену. Затем в марте следующего года он неожиданно для всех женится. И будет венчаться в венском кафедральном соборе Святого Штефана с дочерью австрийского кайзера Франца I Марией Луизой. Отсюда же, из Вены, вам предстоит наблюдать и Отечественную войну 1812 года с ее непредсказуемым исходом, узнавать о том, что Кутузов сдал Москву, что первопрестольная горит, как свечка, – и так далее, вплоть до входа башкирского полка и казаков в Париж… И все это стоит только за двумя короткими словами в бетховенской партитуре: «Русская тема».
А кстати, что же с самой темой? Да ничего особенного. Казалось бы – не велика хитрость написать фугу на любом народном материале, тем более, если это фуга без серьезных намерений и слишком длинных логических построений, хоть и очень динамичная. Так и происходит с темой, которая фигурирует в третьей части ми-минорного Русского квартета Бетховена. Если бы он спросил, ему, наверняка, сказали бы, что она – святочная. И возможно, кстати, что в некоторых местностях России именно в таком качестве она и бытует. Но на самом деле это не просто тема, а судьбоносная для будущей, еще тогда не существующей русской классической музыки, – тема «Уж как на небе солнцу красному слава!» Она будет звучать в сцене коронации Бориса в Борисе Годунове у Мусоргского, в Князе Игоре у Бородина. И ее тень даже появится в последней, Двадцать седьмой симфонии Николая Мясковского, который, кстати сказать, играя ее на рояле своим ученикам, спрашивал: «Не слишком ли австрийский я сочинил маршок?» Любопытно еще вот что: большинство квартетов, которые были знамениты в XX веке, как бы соревновались друг с другом в скорости исполнения этого фугато на русскую тему в ми-минорном Квартете – кто кого обгонит. Одно исключение из этого вполне понятного правила (и «особое мнение», оставшееся в истории) – это исполнительское решение, которое нашел Квартет имени Бородина. Они играют русскую тему нарочито медленно, увесисто и серьезно, чтобы каждый шаг был как можно тяжелее. И чтобы всем стало понятно – «русские идут!»
За ровными строчками бетховенских партитур стоит еще очень многое. Это – разочарования, потери, из которых, в общем-то, и состоит жизнь. Причем вовсе не только жизнь композитора. И именно на те месяцы, на которые приходится работа Бетховена над тремя «русскими» квартетами по заказу Разумовского, выпало следующее событие: в марте 1807 года Бетховен, взбешенный, разгневанный, по совершенно необъяснимым причинам, выталкивает за дверь своей венской квартиры родного брата Иоганна. Между братьями навсегда рвется контакт. Примерно тогда же умирает другой брат Бетховена, Карл Гаспар. И из-за одной-единственной, случайно вкравшейся в текст его завещания двусмысленности, для Бетховена начинается двадцатилетняя драма, тяжба, скандал – то тлеющий, то вспыхивающий – который будет связан с его невесткой и его любимым племянником Карлом. И все это очень сильно и горько отразится на музыке его поздних струнных квартетов. Кроме того, в 1823 году Бетховен получит письмо из Петербурга от другого своего русского заказчика, князя Голицына – и оно тоже будет иметь далеко идущие последствия. Но это будут уже другие партитуры и другая история.
Жорж Бизе
У каждой Кармен своя предыстория
Начнем с явной глупости. Есть два слова, которые очень часто путают – кто случайно, а кто и нарочно. «Безе» – это «поцелуй» по-французски или соответствующее пирожное, очень легкое и воздушное, как поцелуи. Бизе – это фамилия человека, при упоминании которой очень многие либо пытаются сразу что-то напеть, либо имеют в виду некий музыкальный мотив, поскольку он на слуху. На самом деле Бизе – это лишь определенная запись в метрической книге, причем под ней значится человек с именами Александр Сезар Леопольд. Большинство из нас знают только Жоржа Бизе, хотя Жорж – это всего лишь домашнее прозвище. Впрочем, за фамилией стоят не только милые домашние подробности.
В одной парижской музыкальной компании шел примерно такой разговор: некий Шарль Гуно темпераментно жаловался, что все места композиторов, которым заказывают оперы в оперных театрах Парижа, уже давно и прочно заняты людьми, приближающимися к пенсионному возрасту, и молодым совершенно не дают дороги. Неунывающий Камиль Сен-Санс ответил на это примерно так: «Ребята! Ну что же? Если нас не пускают в театры, так пойдем в концертные залы!» А их друг Жорж Бизе будто бы сказал: «Нет! Вы идите, а я могу себя реализовать только в опере. Я знаю, что мое место там, и даже если это будет очень трудно, я себя без оперного театра не представляю и не мыслю!» Таким образом, он и назначил себе ту трудную судьбу, которая дальше ему предстоит. Судьбу, о которой он потом скажет: «Это шипы без роз». Однако до этого разговора он все-таки успел один раз попробовать себя в концертном зале. Юношескую Симфонию до мажор Бизе написал в семнадцать лет. Интересно, сколько там возможностей, которые могли бы быть использованы совсем по-другому? Но они не упущены. Они просто остались бутонами, которые не распустились.
