Kitobni o'qish: «Прорыв Линии Маннергейма», sahifa 3
Бровкин Алексей Иванович
22 сентября 1939 года я был призван, 22 ноября я поехал в армию, 24-го – был в части, 30-го началась война с Финляндией.
Служить я попал в 95-ю стрелковую дивизию, 190-й стрелковый полк. Дислоцировались мы в Молдавской Автономной Советской Социалистической Республике, на территории нынешнего Приднестровья. Сразу, как мы приехали, всех с высшим и средним образованием направили в полковую школу. Меня зачислили в пулеметчики, но обучить нас ничему не успели: началась война, и наш стрелковый корпус направили на фронт. Когда поехали на фронт, меня, Мишу Дудина и нескольких ребят зачислили в новые, созданные тогда минометные части. Наш командир пулеметного взвода сразу как-то меня заметил, и когда расформировали полковую школу и стали формировать минометный взвод, то он нас, трех человек, порекомендовал переместить из пулеметного в минометный взвод. Мы были недовольны: что такое миномет – мы его знать не знаем, а пулемет мы уже разбирали, знали, как стрелять, – было обидно. Но он сказал тогда: «Бровкин, я знаю, куда вас направляю!» Но я тогда не мог оценить, потому что ничего не знал. И вот уже на фронте: иду я с минами и вдруг встречаю этого лейтенанта – он идет, и рука у него перевязана. К тому времени я уже понял, что быть пулеметчиком и минометчиком – большая разница: ни один из моих знакомых пулеметчиков цел не остался – или был ранен, или убит. Я говорю: «Товарищ лейтенант, как я вам благодарен». Он говорит: «Теперь ты понял?» – я отвечаю: «Да, большое спасибо вам». Поблагодарил его, а он пожелал мне здоровья. «А я, – говорит, – вышел из строя, пошел лечиться». Все трое мы собираемся и с благодарностью вспоминаем своего лейтенанта, умница такой был, реальное училище окончил.
Когда мы были уже в боях, Мишу Дудина взяли в батарею полковой артиллерии – в каждом полку была своя 76-мм артиллерийская батарея.
Я был подносчиком в расчете 82-мм миномета, носил мины с патронного пункта на боевые позиции. Обеспечивал полностью, был представлен к медали «За отвагу», но не получил. Был ранен осколком, у меня и сейчас рубец под левым глазом. Повязку сделали, потом зашили, но я не ушел, остался. Видимо, это растрогало моего командира – младшего лейтенанта по фамилии, кажется, Гудыменко, и он меня представил к награде. Я даже не знал, что он меня представлял, и только в 1946 году я приехал на родину, в корзине с папиным архивом среди писем нашел письмо моего командира минометного взвода. После окончания финской войны мы поехали на Ханко, а наш командир с частью вернулся в Молдавию и в 1940 году освобождал Кишинев. И он, когда поехал туда, писал отцу, какой я хороший, как хорошо меня воспитал отец: «Я вашего сына представил к медали “За отвагу”». Я читал и думал: «Господи ты боже мой, неужели я такой был?» – у меня о себе было не очень высокое мнение. В воспоминаниях Жукова я прочитал, что в 75-й Бердянской гвардейской дивизии отличился майор Герой Советского Союза и фамилия именно моего командира минометного взвода – младшего лейтенанта Гудыменко. Я потом навел справки – и действительно, именно он в 1943 году получил звание Героя Советского Союза.
