Kitobni o'qish: «Круг, петля, спираль»

Shrift:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Работа над книгой велась в Доме творчества Переделкино



Редактор: Татьяна Тимакова

Издатель: Павел Подкосов

Главный редактор: Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта: Ирина Серёгина

Художественное оформление и макет: Юрий Буга

Корректоры: Татьяна Мёдингер, Наталья Федоровская

Верстка: Андрей Фоминов


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© А. Баснер, 2025

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2025

* * *

Приамовы сережки

С трех лет Люша была твердо убеждена, что все самое интересное находится в земле, будь то сладко пощипывающий язык редис, полупрозрачный фиолетовый камешек или дождевой червяк. Когда Люша сидела в песочнице среди сверстников, лепивших куличи, и усердно черпала ведерком грунт, стороннему наблюдателю сразу бросалась в глаза целенаправленность процесса – словно эта пухлая, зефирной нежности кроха пыталась докопаться по меньшей мере до станции метро «Маяковская», которую в те годы как раз закладывали в Ленинграде.

Мама Люши, Антонина Семеновна Крымова, стройная женщина, носившая пышную укладку «бабетта» с высоким, залитым лаком начесом, работала администратором в Кировском театре. Дочери она дала имя в честь балерины Улановой, сама же потом стала ласково называть Галюшей, а когда теряла терпение – Люшей. Вскоре первый слог за ненадобностью отвалился и Галюша превратилась просто в Люшу.

Несмотря на непосредственную близость к богеме, человеком творческим Антонина Семеновна не была. В то же время театральная должность наложила на нее печать светскости и легкого снобизма. Перво-наперво она научила дочь, в какой руке держать нож, а в какой – вилку, и гордилась тем, что Люша любому сладкому предпочитала азербайджанские маслины (их и многие взрослые-то не ели), – видела в этом зачатки будущего тонкого вкуса. А вот тому, что Люша всегда возвращалась с прогулок чумазая, как чертенок, Антонина Семеновна, конечно, не радовалась. Но что поделать – дети.

Когда Люше исполнилось восемь, родители взяли ее в гости за город, на взрослый юбилей. Судя по недовольно поджатым маминым губам, парадным золотым сережкам величиной со спелую черешню и гигантскому букету вонючих лилий, который ехал в электричке по соседству с Люшей, чествовали кого-то из женщин – папиных коллег. Люшин папа, Геннадий Вадимович, рослый и бородатый школьный географ, был всеобщим любимцем. По нему сохла половина учительской, а другая половина, постарше, воспринимала как приемного сына.

Праздничный банкет с непременной селедкой под шубой и мутным дрожащим холодцом накрыли на застекленной веранде старой двухэтажной дачи. Отмечали пятидесятилетие Нонны Викторовны Стрельцовой, с чьим гнусавым толкованием всемирной истории Люша еще не сталкивалась, поскольку училась в начальной школе. Именинница жирно мазнула по маминой щеке помадой, приняла у Люши букет, ввинтила его в ведро, разворошив охапку мятых роз. Пригласила Крымовых к столу, главным украшением и композиционным центром которого служило овальное блюдо: на нем покоился величавый гусь с золотистой корочкой, обложенный дольками сморщенных яблок.

Вокруг расселись с десяток незнакомых взрослых и трое нарядных, точно конфеты в фантиках, детей. Мальчики были на пару лет помладше Люши (то есть слишком маленькие, чтобы вызвать с ее стороны какой-либо социальный интерес). Дочка Нонны Викторовны Светочка училась с Люшей в одном классе. Теоретически все располагало к общению, но Люше не понравился объемистый капроновый бант, смотревшийся на голове Светы как дурацкая, сползшая набок шляпа. Взрослые же страшно умилялись и поминутно трепали Свету за красные щеки – не хватало еще с ней за компанию получить щипков.

За окном сеял мелкий летний дождик. Уютно запотели стекла. Люша ерзала на двух томах Советской энциклопедии, помещенных на стул, чтобы ей сиделось повыше. Слушала бессчетные тосты, с тоской глядела на склизкие маринованные грибочки, которые мама переложила ей в тарелку из хрустальной розетки, и маялась. Самое вкусное – картошку в аппетитных горелках, пахучий бутерброд со шпротами и, разумеется, маслины – она уже съела.

Взрослые помягчели и зарумянились. Даже у мамы, весь день улыбавшейся так, будто ее сзади тянули за уши, на левой щеке проступила ямочка. Потребовались развлечения. В середине веранды установили табурет, на который друг за другом забирались дети и отбывали увеселительную повинность: кто отделывался песенкой, кто незатейливым стишком. Светочка шепеляво прочла басню про мартышку и очки. На месте молочного зуба у нее розовела прямоугольная дырка.

Подошла и Люшина очередь. Она продекламировала с двумя запинками заранее заготовленного Маршака (а сбивалась Люша оттого, что мама все выступление синхронно шевелила губами) и сползла с табуретки. И тут представился шанс: одна из тетенек, широкая и бархатная, вроде придворной жабы, смахнула с напудренной щеки слезинку и томно выдохнула: «За детей». Улучив момент, когда гости звонко чокались, Люша выскользнула с веранды.

Выходить на участок без спроса мама строго-настрого запретила. Это из-за платья – нового, бело-голубого, со сборками, круглым вышитым воротничком и малюсенькими рукавчиками на туговатых резинках, которыми ужасно натирало под мышками. «Только попробуй изгваздать», – сурово предупредила мама еще в городе. Внятной угрозы за этим не последовало, но начавшая стремительно взрослеть Люша уже понимала: неизвестность, как правило, гораздо страшнее любого конкретного наказания.

От нечего делать Люша обследовала коридор. Грустно отметила, что входная дверь, ведущая на запретный участок, отпирается простым поворотом ключа, но соблазн поборола стоически. Наведалась на кухню, где пунцовая сестра хозяйки, сжимая нетвердой рукой консервный нож, вскрывала банку с дефицитными персиками.

Люша поднялась по сиплым ступенькам на второй этаж. Послонялась по небольшим комнатам среди кроватей, диванов и раскладушек, кое-как застеленных, чтобы разместить ночующих гостей. Изучила коллекцию пыльных ракушек на полке, прошлась взглядом по книжным корешкам, тронула струны бокастой гитары, которой, похоже, мало это понравилось. Отважно сунулась в громадный, грозивший проглотить сундук. Никакого пиратского клада, впрочем, внутри не обнаружила – и вообще ничего, кроме затхлой одежки.

С веранды долетали крикливые отголоски. Время от времени звенели бокалы, брякали стопки. Кто-то что-то разбил, захмелевшие тетеньки вразнобой завопили: «На счастье!» Люша уже все осмотрела, но спускаться к столу ей категорически не хотелось. Она устала. Картошка со шпротами согревала живот, от ее теплой тяжести клонило в сон.

Подготовленным для гостей постелям с противно холодным и сыроватым бельем Люша предпочла массивное продавленное кресло у окна. Забралась с ногами, стащила со спинки сквозистую шерстяную шаль, укуталась. Вечерело; из углов комнаты к Люшиным пяткам потянулась темень – не знакомая домашняя темнота, живущая у нее в шкафу и под кроватью, а чужой, тревожный, скрипучий сумрак. Перевесившись через подлокотник, Люша ощупала голенастый торшер, нашла заветную пупочку, включила свет – стало лучше. Угнездилась поглубже в кресле, бочком уперлась в нечто твердое.

В книжку. Точнее, в автобиографию (хотя это слово Люше было пока незнакомо). Зачитанную, не очень толстую, в бурой обложке, на которую неизвестный оформитель поместил горшок с желтыми украшениями. «Золото Трои», Генрих Шлиман. На первой странице – фотопортрет лобастого дядьки с гнутыми книзу усами и таинственным взором, обращенным куда-то за пределы кадра. Как позже поймет Люша – в вечность.

Люша любила читать. Она полистала замусоленный томик, задерживаясь на черно-белых снимках, и у нее вдруг сбилось дыхание. Грубая каменная кладка, горы вывороченной земли, лопаты… А дальше – женщина с симметричным и невозмутимым лицом. Настоящая красавица. От совершенной греческой скульптуры из Эрмитажа ее отличала только маленькая родинка на скуле. И вся в драгоценностях: на груди лежало многорядное ожерелье из тонких цепочек, длинные серьги оттягивали мочки, золотые подвески двумя косами спускались на плечи от широкой, с частой бахромой, диадемы. И подпись: «Супруга Генриха Шлимана София в украшениях из клада Приама». Предчувствие не обмануло – это клад! Люша торопливо вернулась в начало и припала к тексту.

Люшина мама обнаружила дочь несколько часов спустя в том же кресле, замотанную в кокон из какой-то ветхой шали. Собралась было пожурить, что Люша против всяких приличий улизнула из-за стола, но, заметив книжку, оттаяла. Чтение в системе ценностей Антонины Семеновны стояло по рангу выше этикета. И все-таки Люше давно уже полагалось спать, а не сидеть, согнувшись крючком, над мелким текстом. Поэтому, несмотря на умоляющее «Пожалуйста, еще чуть-чуть!», от которого щемило сердце, Антонина Семеновна отправила дочку в постель. Чтобы Люша угомонилась, со вздохом пообещала с утра одолжить Шлимана у хозяйки.

Антонина Семеновна и сама страсть как хотела лечь. Голова неприятно прояснялась и побаливала – начинало выветриваться выпитое вино. Разухабистый бабский юбилей чертовски ее утомил. Вот в Комарове, когда были у Петровых, в Доме творчества композиторов – совсем иное дело. И публика интеллигентная, и разговоры другие, интеллектуальные, это вам не вульгарные сплетни учителок о дрязгах в роно, споры о методах засолки огурцов и беспрерывное брюзжание, какова, дескать, пошла молодежь. Генку обхаживают так гаденько: кто лапкой увядшей дотронется невзначай до его руки, кто оливьешки с майонезом в тарелку, да побольше… Старые тетехи, тьфу.

Стараясь не попасться никому на глаза, Антонина Семеновна добралась до умывальника. Возвратилась в комнатку к Люше, которая сопела на широкой кровати мордашкой к стене. Сняла с ушей округлые серьги, проворными пальцами перебрала распадавшуюся прическу, вытащила шпильки. Залезла к дочери под ватное одеяло. Аккуратно положила голову на комковатую подушку, чтобы не замять волос: укладку нужно было сохранить до завтра любой ценой. Немного погодя поднялся, наконец, и Гена.

Когда Люша проснулась, было темно, лишь фонарь с дороги давал слабый гудящий отсвет. Мама спала, вытянувшись стрункой. Раскатисто храпел папа. Уснуть снова не представлялось возможным: у Люши возникла идея, которую приспичило воплотить немедля.

Она выкрутилась из жаркой постели. Сунула ноги в сандалии, наступив босыми ногами на колкие пряжки. Нашарила в полумраке платье, помедлила, засомневалась. Напялила вместо него папину сорочку, насквозь пропахшую табаком и приторной смесью духов. Стиснула в потном кулачке мамины драгоценные сережки – дутые шарики в замысловатой золотой оплетке корзинкой. Ясное дело, чтобы считаться взаправдашним кладом, они должны пролежать в земле как минимум ночь. Так она думала, пока кралась вниз по лестнице, замирая и прислушиваясь при каждом скрипе.

Дверь и впрямь открылась легко. Перед Люшей мрачно колыхался мокрый шелестящий сад. Щекотно стрекотали ночные насекомые. На мгновение Люшу парализовало. Ее отчаянно потянуло к родителям, назад, под теплое одеяло. Глубоко вздохнув, она ступила с безопасного крыльца в неведомое.



Сандалии мигом отсырели. Соскальзывая со стелек, Люша потопала по дорожке к клумбе, засаженной еле различимыми мглистыми цветами. Бухнулась на коленки, подмяв отцовскую рубашку, поспешно разрыла среди сизых стеблей влажную ямку. Положила туда сережки, накидала земли. Огляделась в поисках какой-нибудь веточки или камня – обозначить место, – но таковых в темноте не сыскалось. Люша постаралась запомнить приметы: размытый изгиб тропинки, два сумрачных куста.

Задуманное было исполнено. Люша юркнула обратно в дом. Разделась и легла, тесно прижалась к маме, так и не поменявшей позы. Чрезвычайно довольная вылазкой, уткнулась головой в подушку и быстро заснула, представляя смелого археолога Генриха своим мужем, а себя – его прекрасной античной женой в многорядных золотых украшениях…

Само собой, наутро сережек она не нашла: забыла, где именно закопала. Удивительно – при свете дня сад показался Люше совсем другим, цветным и четким, каким-то ненастоящим, точно вырезанным из бумаги. Зыбкие ночные ориентиры исчезли. Ох и влетело же ей тогда – и за сережки, и за отцовскую рубашку, неминуемо испачканную. Которая, собственно, Люшу и выдала. Но все это было абсолютно неважно: вместе с заслуженной взбучкой мама вручила ей книгу, перепавшую от щедрот великодушной с большого бодуна Нонны Викторовны.

– Насовсем? – тихонько уточнила обалдевшая Люша, прижимая к груди потрепанного Шлимана.

Мама сухо кивнула. Ей было тошно от мысли, что однажды, вскапывая кверху задом свои чахлые клумбы, Нонна Викторовна непременно наткнется на серьги – и, конечно, оставит себе. Наверное, стоило попридержать у себя книжку. Даже, может, соврать Люше, мол, не дали. Так сказать, в воспитательных целях.

Но тяга дочери к чтению по-прежнему обладала в глазах Антонины Семеновны особой ценностью – высокой, гораздо более высокой, чем у любимых, подаренных мужем сережек.


Археолог-самоучка Шлиман так и остался Люшиной первой любовью. Чем пленил ее этот путешественник, полиглот и торговец? Неутолимой жаждой знаний, тягой к авантюрам, а может, чистой и по-детски наивной верой в поэмы аэда Гомера, которые подсказали ему местонахождение загадочной Трои… Пожалуй, всем понемногу.

Правда, когда выяснилось, что советские археологи шлимановскими мифологическими тропами не ходят, в Грецию не ездят, а работают в основном в Крыму или на Кавказе, разгоревшийся в Люше огонь приутих. Ровно до тех пор, пока к ним в пятый класс не перевели новенькую Веру Стерх.

Молчаливая Вера, с ее куцей чернявой стрижкой, выпяченным подбородком и долговязой фигурой, была тут же признана девчонками какой-то странной. Коричневое школьное платье, симпатичное само по себе, совершенно на ней не сидело. Особенно бросались в глаза непомерно короткие рукава и тяжелые ладони со старательно, но неуклюже подпиленными ногтями на длинных пальцах.

Однажды, на следующий день после первого в том году родительского собрания, востроносая Светка Стрельцова, ставшая главной сплетницей класса, явилась в школу в состоянии крайнего возбуждения. Вид имела торжественный и многозначительный.

– Люш, а ты знала, что Верин папа колдун? – шепнула на уроке истории, теребя вылезшую из растрепанной русой косицы белую ленту.

Люша нахмурилась. В колдунов она не больно-то верила. Хотя, признаться, почувствовала пробежавшую по позвоночнику ледяную мурашку. Всего одну.

– С чего ты взяла?

– Мама сказала папе, у него вся квартира в черепах! Человеческих! – взбудораженную Светку аж потряхивало, в уголке маленького рта поблескивал перламутровый пузырек слюны. – А Вера – его падчерица, он ее держит при себе как прислугу. Говорю тебе!

– Да ну тебя с твоими сказками, – буркнула Люша, силясь услышать, что именно гундосит у доски Нонна Викторовна про границы греко-македонских государств.

Обиженная Стрельцова уткнулась в тетрадку. Жгучий темный секрет, распиравший со вчерашнего вечера, был израсходован зря – угас, словно бенгальский огонь, который неловко уронили в сугроб.