В другой парижской компании (уже более чем музыкальной) Франц Лист встречает двадцатитрехлетнего Жоржа Бизе и приходит в полный восторг от того, как тот свободно читает с листа музыку любой сложности. Как он лихо и виртуозно играет на рояле и как он к тому же легко пишет! Ведь за Бизе уже тогда числится несколько десятков салонных романсов… Да, кстати, а где все это было?
А все дело в том, что история на самом деле началась за три года до рождения нашего героя, когда хозяин той самой квартиры, где Лист слушал Бизе, учитель Жоржа Бизе, будущий классик французской музыки Жак Фроманталь Галеви, работал в Консерватории преподавателем контрапункта. А по совместительству – в парижской Гранд-опера – то ли «зав-труппой», то ли «замзавтруппой» по вокальной части (примерно так неловко переводится на русский язык его тогдашняя должность). И Галеви удачно воспользовался своим служебным положением, отчасти им даже злоупотребив. (А служебное-то положение состояло, прежде всего, в том, чтобы досконально и точно знать все приводные ремни, все поршни, все клапана этого сложнейшего оперного механизма, этого котла, где тогда варилось настоящее искусство, и варилось необыкновенно интенсивно.) Так вот, пользуясь этим служебным положением, Галеви с огромным успехом ставит на этой сцене свою оперу Жидовка.
В этой опере есть очень большой, но стопроцентно оправданный композиторский риск. Роль благородного отца, ювелира Елеазара – это главная мужская роль в спектакле, роль человека не просто твердого, а твердого как кремень в своей вере и чести, это удивительная смесь харизмы и фанатизма – Галеви, в нарушение всех традиций, поручает не низкому голосу, а высокому – крепкому драматическому тенору. Кстати, именно Елеазар станет любимейшей, коронной ролью легендарного Энрико Карузо. Вот здесь он был уместен со всеми своими актерскими преувеличениями, здесь он и выкладывался на двести процентов. Первый любовник по сравнению с таким отцом имеет на сцене довольно бледный вид, хотя он, естественно, петушится. Первый любовник – это неузнанный принц Леопольд, скрывающийся под именем Самюэль. Любопытно, что он находился с главным героем в точно таких же отношениях, в каких Жорж Бизе, наш герой, находился с автором оперы Жидовка Жаном Фроманталем Галеви. Бизе – его будущий зять, он жених дочери Галеви Женевьевы. Поэтому, естественно, сразу в определенных кругах возникают разговоры о протекции, заступничестве и семейственности, и они никого особенно не удивляют. Мало этого, Бизе полжизни воспринимался как подмастерье своего великого учителя, мастера, профессора Галеви. Излишне спрашивать, справедливо ли это, но так создаются определенные препятствия, которые Бизе необходимо будет преодолевать.
Впрочем, у Галеви были и другие подмастерья. Когда Бизе было всего три года, Галеви уже вовсю пользовался услугами Рихарда Вагнера, например. Тот тогда бегал от кредиторов, у него совершенно не было денег, в Париже он соглашался на любую работу. И Вагнер взялся сделать клавир (переложение для фортепиано) тогда только что законченной и с огромным успехом поставленной в Гранд-опера оперы Галеви Царица кипрская. Вот – едва ли не лучший способ выучиться мастерству. Вы видите огромную партитуру, сделанную с размахом, блеском, роскошью, и вам надо в ней разобраться так, чтобы это услышали все. Такие вещи тоже двигают искусство вперед, и мы на примере Бизе скоро в этом убедимся. Если бы Вагнер еще вдобавок умел быть благодарным сотрудником и ценить такое сотрудничество, все вообще было бы замечательно…
Что же касается Жидовки (она же Еврейка, она же La Juive), то эту оперу, ныне исчезающе редкую в мировом репертуаре, в свое время в Париже называли не иначе как восьмым чудом света. Причем называли не меньше ста лет подряд. Там на сцене были не только живые кони, не только ослепительные, неправдоподобно реалистичные кардинальские облачения, но и вообще вся душераздирающая история начала XIV века смотрелась на порядок более реалистично, чем любые костюмированные «живые картины», очень популярные в то время. В финале был еще огромный страшный костер, на котором главная героиня, та самая еврейка, дочь кардинала (так эта опера называлась, когда она шла в России), сгорала. Причем в самый последний момент выяснялось, что она действительно дочь кардинала и он сам же отдал приказ ее сжечь как ведьму, он уже ничего не может сделать, ее невозможно спасти. А единственный человек, который изначально знал эту тайну, тот самый Елеазар, так же бессилен – и публика с содроганием смотрит на этот ужас именно его глазами. Вот что такое настоящий накал оперных страстей, настоящая драма и настоящее великолепие, которому Галеви противопоставил столь же великолепную музыку.