В то время в Красной армии не было какой-то особой зимней формы. Обычная форма состояла из майки или нательной рубахи, трусов или кальсон, хлопчатобумажной гимнастерки и брюк, обязательно шинель, летом ее носили в скатке. Зимой дополнительно выдавали вторые байковые портянки – поверх бязевых, байковые же кальсоны и рубаху и вместо фуражки – буденовский шлем. В Молдавии было тепло, и мы приехали в Ленинград в той форме, которая была нам положена на то время. Привезли нас в Песочное, оттуда поехали к Финляндскому вокзалу, приняли баню, и нам дали надеть фуфайку, ватные штаны, валенки, шинель, шерстяные подшлемники, буденовский шлем. Всем обязательно выдали каски и этот проклятый противогаз. Первоначально мы находились во втором эшелоне. Дело в том, что сильные бои на Карельском перешейке шли два месяца – декабрь и январь, а с конца января по 14 февраля перешли к обороне: ни финны, ни мы не наступали. Дали нам отдых, проводили переформировку. Когда мы находились еще в резерве, меня случайно ранило при артобстреле осколком снаряда, наложили две металлических скобки. Долго я с ними ходил, повязку снял, только когда после боев пошли в баню. Выходит, всю войну проходил с перевязкой. Все ребята относились ко мне щадяще, даже некоторые говорили: «Дурак ты, пошел бы, отвалялся недели две-три, и в бою бы не был, и не мерз бы!»
Первый бой мы приняли 14 февраля в районе станции Кямяря (ныне Гаврилово). Первый бой был тяжелый, страшный, но я непосредственно в бою не участвовал. Я отличился там как подносчик. Подносчику нужно было с патронного пункта на позицию принести два лотка, в лотке две мины: четыре мины нужно было приносить, в каждой мине четыре килограмма и сколько-то граммов. Ты их должен принести, открыть коробку, выложить, снять колпачок и идти за другими. Так вот, я пристроился так: на патронном пункте в ящике четырнадцать мин. Я пристроил полный ящик на лыжи и, толкая ящик перед собой, сразу приносил четырнадцать мин. Сходил четыре раза, и мои мины даже не успевали расстреливать. Потом мне на патронном пункте запретили брать мины с ящиком, потому что минометчики лопаткой их ломали – и в костерчик, у которого грелись, а ящики-то нужны были. Так я взял телефонный кабель, связывал за хвосты шесть мин – три мины впереди, три мины сзади – и на плечо. Было очень даже трудно еще и потому, что ходить можно было только по тропинке, протоптанной от позиций к патронному пункту, чуть свернул – взорвался. Все эти тропинки были пристреляны «кукушками». У нас в расчетах не было даже раненых, потери были только среди подносчиков. У меня был такой эпизод, за который мне и сейчас стыдно… Мы передвигались перебежками, все было рассчитано: вот здесь я перебегу, а вот то самое страшное место, которое снайперы держат под прицелом, переползу. Вдоль этой тропинки лежало несколько огромных камней.
Я вижу: около одного камня стоит «максим» с заправленной лентой. Я думаю: «Хм, чегой-то пулемет стоит?» Подхожу, а тут из-под камня: «Отойди прочь, солдат!» Я говорю: «Ты кто здесь? Ты пулеметчик?» Он: «Ну да. А что тебе надо?» Я говорю: «Да как же ты, сволочь такая, “кукушки” стреляют со всех сосен, а ты лежишь под камнем!» Ну мое ли это было дело, а я его просто заставлял! Говорю: «Ладно, лежи, я сам». А я умел обращаться с пулеметом, тем более он был снаряжен, и мне оставалось только нажать на гашетку. Только я к пулемету, а пулеметчик говорит: «Ладно, отойди». Меня за воротник – и в сторону – здоровый был парень! И лег, нажал гашетку, одну очередь дал, другую, а потом – бах! – снайпер ему прямо в лицо. Он повернулся ко мне, кровь потекла, говорит: «Ну что, ты доволен?!» – и все: упал, убит, умер! Вы представляете? Прошло уже больше семидесяти лет, а у меня прямо, как только вспомню, так: идиот ты, ну что ты, твое дело какое?! Я его легонечко так, любезно так, оттащил в сторонку, положил тут и, ничего не помня, заложил ленту и врубил по елкам! Ленту одну, вторую заложил – у меня уже кипит вода в пулемете, потом он стал красным и начал уже «плевать». Я встал и пошел медленно-медленно по этой дорожке, зная, что она пристреляна, ожидая, что вот сейчас меня убьют. И пошел, пошел, пошел – и до сих пор хожу. Сбил я этого снайпера или почему он не стрелял? Я ожидал, что меня сейчас убьют. Я пошел потому, что считал, что мне незачем на свете жить. Вот вам эпизод… А парень-то какой – здоровый, хороший! Ай-ай, вот до сих пор: все забыто, а вот его лицо и кровь остались, зафиксировались, мозг держит.