Благодарные слушатели у говорливой Светки все же нашлись. К концу дня новость облетела весь класс и обросла совсем уж фантастическими деталями (например, о том, как зловещий Стерх перед сном проводит ведовские обряды с детскими костями). На Веру, обреченную из-за роста вечно торчать на камчатке, то и дело косились – одни с опаской, другие сочувственно, – но знакомиться поближе и проверять интригующие сведения, естественно, не желали.

Сказать по правде, Люша тоже не переставала думать о Верином отце. Вовсе он не колдун – в этом она практически не сомневалась… Но может быть, с трепетом размышляла Люша, он археолог? Она уже знала, что ученые раскапывают древние могилы не золота ради, а чтобы найти интересные вещи и человеческие останки. Ну откуда еще, скажите на милость, у Стерха было взяться черепам? Ее собственный папа в ответ на расспросы только плечами пожал и, ухмыльнувшись в усы, дал совет подружиться с Верой.

Люша прислушалась. Усаживалась к Вере за парту, предлагала скрепя сердце свою сосиску в столовой, вставала в пару на физкультуре – в общем, брала измором. Вера на сближение поначалу не шла. Поглядывала исподлобья, на уроках не болтала, от сосиски, к досаде и радости Люши, вежливо отказывалась. Вероятно, ждала подвоха.

Не терпящая поражений Люша сменила тактику – стала наблюдать. На переменах Вера постоянно играла сама с собой в непонятную игру. Выписывала на тетрадном листочке циферки, потом в неизвестном порядке зачеркивала. Люша гадала-гадала, пробовала и так и эдак, однако общего принципа не вывела. Лишь частности: что числа идут от одного до девятнадцати, а вычеркивать надо те пары, которые в сумме образуют десять. Тогда она села в очередной раз рядом с Верой, достала тетрадку и принялась играть как умела.

– Неправильно, – не выдержала Вера. – Составляй пары из соседних чисел. Когда зачеркиваешь, образуются новые пары, как здесь и здесь. В конце надо заново переписать все оставшиеся цифры…

Так и сдружились. Единственное, чего Люше не удалось, – это добиться взаимной симпатии между Верой и Светой. Аккуратистка Вера на дух не переносила расхлябанную, всегда не на те пуговицы застегнутую Светку. Стрельцова же, привыкшая в одностороннем порядке считать Люшу лучшей подружкой, называла Веру занудой, жутко ревновала и норовила встрять в каждый Люшин с Верой разговор.

Новая подруга действительно отличалась щепетильностью и почти болезненной опрятностью: крошечное чернильное пятнышко на кружевной манжетке доводило обыкновенно флегматичную, глухую к насмешкам Веру до сердитых слез. Дом она тоже содержала в чистоте. Люша напросилась к Стерхам в гости и обомлела, когда из липкого и загаженного коммунального коридора попала в идеально чистую комнату. Жадно заозиралась – две разделенные платяным шкафом кровати, степенные напольные часы, на окнах светлые венские шторы в мелкую полукруглую складку, напомнившие Люше спущенные чулочки.

Ни Стерха, ни черепов.

– А где твой папа? – разочарованно спросила Люша.

Вера поставила портфель на стул, стянула крапчатое от мокрого мартовского снега драповое пальтишко и повесила на рогатую вешалку.

– В кабинете работает. А тут у нас общая комната.

– Над чем работает? – не сдавалась Люша.

– Он ученый, пишет про древних людей, – отмахнулась Вера, сочтя объяснение достаточным. – Возьми тапки, поможешь мне с обедом.

На кухне, больше похожей на общественную уборную из-за немытых кафельных стен и обилия засаленных тряпок, Вера вытащила из холодильника внушительную эмалированную кастрюлю с алыми маками на боках. Взгромоздила на плиту, где уже кипятилось чье-то белье, наполняя помещение горячим хлорным паром. Ловко, с одной спички, зажгла газ. Мотнула головой на шкафчик: «Доставай три плошки», сама порезала хлеб. Разлила половником куриный суп с вермишелью. Две плошки загрузила на поднос, вручила его Люше. В третью запустила ложку и, прихватив посудину полотенцем, понесла в ладонях.

Не дойдя до общей комнаты, Вера постучала мыском тапка в закрытую дверь. Щелкнул замок – и на пороге возник длинный носатый мужчина в прямоугольном твидовом пиджаке, свеженаглаженных брюках и большущих стариковских очках. Стерх. Вера шмыгнула в кабинет. Люша вытянула шею – хоть бы одним глазком увидеть черепа, – но Стерх скользнул по ней незаинтересованным взглядом, что-то бормотнул и захлопнул дверь. Люша так и осталась стоять как дурочка, с подносом в коридоре, пока не вернулась Вера и не впустила в соседнюю комнату.

Суп был замечательный – ароматный, маслянистый, с тертой морковью. Правда, немного, самую чуточку, отдавал хлоркой.

– Вкусно. Моя мама тоже такой делает, – заметила Люша, дуя в ложку, и осеклась. Наверное, она допустила бестактность?

Но Вера нисколько не расстроилась. Наоборот, улыбнулась, и от этой мягкой улыбки вдруг неожиданно стала выглядеть старше.

– Секрет в том, чтобы сперва зажарку сделать из лука с морковкой, – объяснила она.

Деликатно пристроила ложку на край плошки, сняла с полки увесистую поваренную книгу. Принялась тыкать пальцем в рецепты и смаковать всяческие кулинарные подробности, мало занимавшие Люшу.

Готовка в Люшином сознании накрепко связывалась с оседлостью и бытом, а значит, была занятием не то чтобы недостойным, но для великих путешественников явно бесполезным. Люша слушала Веру вполуха: ее, понятное дело, сейчас волновал исключительно кабинет. И ей несказанно повезло. Когда Вера прошествовала на кухню с опустевшими плошками, Люша выглянула в коридор и заметила, что вожделенная дверь слегка приоткрыта.

Сунула нос в щель – никого. По центру кабинета стоял исполинский письменный стол. Вытертое, местами прожженное сукно зеленело из-под вороха бумаг, испещренных какими-то чертежиками. Отсвечивала хрустальными гранями переполненная пепельница с латунным ободком. По периметру комнаты – книжные шкафы с прозрачными дверцами. Люша подошла к одному, поднялась на цыпочки. В стеклах отражались, мешая смотреть, тусклые блики настольной лампы.

Люша прищурилась, покрутила головой и углядела среди трухлявых томов потусторонний костяной оскал. Отступила и зачарованно ахнула: тут и там щерились потрескавшиеся желтоватые черепа – большие и малые, с нижней челюстью и без… А на полке ниже, к вящему изумлению Люши, лежали, лоснясь атласом, нежные, пусть и стесанные на носках балетные пуанты, изысканный флакончик духов и письма – несколько перехваченных лентами пачек…

– Кто тебе разрешил это смотреть, девочка? – раздался высокий недовольный голос.

У Люши запылали щеки. Онемев от смущения, она повернулась к хозяину кабинета. Из коридора повеяло шершавым запахом кофе. Стерх навис над ней, раздувая ноздри огромного горбатого носа. Сжимал крупными плоскими пальцами кожаную папку – глядишь, сейчас прихлопнет как глупую осу. В очках Люша увидела свое испуганное отражение поверх его увеличенных, с кровянистыми прожилками, глаз. Она пролепетала извинения и опрометью выскочила в коридор, где на нее сердито зашипела Вера.

Стерх положил папку на стол. Растерянно провел пятерней по волосам, жалко зачесанным назад, чтобы скрыть недавно обнаруженную пролысинку. Вытянул из кармана носовой платок и стер со стекла следы маленьких пальчиков. Надо будет еще раз сказать Вере, чтобы не пускала сюда подружек. Слишком уж опасался Стерх, страстный театрал, безнадежно и безответно влюбленный во всех московских и некоторых ленинградских прим, за свою скромную коллекцию. Ну какой девочке не захочется поиграть с этими манящими штучками? Балерины… Изящные, легконогие, сладчайшие из созданий…

Люша и сама себя ругала последними словами: совсем от волнения смешалась, балбесина, не спросила у Стерха главного. Ничего, кое-что важное она тем не менее выяснила и уже знала, как использовать: Стерх, очевидно, любит балет. А в сумке у Люшиной мамы хранится специальная книжечка с пропускными бланками, которая вкупе с волшебным словом «контрамарка» укрощает даже хамоватых врачих из поликлиники. В переговорную силу книжечки Люша уверовала твердо.

О том, чтобы снова без разрешения попасть в кабинет к Стерху, не могло быть и речи, поэтому Люша при следующем визите тайком от Веры запихнула книжечку вместе с запиской в узкий просвет под дверью. Сообщение было простым и вежливым: Люше, будущему археологу, очень хочется узнать, где «многоувожаемый» ученый и коллега раскопал древние черепа…

Не прошло и четверти часа, как Стерх нагрянул в общую комнату. Вера только что вытрясла из тканевого мешка пластмассовые фишки для «Эрудита» и теперь переворачивала их буковками вверх на ковре.

– Значит, черепа, а, девочка? – спросил он Люшу, помахав запиской. – А я-то думал… Ну пойдем.

Обмирая всем тельцем, от корней волос, скрученных мамой в тугие каральки, до грязноватых пяток, Люша последовала за ученым. В кабинете Стерх дернул дребезжащую дверцу шкафа. Вынул глянцевитый череп, протянул Люше. На ощупь костяной каркас был твердым и гладким, как бы полированным. И совсем не тяжелым.

– Вы археолог? – задала она давно мучивший вопрос.

– Нет. Антрополог. Ты понимаешь разницу?

Люша неуверенно кивнула. Стерх тепло усмехнулся, поправил очки, усаживая их обратно на красноватую вмятину тонкой переносицы.

– Археологи изучают, как люди жили. Зачастую они первыми спустя тысячелетия прикасаются к предметам быта и ископаемым останкам. Наша наука тоже уделяет таким находкам большое внимание, но нас волнуют вопросы культуры, этносов, проблема антропогенеза… Происхождения человека, – пояснил он. – Кто мы. Откуда пришли.

За ворот Люше пробрался нездешний сквознячок, словно выползший из какого-то доисторического кургана.

– А зачем вам столько черепов? – полюбопытствовала она, не в силах отвести взгляд от пустых глазниц.

– Был такой видный антрополог, Михаил Михайлович Герасимов. Мой учитель. Я продолжаю его работу. Он разработал методику, благодаря которой мы можем изучить череп и понять, как выглядел его обладатель. Получить представление о внешности хоть древнего неандертальца, хоть Ивана Грозного.

– Покажите, – потребовала Люша и отдала Стерху череп. И добавила: – Пожалуйста.

Стерх повертел костяной шар в руках, словно выбирал на базаре дыньку-колхозницу:

– Обычно мы начинаем со специальных измерений, краниометрии. Но даже после поверхностного осмотра можно заключить, что это был юноша, судя по профилировке лица. У женщин она другая. Черепные швы, зубы и еще некоторые юнальные особенности строения лицевого отдела позволяют определить возраст, что-то около двадцати лет… Видишь, как хрупок костный материал?.. – Ученый легонько постучал череп по темени. – Сильное недоедание, он очень исхудал. Лоб высокий, с выраженными буграми. Большие глаза… И так далее. Чтобы достичь портретного описания, нужны детальные обводы, по которым затем делается реконструкция из скульптурного воска.

Люша слушала завороженно. Все это здорово походило на магический фокус. Как воссоздать лицо на основе голых костей? Откуда взять форму носа, если вместо него лишь жутковатое треугольное дупло? Загадка.

– А этот юноша древний?

Стерх печально покачал головой:

– Нет. Это опытный образец. Мальчика того, ленинградца, не стало тридцать лет назад.

Люша машинально произвела в уме нехитрые расчеты. Сорок четвертый, да, никакая не древность. И принялась дальше выспрашивать про замеры и про воск, и что, прямо лепить нос, уши, как из пластилина?..

Так Валерий Яковлевич Стерх неожиданно для себя превратился в Люшиного наставника и покровителя. Книжечку ту со служебными пропусками после некоторых колебаний он Антонине Семеновне, конечно, вернул, а впоследствии до конца жизни получал контрамарки на все мало-мальски значимые премьеры в Кировском театре.


Первая настоящая Люшина экспедиция состоялась через четыре года. Ей было пятнадцать. Она только-только прошла невыносимую стадию телесных изменений, когда растущий организм беспрестанно преподносит гнусные сюрпризы: то подлый, вызревший за ночь прыщ-жировичок, то острый приступ внутримышечного зуда, а то и темный волосок в неположенном месте – скажем, на подбородке, – как будто мало природе того безобразия, что происходит в местах подобающих.

Весь остаток весенней четверти Люша изнывала. Ничто не радовало в томительном ожидании поездки. Горчили на языке пятилистники сирени, мальчишки раздражали, первые в жизни туфли на взрослых каблуках натирали кожу до мокрых мозолей. А главное – прежде любимые уроки истории теперь воспринимались как бесконечный пролог. Люше не терпелось перейти от слов к делу.

И вот каникулы. Папа достал с антресолей лежалый походный рюкзак. Люша затолкала туда запас белья, свитера для спусков в пещеры, рабочие брюки, а еще джинсы и пару платьев – что называется, на выход. Седьмого июня Люша и Вера загрузились в плацкартный вагон. Люшу провожали родители, самостоятельная Вера, как обычно, добиралась до вокзала одна. Валерий Яковлевич прибыл позже, с тройкой веселых студентов-антропологов из ЛГУ.

Поезд шел на Кавказ. Дорога, как ни странно, промелькнула быстро. Люша лежала на верхней полке, перечитывала «Восстановление лица по черепу» Герасимова. Иногда спускалась к Вере поболтать, сыграть в морской бой и пожевать что-то из ее домашних заготовок – фаршированное яичко или сложный многослойный бутерброд. Она испытывала неловкость за Верину стряпню (ну кто берет в экспедицию такие изыски?), и зря: голодные студенты Стерха с ума от них посходили и в благодарность даже позвали девчонок к себе в отсек порезаться в карты. А ночью Люша лежала под простыней и прислушивалась к их разговорам: парни гудели, строили планы, спорили взахлеб о проблемах палеолита. Временами к их басовитому трио присоединялся резкий тенорок Стерха… И это было прекрасно.

В Тбилиси пересели на дряхлый автобус. С горем пополам по извилистому серпантину доползли до Цхинвали. Там их встретил Захарыч – жизнерадостный, обильно потевший мужик в нестираной майке и холщовых штанах, подвязанных веревкой. Но за рулем темно-зеленого грузовика с брезентовым верхом, гулкого и грязнющего, как помойный бак, Захарыч был асом, каких мало. Монструозная «шишига», грохоча и кренясь на крутых поворотах, бодро пожирала подъемы и спуски на пути к горняцкому поселку в Кударском ущелье, на северных склонах Рачинского хребта.

Пещерный комплекс Кударо, важнейший памятник каменного и медного веков, богатством уникальных находок ежегодно привлекал на Большой Кавказ самых разных специалистов. Вывезенные отсюда археологами палеолитические орудия, к примеру сланцевые ретушеры и чопперы из песчаника, пролежавшие в культурном слое без малого триста тысяч лет, и по сей день хранятся в Эрмитаже в залах археологии Восточной Европы и Сибири на первом этаже. А предметом изысканий антропологов были в первую очередь немногочисленные останки архантропов и неандертальцев. Человеческие предки, по всей видимости, спасались от оледенения в хорошо освещенных солнцем окрестных пещерах. Жили здесь, в горах, разводили огонь, охотились на медведей, оленей, бизонов и прочих плейстоценовых животных, чьи кости примерно с середины пятидесятых ученые регулярно выуживали из непроглядных недр.