Известно, что в подобных проектах большинство вещей, которые видит зритель на сцене, вообще предрешены до того, как композитор сочинил хотя бы первые несколько нот. Но попадание Галеви в десятку именно потому и оказалось таким точным, что он ни в чем не уступил этой гиперреальности оперного действа и мощнейшим образом ее подкрепил. Это и есть тот образец, под влиянием которого Бизе находился практически всю жизнь, и тот плен, из которого он на самом деле так и не смог освободиться. Вот почему он и не собирался идти вслед за своими коллегами в концертные залы.
Роль подмастерья ведь не всякого устроит. Мальчик должен был рано или поздно начать показывать характер. Случилось это в театре, но почти игрушечном, а именно – в учебном оперном театре знаменитой Парижской консерватории, где преподавал контрапункт славный Жак Фроманталь Галеви и где у него учился Бизе. Ближе к окончанию учебы Бизе получает своеобразную путевку в жизнь, которая называется «Большая Римская премия». По сути дела – это оплаченный творческий отпуск. В течение трех лет можно делать все, что угодно. Пользоваться полной свободой на полном пансионе в Италии, но в конце концов – надо что-то предъявить: некий плод трудов и творчества. Эту путевку в жизнь Бизе, кстати, разделил со своим товарищем, будущим автором очень популярных и веселых оперетт Шарлем Лекоком.
Поначалу им обоим казалось, что три года – это бесконечно много, целая вечность. Но потом реальность несколько скорректировала радужные прогнозы – выяснилось, что представление Бизе о том, что означают слова «серьезность, возвышенность, лиризм», очень сильно расходятся с представлениями консерваторских тузов. Вместо того чтобы по окончании трех римских лет предъявить какую-нибудь мессу или ораторию, что-нибудь очень глубокомысленное, Бизе приносит им комическую оперу Дон Прокопио. По сути дела, это не что иное, как новые приключения Севильского цирюльника. Там опять старик хочет жениться на девушке, у которой другие планы. Все это очень лихо закручено, очень остроумно, живо, но это не нравится высокой комиссии. Следующая опера Бизе Искатели жемчуга оценивается критикой, местной публикой, ценителями, авторитетами не выше – «на троечку». Хотя там столько проникновенной музыки, там все сияет, переливается. Но…
За год до того, как далеко не первый, но все-таки стабильно работающий прокатчик оперной продукции в Париже – Лирический театр – заказывает Жоржу Бизе (не первому, но все-таки лауреату Римской премии) оперу Искатели жемчуга, неожиданно умирает в расцвете сил его учитель Жак Фроманталь Галеви. Умирает очень не вовремя. Профессор так и не успел увидеть себя в роли тестя, а любимого своего ученика в роли зятя. Соответственно, не успел посмотреть на свадьбу своей дочери Женевьевы. Но однако во всех приемных, куда бы Бизе ни приходил, его встречают примерно так: «А! Это Бизе? Тот, который – от Галеви? Пропустите!» Или наоборот: «Не пропускайте!» – в зависимости от того, где происходит этот диалог. Слишком живучей оказалась репутация хорошего подмастерья.
В тот же год, когда не стало Галеви, Бизе, на свой страх и риск, пробует перо в роли серьезного драматурга и историка. Он начинает большую оперу в пяти действиях Иван Грозный на сюжет из русской истории. Однако именно отсюда ему приходится заимствовать, а проще говоря, драть (причем иногда – целыми страницами) собственную музыку, для того чтобы в срок выполнить заказ на Искателей жемчуга. Эти заплаты очень хорошо слышны. Хотя, если в случае с Иваном Грозным «местный колорит» (а ведь в любой французской опере без «местного колорита» нельзя сделать ни шагу) – это далекая и холодная, варварская страна, то есть по сцене должна метаться толпа в меховых шапках, то в Искателях жемчуга нужен колорит, близкий по вкусу к цейлонскому чаю. Бизе, однако же, это совершенно не беспокоит. Его занимают совсем другие вещи.
