Kitobni o'qish: «Тени у костра»
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© Иванова И., Гайворонская М., Торин В., Лунёва А., Колмакова Н., Шабнова Е., Хоффман Р., Рац Э. и М., 2024
© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2024
* * *

Ирина Иванова. Встречать черную осень
Когда от тоски природа меняет масть,
А ветер на псах и птицах срывает злость,
Тогда зима открывает пошире пасть
И ты понимаешь: вот оно, началось.
Никита Дорофеев. Черновик


Вик поднимает воротник пальто, прячась от ветра. Можно нырнуть в ближайшую арку, срезать через двор, обогнать на пять домов – но сегодня нет настроения играть в догонялки. И раз уж выбрал слишком тонкий шарф, терпи: в конце концов, сам виноват.
Влажные листья липнут к ботинкам. Утром прошел дождь, город теперь – как нахохлившаяся птица, черно-серые перья торчат во все стороны. Следи, куда ставишь ногу, а не то, задумавшись, соскользнешь с одной встопорщенной улицы на другую, и хорошо, если они будут рядом – а если в разных районах?
У Вика из груди тоже торчат перья – правда, не мягкие птичьи, пропитанные дождем. То разбилось на осколки привычное, солнечное, летнее представление о себе, разлетелось лопнувшим от лжи зеркалом, разорвало тонкую кожу; и любое прикосновение, даже самое осторожное, разбегается по телу колючим ударом тока. Поэтому Вик и прячется от ветра: его только подпусти поближе – душу безжалостно перетрясет, от всего, что уже мертво, избавит. Иногда ровно это и нужно; но не сегодня.
Сегодня, так уж вышло, Вик проснулся в одну из самых черных осеней своей жизни. Разные бывают времена, разные потоки текут сквозь мир. Порой даже хтони – ни рыба, ни мясо, ни чудища, ни люди, танцующие на лезвии между двумя реальностями, привыкшие с легкостью принимать новые правила игры… – порой даже хтони клубком лежат под одеялом, пока за окнами грохочет ветер и барабанит по крыше дождь. И не заглядывают в зеркала, ведь у всех отражений бездонные провалы на месте глаз.
Не надо было выходить из дома. Не надо было вставать с кровати. Не надо было вовсе просыпаться: остался бы в сладком незнании, не-ощущении, не-присутствии – глядишь, и обошлось бы; так не усугубляется болезнь, если греешься чаем, а не шатаешься по холодным улицам.
Никогда не обходилось.
Сглотнув тихий вой, сидящий в горле надсадным кашлем, Вик на ходу вытаскивает телефон и набирает подрагивающими пальцами: «Я близко, спускайся». Осталось два дома, арка, двор и подъезд. Прогулка не спасет – но он хотя бы будет не один.
Лия ждет у недружелюбно железной двери – привычное серое пальто, черные джинсы, высокие ботинки на шнуровке. Монохром, идеально подходящий сегодняшнему дню, нарушают ярко-зеленые тени, и Вику хочется смотреть только на них – на привет из той, привычной цветной жизни, сгинувшей в осенней пасти.
Все привычное, все знакомое – только он чужой.
– Что-то тебя совсем размазало. – Поджав губы, Лия с молчаливого разрешения гладит торчащие из груди осколки – бережно, едва дыша, самыми кончиками хтонических когтей. И все равно натянутые нервы взрываются оглушительным звоном, так что хочется метнуться в угол арки, вздернуть до макушки воротник пальто и сжаться в крошечный комок из зубов и шерсти.
Но Вик медленно вдыхает, медленно выдыхает и улыбается намеком на улыбку:
– Пойдем?
Лия сжимает его руку, и дрожь отступает.

Рядом с Лией осенняя темнота прячет клыки: мир обретает четкие очертания, отражения закрывают черные глаза; и пускай город по-прежнему топорщится мокрыми улицами, соскользнуть в чужой район больше не страшно. В конце концов, замок их сплетенных пальцев ничто не разобьет.
Рекламные листовки, расклеенные по столбам, хлопают на ветру мокрыми крыльями. Вот-вот сорвутся и улетят – наверняка на юг, в жаркие страны, где солнце целует голые плечи, яблоки падают в протянутые руки, а звездная улыбка черной ночи ни капли не похожа на хищный оскал. Вик бы тоже с радостью улетел – сегодня, когда вместе с кровью из груди вытекли остатки тепла.
Все валится из двух человеческих рук, из четырех хтонических лап; не выходит ни старого, живого, летнего, себя удержать, ни с новым, осенним, смириться. Только, слабо отмахиваясь от неизбежных перемен, кутаться в пальто.
Сквозь тучи льется прозрачный инистый свет – вот и солнце, сдавшись, выцвело добела. Нет, Вик любит осень – шелест времени и запах смерти, – но, видимо, это не всегда взаимно. Или теперь именно так выглядит черная осенняя любовь?
– Хочешь кофе?
– Я даже не завтракал. – Вик косится на осколки. – Не уверен, можно ли есть и пить, когда из тебя торчит… такое.
– Ты же не в хтоническую часть будешь еду пихать, – пожимает плечами Лия. – А человеческое тело у тебя в порядке. В общем, решай давай: если повернуть, вон там будет кофейня. Не наша любимая, но сойдет, уж простенький капучино приготовят. Или можешь взять лимонно-имбирный чай: самое то по осени спасаться.
Налетевший ветер взъерошивает волосы, подталкивает к переходу: зачем тебе кофейня, иди куда шел!
– Пойдем за чаем, – назло ему решает Вик. – Веди, я целиком в твоей власти.
И Лия, рассмеявшись, ведет к качающейся вывеске с подсолнухом – еще одной яркой точке на монохромном полотне. Как же хорошо.

Всегда знал, что Лие можно доверять и в выборе напитков. Пряно-цитрусовый чай, щедро сдобренный медом, согревает как минимум тело. А о спасении разбитой души – вернее, того, что от нее осталось, – можно поразмыслить и потом.
Сделав очередной глоток, Вик откидывается на спинку стула – осторожно, чтобы не потревожить осколки, не согнуться от вспышки боли. И наконец почти искренне улыбается, пока – совершенно по-человечески, но пройдет какое-то время, и драгоценная хтоническая сторона снова вытянется за спиной привычным шакальим силуэтом, а не жалкой невнятной тенью. И зубы будут превращаться в клыки прежде, чем успеешь об этом подумать.
Не возьмет его осень, не одолеет, не убьет. Ни за что.
– Точно не хочешь? – Лия кивает на свой морковный торт. – Ты же сказал, что не завтракал.
– Для меня сейчас любая еда отравлена осенью. Забавно, правда? – Вик усмехается, сглотнув горечь. – Ты ведь помнишь, я всегда любил осень: гроб, гроб, кладбище, все такое. А теперь выть хочется от того, насколько ей все вокруг пропиталось.
За окном рассыпается дождь – словно чья-то рука швырнула на подоконник горсть бусин. Судя по силе, это заряд, который скоро пройдет; и снова будут липнуть к ботинкам полумертвые листья, а ноги – скользить по вывернутым наизнанку улицам. Как бы не заблудиться!
Впрочем, разве им есть куда опаздывать?
Отпив кофе, Лия пожимает плечами:
– Осень осени рознь. – И предлагает, покосившись на окно: – Посидим еще?
– Посидим, – соглашается Вик. Запахивает расстегнутое пальто, чтобы спрятать осколки, и, поднеся к губам чашку, жадно вдыхает аромат апельсина и пряностей.
Это пройдет. Непременно.