Высоту в тысячу семьсот метров путники брали пешком, с рюкзаками на плечах. Часто останавливались: тяжко было подниматься в гору по натоптанной тропинке, ноги, затекшие после длительного перегона, не слушались. Люша, однако, бежала впереди – сказывался энтузиазм неофита. Не отставал, несмотря на возраст, и Стерх. По мере приближения к стоянке руководитель молодел на глазах; Люша списала эффект на здешний животворящий воздух. Так и шагали вдвоем в авангарде, самый старый и самый юный участники экспедиции, и прыти в них было поровну, как в сообщающихся сосудах.

– Добро пожаловать, – наконец объявил Стерх.

Люшиному взгляду предстала полузаброшенная деревенька. В бедную скальную почву вросли приземистые деревянные домики с большими, почти во всю стену, решетчатыми окнами. Крутобокие уличные печи источали дивный аромат горячих лепешек. «Тандыр», – благоговейно прошептала Вера, а Люша непроизвольно сглотнула. У горки нарубленных дров на сучковатой колоде в позе мудрого старца, подпершись, восседал щуплый смуглый мальчуган и темными глазами провожал прибывших.

– Имей в виду, – предупредил Люшу руководитель, – мы, антропологи, на раскопе народ пришлый. Во-первых, надо уважать местных, это, думаю, без объяснений понятно. Во-вторых, нужно считаться с хозяевами стоянки, археологами. Научными сотрудниками и их практикантами. Они ведут основные полевые работы. Приезжают в Кударо первыми, с оборудованием и провизией, обустраивают базу и последними уезжают. Остальные группы – так, погостить на всем готовом.

– А что за остальные группы? Кроме нас? – встрепенулась Люша, поглядывая, как суровая, чеканной красоты осетинка развешивает на веревке лохматые шкуры.

За редкозубым штакетником поблеивали овцы. Там и сям в выжженной солнцем траве попадались скопления черненьких козьих шариков.

– Палеонтологи, например, – ответил Стерх. – Ищут кости каких-нибудь грызунов, носятся с ведрами и ситами, намывают грунт из раскопа. Геологи-четвертичники почву исследуют. Академик Молчанов сейчас тут, кстати. Увидишь, напыщенный такой господин, доктор геолого-минералогических наук, за ним всегда бегает рьяный школяр с теодолитом. И гречку ему студенты варят отдельно. Тоже мне, барин, – неодобрительно проворчал он. – А вообще, кого только нет… Вплоть до астрономов. Их по синякам под глазами можно идентифицировать. Они, бедняги, не высыпаются, ночами звезды считают, а днем их все норовят привлечь к тяжелому физическому труду.

Познакомившись поближе с обитателями базы, Люша узнала, что существует еще одна категория «пришлых» – неквалифицированный творческий люд. Поэты, художники, музыканты, прибившиеся к экспедиции в поисках вдохновения.

Взять, скажем, флейтистку Сонечку, невесомую и белокурую консерваторскую лорелею, обладательницу чересчур подвижной, словно на шарнирах, челюсти, – ее утренние гаммы будили экспедицию почище пионерского горна. Или медвежьего вида Севу из Ленинградского института киноинженеров, который путал палеолит с неолитом и с первого дня своим невежеством действовал Люше на нервы. Встречались и просто эксцентричные личности – как сухощавый йог по прозвищу Мяу-Ляу. Этот питался исключительно грецкими орехами в меду из привезенной с собой пятилитровой банки. Богему тоже снабжали лопатами или кисточками и спозаранку отправляли на раскоп. Впрочем, они не больно-то протестовали, ведь вдохновения от местных лиловых рассветов хоть отбавляй…

Жилось на базе относительно комфортно, даже не в палатках. Под нужды экспедиции был приспособлен заброшенный осетинский дом на краю скалы. Одно из помещений археологи отвели под камералку. Там чистили, фотографировали и изучали добытый в пещерах материал, а еще, по слухам, назначали поздние свидания. В других комнатах ночевали (кто на раскладушках, кто в тощих спальниках с хлопчатобумажными вкладышами), еду готовили на летней кухне. Дела туалетные браво справляли прямо над бездной, в щелястой кабинке, по-хитрому пристроенной к дому. Умываться ходили с бруском хозяйственного мыла на ручей либо наскоро освежались у рукомойника, прибитого к одинокому деревцу. По воскресеньям спускались в нижний поселок – в баню.

Больше всех от тягот этой недопоходной жизни страдала, понятно, чистоплотная Вера. Кропотливая и точная возня с костями в камералке вполне соответствовала ее усидчивой натуре, но вот неистребимая грязь… Тут-то и начались между подругами разногласия. Люша к бытовым неудобствам приладилась быстро, по-спартански; Верино нытье ей стало надоедать. Ну Люша и огрызнулась пару раз, Вера обиделась. А что, не полагается дочери Стерха жаловаться, не к лицу. Тем паче, когда столько чудес творится: и полуночные песни под гитару, и сумасшедшие звезды, и первые робкие глотки молодого вина.

Стерх был Люшей доволен, хвалил. Он до последнего колебался, стоило ли брать с собой в экспедицию не одну, а сразу двух неразумных девчонок, от которых только и жди, что будут путаться под ногами. Это ж не студентики Молчанова, подобострастные и вышколенные до нервного тика, а непредсказуемые подростки, женского тем более пола, со всеми их труднопостижимыми потребностями. Что до Веры… Кто знал, что в ней так сильны неврозы, ее клиническая домовитость – готова в студеном ручье портянки стирать, пока суставы не распухнут.

Разумеется, Стерх понимал, что виноват. Он-то после смерти жены малодушно ушел в работу, а Вере куда было деться? Неспроста она взвалила на себя домашние тяготы, фактически сама себя воспитала по-женски… Стерх даже косичку не научился плести, лишь однажды отвел в парикмахерскую – Вера так и носит с тех пор короткую воробьиную стрижку. Да, наверное, он нерадивый отец, но получше того проходимца, который бросил Верину мать беременной и теперь не имел на дочь ни притязаний, ни прав.

А когда в доме Стерхов появилась Люша, эта неуемная девчонка с горящими глазами, все в одночасье пересобралось в причудливую ролевую структуру, о которой Валерий Яковлевич пытался лишний раз не думать. Правда, порой ловил себя на неуютной мысли, что Люша ему как бы дочка, а хозяйственная Вера, столь похожая на маму, – немножечко жена…

Как бы то ни было, Люша, в отличие от Веры, демонстрировала выдающиеся способности к исторической науке, а уж для экспедиционной жизни и вовсе оказалась скроена идеально. Несмотря на похвалы наставника, ей, однако, мнилось, что она медлительна и неуклюжа. Люша лихорадочно ворошила в памяти все проштудированное по теме. Если от руководителя не поступало задач, добровольно бегала на раскоп. Наблюдала за археологами (ее манила их деятельная близость к земле), помогала, училась. И очень-очень старалась, особенно при старших коллегах.

К чести Люши, в пещере и в камералке она и вправду справлялась неплохо. Но на пятый день, когда ее поставили дежурной, случилась катастрофа.

Дежурных на кухню директивным порядком назначал руководитель экспедиции, грозный косматый археолог по фамилии Ванин, носивший полосатые рубашки попеременно с клетчатыми. И накануне Люша с ужасом узнала, что ей в напарники достался не кто иной, как увалень Сева из Института киноинженеров. Спроси ее кто-то – она не сумела бы толком объяснить, чем конкретно ее так бесит этот нескладный полноватый парень, с умным видом рассуждавший о Тарковском и ни черта не смысливший в истории. Бесит – и точка.

Беда заключалась в другом: как и Люша, Сева решительно не умел готовить. А им надлежало кормить голодных, со свежего воздуха, трудяг. Без малого два десятка. Так что, встретившись утром рокового дня на летней кухне, оба смотрели на три пачки макарон и ровный столбик банок говяжьей тушенки с известным недоумением.

Почесав в затылках, приступили. Сева с трудом разжег костер, изведя коробок спичек. Люша принесла ведро воды и вылила в большой котел. Мучительно припоминая, как кто-то когда-то при ней вскрывал банку с дефицитными персиками, взялась за консервный нож. Подолбила крышку – безрезультатно.

– Да ты не тем концом, дай я, – авторитетно изрек Сева.

Размахнулся, пырнул банку – аж бульон прыснул – и давай орудовать локтем. Люша нахохлилась. Сева кинул торжествующий взгляд. И вдруг как заверещит! Рассек ладонь об острый край. Люша – за аптечкой, шипучая, розоватая от крови перекись, пластыри… Прочие банки Сева открывал уже не отвлекаясь, с идиотским выражением святого страстотерпца на круглом лице.

Переглянулись – что дальше?

– Макароны сыпать? – предположила Люша.

Ей бы с Верой сейчас посоветоваться, да какое там… Сутки не разговаривали.

– А тушенку? – спросил Сева, ущипнув свой мягкий, будто слива, нос.

– И тушенку!

С внезапной, незнамо где взятой решимостью Люша высыпала макароны в холодную воду. Сева поочередно опрокинул в котел банки влажно хлюпавшей тушенки. Перевели дух. Люша с достоинством помешивала половником жирное месиво, подражая Вере.

После того как вода закипела, серо-бурое тестяное варево вспучилось и полезло за борта. Запахло горелым: часть макаронной массы прилипла ко дну.

– Что стоишь, снимай! – завопила Люша.

Сева нерасторопно стащил котел с решетки, под которой полыхали угли.

– Тяжелый-то какой, елки-палки, – пробормотал он по пути к компостной куче.

Накренял бадью, сливая жидкость, все ниже и ниже, пока вместе с мутной бульонной водой на землю не шлепнулась добрая половина слипшегося теста. Люша с Севой глупо застыли над злополучным блюдом, сваленным в компост поблизости от подгнивших картофельных очисток и яичной скорлупы.

– Может, время признать поражение? – философски предложил Сева.

Люша затрясла головой:

– Ни за что!

Присела и принялась, чертыхаясь, собирать руками скользкие разбухшие макароны в ошметках тушенки обратно в котел. Она готова была разрыдаться: позорище, оставить экспедицию без обеда, так подвести Стерха… Видя, как Люша расстроилась, Сева щепотью подцепил из компоста склизкий комок.

– А знаешь, вкусно! – давясь, заверил с набитым ртом.

Естественно, это была ложь во спасение. Никто из загорелых ясноглазых ребят и их научных руководителей, собравшихся вскоре на летней кухне за крепким, грубо сколоченным столом, подобного великодушия не проявил. Но экспедиционный народ незлобивый, а что важнее, бывалый. Ругаться на разваренные макароны не стали. Посмеялись зато от души. По счастью, днем раньше археологи спускались в баню, заодно закупились в нижнем поселке кто чем – бордовыми снизками чурчхелы, свежеиспеченными пирогами, черемшой, дырявым осетинским сыром. Устроили вскладчину спонтанную пирушку, даже мосластый Мяу-Ляу вложился горстью клейких орехов из своей медом заляпанной банки. Так что не пропали.

А Люша, потерпев кулинарное фиаско, поджала хвост. Помирилась с Верой и под ее руководством к концу поездки научилась лучше всех готовить макароны.

После того памятного путешествия в Кударские пещеры в Люшины студенческие годы случилось еще немало экспедиций по советским республикам – Армения, Молдавия, Узбекистан, – да всего и не упомнишь. Но именно с Осетией Люша связывала основные исследовательские планы и собиралась писать кандидатскую о стоянках архантропов на Центральном Кавказе.

Поступила она, как и следовало ожидать, на истфак – туда же, куда и Вера. С отличием окончила, совместив антропологическую специальность с археологической. Первой среди ровесников получила открытый лист с правом производства разведки. Снискала на курсе уважение и затаенную зависть (ее способность находить ценнейшие ископаемые останки считали фартом). В дополнение к Стерху обзавелась еще полудюжиной наставников, престарелых ревматических профессоров, которых подпитывала кипучая энергия Люши, мчавшая ее в большую науку на сверхскоростях.

Но незадолго до запланированной подачи документов в аспирантуру Люшина судьба совершила непредвиденный вираж.

Светочка Стрельцова, выросшая наливной хохотушкой с герценовским дипломом, в ту пору выгуливала по Ленинграду группы иностранцев. Пользуясь ситуацией, искала себе заграничного мужа (к слову, без заметных успехов), хитростью проводила старых друзей на обеды в «Асторию» и вовсю промышляла импортной косметикой и парфюмом.

Как-то Свете в подопечные досталась симпатичная пара из Франции. Переводческие услуги им были без надобности: коренастый кинематографист Эмиль, чудаковатый сын русского эмигранта, сносно владел языком. На третий день, нагулявшись по достопримечательностям, Эмиль изъявил желание узнать, какие фильмы нынче снимают в Советском Союзе. Подключив всемогущий аппарат «Интуриста» и кое-какие связи, Света снабдила его пригласительными на премьеру подающего надежды ленинградского режиссера. Супруга Эмиля Аньес, снулая уроженка Тулона, у которой с самого приезда в Россию кошмарно, с багровыми всполохами, болела голова, от культурной программы наотрез отказалась. Лишний билет Света предложила Люше.

Премьера проходила сентябрьским вечером в кинотеатре «Аврора» на Невском, напротив Дворца пионеров. Туго накрученная плойкой и утянутая в нужных местах под зеленым велюровым платьем Света встретила Люшу на полукруглых ступеньках перед входом, у ниши с псевдоантичной гипсовой Венерой. Рядом в сером костюме рыбьего оттенка и пижонистых ботинках с двойными пряжками переминался невысокий импозантный Эмиль, чей журчащий акцент Люша сочла уморительным.

Воздух в переполненном фойе был спертый, напитанный сигаретным дымом, запахом трехзвездочного коньяка и тяжелым парфюмом. Зрители галдели и толкались, где-то близко щелкали затворы фотоаппаратов. На Люшу накатила дурнота. Сжался желудок, зачастил пульс, к горлу подступил плотный удушливый ком. Она поглядела по сторонам, не пробиться ли к выходу, на улицу, или хотя бы в туалет – плеснуть в лицо водой, и бог с ней, с тушью, но тут двери кинозала раскрылись.

Втроем пробрались к своим местам в шестом ряду. Эмиль лучился в предвкушении показа и с упоением втолковывал что-то Светке, которая ошибочно принимала его синефильский пыл на собственный счет. Люшу по-прежнему слегка мутило. Всю торжественную часть она просидела глубоко дыша, с полузакрытыми глазами и почти не увидела, как режиссер Сазонов представлял картину вместе с творческой группой. И только когда погас свет и на экране в скрещенных прожекторных лучах возник ленфильмовский Медный всадник, Люша окончательно пришла в себя.

С первых сцен она узнала осетинские пейзажи: речную излучину на дне ущелья, хрупкие домики-скорлупки с окнами в полстены, глиняный тандыр. Люшу охватила мгновенная ностальгия, пускай трагикомический сюжет про учителя, по воле случая попавшего из Ленинграда в захолустье, мало перекликался с ее экспедиционной жизнью. Как, как сумели они с такой бережной, поэтической точностью передать душу того укромного места?

Гипнотическое получилось кино. Цельное, пронзительное. Цветные кадры в нем чередовались с черно-белыми, инструментальная музыка мешалась с гортанным шумом горного потока, блеянием овец и низким монотонным пением. Пока шли титры, зал аплодировал стоя. С первого ряда темным силуэтом на фоне экрана поднялся режиссер и, чуть поклонившись, жестом поблагодарил публику.