Иван Грозный – удивительная опера. Едва ли не первая попытка исполнить ее целиком (пусть и в концертном виде) увенчалась успехом в Париже только в 2002 году. Неожиданно эта партитура оказалась, можно сказать, тем колодцем, в который кто-то (то ли случайно, то ли нарочно) уронил ключи от многих будущих находок, вдохновений и шедевров Бизе. Но фактом остается то, что в середине 60-х годов XIX века незаконченный Иван лежал какое-то время в том самом театре (Лирический театр), который уже заказал Бизе Искателей жемчуга. Даже есть довольно туманные сведения, что вроде бы эту партитуру начали там разучивать. И вдруг Бизе теряет терпение. Видимо, устав постоянно дергать дирекцию театра («Давайте скорее, ставьте, ассигнуйте деньги!», а дирекция говорила, естественно, то, что всегда говорит дирекция: «Денег нет, денег нет, денег нет!»), он прибегает и забирает своего Ивана Грозного из театра насовсем. Что же дальше?
Молодого Бизе некому было уберечь от слишком резких движений, необдуманных шагов, он не знал, как ведутся переговоры в высоких оперных кабинетах, как пишутся письма такого рода. Поэтому здесь очень большая разница между тем, чего он хотел, и тем, что у него на самом деле получилось. Хотел-то он, в обход субординации и правил этого сложного многоуровневого сооружения, которое тогда называлось французской оперной бюрократией, сразу видеть свое сочинение на сцене Гранд-опера – театра своей мечты. Он уже чувствовал, что может блистать там так же, как в свое время там блистал Галеви и многие другие его любимые композиторы. А в реальности партитура Ивана Грозного просто провалилась в пропасть между уровнем более чем средним (Лирический театр) и уровнем высочайшим (Гранд-опера). Она никуда не попала и вынырнуть из этой пропасти смогла только в 1946 году, когда этот призрак впервые кто-то услышал, и его поставили на сцене. Прошел почти целый век, прежде чем Иван Грозный смог материализоваться.
Говорят, что в одном из французских учебников истории есть такая фраза: «В 1530 году родился и Московской Русью до 1584 года правил царь Иван IV Грозный, за свою необузданную жестокость прозванный Васильевичем». Интересно, читал ли Бизе этот учебник истории? Как знаменитая базилика Сакре‐Кёр, с ее белыми куполами в псевдовизантийском стиле, которая венчает Монмартрский холм в Париже, похожа, скажем, на храм Василия Блаженного (Покровский собор) на Красной площади или на храм Святой Софии в Константинополе (ныне мечеть в Стамбуле), примерно в такой же степени Иван Грозный Бизе напоминает реального московского царя Ивана. То есть тот образ грозного властителя, который очень хорошо известен жителям России – по живым до сих пор легендам о пьяных буйствах этого царя, об опричнине, о погромах и других уголовных методах управления страной, о его многочисленных женах, об убийстве им собственного сына. Естественно, ничего этого в опере французского композитора Бизе нет и быть не может. Бизе совершенно не рвется создавать суровое летописное зрелище в духе, скажем, шекспировских хроник. Это самая обыкновенная, классическая, но при этом совершенно допустимая, легальная «липа», которая всегда в оперном театре заменяет собой настоящую историю, потому что это гораздо интереснее.
В опере Бизе, естественно, первым героем-любовником является вовсе не царь, а некто Игорь – сын черкесского хана по имени Темрук. Вообще, черкесы почему-то играют очень важную, практически ключевую роль в этой опере. Они все время требуют независимости, причем открытым текстом, совершенно не трудясь как-то более витиевато выражать свои мысли, они кричат: «Да здравствует наша независимость! Да здравствует наша независимость!» – этот хор очень красивый. Есть, естественно, казаки, плюс, разумеется, водка, икра – словом, весь набор сведений о России, которые были доступны парижанину 60-х годов XIX столетия. Однако священная особа царя тоже очень важна. При его появлении все каждый раз трепещут (там есть характерный лейтмотив, он же, между прочим, появляется и в Искателях жемчуга, но по совершенно другому поводу). Но главное – Бизе действительно создает, с точки зрения и истории, и музыки, ту иллюзию, которая как бы выворачивает наизнанку его собственную судьбу. Он говорил о работе оперного композитора как о шипах без роз, а тут он всеми силами старается показать, что русская история и Иван Грозный – это «розы без шипов».