От обморожения в нашей части потерь не было. Где-то рядом погибали, но мы друг друга все знали, ни одного не бросили, всех, кто был ранен, отправили. Помните, я доставил раненого в живот Зайца, рядом находилась военлавка, в которой продавали моченые яблоки, и такой хороший запах шел. Заяц говорит: «Леша, мне яблоко купи, дай». Я говорю: «Нельзя, ты же в живот ранен». И к врачу, говорю: «Доктор, вот, яблок просит». Он говорит: «Ну купи, купи, дай, дай ему пару яблочек». Потом Заяц из Алма-Аты прислал мне письмо в часть, в ту, которая вернулась в Молдавию, и оттуда ребята переслали его мне на Ханко – вот какие люди были, какая почта была! Столько письмо проколесило: туда, там кому-то нужно было узнать мой адрес, и я его получил на Ханко! В письме он меня благодарил и писал, что через месяц будет в части, думая, что и я там нахожусь. Почти все раненые, которых я перевязывал, были с пулевыми ранениями в ноги или в руки, только один грузин получил осколочное ранение.
У нас служил Сергей Горюнов из Торжка, студент первого курса Ленинградского политехнического института. Он был среди нас самый молодой, чуть ли не 1921 года рождения. Он куда-то пошел и пропал. Пошли его искать, и нашли Сережу убитым. Мы вынесли его к Средне-Выборгскому шоссе, сбоку выкопали маленькую могилку, земля же была бетон. С трудом выкопали, кое-как закопали. Я взял крышку от минного ящика, прибил ее к палке и написал: «Сергей Горюнов, из Торжка. 190-й полк, 95-й дивизия» – это было сделано с мыслью, что потом его перехоронят. А так убитых сносили, как всегда, в воронки, закапывали в снег кое-как. На войне не думали, как захоронить, как организовать. Было сказано: «Собрать и захоронить!» Ну а где хоронить, как? Пользовались только тем, что земля была взрыта воронками, туда убитых и сносили. Как дальше было, я не знаю. Во время Великой Отечественной войны у нас в дивизии была похоронная команда.
Утром 13 марта я с Рединым взял котелки, чтобы принести ребятам на позиции завтрак. Около кухни стояли два наших танка, и танкисты говорят, что «сегодня война кончится» – у них, наверно, была радиостанция. А нам эти байки надоело слушать: обычно шоферы ездили, подвозили, информировали, что там-то – то, там – это, много болтовни, что там наши прорвали, там наши дот взяли… И мы не обратили никакого внимания – взяли котелки, пришли на позиции, поели, вдруг через какое-то время слышим: «Через пятнадцать минут закончится война!» Мы посмотрели с Рединым друг на друга – а мы-то и не поверили этим танкистам, так что, действительно война кончится?! И кричат по всей линии: «Передайте, что через пятнадцать минут закончится война!» И вот командир второго батальона Моргун кричит: «Батальон! Слухай, шо я скажу! До скончания войны с финнами осталось пятнадцать хвылын! Батальон – уперэд, що захопым – усе будэ наше! Вперед!» – поднял батальон в атаку и пошел на сопку «Пузырь». Финны открыли такой огонь! Все, что у них было: артиллерия, минометы, пулеметы, автоматы… Они тоже знали, что кончается война, и за пятнадцать минут выпустили все, что у них было на позициях. И наш батальон почти весь уничтожили! Позиции наших минометов были под бережком ручья, немножко бережком укрыты. Командир взвода, младший лейтенант Гудыменко, молчит, младшие командиры молчат. А у нас был солдат, инженер-текстильщик Леня Золоторенко, он как закричит: «Минометчики, слушай мою команду! Бровкин – слева наблюдателем! Горюнов – с правого фланга наблюдателем! Всем укрыться!» – все укрылись. Вокруг такой огонь был, а у нас ни одного раненого даже не было. Представляешь, что это был за командир? Какой «вперед!» – раз двенадцать минут осталось, значит, решали-то не мы, решали-то в Москве! А этот дурак поднял: «Що захватим, то усэ будэ наше!»