В такую мерзкую мрачную осень темнеет рано, и Вик ничуть не удивляется, когда из теплой кофейни они попадают в серые сумерки. Жаль, фонари зажигаться не спешат; ну и куда им двоим нелепыми мотыльками лететь, за каким светом следовать?
Мир расплывается, будто не чай пил – коньяк; к горлу подступает тошнота. Тоже ни капли не удивительно: мало ли что раньше не тошнило, раньше и осколки из груди не торчали. Вик прислоняется плечом к фонарному столбу, на мгновение прикрывает глаза – и тут же распахивает: когда не цепляешься ни за что взглядом, голова позволяет себе отвратительные вещи. Например, сумасшедшую поездку на карусели, или игру в торнадо, или…
Какой еще дурацкой фразой назвать головокружение, чтобы не завыть от беспомощности?
– Ты как? – беспокоится Лия. – Хочешь, плечо подставлю?
– Не надо, я нормально, – отмахивается Вик; отлипает от столба и делает несколько осторожных, но все равно «пьяных» шагов.
Как взглядом ни цепляйся, сумерки – особенное время, хтоническое и жадное: людей в них жрать – одно удовольствие; растворяться, сливаясь с городом, – тоже. С каким сладко-тянущим чувством в груди всегда выбегал на улицу по вечерам! Но только не сейчас, не сегодня, когда жизненно важно не поддаться осени, а удержать себя в знакомой человеческой форме.
И когда в груди вместо тянущей сладости – осколки и кровь.
Вик берет Лию за руку, переплетая пальцы, и мир перестает качаться, принимает зыбкий, но хотя бы устойчивый вид. Можно медленно выдохнуть, шепнуть: «Не отпускай меня!» – и шагать дальше.
Город пахнет дождем. Под ногами хлюпает, будто, зазевавшись, они все-таки упустили улицу и провалились в болото. Но нет, внизу – асфальт, вокруг – дома, все в порядке настолько, насколько может быть. Рекламные листовки, сбившись в кучу у подъездов, сушат крылья – так ведь и не улетят, бедняги, не сладят с этой погодой. Не видать им жарких солнечных стран.
Остановившись у витрины цветочного магазина, Вик долго рассматривает свое отражение: то ли человек, то ли чудище с шакальей пастью, вместо глаз – бездна, тело растекается дымом; а в сердце – букет из окровавленных осколков. Потрясающе мерзкое зрелище.
– Знаешь, – Вик оборачивается к Лие, – я подумал… А что, если сделать так? – И, закусив губу, он выдергивает осколок – точно больной, давно сгнивший зуб.
В глазах вспыхивает огненная боль. А может, это наконец зажигаются фонари.

«Выдернул осколок – походи, подыши; а свежая рана пускай затягивается, зудя, под водолазкой. Как превратится в рубец, так и решишь, что с другими осколками делать; но не раньше, нет. Некуда опаздывать, сам ведь сказал, – вот и не спеши».
Тому, кто никогда не просыпался в такую черную осень, кто понятия не имеет, как себя вести, только и остается интуицию слушать. Ну не звонить же в агентство «Хтонь в пальто»: здравствуйте, а ваша хтонь может подсказать, что делать, когда проснулся не в ту осень, в которую бы хотел? Ты хтонь – ты себе и подскажи.
Вик и подсказывает – и слушает, развесив бледные тени шакальих ушей, послушно дышит: медленный вдох, медленный выдох, почти на счет. И гаснет боль – не фонари это были, увы, не фонари.
Хорошо, что рядом Лия; что можно держать ее за руку и крепко стоять на обеих ногах; что она ни о чем лишнем не спрашивает – только по делу.
«Ты как?» – это Вик читает по губам, потому что в ушах гудит и грохочет, как грохотал ветер за окном сегодня утром. «Затянется рана – и гул затихнет», – шепчет интуиция; шепот ее щекочет уши, и Вик молча соглашается. А что ему остается? Да и гул правда затихает – с каждой секундой, с каждым шагом, с каждым вдохом и выдохом.
На его место пробирается ужас, от которого подкашиваются ноги.
«Раз дернул осколок – значит, сдался, смирился? Пока в теплой кофейне сидел – храбрился: ни за что, мол, осень меня не возьмет; а как лицом к лицу с ней оказался, так все, на спину рухнул, лапки задрал?»
Вик сжимает зубы. Нет же, наоборот: решил, что хватит бесплотной тенью маячить на пороге – ни рыба ни мясо, ни туда ни сюда. Пора шагнуть навстречу, распахнуть объятия: вот он я, весь твой, от ушей до кончика хвоста; я устал бояться смерти – из года в год одно и то же, скукотища; не буду прятаться под одеялом, взгляну тебе в глаза – а ты делай, что нужно.
Даже если на самом деле не решил, если пожалел, уже не сможет отступить: раз дернул осколок – иди до конца.
– Я в порядке, – шепотом, боясь привлечь отступившую боль, отвечает Вик.
И тянет за руку: идем.
Ему ли, хтони, не знать, как исцеляет страшная, все соки выпивающая, до дрожи продирающая смерть?

Когда из груди торчат осколки разлетевшегося зеркала, никакой калейдоскоп не нужен: смотри не по сторонам, а, скосив глаза, вниз; любуйся на изломы обглоданных веток, на куцые серые облака, плывущие во всех плоскостях, на окна многоэтажек, манящие теплом, но по большей части – беспросветно одинокие.
«Это называется телейдоскоп, – вспоминает Вик. – Когда у тебя вместо цветных стеклышек – горькая реальность».
Может, сохранить вырванные из груди осколки – как мама сохраняла молочные зубы – и калейдоскоп из них сделать? Выкрасить в кислотные цвета, расколотить едва ли не в пыль, ссыпать в бутылку со стеклами – и смотреть, как собственное прошлое ворочается, складываясь в узоры. Отвратительная идея – нынешнему дню под стать.
Интересно, осколки остаются или исчезают, как положено прошлому? Не слышал звона – а ведь бесшумно бы осколок не упал; но, впрочем, до того ли было, чтобы вслушиваться?.. Надо в следующий раз вцепиться покрепче и ни в коем случае пальцы не разжимать, даже если они истекут ненастоящей – неправильной – кровью.
Все прошлые осени были иными – обнимали, подкравшись, со спины, целовали в макушку, гладили по вискам; и пусть спина от их прикосновений покрывалась мурашками, а волосы на висках давно должны были поседеть, это хотя бы не стекло, из-за которого нервы звенят и дышать боязно. Почему же в этот раз так мучительно тяжело? Кризис, что ли, настиг – когда они там настигают?.. А, ну да, двадцать семь на носу – да только он же не музыкант и никогда им не был, если не считать попыток совладать с гитарой на третьем курсе! Или у хтоней свои кризисные графики, просто об этом ему не рассказывали?..
Все прошлые осени были иными – и вот падкий на исследования ум, встрепенувшись, видит в происходящем очередную задачку, похожую на те, над которыми ломал мозг в университете. Ну-ка, ну-ка, какова природа этих осколков, каковы их свойства, давай-ка изучим?..
Чем бы дитя ни тешилось…
А если не самому осколок дернуть, а Лию попросить – как просил маму помочь с шатающимися зубами? Ее не оглушит и не ослепит, она не выпустит, не потеряет; и когда отпустит очередная вспышка боли, можно будет вместе рассмотреть со всех сторон.
Вик уже открывает рот, но, вздрогнув, осекается. Нет, рано, не пришло еще время со следующим осколком расставаться. Ходи, дыши, оживай; все успеется.
Что ж, пусть будет так.

Весь город звучит как одна натянутая осенняя струна, даже вода в канале – и та шумит иначе, впитав холод и темноту пролившихся сегодня дождей. К этому каналу Вик и Лия выходят неведомыми путями, будто все-таки поскользнулись пару раз на встопорщенных улицах и улетели не мотыльками, но неловкими птенцами куда-то не туда.
Впрочем, нет, очень даже туда: стоять на мостах нравится в любом настроении и состоянии, даже когда «стоять» ближе к «лежать». Взбодрит ли это сейчас – или, напротив, добьет?..
Вик поправляет выбившийся из-под пальто шарф, оглядывается. Здесь пахнет смертью, и пускай сейчас от этого запаха тошнит так, что впору склоняться над перилами, прежний Вик, оставшийся в памяти бледным призраком, радуется: гроб, гроб, кладбище, наконец-то.
Лия привычно кладет голову на плечо, гладит все еще подрагивающие пальцы, и каждое ее прикосновение точно нежнейший поцелуй.
– Я люблю тебя, – шепчет Вик, наблюдая, как в канале кружатся листья, занесенные то ли порывом ветра, то ли чьими-то заботливыми руками.
– Я тоже тебя люблю.
Мимо проносится, влетая в лужи и чертыхаясь, парень в наушниках, зелеными волосами напоминающий Криса – одного из операторов агентства. Девушка с колокольчиками на рюкзаке ругает по телефону дождь, промочивший насквозь ее куртку. Забежавшая на мост девочка в желтом дождевике прижимается к перилам, словно пытаясь рассмотреть что-то в канале, а мама похлопывает ее по плечу: «Не надо приставать к троллю, они интроверты и не любят общаться, не то что твой монстр».
Каждый прохожий на кого-то похож – на коллег, заказчиков или знакомых; будто вытащили из головы образ, швырнули в реальность – как во сне.
Может, все это на самом деле сон? Не вставал, не выходил на улицу, не вытаскивал из груди осколки…
Но у каждого прохожего стучит в груди ослепительно-яркое сердце, полное надежды, страха, отчаяния или счастья. Такое не может быть ненастоящим, Вику даже всматриваться не надо, чтобы это почувствовать – сейчас, когда он не живой и не мертвый, зависший на пороге, чувствительный к обоим мирам и ни к одному из них.
Значит, реальность. Значит, на месте его сердца и правда торчат стеклянные осколки – как ни всматривайся, ничего, кроме них, не различишь. А в сердце у Лии вспыхивают и гаснут звезды, вращаются галактики и простирается бесконечная космическая тьма, которую легко заметить, если долго всматриваться в глубину зрачков.
Жаль, что никак не выйдет обнять, прижать к груди, поцеловать всем собой…
Рана уже превратилась в рубец. Не пора ли еще пару осколков вытащить?