Все, кто когда-нибудь заказывал в парижских ресторанах водку, знают, что русские фамилии, как правило, заканчиваются на два «ф». Вот и главное действующее лицо, от которого зависят и драматизм, и практически криминальная интрига в опере Бизе Иван Грозный, – это боярин по фамилии Ёрлофф (удивительный гибрид двух фамилий: Орлов и Юрлов). Этот самый боярин Ёрлофф очень обижен на царя за то, что тот не его дочь взял себе в жены. Там есть масштабная сцена выбора очередной невесты Ивану Грозному – ее патриотическому размаху и неправдоподобию позавидовал бы любой музыкальный монархист русской школы. Плетется заговор с целью убить царя. Заговор этот раскрывается в последний момент, и все заканчивается как нельзя лучше. Царя славят за то, что он остался жив, за то, что он такой мудрый и справедливый. Ура!
В характере Жоржа Бизе были два свойства, которые, видимо, дороже всего ему обходились и на театре, и в жизни. Он совершенно не умел быть терпеливым, не умел выстраивать долгую продуманную стратегию, где надо выжидать, и категорически не хотел врать. Конечно, Иван Грозный – это не очень правдивая опера, но живая жизнь там все-таки бьется под довольно толстым слоем шоколадной глазури, и ванилью это тоже отдает. Бизе сам прекрасно это понимал. Однако когда ему в руки попал настоящий, живой сюжет – с настоящей кровью, настоящими страстями и без всяких кондитерских условностей, тут у него загорелись глаза – и получился шедевр. Собственно, шедевром является каждая из частей, составляющих музыку к пьесе Альфонса Доде Арлезианка, – от нескольких тактов медленной музыки, где зафиксирован один из первых случаев применения в симфонической музыке саксофона, до знаменитой Фарандолы.
Пьеса будет поставлена в Париже в 1872 году, но на самом деле это не что иное, как генеральная репетиция к следующей, главной истории, что тремя годами позже обессмертит имя Бизе, хотя и обойдется ему по самой дорогой, нереально высокой цене. История будет называться Кармен, и здесь уже все готово к ее трагической развязке. Обе истории заканчиваются практически одинаково. Среди ослепительно яркого народного праздника сводятся счеты с жизнью, поскольку тот узел, что в ходе драмы завязался – и музыкальный, и человеческий, и драматический, по-другому распутать невозможно, можно только разрубить. Кармен обойдется Бизе очень дорого. Он заплатит за нее жизнью. Но после нее все забудут о нем как о подмастерье. Он так и останется Мастером.
Рихард Вагнер
Еще раз о «грязных технологиях»
Как только начинаются серьезные разговоры об оперном искусстве, у всякого, кто слышит эти разговоры со стороны, возникает стойкое ощущение, что он присутствует при диалоге экономистов, обсуждающих какое-то безнадежно запущенное и разоренное хозяйство. Всякий, кто предлагает хоть какой-то выход из трудного положения, сразу называется реформатором, хотя чтó именно требует реформирования, из какой беды нужно искать выход – неясно. У иных даже закрадываются подозрения, не является ли эта вечная сага следствием каких-то неустранимых внутренних дефектов оперы как жанра… Но оставим на время подозрительность.
Вильгельм Рихард Вагнер тоже, разумеется, считается реформатором оперы, более того – одним из главных. В этом сходятся между собой все знатоки, даже если они ни в чем другом не готовы друг с другом согласиться. Что он в действительности совершил на этом поприще – вопрос, который немедленно вызывает новые вопросы, куда более многочисленные, куда более тяжелые. Например, почему все тоталитарные режимы века двадцатого так любят вызывать патриотический подъем среди своих граждан именно музыкой Вагнера? Почему те, кто творит черные, кровавые и страшные дела руками других людей, всегда используют именно музыку Вагнера в качестве сильнодействующей анестезии, то есть обезболивающего средства? Почему именно с музыкой Вагнера связаны самые позорные, отвратительные, мерзкие истории – нацизм, этнические чистки, партийные съезды НСДАП в Нюрнберге, чернорубашечники и т. д.? Скомпрометировать можно любого классика, и это не так уж и трудно, но почему именно на Вагнера история каждый раз выдает нам компромат таким огромным и страшным списком? Чтобы на этот вопрос ответить, нужно, вероятно, спросить у самого Рихарда Вагнера, а не у тех, кто за него горой, и не у тех, кто против него. Спросим же у самого Вагнера.