Вот такие были у нас командиры: Моргун и Гудыменко. Гудыменко был очень хороший, он брал меня в разведку на наблюдение. Младшие командиры считали, что он трусоват, а я так не думаю. Наши командиры были одеты в белые шубы – полушубки. Финны это заметили и за ними охотились, а наш Гудыменко не стал полушубок надевать, так и оставался в шинели. Тогда командиры носили шлейки – это не портупея, а такие два ремня, надевавшиеся через плечи – снаряжение было такое: ремень поддерживался двумя ремнями через плечи. По этим шлейкам финны замечали командиров, и их тоже снайперы отстреливали в первую очередь. Когда мы шли в разведку, Гудыменко снял эту шлейку и закопал в снег, чтобы не отличаться от остальных бойцов. Младший командир спросил меня: «А где шлейка лейтенанта?» – я ему сказал, а он: «Трус!» – струсил мол, себя разоружил – вот так рассматривали. Потом лейтенант, видимо, пошел за этой шлейкой и не нашел, спрашивает: «Бровкин, ты не знаешь, где шлейка?» Я говорю: «Да вон, ее взял командир отделения». А тот, хоть ему и не положено было, на себя ее натянул. Младший лейтенант ему говорит: «Ты шлейку-то отдай мне!» – а тот: «Та що вы, та цеж моя, цэж мий трофэй!» Наверно, не надо мне было вам рассказывать такие детали.
Ровно в полдень наступила абсолютная тишина, аж в ушах звенит. Представляете: ни выстрела, ни шума – ничего. Сразу был указ – собрать всех раненых. Я не видел, но кто там еще оставался на переднем крае, говорили, что финны поднимались во весь рост, выходили из траншей, некоторые грозили кулаком в нашу сторону, а некоторые кричали: «До свидания, русь, москали!» – и разошлись, все. Мы с 13-го до 16-го оставались на местах. Тут произошел еще один случай с Моргуном, я вам расскажу. Мы с товарищем, несмотря на запрет, пошли на оставленные финнами позиции. Они были очень хорошо оборудованы: теплые блиндажи, все удобно. Мы взяли там примус, жестяную банку керосина, шило с дратвой и лоскутное одеяло. Нашли еще моченую бруснику или клюкву, но брать не стали – подумали, что вдруг она отравлена. И вот идем мы с этим своим барахлом, а он стоит. А этот Моргун в Молдавии был у нас начальником полковой школы. Он нам кричит: «Мародеры! Расстреляю за мародерство!» – и наган вытаскивает. Я сразу весь задрожал, думаю: «Что же делать?» Кричу Редину: «Беги!» – и как врезал Моргуну в лоб, он сразу – в снег, а снег глубокий, он там барахтается, и наган с ним. Мы – бегом! Побежали, несемся и думаем: «Что мы наделали?» Прибежали, и вдруг нашего Гудыменко вызывают к командиру батальона, он пошел туда, а мы дрожим, думаем: «Что с нами будет?» Что там было, я не знаю, только наш Гудыменко пришел и сразу: «Что вы наделали? Ну что вы наделали?!» Я говорю: «Товарищ младший лейтенант, вот мы живы, а он хотел нас расстрелять!» Гудыменко говорит: «Идите в штаб полка. Командир батальона приказал, чтобы вас в штаб полка». Как мы шли туда, не знаю. Пришли к землянке, сели. Сидим перед входом, боимся идти туда докладывать. Вдруг выходит комиссар полка и спрашивает: «Вы кто? А, минометчики! Это те, мародеры?» Мы говорим: «Да, мы мародеры». Он спрашивает: «Что у вас?» Я ему докладываю, говорю: вот так и так, мы были, ходили к финнам. А он простуженный, хрипит: «Да нельзя ж было ходить, ведь