– А теперь главное, – сообщила довольная Светка Эмилю, на гладко выбритых щеках которого лоснились влажные дорожки. – Прием! Не всем, между прочим, положен. Только стараниями вашей покорной…

На пьянку действительно пускали лишь избранных, однако и этих было достаточно, чтобы заполонить буфет. Света, поработав локтями, немедленно пробуравилась к бутербродам с икоркой. Эмиль изящно подцепил ломтик слезливого сыра и без видимого удовольствия съел. Зато слабосоленая красная рыба пришлась иностранцу по вкусу.

А Люше, как говорят в таких случаях, кусок в горло не лез. Перед глазами сменялись кадры, но на сей раз не просто знакомые виды, а детали – правдивые, беспощадные, – на которые Люша прежде по малости лет не обращала внимания. Тоска на лице старого осетина, отдавшего здоровье обогатительной фабрике. Обветшалая сельская школа. Поросшее дикой травой урочище с покосившимся крестом. Скалистые пики, взятые с особого, непривычного ракурса.

Внезапно откуда-то из толпы вынырнула Светка с бокалом.

– Представляешь, Эмиль сам пошел знакомиться с Сазоновым, – зашептала намасленными губами, – он вроде как координатор с какого-то кинофестиваля. – Светка потянула Люшу за локоть. – Давай-давай, интересно же.

Эмиль, бурно жестикулируя, беседовал с высоким плечистым мужчиной. Рядом с ним француз казался совершенным колобком. Заметив Свету, энергично помахал.

– Всеволод, позвольте, мои ленинг’адские д’узья – Светлана и… – Эмиль запнулся и сконфуженно посмотрел на Люшу, не совсем понимая, как придать этому странному имени полную форму.

– Галина. – Она протянула руку режиссеру и застыла.

Он тоже замер, всего на миг, а затем пожал ее ладонь.

– Галина… Что ж, очень приятно. Хорошо, что здесь нет макарон, правда? Одни бутерброды, – подмигнул Люше возмужавший Сева.

Сколько лет миновало с того неудачного дежурства – кажется, десять? А какая у них с Севой разница в возрасте? Тоже десять. Студенческая полноватость обернулась для Севы взрослым брюшком, которое, впрочем, ему даже шло. Одет он был, несмотря на премьеру, просто, без галстука, в черную рубашку с вареными джинсами и кожаную куртку. На щеках и подбородке синела вечерняя щетина. Надбровные дуги жесткие, на лбу – две глубокие строгие складки, точно он постоянно хмурится. И уголки карих глаз за очками грустно опущены. Но по бокам – мелкие лукавые морщинки. И улыбается обаятельно, с хитрецой.

Всеволод, весь день пребывавший в мыле и дыму премьеры, Люшу узнал моментально. Память на лица у него была по-режиссерски отменной. А уж острые черты взбалмошной девчонки, ради которой он съел с земли макароны, всплыли сразу. Но едва пробудившаяся в горах Кударо симпатия по очевидным причинам даже в мыслях не получила развития. Мешал Люшин тогдашний возраст, а точнее, казавшаяся непреодолимой пропасть лет между ними. Не говоря о том, что до конца экспедиции она упорно избегала Севу: отворачивалась, задирала нос. Ну, он и не настаивал на общении. Уехал и забыл, откуда взялся тонкий шрам в основании правого большого пальца. Не вспоминал и когда вернулся в те места со съемочной группой. А тут, в прокуренном буфете «Авроры», в сутолоке, вспомнил.

На первый взгляд, они были не слишком-то похожи, эти двое. Люша вскакивала в семь утра, часу примерно на пятом Севиного сна. Она искала истину в твердой земле, он – в тех туманных зыбях, где обитают идеи. Закаленная в экспедициях Люша умела обходиться малым. Сева, раблезианец и жизнелюб, не отказывал себе в удовольствиях – например, подлакировать водочку коньячком под свежую байку в теплой компании.

Но оба с детства любили собак и одинаково легко относились к деньгам. Оба были импульсивны и патологически азартны; бойкие партии в дурака нередко обрывались посередине, оттого что тузы, короли и десятки трепетными бабочками разлетались с балкона. И оба – отходчивы в той равной мере, чтобы понимать: примирения требуют в два раза больше страсти, чем ссоры. Хотя, может, и это на самом деле не имело значения… Никому не ведомо, как возникает синхронность душ – и вспышки ослепительного счастья, в которых исчезает время.

Под воздействием мощных высоковольтных токов Всеволод в январе восемьдесят девятого развелся с первой женой – артисткой, нервной блондинкой с серыми глазами холодного стекла, и через месяц Люша вышла за него замуж. А в апреле того же года она получила письмо из Академии наук Грузинской ССР, повергшее ее в гнев. Решением археологической комиссии Люше отказали в выдаче открытого листа, позволявшего вести раскопки в Южной Осетии, – за два месяца до предполагаемой экспедиции в Кударо.

– Нет, ты не понимаешь! – с жаром объясняла Люша Севе, бегая по квартире. – Вся моя кандидатская строится на Кударском материале! А они хотят отрезать наших археологов от югоосетинских стоянок и копать самостоятельно. И на уже найденное давно глаз положили.

Она судорожно собирала обоих в дорогу. Сновала между распахнутыми шкафами, кидала выдернутые за шкирку вещи то в Севин чемодан, с которым тот должен был отправиться на кинофестиваль в Тулон, то в свою пузатую сумку болгарской кожи.

– Люшенька, я понимаю, – сочувственно отвечал Сева, протирая очки кромкой рубашки. – Но что толку срываться в Тбилиси? Что ты им скажешь? Были ли вообще случаи, когда комиссия меняла решение? Это бюрократическая процедура, сама же мне когда-то говорила.

Люша остановилась посреди комнаты, комкая в руках ангорский свитер.

– Если понадобится, до членов президиума дойду. – Фыркнула. – Лично им все растолкую, и про цель, и про задачи полевых работ…

Всеволод не сдержал улыбку. И правда ведь дойдет. Тихо проглотить отказ – не в Люшином характере. Как взбредет в голову что-то, вынь да положь. И пожалуй, она вполне способна создать прецедент.

Но это не делало затею жены менее безумной. У Всеволода, с его обширной киношной сетью знакомств, имелись добрые друзья и среди грузин, и среди осетин, и среди абхазов. В последнее время до него все чаще с разных сторон долетали дымы конфликтов, разгоравшихся на почве глубоких межэтнических противоречий. А у коллег с «Грузия-фильма» нет-нет да и проскакивала в желчных репликах антисоветская идейка: мол, оставьте нас, сами разберемся… Сложные, сложные вопросы. Ясно одно: в республике сегодня, мягко скажем, неспокойно.

Он даже хотел аккуратно предложить Люше поменять тему кандидатской, благо у нее написана только первая глава с обзором литературы, – да смысл? Упрямая девчонка только раззадорится. Сделает наоборот. Такая вот она… наоборотливая.

– Послушай, давай я хоть Гии позвоню, чтобы он тебя встретил, разместил, – предложил Сева.

– Господь с тобой, не надо никого напрягать на ночь глядя! – воскликнула Люша. – С самолета сразу такси в «Иверию» возьму, гостиница от Института археологии через дорогу.

И запихнула нежный свитер поглубже в сумку. Хотя Всеволод не очень удивился бы, обнаружив его по прибытии в Тулон у себя в чемодане. С Люши сталось бы в ажитации перепутать. Ухмыльнулся, но мысли о грядущем фестивале привели его на тонкий лед. И Всеволод провалился: подумал о конкурсе, о том, возьмет новый фильм приз или нет… Как жаль, как несправедливо, что Люша с ним не летит. И визу дали, а тут этот чертов открытый лист… Едкой йодной кляксой стала расползаться обида. Ну чего ей не повременить с Грузией? А ему как быть? Не силком же Люшу с собой тащить, в самом деле. Не найдя решения, Всеволод промолчал.

Готового плана действий в Тбилиси у Люши не было и за пять часов полета не появилось. На месте разберется, не лыком шита. Уже не одного академика прогнула – чем председатель комиссии, этот профессор Беридзе, лучше? Пробиться в его кабинет, а там – речь экспромтом, заготовки всегда искусственны. Но в самолете ее изводила тревога о судьбе экспедиции, а пуще того – о Севе. Как он, хорошо ли долетел, устроился? Волнуется наверняка. Все же неправильно она поступила, не поехав с ним, могла, в конце концов, несколько дней потерпеть, отложить штурм Грузинской академии наук… Утром надо будет обязательно добежать до почты, позвонить, решила она.

Тбилиси встретил ее темной вечерней прохладой. Покинув аэровокзал, Люша направилась прямиком к группке таксистов на площади. Те оживились, разулыбались из-под черных усов, но, услышав, что ей нужно к «Иверии», замахали руками.

– Что ты, красавица, там же оцеплено все! – Потешный упитанный усач помотал головой в приплюснутой клетчатой кепке.

– А что случилось? – не поняла Люша.

– У Дома правительства митинг, пятый день уже. Гамсахурдия выступает, – веско сообщил другой, дубленый и морщинистый. – Баррикады построили. По Руставели не проехать.

– А в объезд? Ну или хотя бы до оцепления, дальше сама обойду, – напирала Люша.

Водители топтались, переглядываясь. Люша шумно выдохнула. Надо было послушать Севу насчет Гии… И неизвестно, что ей досаждало больше: то, что она не могла после долгого, с двумя дозаправками, полета без проволочек добраться до гостиницы, или то, что Сева в конечном счете оказался прав. Но очень уж Люше не хотелось подвергаться всем, несомненно, приятным, да вот только по-своему изнурительным ритуалам грузинского гостеприимства. Завтра ей нужна свежая голова.

– Девушка, вам в центр? – послышался из-за спины хрипловатый басок.

На нее пристально смотрел молодой губастый таксист. Люша кивнула.

– А вы журналистка, да? – спросил он, почесывая шерстяную бородку.

Вопрос озадачил, но виду Люша не подала. Если это способ попасть в город – подумаешь, побудет журналисткой.

– Да, – заявила она твердо, – из «Ленинградской правды».

– Поехали. Мне как раз туда.

Сели в бывалую салатовую «Волгу», провонявшую бензином. Пока тряслись по автостраде, водитель, клокоча, погружал Люшу в темные новости: о возмутительном абхазском сходе с предложением выйти из состава Грузии, о голодовке тбилисских студентов у Дома правительства, о вспыхнувшем митинге под руководством лидеров национального движения, который начался с призывов не вмешиваться в дела Закавказья, а вылился в лозунги «Долой коммунизм!».

– Газеты ваши, в Ленинграде, молчат небось. А знаете, знаете, что власти сегодня сделали? – негодовал водитель. – Танки прогнали по улицам! И вертолеты пустили над толпой. Запугать хотят, сволочи! Не дождутся… – Он стукнул волосатым кулачищем по рулю. – Я вот, наоборот, из-за этого решил: поеду. Танков не боялся и не буду!

Только потому меня и взял, сообразила Люша, что хочет огласки. Яростный монолог таксиста она с интуитивным благоразумием (абсолютно ей, надо заметить, не свойственным) почти не прерывала. Разве что для поддержания легенды время от времени задавала уточняющие вопросы. Известное дело, даже в компанейской атмосфере экспедиций абхазы с грузинами за один стол не садились.

Спустя минут десять водитель припарковал машину у небольшого, по-весеннему взбухшего сквера.

– А как в «Иверию» отсюда пройти? – напоследок спросила Люша.

Таксист смерил ее недоверчивым взглядом из-под густых сросшихся бровей:

– Зачем в «Иверию»? Протест там!

– Да мне вещи в гостинице оставить, пленки запасные, а то вдруг отнимут, – вывернулась Люша.

– А-а-а. Вам туда, прямо по Дзнеладзе, минут через пятнадцать упретесь в гостиницу, – буркнул он.

Сам запер машину и встроился в колонну демонстрантов, шагавших вверх по крутой, тускло освещенной улице к проспекту Руставели.

Люша перехватила сумку и пошла в указанном направлении. Моросило. Асфальт казался гладкой рекой. Влажный безветренный воздух гудел, словно за углом, прямо на центральной площади, ревел футбольный стадион. Неразборчиво орал по-грузински жесткий мужской голос, многократно усиленный мегафоном. Изредка сквозь гвалт резался высокий свист или нервный наигрыш скрипки.

Ни с того ни с сего Люше вздумалось посмотреть на митинг. Она свернула налево и через двести метров уперлась в заграждение – стоявший поперек дороги грузовик с песком. Заглянула в зазор между его смрадной угловатой мордой и цоколем облицованного мрамором сталинского дома. Люша отродясь не видела такой огромной толпы. Плотная, пестрая, она шевелилась, рокотала, ворочалась в каменном ложе площади. Над кипящей человеческой кашей реяли флаги – кизилово-красные полотнища с двумя полосами: черной и белой. Происходящее плохо укладывалось у Люши в голове: эти люди требовали независимости, но сами не допускали свободы других народов, навязывали им свой язык…

Она вернулась, минуя грузное серое здание, кажется, библиотеки, на улицу, параллельную Руставели. Быстрым шагом добралась до гостиницы – остекленной высотки, из-за балконов напоминавшей гигантскую терку. Получила ключ из рук черноокой девушки за полированной стойкой (та вместо приветствия встревоженно спросила: «Как там? Народу прибывает?»), поднялась на десятый этаж. Номер Люше дали просторный, с тяжелой кроватью и груботканым серым ковром на полу. С узкого балкона частично просматривался проспект.

Всю ночь на улице не смолкали крики. Заснуть Люше не удалось: вертелась на слишком мягком матрасе, переживала о Севином фильме. Некуда было деваться от нараставшего чувства вины. А в начале пятого утра с площади взрывной волной прокатился невообразимый шум. Люшу вытряхнуло из постели. Она скинула измятое одеяло, набросила на ночнушку пальто. Вылезла на балкон и остолбенела.

По улице бежали сотни людей. Стремительный поток, безудержный человеческий сель оглушительными валами сходил с площади. Демонстранты кричали, толкались, падали на проезжую часть, поднимались и снова бежали, будто обезумевшая дичь спасалась от лесного пожара. Но почему? И от кого? Присмотревшись, Люша заметила, что в неоднородной толпе мельтешат одинаковые пятна, рыжие на темном, – то блестели в свете ночных фонарей круглые солдатские каски… И вокруг каждой – людские завихрения, очаги неравной борьбы. Подробностей Люша с высоты разглядеть не могла, но и от этой нечеткой картины ее бросило в жар. Ворот ночнушки взмок, в висках застучало, занемели пальцы. Даже на безопасном балконе Люшу подстегивал древний стадный инстинкт: бежать, скорее, скорее!

Выплеснувшись беспорядочной массой, толпа между тем зримо редела, растекалась по переулкам. Кто-то еще метался по разоренному проспекту, кто-то двигался ползком за кустами. Кого-то, страшно тряпичного, втроем несли на руках. Медленно протащилась скорая, завывая сиреной. Один из носильщиков бросил ноги своего безвольного груза и ринулся следом. Догнал, заколотил по кузову – безуспешно. Должно быть, полная, с содроганием подумала Люша.

А потом увидела, что на тротуаре среди мусора и рваных транспарантов недвижно лежит тщедушная черно-белая фигурка. Упавшую девушку не замечали: ее скрывал высокий парапет пешеходного перехода. Люша с замиранием сердца ждала минуту, две, три, потом закричала, но голос сорвался в хрип, да и на этом пятачке уже было почти безлюдно. Тогда она наспех перетянула пальто поясом и, теряя туфли, помчалась из номера к лифту.

Гостиничный вестибюль походил на лазарет. Люди сидели и лежали на плоских бордовых диванчиках: порванные брюки, ссаженные колени, грязные платья, измазанные кровью носы. Человек двадцать – женщины и мужчины, молодые и старые. У стойки регистрации скрючился, стиснув непокрытую голову, милиционер. Между ними носилась с аптечкой бледная взъерошенная администраторша. Поймав ее черный беспомощный взгляд, Люша на секунду задержалась и виновато развела руками, после чего кинулась к стеклянным дверям, напрямик к распростертой на асфальте девушке.