Выть на мосту ужасно невежливо. Особенно когда ты не стоишь гордо у перил, запрокинув голову к луне, весь из себя волк-одиночка, а сидишь, упершись лбом в холодный металл, кусаешь пальцы, чтобы вой не превратился в яростный крик, и промокшие джинсы мерзко липнут к заднице, – вот молодец, и как будешь дальше ходить?..
Не стоило вытаскивать разом три осколка, да? Подумал, что больше ничего не страшно, а чем скорее, тем лучше; рванул – и ослеп от боли. Спасибо, что тихонько съехал на землю, цепляясь за перила, а не потерял равновесие и рухнул в канал.
Прохожим, к счастью, плевать; по крайней мере, никто не останавливается и не предлагает помочь. Не плевать только Лие, которая, опустившись на корточки, крепко держит за руку и не спрашивает, как он: и так все видно.
На этот раз ничего не гудит в ушах, мир слышен как никогда ясно – зато искры из глаз снова рассыпаются бенгальским огнем, хватит, чтобы темный вечер превратить в ясный солнечный день. Но как бы ни трясся от вида темноты какие-то пару часов назад, сейчас превращать ничего не хочется. Наоборот, выключить бы фонари, накинуть густую тень на окна домов, задуть звезды – чтобы город исчез, чтобы исчезнуть вместе с ним и чтобы боль в исчезнувшем теле чуточку поутихла.
Проходит, кажется, целая вечность, прежде чем Вик наконец перестает выть и выпускает изо рта искусанный до крови палец.
– Живой? – Лия заглядывает в глаза.
– Надеюсь. – Черт, как охрип голос! – Больше не буду… вот так сразу; только по одному.
От помощи Вик отказывается, встает, хватаясь за перила. Скрипит зубами: забыл совсем, что хотел доверить осколки Лие, и вот пожалуйста, снова не понять – растворились они или улетели в канал? Ну ничего, в следующий раз… А сейчас бы, конечно, домой – сменить джинсы, – но если он переступит порог квартиры, то не найдет сил выйти обратно, в холодную серую осень. Значит, закутается в пальто и потерпит.
Да и сколько еще раз придется сидеть в луже, пытаясь заново научиться дышать?..
– Ты уверен, что хочешь дальше…
– Да, – перебивает Вик, слизывая с пальца кровь. – И гулять, и вытаскивать осколки. Ужасно интересно, что будет, когда вытащу все.

Всегда нравилось ходить по набережным: разглядывать тех, кто живет в каналах, кутаться в шарф, курить. Но сегодня Вик предает прежнего себя, уводя Лию в сторону домов. От запаха воды тошнит, шарф слишком тонкий – в такой не закутаться, сигареты не хочется даже видеть. Может, купить еще чаю или взять наконец кофе? И булочку: желудок подвывает от голода, а хуже вряд ли станет.
Через дорогу как раз горит вывеска пекарни – точно знак свыше.
Внутри многолюдно: вечер, холод, выходной, а чем еще греться, как не свежей выпечкой и дешевыми, из кофемашины, напитками? Отстояв очередь, Вик получает шарлотку и стакан какао, выходит на улицу и расправляется с едой в два укуса и два глотка, урча от жадности. Лия, потягивая кофе, только приподнимает брови; даже не выговаривает по поводу неприличного поведения, надо же.
Понимает, наверное, что, когда из груди торчат осколки, сложно быть приличным.
Когда на пути попадается сквер, Вик просит, завидев скамейку под деревом:
– Посидим? Мне кажется, там должно быть сухо.
В другой день Лия оскалилась бы ехидно: «Что, уже устал ходить? Всего-то пару часов гуляли!» – а Вик ответил бы не меньшей колкостью. Но сегодня Лия молча кивает, и Вик мысленно благодарит за понимание, но в то же время вздыхает: может быть, привычные перепалки вытянули бы из унылого умирания – не окончательно, но хотя бы так, чтобы нос появился. А то он, кажется, увяз по самую макушку и давно уже дышит болотной сыростью, сырой осенью, осенней смертью…
Давно дышит – значит, быстрее переродится? Слишком коварна черная осень, чтобы все было так легко, – или Вик в этот раз слишком цепляется за прошлое.
Всегда дрожал, всегда с затаенным ужасом наблюдал, как раньше и раньше темнеет августовское небо, всегда чувствовал, как оно, нечто жуткое и зубастое, страшнее всех хтоней вместе взятых, подкрадывается сзади и дышит холодом в затылок. Но никогда не просыпался бледной тенью себя, пережеванным комком, который не верит в осенние объятия, прикосновения, поцелуи.
Впрочем, их больше и нет.
На скамейке и правда сухо, и Вик, откинувшись к спинке, прикрывает глаза – забыть ненадолго про осколки, про слишком яркие фонари, про искусанный палец, который нет сил заживить (а еще хтонь называется!). Деревья, пусть и голые, ощущаются «домиком» – тут он и спрячется, словно не волк, а поросенок, построивший укрытие из веток и прутьев. Конечно, его сдует черный осенний ветер; но пока не сдул…
– Твои осколки какие-то неправильные, – замечает Лия. – Или, наоборот, самые правильные, даже не знаю. В общем, ты в них совсем не такой, как в жизни, и не такой, как в других зеркалах.
«А какой я в других зеркалах?» – вертится на языке у Вика. Видит ли она его чудищем с бездной в глазах, дымом в человеческом облике, тенью, замершей на пороге перерождения?..
Он не спрашивает, и Лия, не умеющая читать мысли, отвечает на совсем другой вопрос – или просто продолжает говорить:
– Ты в них… как будто уже новый. Яркий. Сбросивший старую, бледную шкуру. Как никогда хтоничный.
Значит, осколки показывают будущее? А город – он тоже был из будущего? Или это касается только его, носителя, хозяина рассыпавшегося прошлого? Но где это видано – чтобы в прошлом отражалось будущее?
А вдруг это и не будущее вовсе, вдруг все-таки прошлое – до которого теперь никогда не дотянуться?
«Но ты ведь знаешь, как проверить, да?»
– Выдерни, пожалуйста, один из них, – просит Вик, чувствуя затылком подкравшийся мрак.
Боится, что Лия начнет спорить, – но она, как всегда, само понимание.
– Какой?
– Какой тебе больше нравится.
Выбирает она придирчиво, словно не хочет нарушать композицию – хотя какая тут композиция, одно только название; тянет осколок – так медленно, что Вик раздраженно выдыхает:
– Резче! – И давит вой.
Кто же знал, что края у осколка могут быть зазубренными? Разве зеркала разбиваются вот так?..

Осколок растворяется прямо у Вика на глазах – в которых, правда, пляшут черные точки. Но на помутнение это не списать – Лия тоже видит, Лия кивает: да, он исчез. И пожимает плечами, будто говоря: «Ты ведь не ждал, что они – воображаемые, призрачные, метафорические – станут реальными?»
«Значит, это действительно прошлое, – думает Вик. – Мир меняется – надо меняться с ним». И, поднявшись со скамейки, берет Лию за руку: идем, пора дальше гулять – и дальше вытаскивать осколки, тем более что это дается проще и проще, как ни противно признавать.
Можешь дрожать и бегать сколько влезет, но время вспять не повернешь, и потому с каждым шагом вперед будет легче.
Значит, следующий осколок Вик постарается вытащить как можно скорее.
Пока они гуляют по району, в просветах между домами то и дело мелькает очередной мост: пускай не приближаются к набережной, но будто все-таки по ней идут, постепенно удаляясь от центра. Мокрые листья не липнут к ботинкам – валяются кучей на газоне; как-то даже жалко их: никаких надежд на путешествие хотя бы в рамках города. Впрочем, не так уж приятно на чужих подошвах путешествовать, сам бы согласился, а?
Пушистые фонари отгоняют густую темноту, и Вик решает им помочь: переборов отвращение, прикусывает кончик сигареты и щелкает зажигалкой. Теперь в руке у него – маленький огонек, а в груди, помимо осколков, – сухой дым. Мокрые джинсы, конечно, не высушит, уж скорее глотку раздерет хлеще недавнего воя, но разве не плевать?
В конце концов, сейчас Вик чувствует себя живым – живее, чем в кофейне, чем на мосту, чем под деревьями в сквере. А значит…
Снова поймав Лию за руку: «Ты нужна мне как никогда», Вик зажимает сигарету в зубах, расстегивает пальто и брезгливо вытаскивает из груди очередной осколок.
В виски будто вгоняют гвозди. Наверное, к дождю – сколько раз он вернется сегодня?