война кончилась, а вы могли взорваться!» Я думаю: «Ага, тон-то другой, уже не мародеры!» Говорю, что вот мы пошли, взяли. Он: «А что вы взяли?» – мы показываем одеяло, он: «Да ты, ты… Зачем вы это… Там грязная… на нем… Зачем вы взяли?!» Мы говорим: «Взяли, чтобы не на земле лежать». Он: «Бр-росте его!» Выбросили. Он спрашивает: «А это что?» Говорим: «Да вот, примус». Он: «А, ребята, оставьте мне его. Я совсем остыл, мне нужно греться. А это что?» Мы говорим: «Шило и дратва». Он говорит: «А, ну это хорошо. Идите домой и скажите другим, чтобы не ходили туда!» Этот комиссар пришел к нам недавно, тот, с которым мы вступали в бой, был снят. Мы вернулись, но были озабочены тем, что комбат все равно нас замордует. Думали, может, как-нибудь перевестись в другую часть, но вдруг нас вызывает Гудыменко и говорит: «Мне очень жаль с вами расставаться, мы уже связаны кровью, но я возвращаюсь обратно в Молдавию, а вы поедете… Я бы очень хотел отправиться с вами, но комсоставу нельзя. Возвращается еще приписной состав и третий год службы, остаются только первогодники 1939 года призыва». Я так обрадовался: слава богу, что я не попаду в руки Моргуна, потому что я ему заехал в лоб, и он бы этого не простил. И я бы ему не простил за то, что «все будэ наше, уперэд!» – сколько ребят погубил!
На этой войне я видел много наших танков, даже такие огромные, двухэтажные с двумя 76-мм пушками и тремя пулеметами. Они стояли у нашего пункта боепитания на обочине Выборгского шоссе, куда два раза в сутки приходила наша кухня. Один назывался «Клим Ворошилов», другой – «Иосиф Сталин» и третий – «Вячеслав Молотов». Мы их рассматривали. Танкисты рассказывали нам байки, что якобы за три дня или четыре до окончания войны ходили по улицам Выборга. Гусеницы у танков были шириной около метра, некоторые траки были задраны, сбиты. Танкисты показывали и говорили: «Вот, били прямой наводкой, а снаряды отскакивали, как горох!» На корпусах краска была ободрана пулями. Сочиняли тогда много, тем более что мы были салагами.
Мы приехали в Ленинград, расположились на Кирочной. Нам сказали, что поедем на полуостров Ханко. Мы знали, что по мирному договору там будет наша военно-морская база. Первым был сформирован наш 335-й полк, он был сформирован на Карельском перешейке из нескольких стрелковых полков нескольких дивизий, которые там закончили войну. Основной была 24-я Железная Самаро-Ульяновская стрелковая дивизия, она была одной из первых дивизий Красной армии. В 1918 году, когда был ранен Ленин, дивизия взяла его родной город Симбирск в честь выздоровления Ленина. После Гражданской войны дивизия дислоцировалась в Виннице, и тогда она была вся украинская. В 1937-м дивизия была переброшена сюда, в Сертолово, и она первая вступила в бой в 1939 году.
13 марта 1940 года закончился бой, а 18-19-го уже сформировалась Особая бригада, которая поехала на полуостров Ханко. Командовал бригадой комбриг Крюков – это известный генерал, друг Жукова и муж знаменитой певицы Руслановой. Но Крюков быстренько уехал, нам тогда сказали, что освободили по семейным обстоятельствам. Позже мы узнали, что Русланова не захотела ехать на Ханко. Жуков тогда был уже начальником Генштаба, и он его заменил, вместо него прислал Симоняка.