На улице было поразительно тихо, как после горного камнепада. Приторно пахло чем-то сладким, цветочным – то ли черемухой, то ли олеандром. От этого невинного аромата у Люши стянуло глотку, зачесались, как от аллергии, глаза и выступили едкие слезы. Повсюду валялись затоптанные сумки, разносортная сиротливая обувка и полосы полиэтилена, которыми, вероятно, на площади укрывались от дождя. Люша споткнулась: под ноги попала разбитая скрипка. А рядом обнаружилась длинная резиновая палка – без сомнений, часть воинской экипировки. Неужели били людей как скот? Дико, немыслимо, не пошли же демонстранты штурмовать Дом правительства…

Девушка – лет двадцать, черная копна волос, белая курточка из плащовки, синее платье в меленький горошек – полубессознательно лепетала что-то на грузинском. Узкое лицо сильно опухло и налилось красным, кожа, казалось, вот-вот лопнет. На трогательном кружевном воротничке темнела кровь, натекшая из разбитой губы. В остальном каких-либо заметных увечий Люша у девушки не нашла, руки и ноги целы.

Присев на корточки, Люша тормошила бедняжку за плечи и вдруг услышала щелчки. Обернулась – в трех метрах стоял поджарый мужчинка с фотокамерой, ремешок ее туго перетягивал ладонь. Люша рявкнула: «Что снимаешь, помоги!» В носу опять защипало, зрение помутилось. Она потерла кулаками веки, вгляделась – а мужчинку как ветром сдуло. Побежал дальше, за следующим кадром своего хладнокровного репортажа.

Девушка тем временем более-менее пришла в себя. Открыла воспаленные, кровянистые глаза, приподнялась, постанывая, на локтях.

Промямлила на русском:

– Теснили нас с площади, четыре бронемашины, а за ними цепи из военных… митинг мирный… мы студенты…

– Тише-тише, давай мы тебя поднимем, – сказала Люша, подставляя ей плечо.

Невесомая на вид девчушка оказалась удивительно тяжелой. Пока ковыляли до гостиницы, она продолжала неразборчиво бормотать – про солдат, про какие-то лопаты. За время, что Люша провела с ней на тротуаре, на стоянке перед отелем чудом появилась скорая. Две вспаренные немолодые медички с вытаращенными глазами подхватили студентку. Люша побежала внутрь здания. Любой экспедиционный человек знает, как промыть рану и перебинтовать конечность, да только кто бы мог подумать, для чего ей пригодятся навыки первой помощи этой чудовищной апрельской ночью…

Спать она так и не легла. Опустошенная, зашла через несколько часов к себе в номер. Ополоснула ледяной водой горевшие щеки. Уставилась в зеркало: на скулах зацвел нездоровый багряный румянец, веки набрякли, пониже образовались тяжкие мешки. Люша машинально взяла помадный тюбик, лежавший у раковины, накрасила зачем-то обветренные губы. Жирный розовый пигмент некрасиво забивался в трещинки. Она взяла неразобранную сумку и выписалась из гостиницы – на сутки раньше оплаченного срока.

Весеннее утро выдалось особой пасхальной прелести, хотя до Пасхи оставалась еще пара недель, – чистейшей голубизны небо, едва брызнувшие молодой зеленью платаны, желтенькая клейкая шелуха почек на мостовой. Центр по-прежнему был перекрыт. Группами по пять-шесть человек стояли военные. По солнечным улицам под безжалостный звон колоколов церкви Кашвети бродили прохожие. На всю жизнь Люша запомнит их скорбные, будто из могильного мрамора высеченные лица; взгляды, полные гнева и горестного недоумения. Не понимая, куда идти, она отправилась единственно знакомым путем, к тому месту, где вчерашним вечером ее высадил водитель салатовой «Волги», – только сунуться на проспект Руставели уже не решилась.

Такси поймалось на удивление легко. Люша попросила отвезти ее в аэропорт, в прострации рухнула на заднее сиденье. Сомнамбулой доплелась до касс, купила втридорога билет до Ленинграда. Очнулась, лишь когда объявили посадку. Пока поднималась по трапу в самолет, в голове бились, связываясь в тугой болезненный узел, три мысли. Первая – что Кударская экспедиция не состоится, ни сейчас, ни через год. Вторая – что отныне она будет ездить с Севой на все фестивали. Третья, не столь оформленная, как две другие, скорее была фатальным предощущением: из-за чьих-то непоправимых начальственных решений незыблемый советский мир сегодня дал уродливую трещину, которая неотвратимо приведет к распаду.

Как известно, Люша не ошиблась. Экспедиции в Кударо прекратились на долгие годы. Новую тему кандидатской она так и не выбрала, учеба в аспирантуре как-то сама собой заглохла. Денег у университета после развала Союза стало на порядок меньше, настроения на кафедре витали упаднические. Доценты, чтобы прокормиться, возделывали огороды, аспиранты шли в посудомойки, кто посметливее – становились за прилавки. Словом, выкручивались.

С искусством в начале девяностых обстояло не лучше, чем с наукой. Госфинансирование сильно, сильно оскудело. Но Сева был талантлив и маниакально работоспособен, хорошо укладывался в сроки и успел приобрести репутацию безукоризненного производственника. Вдобавок ему, одному из немногих, везло. Скромный Тулонский фестиваль принес Севе первую важную награду, за которой последовали другие, золотые в прямом и переносном смысле. Его проекты снимались на деньги Франции (по программе помощи кинематографистам из Восточной Европы), а когда средств не хватало, выручали частные инвесторы. Коммерсанты жаждали «поиграться в кино» и щедро спонсировали все подряд, правда, порой встревали в процесс со своими, прямо скажем, сомнительными требованиями – например, ввести в сценарий удалого парня с рельефными мышцами и навыками рукопашного боя… Зато идеологическое давление ослабло, радовался Сева. Можно экспериментировать.

Люше случалось бывать с супругом на «Ленфильме». Нравилось наблюдать, как он ведет себя на площадке – спокойно и деловито. Громогласный, с актерами Всеволод разговаривал тихо, почти ласково, добивался выверенности каждого жеста и взгляда. Замечание – всегда с похвалой. Со съемочной группой он общался иначе: лаконично и четко. Больше думал, чем говорил, – не потому, что жалел фраз, а оттого, что знал о вреде лишних слов, которые, нарастая коростой на шестеренках производственного процесса, рано или поздно стопорили эту сложную киношную машинерию.

Как-то незаметно Люша там прижилась. На съемках есть чем заняться, если быстро соображаешь и не путаешься под ногами. И Люша, светлая голова, врубалась, да еще как: то о ценном реквизите договорится невзначай на перекуре у соседнего павильона, то весь город прочешет в поисках ужасно редкой и позарез нужной оператору лампочки, без которой не воплотить режиссерского замысла, то выхватит в последний момент из кадра забытый актером сценарий.

Вне съемок в их тесноватую двушку на Васильевском набивались киношники, а с ними – оголтелые поэты, музыканты и прочий творческий контингент. Небольшая квартирка тряслась, как мексиканский маракас, а в гуще веселья царил хлебосольный Сева, которого все они обожали. Его вообще легко было любить – такого живого, открытого, чуткого к чужому таланту.

Да вот напасть – этот самый творческий контингент надо было кормить. Деньги-то имелись, а в магазинах – пустые полки. Чтобы хоть как-то накрыть три сдвинутых вместе стола, Люша бегала по очередям, выменивала сахарные талоны на сырные, закупала на стихийных рынках мерзлые куриные окорочка; в духовке жирные «ножки Буша» становились ватными на вкус, но под водку шли превосходно. Постигла женскую науку закрутки (соления создавали видимость разнообразия закусок). Овладела и мужской – разводить в правильных пропорциях и настаивать на тимьяне и лимоне спирт «Рояль». Даже пресное печеньице навострилась печь из детской смеси «Малыш» – единственного продукта, никогда не исчезавшего с прилавков. Завела дружбу с грузчиком Елисеевского магазина и разбитной буфетчицей из котлетной на Невском. Та мечтала сниматься в кино и вместе с пятью килограммами сосисок всякий раз настойчиво передавала Всеволоду Константиновичу, поигрывая янтарными бусиками, кокетливый привет.

В ежедневной круговерти Люша не переставала думать о науке. При случае просматривала изрядно поредевшие публикации по антропологии и археологии, выспрашивала новости академического мира у недавно защитившейся Веры Стерх. «Сделаю паузу, пережду несколько лет, пока в стране не устаканится… А как дела в университете пойдут, возобновлю», – так отвечала Люша, когда подруга интересовалась ее планами.

В девяносто четвертом Всеволод вместе с независимой студией затеял большие натурные съемки. Сценарий – его собственный, личный вариант «Буранного полустанка» Айтматова. Работали экономии ради не в Казахстане, а на Алтае, в Кулундинской степи, примерно в семи часах езды на юго-запад от Барнаула. Засушливый край беспредельных трав; во время нечастых дождей казалось, что влага здесь испаряется прежде, чем успевает коснуться встрепанных метелок седого ковыля и узких листьев пырея, оставлявших на неосторожной ладони жгучие глубокие порезы.

Люша, следуя данному себе зароку, сопровождала Севу. Но, сказать откровенно, ее подзуживала шкодная мыслишка при первой возможности слинять. Люша вызнала, что в ста километрах от киноплощадки, у полевой дороги вдоль края речной террасы, копали древние поселения: три полуземляночных жилища, всякие фрагменты обожженной глины, осколки костей животных и кусочки керамического шлака эпохи бронзы. Позднятина, конечно, не палеолит, да за неимением лучшего сойдет. Съездить, познакомиться, а там и примкнуть к экспедиции – просто так, без оплаты. Чем черт не шутит?

Но возможность удрать на раскоп все никак не подворачивалась. Шел второй месяц съемок, а Всеволод едва закончил десяток сцен. Жара стояла немилосердная. Иссушенный воздух драл горло как песок. Аппаратура перегревалась, густо загримированные лица актеров к полудню напоминали плавленые циферблаты с полотна Сальвадора Дали. Скверно выдрессированная лисица по кличке Сныть, арендованная для фильма с Тальменской зверофермы, забивалась в угол клетки и тяжело дышала, вывалив из узкой пасти шершавый язычок.

Несмотря на зной, Всеволод был неумолим и как никогда требователен. Переделывал дубль за дублем, на ходу менял концепцию, доводил артистов до изнеможения репетициями, коротко переругивался с оператором об изобразительной плотности материала. Третировал художника-постановщика: чтобы превратить заросшие зеленым разнотравьем степи в мертвенную сарозекскую сушь и великие пустыни, заставлял вручную красить сорные злаки в иссера-желтый, кое-где нещадно выкашивать и выпалывать целые сотки до растрескавшейся, вздыбленной почвы. «А здесь зачем лишнего убрали? – гаркал потом Всеволод. – Нужны клочки, клочки!» И декораторы, сдавленно матерясь, пересаживали дерн обратно…

Дураку понятно: что-то у режиссера не клеилось. И после того как половина съемочной группы не без усилий уняла очередную истерику перегревшейся артистки Каплан, которая, выпустив пар, распласталась под парусиновым навесом, Люша вознамерилась выяснить у мужа, в чем дело.

Сева уже час как застрял у себя в вагончике, служившем одновременно кабинетом и комнатой отдыха. Склонился, сощурившись, с незажженной сигаретой в зубах над разбросанными по столу раскадровками.

– У тебя новый режиссерский метод? Заморить актеров, чтобы они достовернее играли несчастных степняков? – шутливо поинтересовалась Люша.

Всеволод выдернул изо рта сигарету и принялся разминать ее в пальцах, соря табаком.

– Можно сказать и так, – отстраненно произнес он, снова закусил фильтр и уставился в документы.

Люша поискала глазами зажигалку. Нашла в пыли под столом, рядом с раздавленной пачкой «Винстона».

– Сев, что случилось? – Шоркнула колесиком и поднесла прозрачный огонек к кончику полупустой сигареты. Бумага затлела и слиплась, супруг втянул сквозь зубы кислую гарь.

– Все нормально, – насупился. – Работаем.

– Ну брось, я же вижу, – не выдержала Люша. – Я знаю, как ты обычно работаешь. Не так. Что-то не по плану?

– План, как же… Планы – это чушь! – Сева резко смел со стола раскадровки. – Нельзя просто начертить план и сделать фильм. Так не работает! – крикнул он в сердцах. – Кино рождается опытным путем, в контакте с окружающим миром. А тут нет контакта, хоть ты тресни!

Зашагал из угла в угол по вагончику, который как будто чуть кренился от его косолапой поступи.

– Но ты ведь очень точен по отношению к литературной основе, – возразила Люша, – до последней травинки.

– Надо следовать не букве, но духу и образу! Андрей Арсеньевич так говорил. Что художественно значимого в том, что я тупо воспроизведу айтматовские степи и поезда? – вскричал Всеволод. – Это фильм о памяти, а не о траве! Мне надо создать в кадре такое место, в котором растворятся пределы пространства и времени. Постоянство памяти!

Люша посмотрела в мутное окошко. На занозистой деревянной раме горсткой несъедобного изюма валялись дохлые мухи. За треснутым стеклом расстилалась истерзанная декораторами степь. Высилась насыпная гряда со ржавой тупиковой веткой железной дороги, по которой в условленные дни прогоняли туда-сюда громыхающий эшелон с ближайшей станции.

Пожала плечами:

– А по-моему, то, что все-таки удалось отснять, весьма неплохо вышло. Мы же смотрели контрольные отпечатки.

– Родная, извини, а ты что, режиссер? Я что-то пропустил? – взвился Сева.

В раздражении кинул тлеющий фильтр на пол и придавил подошвой сандалии.

– С какой стати судишь? Знаешь, как надо?

– Нет! – уязвленно ответила Люша. – Но и ты, видно, не знаешь. Можешь только от творческого бессилия людей до теплового удара доводить! – бросила она с вызовом и выскочила, шарахнув фанерной дверкой об косяк.

Дурак. Нет, гений, безусловно. Но ей-богу, такой дурак!

Вздымая облачка пыли, похожие на сухую горчицу, она пронеслась мимо широкогрудого мотоцикла с гнилой коляской, спасенного реквизиторами из металлолома. Скользнула в проход между сбитыми на скорую руку щитовыми домиками с двускатными шиферными крышами. Миновала хлипкие загородки из спрессованных камышовых стеблей и бутафорскую будку Едигея, стрелочника Буранного. Выдернула из тени корявого вяза-карагача одного из подсобных, чье непроизносимое имя Ырысту кто-то из актрис переиначил в Ириску (а он и не возражал). Низкорослый и выносливый, будто из породы вьючных лошадей, малограмотный алтаец с далеких берегов бирюзовой Катуни занимался тем, что монтировал декорации и несколько раз на дню гонял резвую «Ниву» до ближайшего сельпо.

– Реку Бурлу знаешь? – нависла над ним Люша. – Там стоянка есть, где копают…

Ириска обрадованно закивал, жмуря раскосые глаза и улыбаясь сразу всеми крупными, лезущими друг на дружку зубами.

– Вези! – распорядилась Люша.

Тот и повез. Маршрута она не знала, положилась на алтайца. Пока машина, словно шальная консервная банка, подпрыгивала на буераках, Люша пялилась невидящим взглядом в соловую степь и мысленно продолжала ругаться с мужем. Ну как ругаться… По крайней мере, она теперь представляла, что происходит, откуда у него столько претензий к оператору, к актерам. Не их он распекает, а себя самого – за провал воображения. А искать неведомо как и где другую локацию, переснимать, когда столько денег уже потратили, – значит вылезать за бюджет и срывать сроки. Для Севы это неприемлемо. Да и не в локации, положа руку на сердце, дело, а в некоем подспудном изъяне, скрытой червоточине замысла…

– Приехали. – Ириска свернул с колеи и остановил «Ниву» на каменистой возвышенности.