А для этого недостаточно просто прочесть в энциклопедии три строчки, где, конечно же, написано, что Вильгельм Рихард Вагнер – величайший оперный композитор. Если бы самого Вагнера спросили, то из этих трех слов только одно он признал бы безоговорочно правдивым – слово «величайший», потому что всегда был о себе только такого мнения. Вот «оперный» и «композитор» – это, с его собственной точки зрения, чистейшее вранье. Опера – это безобразие, и Вагнер в этом был убежден всю жизнь. Он фанатично требовал срыть до основания, уничтожить, запретить оперные театры как рассадники порока и бездуховности. Собственно, даже не сами театры, а гнусное зрелище итальянской оперы, которое он ненавидел, и даже запрещал называть свои сочинения операми. Почему? Опера, на его взгляд, это такое место, куда люди ходят послушать «музычку» и развлечься. Они обращают внимание на интересные арии, на высокие ноты певцов, красивые мотивчики и при этом совершенно не следят за действием, иногда хмыкают между ариями, аплодируют, кричат «браво», вообще ведут себя крайне развязно и возмутительно.
Его сочинения – это музыкальные драмы, забудьте слово «опера». Дальше, кто вам вообще сказал, что Вагнер – композитор? Опять энциклопедия? В Полном собрании его сочинений 16 томов партитур (они действительно записаны нотами, но это еще ни о чем не говорит) и 17 томов литературных трудов – это книги, не считая переписки и собственно либретто, то есть тексты, на которые Вагнер писал музыку. А к своим музыкальным драмам тексты он всегда, естественно, сочинял сам.
Если бы ему сказали, что он композитор, он, естественно, обиделся бы. Потому что на самом деле музыка находится далеко не на первых ролях среди всех тех вещей, которыми он занимается: он – поэт, драматург, демиург – как угодно. В своих собственных глазах он – создатель огромного «всеобщего произведения искусства», это так и называется по-немецки одним длинным словом «Gesamtkunstwerk». Если бы вагнеровская идея осуществилась, то все остальные искусства немецкому народу были бы просто и даром не нужны. Зачем? Все уже есть, все уже сказано. Нужно собираться, внимать и благоговеть. Поэтому если вы называете Вагнера оперным композитором и, главное, если вы слушаете просто красивую симфоническую или вокальную музыку, не обращая внимания на то, что происходит в этот момент на сцене, что написано у него в тексте, – вы как минимум не правы. Вы нарушаете самое первое и самое важное правило, которое сам же Вагнер для себя и установил, вы просто плюете на это правило. Ему бы это не понравилось.
Миром правят идеи, а не ноты или гармонии – это всем известно. В каждом следующем шедевре Рихард Вагнер обязательно вводит какую-нибудь новую технологию внушения своих идей. И надо сказать, что эти технологии почти никогда не повторяются. В каждой из них привычные оперные персонажи меняют свой облик практически до полной неузнаваемости, как в кривом зеркале. Вот, например, знаменитая история, обошедшая в свое время все первые полосы немецких газет. Лоэнгрин – опера о светловолосом и голубоглазом рыцаре. Он на лебеде приезжает на сцену и спустя четыре часа на лебеде же ее и покидает. Тенор, поющий титульного персонажа, это, казалось бы, нормальный первый любовник – естественно, в опере не может не быть первого героя-любовника, это очевидно. Но Вагнер превращает его в настоящего сверхчеловека.
Собственно, Лоэнгрин – это и есть первый супермен во всем мировом искусстве, если мерить его мерками нового европейского оперного искусства. Он спасает героиню от смерти, но взамен требует, чтобы ему не задавали никаких вопросов, слепо, безоговорочно подчиняясь и повинуясь. Как только Лоэнгрину задают простые вопросы (кто он, откуда и как его зовут), тут же выясняется, что жалкие, ничтожные люди не оправдали его доверия, они не дотянули до уровня сверхчеловека, и несостоявшийся спаситель покидает сцену – и героиню, которая, конечно же, этого не переживет. Но взамен он в самую последнюю минуту oперы приводит нового правителя-тирана. И можно только догадываться, что будет, когда наступит эра этого сверхчеловека. На самом деле Лоэнгрин – это не что иное, как попытка заменить знаменитого спасителя, распятого на кресте, Иисуса из Назарета, «нашим», стопроцентно немецким, арийским, а стало быть, светловолосым и голубоглазым спасителем, который когда придет, то мало не покажется.
Еще одна технология была блестяще отработана Рихардом Вагнером в Тристане и Изольде. Ею заслушивались, от нее сходили с ума – и до сих пор некоторые сходят с ума от этой музыки и от этого действия. Но, как правило, публика терпеливо поглощает этот шедевр, почему-то не разбирая слов. И не особенно разбираясь в череде оперных событий. А ведь для чего-то нужны были все эти длиннейшие и сладчайшие гармонические изыски, блуждающие сумерки любовных дуэтов, «тристановы аккорды»… Что-то же Вагнер хотел этим сказать, причем у него в нотах аккуратно написано, чтó именно.
