Kitobni o'qish: «Казначей смерти»
Яростный харматан навевал беду. Он всегда приходил с севера, дикий и разнузданный, жаждущий плоти и крови, а за ним по земле, будто плащ, волочилась красная пыль. Харматан принимался плясать на костях, и полы плаща вздымались до самого неба, обагряя всё вокруг. Акамалу прижимался ко мне, шептал: «Земля убегает, мама, земля хочет покинуть нас», и я закрывала его глаза ладонями, пела, как пела мне моя мать, а ей её мать, взывая к духам пустыни.
– А-а-а-о-о-о-и-и… – харматан вторил мне. Он забирал мою песню, швырял из стороны в сторону, а после уносил в дар большой воде.
«Земля убегает, мама». – Кожа Акамалу горела, обжигая мне руку, а губы были сухими, как красная глина.
– А-а-а-о-о-о-и-и… – харматан рвался прочь из моей груди. Но духи не слышали молитв в танце песка. Им не было дела до маленькой женщины, что согнулась над умирающим сыном.
Когда харматан убрался восвояси, и мир замер в той тишине, что бывает только после бури: красный туман рассеялся, небо снова обрело солнце, а земля силу – тело Акамалу уже остыло. Мои глаза холодили слёзы, солёные, как океан, но не шли наружу. Руки ослабли, не в силах удержать жизнь и остатки тепла на иссушенных губах сына. Таким он напоминал сестру, Илле, – они разделили мои утробу, как разделили смерть. Илле ушла на зов предков четыре луны назад. Я не могла отдать им и Акамалу.
– Идём, Мена, похороним его на священной земле. – Шаман выглядел зловеще: чёрные провалы на месте глаз – он потерял их в уплату большого долга перед духами, и казалось, будто его лицо украшает лишь красный рот, почти лишённый зубов. Рот, одновременно произносящий и пожирающий слова.
«Земля убегает, мама».
– Нет!
– Идём, Мена, – повторил шаман. Его рука – огромный паук, легла на моё плечо. – Племя уже уходит.
– Останься! – крикнула я. – Помоги мне!
Шаман сел рядом и приблизил лицо. Он оборвал тишину, и теперь я слышала, как собирается в путь племя, их тихие печальные голоса. Они ждали смерть Акамалу вслед за смертью Илле и не были удивлены, но всё же скорбели, не вторгаясь в мою скорбь.
– Я знаю, чего ты хочешь. Так посмотри на меня – если я не вижу, то духи видят всё. Ты готова платить, Мена? Ты готова платить больше, чем заплатил я?
Шаман поднял веки, и в провалах его глаз мне пригрезились бесконечная ночь, искры костра и смутные образы моих детей. Я прижала к груди отяжелевшее пустое тело Акамалу и принялась качать, баюкая. Что сказал бы его отец? Что сказал бы Оминла, если бы белый человек не увёз его дорогой слёз?
– Да.
***
Дикое пламя взмыло вверх. Я не понимала песни шамана. Кажется, моя мать знала этот язык – столь древний, что он не нуждался в привычных словах. Это был язык неукротимого огня и шипящей воды, это был скрежет камня, рёв ветра, голос далёких звёзд и стук сердца. Трёх сердец, оставшихся под тёмным небом этой ночью: моего, шамана и любимого быка Акамалу. Сам Акамалу лежал в центре круга, который в танце начертил шаман. Я же сидела рядом с быком – зверь был неспокоен: привязанный к сухому орешнику он не пытался сбежать, но чувствовал свою участь, как чувствует её всё живое на пороге смерти.
Босые ступни шамана поднимали песок, и я не могла различить – летит пыль вверх или опадает вниз. Тело извивалось в агонии пляски. Все члены шамана двигались, следуя ритму песни, как движутся змеи, ощущая жар земли. Наконец, шаман замолчал и остановился. Я ждала этого, я была готова и подвела быка к кругу, где лежал его хозяин. В руках шамана притаился кинжал-полумесяц.
– Тише, тише, – прошептала я быку, – ты скоро встретишь Акамалу.
Зверь дёрнулся в последний раз, но тут же замер. Его большие глаза на секунду наполнились грустью и почти человеческим смирением. Я вложила в руку шамана бычий рог. Шаман оттянул его назад, чтобы сделать всё быстрым и умелым движением.
«Земля убегает, мама», – я снова услышала голос сына. Огонь сверкнул на острие шаманского кинжала, и горячая кровь окропила моё лицо. Я ощутила на губах тошнотворный терпкий вкус и чуть не согнулась пополам, выворачивая нутро. Шаман подставил сосуд – полую сухую тыкву, чтобы набрать немного жертвенной крови, остальное пролилось на землю и обагрило его ладонь.
Бык рухнул, нарушив круг. Шаман поднёс тыкву ко рту и сделал большой глоток – по его блестящей от пота шее потекла алая струя, – а после вновь принялся петь.
Я отступила на шаг. Всё слилось перед моими глазами: всполохи костра, капли крови, красная пыль. Звёзды закружились, когда я подняла голову, чтобы воззвать к предкам вместе с шаманом. Сам мир словно бы перестал быть настоящим – он напитался моей болью и теперь дрожал, зажатый между землёй и небом.
– А-а-а! – вдруг вскрикнул шаман, и этот крик не был частью его песни.
Шаман упал. Руки его поднялись в воздух и принялись изгибаться в разные стороны, как не должны были изгибаться человеческие руки. Ноги беспомощно месили грязь, ломаясь, подобно сухим веткам. Я слышала хруст костей – кто-то порывался на свет, прогоняя шамана из собственного тела.
Я подбежала и осторожно уложила голову шамана себе на колени. Он исступлённо молотил ею, будто хотел разбить, и вопил. Вопль рвал ночь на части, но мне не было страшно. Я видела одержание и раньше, я знала – скоро всё кончится, и была права: шаман затих, сломанные кости с треском встали на свои места, голова упокоилась на моих ладонях. Через миг шаман поднял тяжёлые веки: вместо черноты на меня посмотрело само небо – насмешливые голубые, полные солнечных искр глаза.