Люша вылезла из машины. Перед ней простиралась длинная полоса желто-бурой земли с нечесаными космами сухостоя. Дальше тянулся сизый глинистый берег, прошитый на горизонте необычной розоватой каймой. Мерно цвиркали насекомые. Оглядевшись, Люша не выявила признаков археологического раскопа: ни палаток, ни рыхлых слоистых отвалов. На востоке за бетонным забором угрюмым миражом маячила пара блеклых построек явно промышленного назначения.

Люша нагнулась к водительскому окну:

– Ириска, ты куда меня, Сусанин, привез?

Широкая и плоская физиономия Ырысту (алтае-саянский антропологический тип, невольно подметила Люша) выражала неуместную гордость.

– Бурлинское озеро! Соль копают. Красиво.

Люша рассердилась:

– Какая, к черту, соль? Мне Бурла нужна, это река, а не озеро! А там археологические раскопки! Ну что ты лыбишься и руками разводишь? Блин.

Она вытерла лоб. Духота… Может, искупаться, коль уж на озере очутилась? Все равно кругом ни души. Хотя, если вода соленая, будет, наверное, только хуже – стянет кожу? Ладно, проверим. Ноги размять тоже нелишне.

Люша велела Ириске подождать ее в машине и отправилась по еле заметной тропинке, вспугивая прытких кузнечиков, на разведку. Вскоре пришлось разуться: кроссовки чавкали в прибрежной глине, обложенной белесым налетом. Но открывшаяся Люше ирреальная картина заставила сначала прибавить шагу, а затем побежать, увязая в теплой грязи и раня ступни о ломкие корки.

Зеркальная озерная гладь была абсолютно розовой. В этих водах словно растопили нежнейший закат, даром что небо – светлая лазурь, а после полудня миновало от силы два часа. Белая отмель, издалека показавшаяся песчаной, состояла отнюдь не из песка. Под ногами влажно скрипела соль.

Не раздумывая, Люша зашла в невероятную марганцовую воду. Разницы температур она не ощутила: озеро, похоже, было неглубоким и легко прогревалось. У берега трепыхались и щекотали лодыжки лохмотья пены. На прогнивших сваях, торчавших из крепкого соляного раствора, мерцали и переливались выветренные мелкие кристаллы. Люша прикоснулась к граненому шероховатому наросту. Лизнула, не удержавшись, палец – горько.

Околдованная сверхъестественным пейзажем, она побрела по твердому, колючему, как шлифовальный камень, дну, которое проступало под тонким слоем ила. Глубже не становилось, мылкая вода плескалась у щиколоток. Чем дольше Люша шла, как сновидица, в розовом мареве, тем меньше чувствовала собственное тело, точно ее человеческий состав и сам постепенно таял и превращался в соль.

Вдруг Люше почудился отзвук железной дороги. Она посмотрела на сушу и не поверила своим глазам. От башен солеварни прямо по воде ехал поезд. Смешной, почти игрушечный паровоз с вагонетками уверенно, как корабль, рассекал розовую гладь. Приблизительно на середине озера он сделал разворот, скрежеща, выкатился на берег и вернулся к комбинату. Как же он держится? Присмотревшись, Люша поняла: на стеклянистом дне озера лежат рельсы.

Как они с Ириской добрались до кинолагеря, Люша не помнила. Ворвалась к Севе, но его «кабинет» пустовал – о недавней ссоре свидетельствовала лишь опорожненная коньячная чекушка на столе. Люша обегала съемочную площадку, проверила времянку, где накрывали обед: разливали из алюминиевых чанов наваристый перловый суп и резали ливерную колбасу. Опросила слонявшийся без дела народ. Оторвала оператора, ловкача с бритым, облупившимся на солнце черепом, от длинношеего съемочного крана – шестиметрового стального журавля, с которого мастер без внятных инструкций примерялся так и эдак панорамировать по степи. Как назло, муж куда-то запропастился.

Через час его, нетрезвого, привез на раздолбанном фургоне другой разнорабочий, жилистый и сухотелый, как будыль. Всеволод в кромешной душевной пасмури валко выкарабкался из машины. Пропала девочка, обидел… Люши не было на турбазе, где они квартировали, не было и на станции. Больше всего Сева боялся, что жена плюнула и уехала в Петербург.

Увидев ее, просветлел:

– Люша, Люшенька, ты здесь… Прости меня, я остолоп… – начал Сева, но она его перебила.

– Как ты говорил, постоянство памяти? Где нет времени и пространства?

– Да, наверное, – обескураженно ответил он.

Люша схватила его за руку:

– Поехали. Мне нужно срочно тебе кое-что показать.

Розовое озеро привело Севу в восторг. Потрясенный, протрезвевший, шлепал по мелководью, зачерпывал горстью влагу, словно пытался разгадать секрет ее состава, перетирал пальцами белые кристаллики. А стоило материализоваться поезду – натурально схватился за сердце могучей лапой в уже подсохшей солоноватой пыли. Люша испытала несказанное облегчение (она не была до конца уверена, не фата-моргана ли ей на жаре пригрезилась). Впервые за эти месяцы она почувствовала, как в замечательной голове мужа плавит драгоценные образы алхимический тигель. Загнанного Ырысту в который раз послали по тому же маршруту – за художником и оператором.

Итак, теперь Всеволод знал, чего хотел – снять ряд ключевых эпизодов-воспоминаний на озере. К несчастью, в последующие недели это лишь усугубило трения на площадке. Шутка ли, переместить огромный кинолагерь. Да проще муравейник голыми руками через болото перенести! На Люшу – как на главную виновницу переезда – недобро зыркала вся команда, от примы Каплан до третьего помощника осветителя. То и дело кто-нибудь спрашивал: откуда тянуть электричество? будет ли вода в костюмерных и гримерных? где строить технические помещения, склады для реквизита? а, простите, отхожие места?

И все же, жалобно скрипнув, состав тронулся: студийное руководство и продюсерский центр нехотя дали добро, комитет утвердил, порядком урезав, новые сметы, засланные гонцы во главе с Люшей (которая и думать забыла про те раскопки на Бурле) принялись потихоньку прочесывать близлежащий поселок, исследовать инфраструктуру и налаживать связи. Краевые власти выдали разрешение – правда, устное, за одним осторожным «но», предварявшим разрешение письменное. Любые планы прежде предстояло согласовать с господином Канюковым, директором приозерной соледобывающей компании, поставлявшей по всей Сибири два сорта галита, навалом и в мешках.

Канюков слыл человеком грубым, криминального склада – а иных в то время в начальники не пускали. Продюсер Севиной картины, шустрый башковитый мужик, проныра и говорун, после трех неудачных телефонных звонков и одной сорвавшейся встречи встал в позу и заявил, что по фене не ботает и с бандитами общаться более не намерен. Сева в ответ сжал челюсти и замкнулся. Люша, в чьей груди после тбилисских событий по сей день чернела выжженная яма, вновь почувствовала себя так, будто ей отказали в открытом листе.

Терять было нечего. В строжайшем секрете от Севы она попросила помрежа организовать аудиенцию с Канюковым и в назначенный час расписалась в регистрационном журнале на проходной «Бурсольпрома». Унылое хозяйство промысла резко контрастировало с сюрреалистической панорамой цветного озера – так нудный звон будильника выдергивает поутру из сна.

За турникетом Люшу встретила секретарша Канюкова и повела пластиковыми служебными коридорами. Девица плавно несла свою выпукло-вогнутую, облитую лайкрой фигуру, словно опасалась уронить затейливое нагромождение локонов с макушки на истертый линолеум.

– Придется подождать, у Романа Игнатьича звонок, – сообщила она, усадив Люшу на одутловатый диван в приемной.

Ожидания Люша не выносила. Ерзала по визгливому дерматину, чувствуя, как гаснет запал и холодеет внутри. Поглядывала то на неопрятную монстеру в щербатом горшке, то на стенные часы – они же безвкусный декор: курчавая позолоченная рама, лесочек в стиле передвижников, а в центр, с позволения сказать, холста вделан красный тикающий циферблат. Невозможный китч. Спустя полчаса лайкровая девица обнаружила на стройной капроновой голени предательскую затяжку и, извернувшись, стала с усердием мазюкать стрелку прозрачным лаком для ногтей. Из-за конторской двери побухивали матюги.

– Послушайте, сколько можно? – возмутилась Люша.

Секретарша распрямилась, наморщила покатый, жирно тонированный лоб. Чинно встала, заглянула в кабинет. Попятилась задом – вероятно, чтобы не показывать начальству прыснувшую в туфлю стрелку – и не заметила, как просительница вскочила с дивана. Отодвинув лайкровую преграду, Люша без приглашения втиснулась в проем.

За длинным письменным столом, черным и лакированным, как элитный гроб, громоздился матерый мужлан с редеющей напомаженной шевелюрой. Кривоносое боксерское лицо было чисто выбрито, надутые плечи распирали зеленый пиджак. Люша самовольно заняла неудобный казенный стул напротив Канюкова, как ни в чем не бывало смотревшего на нее умными острыми глазками. На столе перед ним лежала пластмассовая игрушка – портативное устройство с круглыми желтыми кнопками (Люша видела такие у пацанов на «Ленфильме» – гоняли по экрану «Змейку» и «Тетрис»). Секретарша, судя по хлопку двери за спиной, спешно ретировалась.

– Я насчет фильма, – выпалила Люша.

– А что насчет фильма? – наигранно удивился Канюков. – Вроде мы уже все обсудили с вашим товарищем. Бакланил тут, кидал мне предъявы, понимаешь. Я согласия не даю.

И задрал массивный раздвоенный подбородок. Всем своим безразличным и слегка высокомерным видом он демонстрировал, что дальнейшие переговоры тщетны.

– Но почему?

Канюков потарабанил по столу отечными пальцами с расплывшейся татуированной синькой на фалангах.

– У нас тут, видите ли, промысел. А ваш календарно-постановочный график нарушает наши, гхм, производственные планы. Плюс вам требуется свет, вода в дальняки, а по счетчикам кому платить придется? Зачем мне такие бабки тратить? – риторически спросил он и умолк.

Люша заговорила, как могла, проникновенно – о съемках, о режиссерском замысле, о постоянстве памяти. О том, что искусство длиннее жизни. О том, как фильм может принести краю известность, привлечь туристов. Пока она ораторствовала, Канюков скептически оглядывал ее сверху вниз. Потом перевалился в кресле, дернул ящик стола. Вытащил холщовый мешочек на завязках и маленькую серебряную ложечку.

– Все это прекрасно. Ваше дело снимать кино. А мое вот, – жеманно оттопырив толстомясые мизинцы, потянул веревочные тесемки.

Ну конечно. Соль.

– Вы знаете, как это место называли? Царская солонка! – патетически возвестил он. – Соль отсюда возили на стол Екатерине. Вода в озере – хлористая рапа плотностью выше, чем у Мертвого моря. В семидесятых триста пятьдесят тыщ тонн добывали в год, не то что сейчас… Да вы попробуйте! Вот это искусство! Мы ее хотим на конкурс в Испанию подать.

Он весь засветился. На сытой уголовной роже разгладились складки. Надо же, с виду сущий бандит, а как за товар радеет. Люша вежливо зачерпнула десертной ложечкой граммульку сыпучего продукта. Соль, она и в Африке соль.

– Расскажите мне больше о добыче, – попросила Люша.

Канюков с удовольствием принялся разглагольствовать. Цвет воды, как выяснилось, был загадкой для него самого – то ли водоросли, дескать, то ли рачки. А ездит по озеру вовсе не поезд, а комбайн с барабанным рыхлителем. Очищенные от ила и измельченные соляные пласты автоматически подаются со дна в вагоны («Вместимость – восемнадцать тонн!»). На берегу ископаемый продукт промывают и обогащают, сушат, и прочая, и прочая…

Внезапно Люшу осенило.

– Мы же можем вам помочь! Телевидение! У нас связи! – Это не вполне соответствовало действительности, но Люшу уже несло. – Договоримся, вам рекламу красивую снимут на выгодных условиях. На всю страну пустят! А еще… еще в спонсорах укажем! Вернем былую популярность.

Канюков задумчиво пожевал толстую губу. По-видимому, Люша все же нашла правильный аргумент. Но его было недостаточно. Она подвинула к себе мешочек и снова опустила ложечку в соль.

– Эй, вы это чего? – опешил начальник.

Люша проглотила едкий комок.

– А соль у вас вкусная… Буду есть, пока не согласитесь, – нагло заявила она и взяла добавки.

Нёбо обожгло белым огнем, по глотке словно полилось жидкое тягучее стекло. От следующей порции язык распух и перестал помещаться во рту.

– Мать, ты чё, совсем того? – скривился, отпрянув, изумленный Канюков. – Так и откинуться можно, прекрати! Давай поговорим.

Побледневший начальник заметно напрягся, будто сам жрал чистую соль. «Ага, выбила из душевного равновесия», – победно подумала Люша. Пищевод у нее горел. За грудиной сжимало и давило. Тонкая слизистая в зеве лопнула и пошла пузыристыми язвами, изъеденный рот просил воды. Ложечку за Севу. Интересно, действительно можно откинуться? Ее тошнило, в ушах шуршала солома. Осовелое тело била крупная дрожь. Трясущейся рукой она пыталась попасть столовым серебром в холщовый мешочек.

– Я все, что хотела, сказала, – еле ворочая войлочным языком, промычала Люша, глядя директору в глаза.

На этом взопревший Канюков развесисто выматерился и сдался.

– Ладно-ладно, дурында! Хватит! Будет тебе фильм.

Фильм состоялся. Прогремел в Каннах, следом в Венеции. Примерно тогда же Люше позвонила Вера. Ей, кандидату наук и автору монографии о мустьерской культуре, выдали грант на экспедицию в Среднюю Азию, и она собирала команду. Люша, к тому моменту потеснившая на Севиных проектах прожженных помрежей, заикнулась об этом мужу. «А как я без тебя?..» – огорошенно спросил он. Да она и сама знала – уже никак. И вообще… То, что делает он, стократ важнее. И Люша отказалась, ощутив где-то слева, под ребрами, мимолетный укол. Она не видела по телефону Вериного лица. По сдержанному прощанию поняла: больше та не пригласит.

Наверное, при желании можно было бы по-хитрому подгадать и, не уезжая далеко, вписаться если и не к Вере, то хотя бы в какой-нибудь коммерческий раскоп при городской стройке – когда проверяют, не завалялось ли глиняного черепка или кремниевого наконечника стрелы в котловане будущего офисного центра. Но мелочиться Люша не хотела, а забот за пределами съемочной площадки у нее и без того имелось в избытке.

За годы замужества с подачи мудрой и светски подкованной мамы, Антонины Семеновны, Люша освоила вещи довольно тонкие. К примеру, наизусть запомнила дни рождения и номера телефонов досточтимых членов Союза кинематографистов. Подружилась с их влиятельными женами: пожилые манерные матроны в мерклых каменьях на дряблых шеях ей покровительствовали. И разумеется, Люша поднаторела в приемах да премьерах. Образцовая жена режиссера…

К тому же по некоторым недвусмысленным сигналам тела – утробным спазмам, покалыванию в набухшей груди и жесточайшему отвращению к еде – Люша на раннем сроке почувствовала: она беременна. Темпа, однако, не сбавила. Практически не поправилась даже. О том, что, а вернее, кто прячется в брыкливом животе за полами объемного пиджака мужского кроя, в павильонах киностудии не узнали месяца до седьмого. На восьмом неугомонная Люша попыталась сдать на права. По-тюленьи вальяжный инспектор хмыкнул: «Идите-ка, дамочка, сперва рожайте».