Осколки, конечно, ненастоящие – может ли быть настоящей такая эфемерная вещь, как представление о себе, как прошлое, как душа?.. Раны – тоже, как бы ни зудели. Значит, самая обычная водолазка, купленная в самом обычном магазине (это вам не пошитое на заказ хтоническое пальто!), не должна пропитываться кровью.
Но вот же, пропитывается, что там себе ни тверди.
Вик проводит ладонью по мокрому животу и задумчиво слизывает липкий красный след. Кажется, рубцы оказались не такими уж рубцами – лишь тонким слоем свернувшейся крови – и теперь, потревоженные резким ли жестом, глубоким ли вдохом, раскрылись. Хоть покупай в ближайшем магазине суровые нитки да иголку и сам себя штопай: к врачу ведь с таким не пойдешь.
– Давай я посмотрю? – Лия – коктейль из растерянности и решительности. Покупки отменяются: иголка и нитки непременно найдутся в ее рюкзаке.
– Не надо, – отмахивается Вик, отправляя в урну истерзанный зубами окурок. – Я же не умираю.
– И ты будешь просто ходить и…
– Истекать кровью. Да.
Взгляд у Лии острее ножа – но ему, пронзенному осколками, бояться нечего.
Запрокинув голову, Вик разглядывает черное небо с редкими, едва заметными в городе крапинками звезд, вдыхает обжигающе ледяной воздух и тихо смеется – а может, кашляет на холоде.
Еще пару часов назад хотелось забиться в угол от страха; еще недавно от внутренней тревоги вздрагивали руки. А теперь – все равно.
– Знаешь, я подумал… – Вик полусогнутым пальцем гладит Лию по щеке. – Если я закурю, будет ли дым струиться из дырок в моей груди?
Она ничем не выдает жути, вскинувшейся внутри колючей волной, – пожимает плечами и улыбается почти не натянуто:
– Почему бы не попробовать?
«В том числе за это я так ее люблю», – думает Вик. И вытаскивает сигареты.

Дым не струится сквозь водолазку, как жадно ни затягивайся. Впрочем, и кровь не течет; так что, может, раны снова покрылись тонкой корочкой – как покрываются лужи после морозных ночей. Какой уж тут дым.
Лия, убедившись, что эксперимент закончился неудачей, расслабляется: не стискивает пальцы, а легонько поглаживает, дышит спокойно, размеренно; даже какое-то время пинает мелкий камешек, пока он не улетает на проезжую часть.
– Ах, как бесславно завершилась его жизнь! – ухмыляется Вик. И, споткнувшись, закусывает губу – осколки вздрагивают в груди, точно предостерегая: рано радоваться, нынешний ты – уже не прежний ты, но и еще не новый.
Интересно, насколько новый он будет похож на прежнего? Вдруг получится точной копией – и зря, выходит, переживал? Или в одну реку при всем желании не войти дважды, даже если эта река – ты сам?..
Внутренний навигатор сбоит с утра: не подсказывает ни куда по жизни двигаться, ни сколько перекрестков спустя будет метро. Поэтому Вик, оглядевшись, без капли удивления осознает: понятия не имеет, где они, даже не уверен, какой это район: в темноте все улицы на одно лицо. Впрочем, сейчас им неважно, куда попасть, а значит, неважно, куда и откуда идти. В конце концов, понадобится найти метро – откроют карты.
Город выводит к набережной, наглейшим образом не оставляя вариантов: либо вдоль воды до ближайшего моста, либо разворачивайся – и назад. Поежившись от мысли, что придется наступать на свои же следы, Вик натягивает до подбородка шарф, поднимает воротник пальто и прячет руки в карманы. Ничего страшного, мост не так уж далеко. Главное – не смотреть налево, где шелестит неумолимое время, иначе рискуешь утонуть в его водовороте.
Лия касается плеча: я здесь. Спасибо ей.
На попавшемся по пути столбе качается очередная листовка. Вик срывает ее и на ходу складывает в птицу – кажется, в лебедя, нелепого, кривого. Но природа не ко всем милосердна, и ему, созданию природы, тоже милосердие не к лицу.
Короткий взмах, и лебедь отправляется в воду: если не долетит до жарких стран, то пусть хотя бы доплывет. А Вик, не устояв-таки перед соблазном, вцепляется в ограждение, опускает голову – и превращается в беспомощный, но восхищенный стук сердца, ничего больше от себя не оставляя.
Вихри времени закручиваются под ногами. И как же прекрасно будет рухнуть вниз и закрутиться вместе с ними.

От прыжка в бездну спасают схватившая за руку Лия и в ту же секунду хлынувший дождь: не зря, значит, гвозди в виски вколачивали.
– Вон там кафе! Давай скорее!
Они перебегают мост, не разжимая рук. «Только не смотри налево, – повторяет Вик. – Только не смотри». И, вспомнив, как кружилось время, вздрагивает от сладкого ужаса внизу живота.
Кафе оказывается маленьким, всего на три столика, но уютным: с живыми растениями (у каждого – табличка с именем) и желтыми гирляндами. Десертов здесь – выбирай не хочу; но они, переглянувшись, берут лишь чайник зеленого чая с мятой, один на двоих.
– Ну и что это было? – шипит Лия, когда в ожидании заказа они садятся за столик.
– Я дурак, – пожимает плечами Вик. – Там, в канале, кружилось время, и я решил, что хочу раствориться в нем. – И ежится, покосившись на осколки: как жаль, что мокрое пальто висит на вешалке и закутаться не во что.
– Ты мой любимый дурак. И я ужасно за тебя переживаю.
Перехватывает горло: Лия нечасто говорит о любви, каждое ее признание – на вес золота. Вик виновато улыбается, не в силах подобрать слова: извини, сегодня со мной особенно сложно, не надо было тебя втягивать, но раз уж втянул – останься, пожалуйста, до конца.
А потом приносят чай, и после первого же мятного глотка, прочистившего мозги, хочется смеяться над собственной глупостью. Если бы Лия хотела – ушла бы давным-давно под любым предлогом, но она, гляди-ка, все еще здесь: отпивает из чашки, то и дело отводит со лба мокрые пряди. Самый привычный для нее способ признаваться в любви – быть рядом, когда и сам бы от себя сбежал.
Дождь рассыпается за окном барабанной дробью. Гирлянды на стенах то гаснут, то разгораются, и дыхание невольно подстраивается к их такту.
– Может, поедем ко мне? – предлагает Лия. – Думаю, мы оба нагулялись.
– Поедем, – лениво соглашается Вик, разморенный теплом и вкусным чаем. И так же лениво, почти равнодушно вытаскивает из груди еще один осколок.
Сердце на мгновение спотыкается и тут же ровно шагает дальше. Интересно, последний осколок он вовсе не почувствует?