Два человека любят друг друга. Любят безумно и обреченно. Однако вместо того чтобы делать именно то, чего они хотят (то есть – быть вместе), они сначала примерно час обсуждают смерть и ночь (этот любовный дуэт занимает практически все второе действие), затем, в третьем действии – Тристан в течение часа лежит, умирая на берегу, дожидается наконец прибытия корабля Изольды, умирает непосредственно у нее на руках, после чего Изольда объясняется в любви уже мертвому Тристану и в порыве высшего самоотречения испускает дух. И все вроде бы счастливы. Наступает то самое просветление, которое называется по-гречески словом «катарсис» – то есть очищение состраданием и страхом. В этом смысле слово «катарсис» употреблял небезызвестный Аристотель, хотя дословно оно может переводиться и гораздо конкретнее: «очистительная клизма». Однако Вагнер не был бы Вагнером, если бы не проявил здесь, как и везде, одно из главных свойств своего характера.
Он не жалеет трудов и сил на выписывание каждого аккорда, каждой фразы, каждого стиха, на любовную отделку и доведение каждой страницы до совершенства. Но за свое «творческое бескорыстие» он требует от вас не просто расслышать все, что написано, а еще и подчиниться его внушению: причем сначала подчиниться, сомлеть, а уже потом отдать себе отчет в том, что2 именно вы с таким восторгом проглотили.
Превосходство арийской расы – вот та грандиозная идея, которая здесь внушается. Чем же арийская раса (высшая раса, с точки зрения Вагнера) столь выгодно отличается от всех остальных? Способностью сознательно страдать, способностью к высшему самоотречению, никак не обоснованному логически и ничем, кроме внутреннего стремления к духовности, не мотивированного. Согласно подхваченной и сильно усовершенствованной Вагнером расовой теории, превосходство истинного арийца состоит именно в том, чтобы побороть в себе эгоистическое желание жить, столь свойственное… нет, не человеческой природе, а представителям низших рас. Поэтому любовь любовью, а жертвенность и самоотречение в сто раз важнее. Бред? Не без этого, но не спешите. Эта – политическая по сути – технология еще много раз пригодится Вагнеру. Она еще выстрелит в его будущих шедеврах.
А теперь представьте себе, что будет, если все вагнеровские технологии, изобретения, новшества собрать в одном месте, как бы в один кулак, и нанести этим кулаком один настоящий удар по сознанию и ушам слушателя? Мы имеем возможность заглянуть в творческую лабораторию мастера и посмотреть, как Рихард Вагнер готовился к этому удару и как он его нанес. Тем более, что он оставил об этом подробнейшие сведения.
Во-первых, берется сверхчеловек, супергерой, которому можно все. Судя по вагнеровским партитурам, он обладает практически ничем не ограниченными правами (в том числе и правами совершать труднообъяснимые, нелогичные поступки). Берутся некоторые приключения из древнегерманских и скандинавских сказаний о Сигурде, кстати, супергероя у Вагнера зовут почти так же – Зигфрид (победитель мира). Он наделяется всеми возможными и невозможными преимуществами истинных арийцев, то есть тем, что немецкие национал-социалисты отразили в своей расовой теории. Эти преимущества, естественно, дают возможность для многих сюжетных комбинаций и подтасовок, но вот главное: великий герой гибнет в результате заговора темных сил. Это не последняя, но, может быть, самая серьезная политическая технология, которой Вагнер владеет как никто другой, – пугать слушателя и зрителя неким страшным мировым заговором. И эти темные силы, которые существуют только для того, чтобы уничтожить цвет и надежду арийской расы, по собственным же вагнеровским словам и ремаркам (он открытым текстом этого требует), должны иносказательно, аллегорически олицетворять неарийские народы. Больше всего они должны быть похожи на тех, кого Вагнер особенно ненавидит, причем ненавидит животной, зоологической ненавистью, например, евреев. И в результате смешения этих четырех (а на самом деле куда большего числа) компонентов получается культовая вещь национал-социализма. И самый главный вагнеровский шлягер (а слово «шлягер», как известно, происходит от немецкого глагола schlagen – ударять) – это Траурный марш из четвертой серии знаменитой супердрамы Кольцо нибелунга, которая называется Гибель (точнее говоря, сумерки) богов. Восемь минут инструментальной музыки, под которую по сцене медленно носят тело только что убитого Зигфрида.
Под этот марш во время Второй мировой войны по германскому радио зачитывались сводки о людских потерях вермахта. Под этот же самый марш выступал по радио и министр пропаганды Третьего рейха доктор Йозеф Геббельс. Это известно, хотя Вагнер, естественно, этого не знал. Вагнер знал другое. В эти восемь минут инструментальной музыки помещается практически вся жизнь погибшего героя. Это, по сути, дайджест тех событий, сухая выжимка тех тринадцати или четырнадцати часов музыки, которыми нагружена до отказа драма Кольцо нибелунга. И здесь самое любопытное – следить за приключениями «мотива смерти».