Андрюша рос ребенком смышленым и наблюдательным. Естественно, еще грудничком попал в кадр, потом рыжеватым карапузом на крепнущих ножках резвился среди кинокамер. Нельзя сказать, что он был от природы артистичен, однако уже в начальной школе проявлял задатки хлесткого остроумия, которое в старших классах принесет ему славу первого балагура и роскошные фингалы под глазами.

Как-то так вышло, что из прежней жизни при Люше осталась лишь коммуникабельная Светка Стрельцова, невыводимая, как помадное пятно на шелковой блузке. К сорока годам она умудрилась сменить двух мужей (и со дня на день ждала предложения от третьего), успела почелночить с турецкими вещичками, затем прогореть с салоном красоты, родить дочку, подучиться на экономическом факультете, а сразу после миллениума – заделаться менеджером в приличной турфирме.

Праздновать день рождения Света планировала людно, с размахом. Прикинув, во сколько обойдется ресторан на пятьдесят человек, поумерила аппетиты: вдвое сократила список гостей и решила закатить грандиозную пьянку с танцами и шашлыками на даче. Еще позвала на подмогу Люшу, искусную устроительницу банкетов. «А что такого? Она мне по гроб жизни обязана, – рассуждала про себя Светка. – Я им со Всеволодом чуть ли не сваха. Без меня бы не встретились! А именитый режиссер, кстати, отлично украсит вечер». Все продумала Света, ничего не упустила. И принялась обрабатывать Люшу, внушая ей ту же самую, пускай и деликатнее изложенную мысль.

Люша не отрицала косвенного участия Светки в их с Севой судьбе. С неохотой согласилась помочь, но поклялась себе впредь на Светкины манипуляции не поддаваться. Севу, который искренне радовался любой шумной пирушке, даже убеждать не пришлось. Опытный кутила всегда имел при себе желчегонные таблетки.

В Солнечное поехали на «Ауди»-трехлетке, которую специально для Севы перегнали из Европы. За рулем сидела Люша (права она все-таки получила). Вождение было ей по нраву: оно давало свободу. «А ведь если сегодня обойдусь без вина, мы уже вечером вернемся в город», – тешила себя надеждой Люша. Сева пролистывал сценарий, что-то бубнил под нос и делал пляшущей ручкой неровные пометки. Сзади, за водительским креслом, возился Андрюша. На окончание второго класса ему подарили желанную «Нокию» с цветным экраном; все внимание сына концентрировалось на цифровом содержимом алого противоударного корпуса из прорезиненного пластика.

Дача Стрельцовых оказалась почти такой же, какой ее запомнила Люша: утлый двухэтажный домик с мезонином, фон – бессолнечное летнее небо, чересчур белое и яркое, словно засвеченное неумелым фотографом. В окошке наверху угадывался допотопный торшер. Лежит ли на кресле ветхая шаль? Когда будем в городе, надо полазать дома по полкам и разыскать для Андрея того Шлимана, подумала Люша.

По участку разносились запахи сырой земли и садовой прели. Клумбы, единственно вот, заросли. Упрямые многолетники, кудрявые флоксы и высокие люпины, похожие на разноцветные сложенные зонтики, еще проглядывали, но их душили лебеда и полынь. Некому полоть и ухаживать: гундосая историчка Нонна Викторовна давно умерла. Недалек тот день, когда не станет и Люшиной мамы.

В старости Антонина Семеновна сохранила надменное изящество и высокую прическу, но опасно полегчала. Кости ее, источенные остеопорозом, хрупки и пористы, как мертвые кораллы. Мамуля… Непослушной рукой Люша коснулась левого уха. Где те зарытые Приамовы сережки, золотые шарики в плетеных корзинках? Мочки она не проколола сознательно. Маленькая жертва во искупление детской вины.

Светка, воплощение беспощадного гламура, нацепила рюшистый топ и кожаную мини-юбку, едва скрывавшую крепкие ляжки. Надо лбом с первыми серьезными морщинами у нее сидели здоровенные солнцезащитные очки в обсыпанной стразами оправе. Вызывающий наряд превращал недурно, в сущности, выглядевшую и нестарую женщину в отчаянно молодившуюся бабенку. Она критически оглядела Люшин бежевый льняной жакет и брюки-капри ему в тон. Приподняла щипаную бровь – купленный в миланском пассаже костюм, вероятно, был сочтен недостаточно парадным.

– Мам, а тетя Света, что ли, юбку забыла? – громким шепотом спросил Андрюша, когда хозяйка дома, перебирая блескучую бижутерию в треугольном декольте, отвлеклась на жужжащий мобильник.

И этим все сказано.

Люша, хихикнув, поднесла палец к губам:

– Цыц, умник. – И подмигнула сыну.

Как таковой стряпни было не так уж много: соорудить незамысловатые закуски вроде помидоров с чесноком, нарезать овощи, разложить ломтики балыка и сервелата, нанизать сырок на шпажки. Люша взяла в оборот прибывших на дачу Светкиных подруг, раздала задания, а сама устроилась с сигаретой на подоконнике, застеленном куском рогожи.

«Девочки», как их игриво называла Света, бестолково суетились и пихались локтями. Горячее, слава богу, не готовили: мясо было запланировано как мужское развлечение. Тазы, в которых под запотевшими слоями пищевой пленки отмокала бледноватая свинина с вялыми кольцами лука, ждали своего часа в тарахтящем холодильнике. Шашлыком заведовал Светкин потенциальный супруг номер три, завзятый охотник и знаток мангальных дел, одетый в камуфляжную футболку и клепаные шорты, казалось, из одних карманов. Сева не преминул вступить с ним в добродушный спор относительно маринада.

Детям на веранде организовали отдельный стол. Андрюша, считавший себя очень даже взрослым, поначалу оскорбился, но затем заметил у хозяйской дочки какую-то более продвинутую, чем у него, «Нокию» и взялся галантно подливать ей из толстостенного графина кисловатый морс. Для ребятни мангальный эксперт запекал картошку в золе и жарил сосиски. Сева исхитрился, выудил из остывающих углей почерневший клубень и принес его, наколотым на вилку, жене, которая с видом усталого генерала оценивала построение бокалов на скатерти.

– Куда ты, горячо! – предостерег он.

Но Люша, обжигаясь, уже срывала испачканными в саже пальцами толстую корку. Не было для нее ничего вкуснее – походная душа.

«А неплохой в общем-то вечер, уютный», – несколько удивленно отметила Люша позже, за столом. Ей и в город-то расхотелось. Она разомлела: выпила-таки вина. Природный Севин дар – облагородить какую угодно компанию. Рассмешить анекдотом, выбить искру историей, каких у супруга без счету. О кино он мог говорить, будто одержимый, бесконечно. Но когда кто-то хвалил его фильмы, улыбался и застенчиво отводил глаза (он до сих пор, представьте себе, смущался). А как услышал, что Светкин мангальный эксперт играет на гитаре, буквально перевернул весь дом и нашел поцарапанный гулкий инструмент.


Запели Высоцкого. Услышав лихие куплеты, именинница, зарозовевшая и обмякшая, вдруг встрепыхнулась, расхохоталась – и пустилась в пляс, поводя пухлыми плечами и бойко выбивая дробь босоножками на высоченных платформах. Танцы, кураж…

По комнатам разошлись часам, наверное, к трем. Андрюша беспробудно спал, подобрав под себя абсолютно все стеганое одеяло. Сева кое-как стащил брюки и, не сняв рубашку, обрушился на кровать к сыну. В полусне нащупал в изножье запасной шерстяной плед, толстый и затхловатый, натянул до подбородка. Молодецки всхрапнул и отключился. Выпившим он казался Люше донельзя трогательным и забавным, почти по-детски уязвимым. Как же она его любит…

Люша по очереди поцеловала мужа и сына. Нашарила в Севиной сумке сменную футболку, переоделась. Легла – но на нее напала та муторная глумливая разновидность бессонницы, когда тебе снится, что не можешь уснуть. За окнами беспокойно шушукались и лопотали деревья. Размыто, с трескучими перебоями, светил пьяный фонарь. Люша изнемогала, плавая в этом тинистом выморочном омуте, пока ее не выволокла стальным сверкающим крюком отчетливая мысль.

Она вспомнила. Ей надо в сад.

Люша босиком сбежала по лестнице. Уткнулась в запертую дверь. Обшарила в полутьме хромоногую этажерку, переворошила на вешалке летние куртки – пусто. Пусто! Куда, черт возьми, подевались ключи? Звонкая связка, выпавшая из многокарманных шорт во время по-русски размашистой сальсы, мерцала посреди веранды на дощатом полу.

На крыльце Люшу продрал по спине необъяснимый озноб. За воротами, возле обмотанного проводами бетонного столба под расплывчатой лампой густо роились мошки. Впереди, в шелестящих глубинах, качали шишковатыми ветвями одичалые яблони. Волновался и щетинился шиповник, пряча незрелые бархатистые плоды. Как и прежде, было что-то пугающее в темном дыхании сада, в глянцевом переплеске черной листвы, в ненадежной, болотной мягкости мха, которая глушила шаг. Оставить? Подняться? Никогда.

Люшу вело чутье – то самое, нутряное, возникшее у нее еще в детстве. Благодаря ему в экспедициях по некой непостижимой подсказке, по смутному биению земли она не раз и не два безошибочно определяла залегание редчайших находок – фрагментов зуба-премоляра или черепа неандертальца, – иные археологи такие лишь в музейных хранилищах могли потрогать за всю свою долгую пропыленную жизнь. За изгибом дорожки она упала на колени. По щекам махнули рыхлые гроздья мокрой гортензии, уронив на ключицы холодные капли.

Это здесь.

Люша запустила пальцы в жесткую и спутанную, как мочало, траву. Плотно сплетенные стебельки не давали коснуться земли. Она тянула, дергала, терзала клумбу за свалявшиеся лохмы. Ковыряла, наматывала на ладонь, выдирала вместе с рассыпчатыми комьями сросшиеся корневища, пока не врылась ногтями в жирную почву. Копала ее, прощупывала, переминала в руках, не чувствуя сводивших голые икры коротких судорог. Рядом дрожали, исходя предрассветной влагой, душистые махровые соцветия.

Наконец под чуткие пальцы попали твердые металлические шарики, сцепленные замочками. Какие они, оказывается, маленькие, мамины сережки. Она-то думала, со спелую черешню, а на деле – не крупнее ягоды-брусники. Ждал Люшу клад Приама, никому не дался. Не вылез наружу в день Симона Зилота или в ночь на Ивана Купалу, когда, по старым поверьям, все растения на земле достигают наивысшей силы расцвета, а бесхозные сокровища выходят на поверхность и ищут себе новых владельцев.

Люша так крепко сжимала золото в кулаке, что застежки вонзались в ладонь. Круг замкнут. Кто она, та, что стоит на грязных коленках, – босая женщина, разменявшая пятый десяток, или девчонка восьми лет от роду, улизнувшая среди ночи в сад? Ею овладело странное чувство, внезапное единство двух состояний, словно там, за обшарпанной дверью, на втором этаже спят… Муж-гений и обожаемый сын? Или отец, без седого волоска в бороде, и милая уставшая мама, к которой Люша, закопав сережки, тихонько заберется под бок? А утром ей достанется, ох как достанется, но вместе с упреками она, счастливица, получит зачитанную книжку в бурой обложке, на которую неизвестный оформитель поместил горшок с желтыми украшениями. И жизнь, пролистанная к началу, непрочитанная и захватывающая, откроется заново, на первой главе…

Последний лист

Мамины гербарии хранились на антресолях среди прочего ветхого барахла. То было место, куда хозяева, люди рачительные и не лишенные сантиментов, за ненадобностью складывали старые вещи. Какое-то невыносимо колючее шерстяное тряпье, мутные слайды для диапроектора, спотыкавшаяся на длинных строчках швейная машинка «Подоляночка»… Неприхотливые, они годами томились в тесноватом лимбе за облезлыми дверцами без надежды снова пригодиться или обрести, наконец, на помойке заслуженный покой. И только капитальная уборка, затеянная не от хорошей жизни, сподвигла Тасю углубиться в эти пыльные потемки и вытащить гербарии из вороха драных кофт и рейтуз.

Зажав под мышкой плоские короба, Тася неловко сползла со стремянки. Не в том она, знаете ли, возрасте, чтобы грациозно порхать. Каждый год из прожитых шестидесяти пяти ощущался на пояснице как маленький водолазный грузик. И если раньше они всего лишь удерживали мечтательную Тасю от совершенно шагаловского витания в поднебесье, то теперь накопленный свинец внезапно стал тянуть куда-то вниз – скажем, в кресло или на кровать.

Впрочем, не только в возрасте дело. К изящным пируэтам не располагала и комплекция. Тася была невысокой, широковатой, с миниатюрным тридцать пятым размером ноги (бойкие сотрудницы детских магазинов всякий раз понимающе кивали и тащили обувку посерьезнее, без бантиков). Зато с Тасей – громкой, смешливой, в теплом просторном свитере – всем было хорошо, словно под боком у доброй медведицы. Близким нравилось, как она хихикала: очаровательно, накрепко зажмурившись и прикусив кончик языка; а иной раз, бывало, пробегала по щеке юркая слезинка.

Тася поставила затхлую стопку на скатерть. Сняла крышку с верхней коробки. Извлекла, почти не дыша, плотный картонный лист, зашуршала калькой… И скривилась в брезгливой жалости. Сплюснутые луковицы. Ломаные стебли. Тусклые соцветия. Мертвые, убогие, колкие на ощупь. Там и тут не хватает тычинок и лепестков. В углу – ярлычки с названиями родов и видов. Машинописные и от руки. Почерк мелкий, точно цепочка черненьких муравьев ползет по странице. И зачем вытащила эту прель на свет божий?

Тася неудачно дернула локтем. Коробка накренилась и тяжко рухнула под стол. Гербарные листы вывалились на паркет. Тася кинулась подбирать. А там, среди рассыпанной сенной трухи, на грубом картоне – нарисованный ирис. Свежий, лиловый, будто живой. Тася втянула носом воздух: казалось, непременно повеет летом. Увы, чахло пахли – сухостью и пылью – лишь уродливые тени, соприродные бумаге больше, чем растительному миру.

Тася совсем забыла про акварели… Дар ее покойной мамы, научного сотрудника отдела анатомии и морфологии растений Ботанического института. В Елене Георгиевне удивительным образом соединялись врожденный талант художника и приобретенное понимание устройства флоры, ее сложных сочленений и структур. Редкий случай, когда эксперт-ботаник самостоятельно иллюстрирует ученые труды. За это молодого систематика охотно брали в соавторы почтенные профессора – к тридцати пяти годам мама уже поучаствовала в создании трех справочников и двух монографий, не считая собственной кандидатской о строении базальных однодольных. Ну и в гербариях по настроению делала этюд-другой.

Еще час Тася перебирала картонки, сидя на полу. Те, что с рисунками, откладывала. Рядом с мумифицированными двойниками, которых так и хотелось к черту стряхнуть, цвели акварельные нарциссы, горели бальзамины, кудрявились левкои – дивные, полупрозрачные, сладко налитые краской, как леденцы.

Каждый лист – воспоминание.