В темноте Вик едва различает собственные пальцы, сколько к глазам ни подноси, и едва чувствует, где проходят границы его зыбкого тела. Если бы не фонари – растекся бы дымчатыми потоками, растворился в холодном воздухе и ищи-свищи. Чертовски некрасиво по отношению к Лие, но будто он сейчас полностью властен над своей формой и своим состоянием!
– Нам туда. – Лия берет под руку и тянет направо, во двор.
Вик не сопротивляется: в его голове не карта, а сущий хаос, он совсем не против быть ведомым. Особенно когда ведет Лия.
Вся работа дворников насмарку: дождь и ветер разметали собранные листья. На асфальте расплываются красные пятна – будто и город проткнули стеклянные осколки, будто и у города из груди сочится кровь. И не только сочится – еще и мерзко пахнет холодным металлом. Все умирает, все гниет; как ни бегай, сколько ни тверди, что принимать неизбежное словно вытаскивать осколок: больно лишь первое мгновение, – не спасешься.
Коротко вздохнув-всхлипнув, Вик качает головой на вопросительный взгляд: ничего, все нормально, просто, знаешь, осень в глаз попала. И тенью прикосновения гладит пальцы Лии, лежащие на сгибе локтя: спасибо, что ты со мной.
Во дворах, которыми они срезают дорогу, фонари то слишком тусклые, то вовсе не горят; и хищная темнота след в след крадется за спиной. Вик скрипит зубами, дышит медленно, сосредоточенно, удерживая себя в реальности: вдруг, переродившись здесь, в городской темноте, он перестанет быть не то что собой – вообще человеком? Превратится в зловещую тень на стене и будет пугать прохожих, достаточно внимательных, чтобы понять: эту тень ничто не отбрасывает.
Сколько ни скрипи зубами, расплываются человеческие черты: вот уже вместо руки – мохнатая лапа, вот уже вместо лапы – серый сигаретный дым; и шаги все тише, все незаметнее с каждой секундой.
– А ну соберись! – рявкает Лия. И на следующем повороте вытаскивает к огням витрин, гулу автомобилей и ярким чужим голосам.
Здесь листья не растекаются кровью, а шуршат рассыпным чаем, тыквенными пирогами и горьким дымом костров. Но так кажется поначалу, а если прислушаться… «Это время шуршит, а мы слушаем; всем страшно».
Вик медленно, по глотку, вдыхает отравляющий шелест времени – и один из осколков сам вываливается из груди, как выпадают у детей молочные зубы, уступая место коренным. Но пока внутри зудит тянущая тоска, по чему – по себе ли прошлому? – поди пойми.
Словно лампа – мотыльков, зовет светящаяся буква «М». Вот почти и добрались.

– Гроб, гроб, кладбище, – бормочет Лия, когда они встают на эскалатор. И вцепляется в рукав за мгновение до того, как Вик, покачнувшись, теряет равновесие. Вернее, потерял бы, если бы она не вцепилась.
В метро тоже пахнет смертью; крутятся безжалостные шестерни времени, перемалывая всех, кто достаточно чуток, чтобы знать: не перемоловшись, не изменившись, в осень не войдешь. Это необходимо, но даже хтоническая сторона вздрагивает от мысли, что придется рассыпаться прахом, чтобы из праха восстать.
Медленный вдох, медленный выдох. Начал дышать этим сладким ядом – так не останавливайся теперь: отравиться наполовину гораздо хуже, будешь висеть бледным призраком между жизнью и смертью, вместо того чтобы дойти до конца и переродиться.
Впрочем, будто он уже не висит.
В вагоне полно свободных мест. Вик забивается в угол, Лия, устроившись рядом, обнимает за руку и кладет голову на плечо.
– Хочешь поговорить или помолчать?
– Давай помолчим, – решает Вик, не сильно уверенный в способности поддерживать внятный диалог. И немедленно жалеет, потому что густая темнота в тоннеле метро заводит песню – пронзительную, как забравшийся под пальто ветер, холодную, как осенняя ночь; а погрузился бы в разговор – вряд ли бы услышал.
Нет под рукой воска, чтобы в уши залить, да и поздно: пропал на первой же ноте. Песня теперь не летит за вагоном вдоль рельсов – песня звучит внутри. И голос ее похож на шепот воды в канале, откуда звала бездна – или, может быть, смерть.
«Откройся мне. Позволь пропитать твою кровь. Хватит цепляться за мнимую стабильность человеческого тела: она ведь никогда не была тебе близка».
Осколки в груди дрожат в унисон, и это почти приятная боль – как от когтей Лии, которые она вонзает между ребер. И правда, сколько можно медлить? Всегда любил смерть – но сейчас, встав на дорогу к ней, почему-то плетется нога за ногу вместо того, чтобы бежать.
Можно подумать, нравится быть чужим в мире, в который сегодня проснулся!
Вик мысленно сдирает коросту с заживших ран, раздвигает их пальцами, морщась от мерзкого удовольствия, и обмякает на сиденье. С кровью уходят жизнь и тепло – с песней вливается в вены ледяная смерть.

От метро до квартиры Лии – смешные десять минут пешком. В лучшие дни Вик добегал за пять, срезая все возможные углы и перепрыгивая заборчики, но сегодня едва ли хватит и двадцати: ноги подламываются через каждые три шага, полупрозрачные руки то уступают место хтоническим лапам, то возвращаются в человеческий вид, а липнущая к телу водолазка и мокрые джинсы раздражают до клокочущего, точно кашель, рычания.
«Потерпи, – шепчет свернувшаяся в груди смерть. – Ты впустил меня; сейчас перестроится твоя суть, появится новая точка опоры – сразу полегчает».
Из-за слепящих фонарей в витринах почти не видно отражения, но Вик знает: там шагает по пятам взъерошенное шестилапое чудище с голодной бездной в глазах. Все-таки как же он сегодня отвратительно хорош!
– Если хочешь, можем постоять.
– Да брось, – морщится Вик. – Дойдем до тебя – отдохну. – И прибавляет тише: – Спасибо, что терпишь меня.
– Не любила бы – не терпела бы, – усмехается Лия.
Свернувшаяся в груди смерть выталкивает коготками осколки – один за другим. С последним все закончится: и кровь, и пограничные мучения, и сам Вик.
Поскорее бы.

Пальто и ботинки они оставляют на ощупь в темной прихожей. В комнате Лия тоже не щелкает выключателем: находит ароматические свечи, чиркает спичкой, расставляет по столу.
Это не ради красоты – в подъезде вывалился из груди последний осколок, и Вик рухнул на колени вслед за ним: слишком много оказалось вокруг удушающего света. Что за день такой: куда ни сунься, как себя ни выверни, все равно тошнит.
К счастью, до квартиры Лия довела за руку, а здесь весь возможный свет целиком и полностью в их власти.
– Приоткрыть окно?
Вик молча кивает: после душного подъезда не помешает свежий воздух; снимает грязные джинсы, стягивает пропитанную кровью водолазку. Сейчас бы в душ… Но сил хватает только упасть на кровать – к счастью, застеленную, а значит, белье он не измажет.
И покоситься на свою несчастную грудь: ну-ка, что там у нас?
Там – шрамы, будто следы от когтей неведомого чудовища. Интересно, есть ли они на человеческом теле? За день так привык смотреть сквозь него, что, пока не заснет, вряд ли сможет взглянуть иначе.
На ощупь точно есть.
– Ты течешь во все стороны, – задумчиво замечает Лия, присаживаясь рядом. С молчаливого разрешения касается груди кончиками пальцев, ровно как при встрече у подъезда; но теперь нервы не взрываются болью, и не хочется забиться в угол. Разве что щекотно – самую капельку.
В комнату вползает ветер, и пламя свечей неровно колеблется под его ласками, заставляя в унисон плясать на стенах вытянутые тени. С этим ветром они с утра играли в догонялки; этот ветер тянулся к осколкам, желая то ли звенеть их заставить, то ли с мясом и кровью вырвать, то ли все сразу; от этого ветра больше не спрятаться, ведь нет ни пальто, ни водолазки, чтобы воротник поднять, полы запахнуть.
Да и зачем прятаться?
Улыбнувшись, Вик подставляет обнаженную грудь, шепчет одними губами: «Осколков во мне не осталось, а значит, и прежнего меня больше нет. Подхвати, помоги вспыхнуть и разлететься пеплом, чтобы было из чего заново рождаться. Я, конечно, не феникс – слишком шакалистый и шестилапый, – но кто сказал, что только фениксам можно из пепла воскресать?»
И умирает – как человек и как хтонь; обращается шелестом времени, холодом смерти, горьким струящимся дымом. Он – пламя свечей, он – тени на стенах, он – ветер, нахально пролезший в комнату и – прямо сейчас – гладящий Лию по волосам.
Он – черная осень, которая шла по пятам весь сегодняшний день, заставляя дрожать от страха. Себя самого бояться – ну не смешно ли.
А потом носа касается запах апельсина и корицы, изрезанная шрамами грудь поднимается на вдохе, тело покрывается мурашками – прохладно все-таки с открытым окном. Вик собирается в прежнего – нового – неизменного себя, открывает глаза и не понимает: через какие такие очки смотрел на мир, если сейчас он кажется не болезненно, а правильно ярким? Словно утром утонул в простуде, а теперь она прошла, и глаза не слезятся, и насморк отступил – из окна тянет ночным холодом и влажным асфальтом, – и кровь кипит вовсе не из-за температуры, а потому что он как никогда живой.
Ради этого стоило умереть.
Вик – наконец-то – крепко обнимает Лию человеческими руками и хтоническими лапами, целует губами и прикосновением хищного, нетерпеливого дыхания к щеке. Мог бы – вручил ей, как вазу, свое сердце, а в нем – букет из окровавленных осколков.
Да только осколков больше нет, а сердце… Сердце он вручил давным-давно.
И если Лия сейчас выпустит хтоническую сторону и вонзит когти между ребер, Вик будет совсем не против: теперь, после перерождения, все можно. А кое-что даже нужно.
Добро пожаловать в черную осень.
Рита Хоффман. Венок