Всех, кто остался жив, из нашего минометного взвода перевели в 335-й полк этой бригады. Из нашего полка были еще двое ездовых: командир взвода Пантелей Иванович Анисимов и его помкомвзвода, старший сержант. Еще весь противохимический взвод 90-го полка пошел с нами на Ханко. В батареях тоже было много «молдаванцев», а вообще из моего мелиоративного техникума в Молдавии нас было тринадцать человек. В военкомате нам сразу сказали, что «поедете и будете курсантами полковой школы». Из тринадцати человек пятеро впоследствии были на Ханко, трое из них служили со мной в одном взводе, один студент служил в разведке – он погиб на Ханко. Остальные студенты были ранены во время финской войны. Они нам писали письма из госпиталей и потом почти все вернулись и участвовали в освобождении Бессарабии. Наша 95-я стрелковая дивизия в Одесском особом округе была на хорошем счету, во время войны она стала 75-й гвардейской, после войны дивизия вернулась в Кишинев. Бывший редактор дивизионной газеты Коля Черноус возглавлял отдел в газете «Советская Молдавия», редакция которой находилась рядом со штабом этой дивизии. Помню, он мне писал: «Алеша, я был в штабе дивизии, в которой служили вы с Мишей Дудиным, и видел портрет Михаила Александровича. Там его очень чтут!»
30 марта нам сказали, что мы отправимся на полуостров Ханко, и мы с 30 марта по 7 апреля каждый день ездили в порт грузить корабли. На рейде стояли теплоходы: «Луначарский», «Вторая Пятилетка», «Иван Папанин», «Волга-Лес», «Волга-Дон», ледоколы «Ермак» и «Трувер» – кажется, всех я назвал. На эту эскадру грузили матчасть, продовольствие – ну все, что нужно. 7 апреля наш 335-й полк погрузился, и корабли отошли от причала, взяв курс на полуостров Ханко. Из начальства с нами, на «Володарском» шел начальник политотдела бригады, были артиллеристы ПА, ПТО, минометчики. На Кронштадтском рейде наш теплоход остановили, стоим почему-то. Вдруг видим: по льду идет большая группа начальников, подходят, один прощается, а все остаются на льду. Ему спустили трап, и я слышу такие слова: «Ну, передайте товарищу Мехлису, что я сел, все в порядке». Все: «О, Мехлис, Мехлис…» – знали, что Мехлис – начальник Политуправления Красной армии. Оказалось, что это был дивизионный комиссар Романов, начальник политотдела нашей армии. Я это наблюдал, у него была отдельная каюта.
Переход был очень тяжелым: «Ермак» пройдет, за ним льды сойдутся – и движения нет! Подходит более слабый портовый ледокол «Трувор» и берет на буксир. Короче, 7-го мы вышли, а причалили на Ханко 24 апреля – семнадцать дней шли. По пути вышли к Таллину, там была чистая вода, трое или четверо суток стояли на рейде – наверно, для нас пробивали проход или что – я не знаю. Сходя на берег, мы думали, что мы первые, а смотрим: ходят красноармейцы. Потом мы узнали, что за четыре дня до нас на транспортном самолете была высажена 6-я рота нашего полка, с тем чтобы не дать финнам из города вывести оборудование: по договору все недвижимое хозяйство должно было быть оставлено. Когда мы высадились на пирс, капитан артиллерии Бондаренко говорит: «Артиллеристы, минометчики, мы будем располагаться на девятом километре от города Ханко в поселке Синда. Будем жить в очень благоустроенных помещениях, нары не делать, гвозди не забивать!» Мы пришли, свернули с