Не будем углубляться в толщу так называемой системы «напоминающих мотивов», на которой держится удивляющая многих способность Вагнера генерировать бесконечно длинные оперные и сценические тексты – это дело верных своему кумиру музыковедов, и оно давно сделано. Вычленены более ста узнаваемых элементов-ярлычков, которые соответствуют не только конкретным предметам, находящимся на сцене (вроде копья, рога, проклятого кольца и других деталей реквизита, с которым каждый раз мучаются современные оперные режиссеры), но и отвлеченным идеям.
Факт тот, что по ходу пьесы мотив смерти из жуткого, бьющего по ушам символа страха на наших с вами глазах превращается в ликующий апофеоз, в одну из мощнейших кульминаций всего Кольца – и всей вагнеровской музыки.
К этому Траурному маршу, как к ключевой, очень важной точке, сходятся все нити огромной драмы. И вот здесь, когда мотив смерти так явно торжествует, выясняется, что за культ создавал Рихард Вагнер всей своей жизнью. Создавал грандиозным напряжением усилий одного человека – это были усилия драматурга, поэта, режиссера, художника и музыканта. Это – культ человеческих жертвоприношений. Это вера и внушение веры в то, что смерть одного человека может решить проблемы всей арийской расы и утвердить ее ценности. Вот ради чего Вагнер все это затеял. Вот почему он – незаменимый человек для тех, кто в XX веке делал самые страшные кровопускания человечеству и тоже утверждал, что это необходимо для победы «добра над злом» и утверждения высших целей.
Излишне напоминать, что в первой же книге Библии очень подробно описана история о запрете человеческих жертвоприношений. Людей ни при каких обстоятельствах нельзя приносить в жертву – на этом построена вся человеческая мораль и человеческая цивилизация. В тот момент, когда праотец Авраам был готов убить своего сына Исаака, чтобы таким образом продемонстрировать свою безграничную верность Творцу, Бог остановил его руку, и человеческие жертвоприношения с этого момента были категорически запрещены. Вагнер же настаивает на том, что именно такая искупительная жертва является «венцом творения», по крайней мере, венцом его собственного творчества. Вот и судите, где правда.
Безусловное и безоговорочное деление людей на «наших» и «не наших». Безусловное превосходство арийской расы над всеми прочими расами и народами, которое позволяет к любым неарийским расам и народам относиться как к грязи под ногами. Безусловное превосходство сверхчеловека, супергероя, которому можно всё, который всегда безусловно прав, даже если он убивает, бесчинствует и всячески нарушает общепринятые правила человеческого поведения. Теория заговора «темных сил», которая, опять же, безусловно требует всех бояться и каждого в этом заговоре подозревать. Наконец, оправдание человеческих жертвоприношений – вот те технологии, которыми Вагнер пользуется для того, чтобы внушить свои идеи тем, кто слушает его музыку. Вот те отмычки для человеческих мозгов и душ, которые он придумал и блестяще опробовал в своих шедеврах.
Можно, конечно, делать вид, что мы выше этого, что нас приемы сочинителя не касаются, а интересует только результат, – так многие и делают, а напыщенные крупногабаритные певцы с манной кашей во рту в этом очень помогают. Но удовлетворяясь только нотами, мы с вами никогда не поймем, почему на нас так сильно воздействует эта музыка. Надо просто внимательно читать (без купюр и цензурных ограничений) и внимательно слушать то, что он говорит, а не то, что говорят о нем. Ведь если Вагнер человек честный, его вряд ли устроило бы бестолковое восторженное аханье людей, которые понятия не имеют на самом деле, чем они восторгаются. Так, значит, давайте, независимо от мнений и толкований, предполагать в авторе хотя бы элементарную честность.
Нужен вывод? Извольте. Даже два: правильный и неправильный.
Неправильный вывод состоит в том, что людоедские убеждения нашего любимого Вильгельма Рихарда Вагнера неизменно «стоят за спиной» практически у всех нот и слов, которые есть в его сочинениях, – и если хоть чуть-чуть разобраться, тут же выяснится, чем слова и ноты вдохновлены. Правильный звучит несколько жестче. Для самых важных вещей, которые сделал Вагнер в своей жизни, эти действительно людоедские убеждения – становой хребет. А попробуйте вынуть хребет – позвоночник то есть – из самого страшного крокодила: останется только пустой мешок у ваших ног. Пусть и крокодиловой кожи.
Bepul matn qismi tugad.