Нарядила она его в красную косоворотку. Батюшка с матушкой против были, всё отговаривали, мол, не по-людски это, не принято так. Да только что ей их причитания? Специально для него ведь вышивала узоры затейливые на вороте и рукавах, вязь защитную, от дурного глаза и слова. Кто ведает, может, коль успела бы она ее закончить, и не умер бы он так глупо и быстро.
Хотели деды сжечь его да по ветру прах развеять, но и тут она воспротивилась слову старших. Так и сказала им, мол, как сами в Навь отправитесь, пусть вас жгут, а он, Веслав, не желал на костре погребальном гореть, все о тихой могилке в лесу мечтал, подальше от суеты и глаз чужих. Как чувствовал, что жить ему недолго осталось.
Вдове безутешной перечить не стали, согласились старшие, хоть и нехотя. Батюшка Веслава ничего не сказал, все к кружке прикладывался. Была бы Вела послабее духом, тоже достала бы наливок из подызбицы, но знала она, что утопить печаль не выйдет, рано или поздно придется с горем напрямую столкнуться.
При жизни красивым Веслав был, кудри золотистые, глаза веселые, а после смерти осунулся весь, высох, нос заострился, улыбка спала с лица, застыло оно безразличной маской.
Сидела Вела подле него несколько ночей, плакала, сетовала, никак в толк взять не могла, почему именно в их дом беда пришла. Гадкие мысли в голову закрадывались, думала она о том, почему иные старики до ста лет доживают, а ему, Веславу, боги отвели такую жизнь короткую.
– Поди, доля его такая, – сказала ей матушка.
Но отмахнулась Вела от этих слов, зубы покрепче сжала, чтобы лишнего не ляпнуть.
Доля! Да где это видано, чтобы молодые раньше стариков помирали?!
Долго не могла она найти в себе смирение, все слезы лила да богам подношения делала, будто надеялась, что очнется Веслав, откроются глаза его ясные, щеки снова кровью нальются, но не случилось этого, так и лежал он, недвижимый, посреди горницы.
Вышло время, пахнуть в доме стало скверно, не могла больше Вела оплакивать мужа – пришла пора хоронить его.
В красной косоворотке выглядел он еще бледнее, чем прежде. В последний раз Вела прикоснулась пальцами к его вихрам, завернула тело в полотнище белое, созвала близких, и понесли мужики его в лес. Бабы следом шли, плакали навзрыд, кто искренне, кто плакальщицам подражая, а Вела ни слезинки не проронила: не было у нее сил.
Как положили Веслава в могилу, присела она подле и попросила матушку Сыру Землю принять его. Все слез ждала, но не осталось их, а как закапывать мужа начали, дождь занялся. Решила Вела, что вместо нее боги плачут, на том и успокоилась.
В дом вернулась сама не своя, все от окна к окну металась, точно надеялась увидеть, что возвратился муж, но никого на пороге не было, только тени сгущались.
Как совсем темно стало, зажгла Вела свечи, затопила печь, распустила косы, сняла поясок, присела на лавку и глаза прикрыла.
Задремала она, похоже, потому как привиделось ей, что вернулся Веслав домой, дверь открыл, вошел в горницу и огляделся. Вода с него стекала черная, ноги босые все в земле сырой, косоворотка грязная. Да и глаза его были другими совсем, не голубыми, а желтыми, как у зверя. Подошел он ближе, встал за ее спиной и ладони тяжелые на плечи ей положил.
Вздрогнула она, вскочила на ноги да принялась оглядываться. По спине мурашки поползли, руки гусиной кожей покрылись. Одна она была в горнице, догорали свечи, ветер за стенами выл, словно пес голодный.
– Чур меня, – прошептала Вела. – Чур.
Взяла она свечу, в комнатку ушла, где спали они с Веславом. Забралась под одеяло пуховое, накрылась с головой, но никак не могла забыть прикосновения рук ледяных к плечам.
Говорили деды, что негоже плакать по мертвым, что вернуться они могут, если слишком громко звать. Боялась этого Вела, боялась и одновременно желала страстно. Как жить без любимого? Как забыть руки его ласковые?
До первых петухов ворочалась она в постели, всё шаги ей чудились, дыхание чужое, но гнала Вела страхи прочь, знала, что ничего дурного с ее Веславом бы не случилось, ведь душа его чиста была, как у ребенка.
Дни потекли долгие, серые. Ни весна не радовала, ни зеленеющая трава, ни птичье пение. Ходила по деревне Вела как тень, почернела от горя. Выполняла работу свою споро, да только потеряла былой пыл, будто вся жизнь из тела ушла.
У колодца ее сторониться стали, бабки плевали под ноги, молодухи глаза отводили. Спокойно сносила тяготы Вела, старалась не мешать соседям, из дома все реже выходила. Хозяйство вела исправно, дом в чистоте держала, а когда гасли последние огоньки в деревне, убегала в лес.
Там она падала грудью на земляной холмик и горько плакала. Порой выла подобно волчице. И не было покоя в ее душе, шло время, а легче Веле не становилось.
Подруги ее, Олена и Мила, сделались единственной отрадой. Чем больше проходило времени со дня погребения, тем чаще они захаживали. Не волновали их соседские пересуды, не боялись они разгневать родных, и Вела была благодарна им за это.
В разгар лета наведались они к ней, уселись за стол, принялись сплетни рассказывать да хохотать. Сама не заметила Вела, как улыбнулась, сперва робко, а потом открыто, совсем как прежде.
– Погляди на нее, улыбается! – воскликнула Олена. – Давненько мы тебя в хорошем расположении духа не видели.
– Сами знаете…
– Знаем, знаем! – перебила Мила. – Схоронила ты любимого, но разве повод это и себя в могилу загонять? Молодая ты, вся жизнь впереди. Нехорошо запираться и от людей отгораживаться, любят тебя в деревне, старики твои скучают.
– Знаю, что скучают, – вздохнула Вела. – Но разбито сердце мое, неужто не видите? Любила я его, так сильно любила…
Тишина повисла в горнице, помрачнели было подруги, но недолго их печаль длилась.
– А пойдемте к реке? – предложила Олена. – Венки пускать будем!
– Где это слыхано, чтобы вдова венок пускала? – удивилась Вела.
– Сегодня вдова, завтра жена. – Мила толкнула ее плечом. – Ты ж первая красавица в деревне, не будешь вечно вдовствовать, если из дома выходить начнешь.
Отмахнулась Вела, да разве удержишь в руках огонь? Засобирались девицы, и ее заставили подпоясаться и причесаться. Олена косу Веле заплела девичью, а когда та возражать попыталась, стукнула ее по макушке гребешком.
– Не смей перечить нам сегодня! Пусть этот день обернется началом твоей новой жизни.
Взяли они Велу под руки и к реке повели. Много девиц туда же шли, одна другой краше: косы длинные, сарафаны белые, серьги и бусы красные, как ягоды рябины. Засмотрелась на них Вела, вспомнила, как сама такой была, и поняла вдруг, что ей всего двадцать зим. Правы были подруженьки: хочет она того или нет, а жизнь продолжается. Можно закрыться от всего бела света и до старости взаперти сидеть, а можно попытаться дальше жить. Веслав наверняка пожелал бы этого.
Приосанилась Вела, русу косу через плечо перекинула и уверенно вперед пошла. По траве плыла словно лебедь, поглядывали на нее девицы, но не говорили ничего, только шептались.
– Пусть, пусть сплетничают. – Олена махнула рукой. – Скоро все женихи знать будут, что Вела наша больше от людей не прячется.
На берегу много людей собралось: девицы у заводи, парни поодаль. Кто-то пел, другие свистели, молодые красавицы ноги белые в воде мочили и смеялись.
– Собирай цветы, покуда все не оборвали, – поторопила Велу Мила.
Разбрелись подруги, пока венки плели: Олена в одну сторону, Мила в другую, а Вела и того дальше ушла, к самому лесу. Выбирала цветы покрасивее, белые, нежные, и впервые за долгое время сердце ее было спокойно.
– А что это ты здесь делаешь?