дороги налево, прошли еще метров четыреста, смотрим: хорошая вилла стоит. Оказалось, это была дача шведского посла: на берегу, на скале, прекрасное здание, рядом гараж из силикатного кирпича, на бережку – баня и туалет. Там мы были до 1 июня, потом перешли в лагерь. Когда подошла осень, стали строить ротные землянки для размещения целой роты. Мы, батарея ПТО и, кажется, рота связи сделали себе казармы и построили столовую. В декабре перешли из лагеря в сырую, построенную из свежесрубленных, покрытых смолою бревен казарму. Все было холодное, но в казарме поставили печку. Остальные жили в землянках. Все делали сами: валили лес, пилили, сами носили, сами грузили на платформы, разгружали и строили. Нам в батарее было легче: у нас были свои кони, потом машины дали, а в пехоте – у них ничего нет. У нас никаких материалов не было – сами вязали рамы, сами пилили. Самое тяжелое положение было с крышей: ни железа, ни рубероида не было. Тут появляются два ивановских парня – Михаил Дудин и Коля Жуков, они сказали: «Нужно дранкой покрывать». У нас были все больше украинцы, они не знали, что такое дранка. Под руководством будущего ленинградского архитектора Коли Жукова отковали ножи и организовали так называемую артель «Дранка». День и ночь на станке они делали дранку, так что покрыли ею все казармы, столовую и даже ПТО. Где бы впоследствии ни писали о Дудине, везде вспоминают его дранку. Михаил и сам много писал. Позвонит и просит: «Слушай Леша, расскажи-ка мне вот что…» И вдруг – получаю рукопись книги! Все, что он со мной обсуждал, – в этой книге. Он говорит: «Ты напиши-ка, пожалуйста, предисловие». Мне легко, я написал предисловие к его книге «Где наша не пропадала!». Она посвящена в основном финской войне.
Все лето я работал по топосъемке полуострова Ханко с топографами: меня командировали, я эту дорогу прокладывал. Стали ее насыпать, но не насыпали и десяти процентов этой дороги, началась война. Ее так и не было, а он ее так «укрепил», «накрыл»… И когда читаешь, думаешь: ну что это такое? Поэтому-то я и не хотел рассказывать. Вы сами потом станете смотреть: «слушай, этот то говорит, этот – так!» – это очень трудно, дорогой мой. Мы после войны собирались много раз, у нас даже был Ханковский день – 2 декабря – день, когда мы уходили с Ханко. В этот день мы все собирались здесь, со всего Союза приезжали. Последний раз собирались в БДТ имени Кирова (ныне – Мариинский театр), нас было две с половиной тысячи – моряков, пехотинцев и всех… Когда станем говорить – как на разных языках! Один то видел, другой – другое… Иной воевал в пехоте, и то ему нечего сказать, а другой просидел три года писарем в политотделе и из винтовки ржавой ни разу не выстрелил, так ему хочется что-то, и он сочиняет! Или, например, он три года крутил дивизионную печатную машину, я не говорю, что он не нужен – он нужен, но что он может сказать!? Или вот мой ординарец, Ваня Дуванов, он умер месяц тому назад. Я знаю, что он воевал, хороший парень, читаю его воспоминания – ну путает, путает все! Путает местность, где он был, путает время – ничего не помнит!
На Ханко было 43 процента украинцев. Например, 4-я рота состояла из одних украинцев, и командир роты украинец, не помню сейчас фамилию, а они его звали Червонный. Командиры батальонов были почти все украинцы.
Как я уже говорил, 13 марта 1940 года окончился последний бой, а уже 18-го или 19-го сформировалась Особая бригада, которая поехала на полуостров Ханко. Все лето 1940 года я работал с топографами на прокладке дороги. Однажды я делал съемку на привокзальной территории пограничной станции, и пригнали что-то непонятное. Думаю: «Что же это такое?» – вся затянутая парусиной огромнейшая, огромнейшая платформа, и видно только одни колеса, я стал считать: шестнадцать осей, представляете себе!? Паровоз отцепили, и финны ее передавали – это была одна из 305-мм железнодорожных пушек. Специально для них от железнодорожной ветки отводили особые «усы», на которых оборудовались огневые позиции. Саперные части строили укрепления вдоль границы и противодесантные – на побережье. Много успели, но к началу войны ни один дот еще не был достроен, только дзоты…
О приближении войны мы не то что догадывались, а твердо знали. Романов, который на Кронштадтском рейде сел на наш пароход, был наблюдателем от дружественных стран при разгроме Франции и, вернувшись, нам говорил прямым текстом, что будет война с Германией. Я это сам слышал на так называемом семинаре. Все, что нам говорили, мы передавали красноармейцам. Правда, иногда Романов говорил: «Ну, это вы не сильно “размазывайте” там, это я для вас, для ориентирования». Когда в 1946 году я всего на месяц приехал домой, в отцовской корзине, где среди других документов хранились мои письма, нашел свое письмо от февраля 1941 года. Смотрю: на кальке чернилами письмо отцу, в котором я писал, что я, наверно, к концу службы – а служба уже кончалась – буду направлен в училище, и дальше четко, ясно написано: «Папа, будет война». Я читаю, думаю: «Что я писал? Что я, такой умный, что предсказывал уже в феврале 1941 года?» – а потом вспомнил. И вот когда объявили, что «внезапно», мы только переглянулись. И потом приехал какой-то политрук, говорит, что вот «война… внезапно…», а мы ему сразу: «Как “внезапно”? Романов нам еще когда говорил, да мы все знали, что будет война, а вы тут!..» – политрукам с нами было очень трудно разговаривать о внезапности. Никакой внезапности не было. 19 июня мы начали занимать позиции. Финны дали нам четыре дня: 26-го они открыли огонь. До этого они нас «ощупывали», мы – их. Мы смотрим, как они готовятся, они смотрят на нас. Я был подносчиком в расчете, а в данном случае подносчики были не нужны потому, что был приказ всем артиллеристам, минометчикам весь боезапас хранить непосредственно на боевых позициях. Наш склад находился от позиции на расстоянии 15–20 метров. Меня назначили в отделение разведки батареи 120-мм минометов. Я умел обращаться с буссолью и другими инструментами, поэтому меня назначили корректировщиком огня, старшим группы из трех человек: мы ходили, болтались по всему переднему краю по траншеям вместе с пехотой. Своей связи у меня не было, когда нужно было вызвать огонь, я пользовался связью, которая была у командиров рот и взводов. Хороший наблюдательный пункт был у разведчиков ПА (полковой артиллерии). У меня имелся только бинокль, а у ребят на наблюдательном пункте – стереотруба, она поточней, и если, скажем, цель находилась в их зоне, то я сразу приходил к артиллеристам. Они были ребята грамотные, подсказывали мне что-то там. Тогда же я познакомился с комиссаром нашей бригады Иваном Тимофеевичем Довгаленко, он был очень хорошим человеком, его все любили. В разговорах с красноармейцами, мне кажется, он немного прикидывался свойским. Ночью он пришел к нам в первую траншею – тогда он был старшим батальонным комиссаром, как майор, носил две шпалы. Слышу: разговаривает с одним, тоже украинцем, по фамилии Мандадыр, спрашивает его: «А ты где пуп оставил?» Тот: «Що?» Комиссар: «Да я тебе кажу, ты где пуп оставил?» – а тот никак не поймет, где он пуп оставил. А тот: «Ты не хохол? Я ж тебе говорю: “Где ты родился?”» Он ему: «А-а, да я полтавский». И вот когда мы отходили с Ханко, в одного красноармейца в траншее попала финская мина. И потом в отчете было написано, что «полк эвакуировался, потери – один человек» – Мандадыра убили, а я его знал: такой хороший был солдат, смелый, выдержанный. Очень любил ходить в «секрет», у нас было несколько «секретов», вынесенных метров на пятьдесят в нейтральную зону.
Bepul matn qismi tugad.