Вздрогнула Вела, вскинула голову и увидала юношу, сидевшего на ветке. Чернобровый, черноокий, похожий на птицу, он склонил голову к плечу и разглядывал ее, прищурив один глаз.
– Ты кто такой? – спросила она. – В деревне я тебя не встречала.
– А я и не из деревни. – Юноша плечами пожал. – Темно уже, а ты цветы собираешь. Не страшно тебе?
– А тебе?
– Мне-то чего бояться?
– А мне?
Усмехнулся парень, перевернулся и повис вниз головой. Вела прижала цветы к груди, нахмурилась, стараясь страха своего не показывать, а у самой сердце как пташка в неволе забилось.
– Как звать-то тебя, красавица?
– А тебе зачем?
– Ни на один вопрос мой не ответила, это ж надо. Захочу, сам узнаю твое имя.
– Попробуй.
– Боишься меня? – Парень прищурился. – Думаешь, я затеял что-то плохое?
– А что еще я помыслить могу? Сидишь один на дереве, еще и вопросы задаешь странные! Редко сюда незнакомцы захаживают, откуда ты взялся?
– По небу прилетел.
– Еще и врун. – Вела фыркнула.
Парень спрыгнул с ветки, спрятал руки за спину и принялся кругом ее обходить. Вела все сильнее цветы сжимала, пыталась не смотреть в глаза темные, испугалась, чего уж скрывать.
– Венки пускать по воде будете?
– А твое дело какое?
– Если кто-то венок отпускает, кто-то и подобрать должен.
Ничего не ответила Вела, губы поджала и нахмурилась, а парень знай себе кругами ходит да поглядывает на нее из-под черной челки.
– Так и не скажешь, откуда ты взялся? – спросила Вела.
– От матушки и батюшки, как и ты.
– Знаешь ведь, что не о том я тебя спрашиваю.
– Так я ответил уже: по небу прилетел. Смотрю, внизу костры развели, услышал песни, дай, думаю, взгляну.
– Чудной ты, – выдохнула Вела.
– Ты цветы ядовитые собираешь, а я чудной? – хмыкнул незнакомец.
– Ядовитые?
Не успела Вела опомниться, а парень уже перед ней оказался. Выхватил цветы из ее рук, и увидела она, что покраснела кожа там, куда сок растений попал.
– Чесаться будет, – сказал он.
– И пусть, – буркнула Вела.
– Давай порезник приложу.
– Откуда у тебя…
Не успела договорить, а парень уже достал из кармана лист и поднес его ей к лицу.
– Пожуй, чтобы сок дал, и на ожоги намажь.
– Знаю я!
Засунула Вела лист в рот, пожевала, наложила кашицу на красные пятна, и те сразу гореть перестали. Парень наблюдал за ней внимательно, взгляда не отводил, и так не по себе ей было от этого, что сквозь землю провалиться хотелось.
– Цветы отдашь? – спросила она.
– А ты коварная! Хочешь венок сплести, чтобы обжечь кого-то?
– Вовсе нет!
– Тогда нарви другие.
– Мне нужны эти, – заупрямилась Вела.
Думала, парень упираться станет, но он вдруг протянул ей цветы и улыбнулся. И такой хитрой была эта улыбка, что по спине Велы мурашки побежали.
– Пойду я, – промолвила она и начала пятиться.
– Иди, иди, – кивнул он. – Под ноги смотри!
Бежала она к заводи сломя голову, не оглядываясь, словно ей под хвост вожжа попала. Олена и Мила уже у воды стояли, а завидев Велу, руками махать принялись.
– Где же ты была? – спросила Мила. – Мы тебя потеряли.
– Думали, ты домой ушла.
– Не ушла, – выдохнула Вела. – Цветы собирала.
– Плети венок скорее, стемнело совсем. – Олена на небо пальцем указала. – Скоро пускать начнем.
Жглись цветы, терзали пальцы, но Вела упрямо сплетала стебли. Перед глазами то и дело всплывал образ незнакомого парня, стоявшего у края леса. Несколько раз она вздрагивала и поднимала голову от работы, всматривалась в темноту, но чаща лесная исчезла в ночном мраке, а вместе с ней и незнакомец.
Вела вытащила ленту из волос, принялась перевязывать ею венок, шептала слова заветные, заговаривала узелки. Просила богов о милости, просила о доле хорошей, о покое в сердце, а как закончила, поднялась на ноги и к воде подошла.
Девицы вокруг шептались, смеялись звонко, Олена и Мила кому-то из парней руками махали, а те в ответ свистели и громче песни петь начинали. Не знала Вела, зачем вообще пришла сюда, ведь не отболело еще, не отпустила она своего любимого, так рано ее покинувшего.
– Давайте! – выкрикнул кто-то. – Пускаем венки!
Без особой радости опустила Вела венок на воду и подтолкнула, чтобы течение его подхватило. Вскоре затерялся ее венок среди остальных, запели девицы, а парни, дальше по течению стоявшие, в реку кинулись.
– Интересно, кто мой вытянет? – Мила на цыпочки встала, чтобы разглядеть веселившихся в воде молодцев. – Только бы не Егор!
– Точно, хоть бы не он! – простонала Олена. – Никто не хочет быть Егоркиной невестой.
Веле все равно было, кому ее венок достанется, она давно его из виду потеряла. Глупости все это, разве можно любовь сердечную так найти? Вот с Веславом они с детства знали, что поженятся, и как только дали добро старшие, так и стали жить вместе. Жаль, что недолго.
Девицы к кострам ушли, чтобы посмотреть, кто чей венок поймал, а Вела отстала от подруг, не хотелось ей веселиться. Остановилась она, скрытая высокой травой, и с воды глаз не сводила. В небе звезды зажглись, тонкий серп месяца отражался в реке, со всех сторон густой туман наползал. Поежилась Вела, обняла себя руками, как вдруг увидела в камышах уже знакомое хитрое лицо. Поднял парень венок, и узнала она ленту, которую собственными руками узелками завязывала.
– Ты!.. – выдохнула Вела.
Ничего не ответил ей незнакомец, надел венок на голову, поклонился и скрылся в камышах.
Тревожно стало Веле, заметалась она, пожелала отобрать венок, но где уж там! Парня и след простыл.
Не попрощалась она с подругами, побежала в деревню, сама не зная, чего испугалась.
И чудилось ей, что по мокрой траве кто-то идет за нею, и трепетало сердце, и слезы на глазах наворачивались. В темноте Вела едва не заблудилась, но не останавливалась, потому что чувствовала: остановится – быть беде.
Заприметив крайние дома, расплакалась от облегчения и только тут поняла, что бежала босая. Израненные ноги болели, но Вела упрямо шла к дому, надеясь поскорее спрятаться от всех.
В темноте она взбежала на крыльцо, вошла в сени, торопливо зажгла свечу и прикрыла глаза, силясь выровнять дыхание.
– Чур, – пробормотала Вела. – Чур меня.
Она вошла в горницу, тяжело опустилась на лавку, положила дрожащие руки на стол и просидела так довольно долго, пока не стали мерзнуть ноги. Лишь тогда взяла Вела свечу и хотела было затопить печь, но вдруг увидела на полу странные пятна. Присев, провела она по ним пальцами и догадалась – земля.
– Принесла грязь домой, – прошептала она. – Придется завтра…
В дрожащем свете свечи усмотрела Вела, что грязные следы ведут дальше, туда, куда она еще не ходила. К ложнице.
Плохо ей стало, дурно, на лбу пот выступил, ладони покрылись испариной. Тишина в доме царила зловещая, и ни звука с улицы не доносилось, даже ветра слышно не было.
– Кто тут? – тихо спросила Вела. – Выходи!
Не откликнулся никто.
Может, старшие приходили проведать?
Вела медленно по следам пошла, стараясь на сырую землю не наступать. Руки тряслись так, что свеча подрагивала, но она не останавливалась, только крепче сжимала ее.
У рассохшейся двери замерла Вела, протянула уже руку, чтобы за ручку взяться, но привлек ее внимание лоскут ткани, на полу лежавший.
Красный. С вышивкой.
Она заголосила, выронила свечу. Не помня себя от ужаса, побежала Вела прочь от дома, в темноте наступая на острые камни. Крики ее разбудили соседей, старики выходили из домов с лучинами, что-то выкрикивали, но не слышала их Вела, бежала ко двору родителей.
– Вела! – Мать прямо перед ней дверь распахнула. – Вела, что случилось?!
Не могла она ответить, рыдала, на грудь матушке упала, обхватила ее руками и выла.
Батюшка соседей успокаивал, а матушка Велу у печи посадила и принялась слезы ладонями утирать.
– Что же ты, что? Обидел тебя кто-то?
– Веслав! – воскликнула Вела.
– Веслав? – Матушка нахмурилась. – Как…
– Был он дома у меня, чем хочешь поклянусь! – возопила Вела и лицо руками закрыла.
– Что же делается, не мог ведь он…
Осеклась матушка, языком цокнула, встала и отошла от дочери. А та слезами заливаться продолжала, щеки ногтями царапала, никак не могла забыть кусок ткани красной, которую своими руками расшивала.
– Говорили тебе, что сжечь его следовало, а ты! – прошипела матушка. – Никогда никого не слушаешь, никогда…
– Чего теперь причитать? – вмешался батюшка. – Может, выкопаем да огню предадим?
– Могилу осквернять? – ужаснулась матушка. – Совсем из ума выжил, старый?
Вела смотрела на них и никак в толк взять не могла, почему они такие спокойные.
– Мертвец ко мне ходит, а вы не удивляетесь даже? – Голос ее дрожал.
– А чему тут удивляться? – Матушка рукой махнула. – Деды часто про заложных покойников рассказывают, да только кто ж их слушает, да?
– Надобно вырыть Веслава, – настаивал батюшка. – Иначе не будет Веле покоя.
– Сейчас, что ли? Хоть крика петухов дай дождаться! – возмутилась матушка.
– Вы… – Вела не сумела совладать с голосом. – Вы что делать надумали?!
– Раз встает, сжечь полагается, – упрямо сказал батюшка. – И не гляди на меня так, сама дура, что сразу в костер его кинуть не позволила.
– А я твердила, что не просто так он помер! Наверняка связался с силой нечистой, та его и сгубила! – горячо прошептала матушка.
– Да что вы говорите такое?! Веслав бы никогда…
– Молчи, молчи уже! – велел батюшка. – Наговорилась уже. Полезай на печь и спи, а как петухи прокричат, пойдем выкапывать твоего ненаглядного.
Поворчали старшие да спать ушли, осталась Вела одна в горнице. И так ей тошно было, так погано на душе, не шла к ней Дрёма.
Все вспоминала Вела кусочек ткани, что на полу лежал, гадала: вдруг почудилось? Губы кусала, грязный край сарафана теребила, почти убедила себя, что надумала все, как вдруг услышала скрип отворившейся двери.
Темнота на улице, хоть глаз выколи, месяц медленно к лесу клонится, тишина стоит мертвая, на пороге нет никого, но дверь распахнута настежь.
Шаги раздались. Тяжелые, шаркающие. Скрипнула ступень крыльца.
– Чур меня, – прошептала Вела, медленно от печи отползая. – Чур!
Ступень под весом гостя невидимого прогнулась, в горницу ворвался ветер. Вела вскочила было, но что-то с силой ее в спину ударило, да так, что не устояла она на ногах. Никого рядом не оказалось, но чувствовала она присутствие чего-то дурного и злобного.
– Батюшка! – выкрикнула Вела. – Батюшка!
Не откликнулся никто. А сила нечистая бесноваться продолжала: раскачивались табуреты, подпрыгивали лавки, трепетали края скатерки. Вела обхватила себя руками, прижалась спиной к стене.
Вдруг руки невидимые ее головы коснулись, потянули за косу. Вскрикнула Вела от боли, вырваться попыталась, отмахнуться, но дух нечистый расхохотался вдруг, пролетел мимо, обдав ее лицо горячим ветром, выбил ставни – и затихло все.
Так и сидела Вела на полу до первых петухов, пока старшие не проснулись. А как увидали дверь распахнутую да ставни выбитые, принялись причитать.
– Это что ж за напасть такая?! – вопила матушка. – Кого ты в наш дом привела?!
– Сама связалась с нечистью, поди! – вторил ей батюшка. – Как и муженек ее проклятый!
Ничего не отвечала Вела, смотрела на улицу через дверь открытую и ничего перед собой не видела. Такой ужас сковал ее, что ни встать, ни слова молвить она не могла.
– Поднимайся!
Дернул батюшка ее за руку, встать заставил. Схватил за подбородок, повернул к себе и вперился в нее глазами, от злости потемневшими.
– С кем дружбу твой Веслав водил?
– Ни с кем, – едва слышно ответила Вела.
– Врунья!
Хотел батюшка ударить ее, да матушка не позволила: встала меж ними и руки в бока уперла.
– Будет орать, старый! Лопату бери, и в лес пошли, коль не хочешь, чтобы соседи нас заприметили! Хороши же мы будем! А сплетни какие поползут! А ты, – матушка к Веле повернулась, – надевай мои сапоги!
Вела послушалась, ни слова против не сказала, перевязала косу, пока батюшка за лопатой ходил, и покорно в лес за ними последовала.
Такого страху она за ночь натерпелась, так испугалась, что нутро замерзло. Руки дрожали, ноги не слушались, но упрямо ступала Вела вперед. Только в лесу в себя пришла, когда холмик увидела нетронутый.
– Не вставал он, – тихо промолвила она. – Могилка-то не разрытая.
– Цыц! – Батюшка лопату в землю воткнул. – Молчи, девка, не гавкай под руку!
Раскопал он могилу, веток в нее сухих набросал, матушка услужливо ему огниво подала. Не смотрела Вела на то, как огонь занимался, сил не нашлось. Стояла в стороне, теребила косу, а в голове одна мысль билась: не мог, не мог Веслав так пугать ее! Любил ведь, зачем ему возвращаться, за что мстить?
Долго костер горел, пахло скверно, наверняка все соседи дым видели, но что тут поделаешь? Когда батюшка огонь стал землей забрасывать, ушла Вела, оставила старших, и чем дальше отходила от них, тем быстрее бежала.
Мелькали деревья вокруг, крапива ноги обжигала. Как коза она через кусты перепрыгивала, от ветвей, низко висящих, отмахивалась. Сердце так сильно колотилось, точно кто-то в барабан бил: бум! бум! бум!
Сама не поняла Вела, как к реке вышла. Никого не было вокруг, птицы пели, туман густой по земле стелился. Приблизилась она к воде, долго смотрела на поток резвый, уже шагнуть решилась, как вдруг кто-то шепнул ей в самое ухо:
– Утопиться собираешься?
Вздрогнула Вела, обернулась, а в нескольких шагах позади нее черноглазый незнакомец стоит!
– Ты что здесь делаешь? – испуганно спросила она.
– А ты?
– В твои игры я играть не буду! Иди куда шел!
– И дать тебе спокойно в бурной речке искупаться? – Он голову к плечу склонил и прищурился. – Думается мне, старшие твои скучать будут.
– Не будет никто скучать. – Слова горечью на языке отозвались.
– А я как же?
Подошел он ближе, вынырнул из туманного марева, и увидела Вела, что в руках у него венок.
– Наденешь?
Коснулась она цветов белых, а на них роса, будто юноша только-только сорвал их. Но ленту свою она узнала, как и каждый узелок заговоренный.
Склонил незнакомец голову, надела, не торопясь, Вела на него венок. Окружил их туман, спрятал от всего белого света. Вставало солнце, шумела река, и все страхи ночные показались ей глупой выдумкой.
– Красив я? – лукаво прищурившись, спросил парень.
– Красив, – ответила Вела. – Вот только имени своего ты мне так и не сказал.
– А какое тебе любо?
– Зачем играешь со мной? – Она головой покачала. – Чудак ты.
– Мое имя спрашиваешь, а свое называть не торопишься.
Улыбнулся парень, и лицо его преобразилось. Прежде казался он Веле смурным, угрюмым, а теперь она глаз от него отвести не могла.
– Вела.
– Вела… – повторил он.
– Ну, а ты?
– Называй меня так, как тебе нравится.
Рассердилась Вела, ногой топнула, развернулась и прочь пошла. Вот межеумок! Все в свои игры играет!
– Постой, постой!
Схватил он ее за руку, заставил остановиться. Заглянул в глаза, улыбнулся робко и прошептал:
– Некрас.
Удивилась Вела, но ничего не сказала.
– Помышляла моя матушка, что из меня ничего путного не получится. – Некрас плечами пожал. – Как думаешь, получилось?
– Откуда мне знать? – пробормотала Вела.
– Сама твердишь, что красив я, а теперь от слов своих отказываешься?
– Не отказываюсь!
– Выходит, люб я тебе?
Зарделись щеки, отвернулась Вела, чтобы смущение скрыть. Стыд какой!
– Вдова я, – бросила она.
– Такая молодая, а уже вдова? – Некрас хмыкнул. – Что сгубило мужа твоего?
Bepul matn qismi tugad.