Вот сосновая ветка. Пушистая, с шишечками. Рот мигом наполнился кислой слюной. Ежегодно с наступлением осени мама приносила домой колючие охапки в газетной обертке. Разворачивала лапник, деловито ощипывала. С неприятным, ухо скребущим звуком растирала иголки в ступке. Перекладывала в банку, заливала водой, сдабривала двумя чайными ложками уксуса и убирала в шкафчик – настаиваться. Желтоватое снадобье, кое-как процеженное через вату, торжественно разливали по чашкам и, подсластив, принимали внутрь вместе со случайными хвоинками. «Для иммунитета, – важно говорила мама. – Пей, не морщись». В профилактических свойствах напитка, придуманного в блокаду коллегами из Ботанического института, Елена Георгиевна не сомневалась. В пять раз больше витамина С, чем в лимоне! А сама глотала, передергиваясь. Видно, помнила – догадывалась уже взрослая Тася, – как страшно печет кислый настой изъеденные цингой десны.

Конечно, девочкой Тасю нередко брали в Ботанический сад на Аптекарском острове, хоть юннатским энтузиазмом она отнюдь не пылала. Не переносила сырого древесного духа оранжерей. Дышалось там тяжело. От влажности и без того непослушные Тасины волосы, предмет самых ранних и острых девичьих переживаний, некрасиво пушились. То ли дело в открытом саду погулять. Пока Елена Георгиевна, устроившись на складном стульчике в окружении рудбекий и лилий, наносила на лист альбома тонкие штрихи, Тася от скуки ловила бабочек. И тут же отпускала, несмотря на то что в маминой сумке специально на такой случай лежала энтомологическая морилка, давно Тасе подаренная, но ни разу не использованная…

В перерывах Елена Георгиевна водила Тасю по дорожкам. Сведения ботанические в маминых рассказах хитро сплетались с мифами и былинами. Прямо на клумбе среди Anemоne изнывал в кровавом бреду Адонис (изувечивший его вепрь в Тасином воображении был гигантским трехголовым страшилищем и никакого отношения к семейству свиных не имел). Фрейя с хозяйским видом доставала из кармана связку ключиков-примул: ворча, гремела замками, распахивала двери – привечала весну. Бежала навстречу своему Садко потная от счастья Любава, задыхаясь и роняя жемчужины, а на их месте в траве распускались бело-розовые Bellis perennis, многолетние маргаритки. Еще вдруг оказывалось, что нет лучше средства против ведьм, леших и, само собой, вепрей – словом, всякой злокозненной нечисти, – чем заурядная крапива. А суп из нее какой!

Много чего тогда выяснялось – волнующего, волшебного. Во взрослой жизни бесполезного абсолютно.

Иногда во время этих прогулок мама говорила о блокаде – скудно, только в связи с растениями. Представь, Тася, хранитель Николай Иванович, светлая ему память, таскал к себе домой обмороженные кактусы. Выхаживал, как малых детей. Суккуленты закаменевшие спас, себя – нет. Безумные, нелепые, великие подвиги. Берегли ценные экземпляры. Даже – да-да – съедобные. Зато употребляли сорняки. Сколько рецептов изобрели от отчаяния! Из одуванчиков салаты строгали. Сныть собирали на запеканку – вкус отвратный, но что-то же надо было есть… А летом на подножном корме не пропадешь.

Воспоминания о войне изменяли маму. Взгляд делался чужим, над бровями собирались скорбные складочки, опускались уголки губ, и вся она как-то мгновенно старела.

Однажды на прогулке Елена Георгиевна остановилась перед клумбой и показала дочери длинный зеленый штык, усыпанный пурпурными колокольчиками:

– Наперстянка.

– Ди-ги-та-лис, – вслух прочитала Тася заляпанную землей латынь на табличке.

Мама кивнула:

– От слова «наперсток». Напоминают малюсенькие юбочки, да? Их носит Дюймовочка. – И подмигнула.

Тася ответила – получилось неумело, сразу двумя глазами.

День был жаркий. Дул легкий ветер. Носил по гравию шоколадную обертку, трепал мохнатые помпоны астр, ластился к маме, теребил ее ситцевое платье, настойчиво и игриво, будто щенок. Стебли наперстянки раскачивались, беззвучно трясли колокольчиками.

Елена Георгиевна неожиданно посуровела и указала в сторону Невы:

– Вся эта часть вдоль реки в сорок втором была перекопана. Белладонна, валериана… Выращивали на лекарства. Для фармзавода. И наперстянку. Она улучшает работу сердца.

Мама умолкла. Стояла, вглядывалась в крону раскидистого вяза поодаль, словно листочки пересчитывала. Крутила на вороте платья белую пуговку. На голый локоть ей сел комар, впился хоботком – не заметила. Тася шлепнула маму по руке. Елена Георгиевна опомнилась, стерла алое пятнышко с серыми нитяными лапками.

Неестественно звонким голосом произнесла:

– Цветки у наперстянки собраны в верхушечную многостороннюю кисть. Листовидные прицветники. А чашечки почти до основания пятираздельные…

Посыпались ботанические термины, сухие и шероховатые, как овсяные печеньица. Привычные темы быстро увлекли маму, и она как ни в чем не бывало зашагала вперед, самозабвенно рассуждая про двугубые венчики и извилистые цветоножки.

А Тася задержалась перед клумбой. Сердце коммуниста должно биться неустанно и страстно – это ей, девятилетней, доходчиво объяснили в школе. На расстоянии руки рдели продолговатые цветки с темными крапинками в зеве. Крупные гроздья. Некрасивые, но пышные, как воланы самой нарядной маминой блузки. Тася деликатно коснулась колокольчика – действительно гладкий, шелковый. Скользнул в ладошку, за ним – второй, третий…

Один Тася сунула в карман сарафана. На потом. Остальные, целую пригоршню, затолкала в рот. Язык облепили нежно. Защекотали нёбо какими-то усиками. Горчили невообразимо, что, понятное дело, свидетельствовало о чистой пользе. Тася знала: все целебное жуть как невкусно, взять ту же ненавистную, премерзкую солодку. В голове вдруг заиграло, запумкало торжественно: «Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор».

За Тасей вернулась мама. Взяла за руку, решительно потянула в оранжерею. Сквозь непрестанное мажорное пумканье Тася прислушивалась к ощущениям в грудной клетке: как там сердце? подействовала наперстянка? Ничего особо не поменялось.

В теплице они раздобыли стулья и разместились напротив угловатых баков с бурой водой, где плавали кувшинки, встопорщив кремовые лепестки. Мама достала альбом. Тася – заданную на лето «Родную речь». «Голодная кума Лиса залезла в сад…»

Парило. Пока крыловские зверушки предавались перед Тасей человеческим порокам, вокруг сгущалась влажная духота. Накатила сонливость – ртутные буквы плавились и сливались, вытекали из книжки целыми строчками. Мокрый жар поднимался к груди. Бум – бухнуло сердце. Пламенный мотор. А следом, через паузу, слабый перестук: пам-пам, пам-пам. Тася оторвала взгляд от страницы и запрокинула голову. Навстречу из кадок опасно качнулись малорослые пальмы. Кожу жгло, словно спереди и сзади прилепили злые горчичники. Бум. Бум. «Родная речь» соскользнула с колен. Кума Лиса не попробовала виноград.

Тася еле-еле поднялась со стула, уперлась о склизкие бортики бака. Руки дрожали, ладони разъезжались, она заскребла ногтями по мшистому железу. С трудом расслышала маму: «Что с тобой?» Она далеко. И когда успела так далеко отойти?.. Кувшинки с хлюпким шебуршанием покруживались перед глазами, вода гадостно пахла болотом. Бум. Сердце играло с Тасей: стукнет и затаится. Как в прятки. Или в салочки. Пам-пам-пам-пам-пам… убежало куда-то. Тася пыталась догнать, задыхалась. Тухлый запах распространился повсюду. И не только запах – вкус, будто Тася хлебнула мути из бака. Боль пронзила живот. Нет, не из бака. Это все они. Гладкие, пурпурные цветочки. Длинные остроконечные побеги. Прорастают, раздирая тело, из желудка вверх.

В горло. Наружу. В воду. В кувшинки.

Тасю вырвало. Она насилу повернулась, и ее стошнило еще раз. Сползла на пол, вялая, по стенке бака. Ладонью попала в противное. Тепловатое. Оттуда с пугающей скоростью тянулись к свету упругие молодые стебли. Плечо стиснули жесткие пальцы. «Ты что-то съела?» Решетчатый купол оранжереи трясся. Сердце, однако, не гремело больше. За ребрами висела странная гулкая пустота. «Что ты съела, что ты съела?» – тормошила мама. Губы бледные, глаза яркие, огромные. Как с павлиньего пера. «И говорит купцу: “Не ошибаюсь я…”» – лениво шевельнулась непрошеная строчка.

Стебли за маминой спиной трещали, становились все выше, мощнее. Сцеплялись листами. Выпускали из бутонов сочные цветки. Мама почему-то их не рисовала. Тася сунула руку в карман и нащупала раздавленный колокольчик: «Мама, нарисуй…» Но слова затерялись в зеленом шелесте. Заросли наперстянки сомкнулись над головой. Заслонили маму, скрыли стеклянное тепличное небо. Тася очутилась в темноте.

Следующий осознанный вдох был ватным, белым, с резким спиртовым запахом. Еще несколько дней что-то безостановочно капало, кололось, посверкивало, застревало в горле. Ухала важная, точно полярная сова из школьного атласа, медсестра. Хмурился доктор, раздувал кривые волосатые ноздри. Но – откачали. Такие они коварные, эти одежки Дюймовочки…

Вот что мама оставила Тасе, перед тем как уйти добровольно туда, откуда не возвращаются, – дурацкие сказки и рецепт витаминного настоя. Лучше б о том, что наперстянка ядовита, рассказала вовремя! Поразительная нерадивость. Да что там говорить… Тася смела цветочный прах в совок, собрала картонки и отправила обратно в коробку. Коробку – на антресоли. Захлопнула дверцы. Шлепнулась на стул. Чихнула. И сама себя устыдилась.


День маминой смерти четырнадцатилетняя Тася провела с Нелли.

Они познакомились за несколько месяцев до того, как это случилось. Второкурсница филфака, на пять лет старше Таси. Папина студентка. Тася хорошо помнила, как Нелли впервые влетела в их захламленную кухню – а вместе с ней ворвалось, обдав Тасю «Рижской сиренью», обещание настоящей, взрослой дружбы. Не церемонясь, Нелли уселась на облупленный подоконник. Рукой угодила в граненую пепельницу, сдула сигаретную пыль, как поцелуй с ладони, рассмеялась – вся прозрачная, будто из кварца, насквозь просвеченная мартовским солнцем. Лохматое облачко русых волос, смешно оттопыренные розовые уши. Так болтала ногой, что сразу потеряла громадный отцовский тапок. Второй эффектно скинула следом – буду босиком!

Впрочем, никакие паркетные занозы и случайные синяки ей были не страшны. Казалось, при порывистом появлении Нелли квартира преображалась: на пути ее замысловатых мотыльковых траекторий сами собой расступались стулья, перелетали с полки на полку книги и даже морщины на лбах мрачных классиков, рядком бронзовевших в шкафу, немножко разглаживались. Безалаберная Нелли учиняла кругом какой-то собственный гармоничный хаос, в центре которого сияла безраздельно.

Они стремительно нашли общий язык. Нелли, вероятно, попросту нравилось внимание. Зажатую Тасю привлекала уверенность старшей подруги. Вызывала восхищенную зависть манера поведения – на кураже, с оттенком драматизма, но никогда не искусственная, полнейшая импровизация. Интриговал неупорядоченный график: как это, кутить до трех ночи и с легким сердцем позволить себе проспать первую, скучную пару? А уж ее одухотворенные окололитературные друзья с мерцанием в очах – диковинные птицы…

Тасин папа, Сергей Николаевич, тоже был писателем, но совсем иным, больше похожим на те самые бронзовые бюсты из шкафа: такой же тяжелый лицом, вечно насупленный, как Маркс, разве что без бороды. Носил во внутреннем кармане пиджака пухлую красную корочку Союза писателей, публиковался стотысячными тиражами, в своих увесистых томах воспевал трудовые подвиги агрономов и инженеров. Не давал заржаветь, по заветам Владимира Ильича, великому механизму, приводимому в движение всем сознательным авангардом рабочего класса.

А компания Нелли сплошь состояла из тонкокостных нимфоподобных поэтесс и красивых, словно демоны Врубеля, поэтов. Их школьница Тася изредка встречала у здания университета, где работал папа, и всякий раз заливалась стыдным румянцем. Этих ребят интересовала литература особенная, сложная, малодоступная. Ахматова, Волошин, Войнович… Первый подарок Нелли, тощая, вручную сшитая книжица, до сих пор лежал у Таси в ящике письменного стола – кустарно переведенный «Скотный двор» (это за двадцать с лишним лет до первой официальной публикации в журнале «Родник», только вдумайтесь!). Напечатан на папиросной бумаге – чтобы разобрать текст, приходилось подкладывать листы. Весь в правках и заклейках: машинистки, святые, ночами набирали сразу несколько копий, торопились, делали ошибки…

Стоило Тасе пару раз заикнуться при Нелли о своей внешности – ну, как это бывает в четырнадцать лет, когда кажется, что все видят, из каких ты вылеплена телесных изъянов, – Нелли раздобыла неизвестно где карнавальную маску Чиполлино. Чудовищную, криворотую, с картонным зеленым вихром и покарябанным носом. «Надевай», – велела безапелляционно. И поволокла безвольную от ужаса Тасю под ручку по Невскому проспекту, от Адмиралтейства до Московского вокзала. Сорок минут пешком. Три километра каждый второй встречный круглил на нее глаза и растягивал губы в противной усмешке. Поначалу это было непереносимо. Но где-то вблизи Аничкова моста, у литых атлетов и коней, в Тасе полыхнула вспышка озорного безразличия к косому взгляду. «Еще раз скажешь, что все смотрят на твой прыщик, повторим», – заявила Нелли на площади Восстания, когда Тася стянула маску с потного лица.

Мама дружбы с Нелли не одобряла категорически, мол, найди себе ровесницу, одноклассницу. Слишком взрослая компания. И напускалась на папу: почему поощряешь общение дочери с этой нахальной девицей? А Сергей Николаевич дурного не видел. Наоборот – студентка умненькая, веселая, с острым языком. Для Таськи отличный пример. Вон какую повесть написала, помогу ее в «Юность» к Полевому пристроить. И даже пошучивал: дескать, ревнуешь ты, Леночка, Тасю по-матерински… Раньше-то она с тобой в оранжерею ходила, а теперь бегает ко мне на филфак.

На это гордая Елена Георгиевна менялась в лице. Язвила, что на ее нелитераторский взгляд текст Нелли – неприкрытое и умелое подражательство Каверину. И морковку терла с удвоенным нажимом – так, что на следующий день рыжий сохлый ошметок обнаруживался под батареей у окна.

В тот день Тася, как обычно, поехала после школы на Университетскую набережную. Май выдался унылый, дождливый. Блеклое зеленое здание филологического факультета терялось в серой пелене. Издалека Тасе показалось, что кто-то, напоминавший отца, криво насаживая шляпу на затылок, бежал к автобусной остановке.

Внутри в коридорах стоял гомон. Двери триста седьмой аудитории были широко распахнуты, амфитеатр практически пустовал. Тася удивилась: по расписанию до окончания папиной лекции оставалось еще минут десять.

Там ее встретила Нелли – собранная, как гимнастка перед выступлением, с наморщенным, непривычно напряженным лбом:

– Сергей Николаевич сорвался по делам. Пойдем прогуляемся.

Тася машинально взяла протянутую руку:

– Может быть, лучше домой?

Нелли покачала головой:

– Прогуляемся. В гости заглянем. Тебе понравится. – И потащила Тасю скрипучими коридорами мимо истукана-вахтера к выходу.

Все время, что они тряслись в запотевшем автобусе, Тася слышала неясный тревожный дребезг, исходивший то ли из брюха допотопного транспорта, то ли из ее собственного сердца. Нелли тараторила о мельком пролистанном альбоме художника с рыцарским именем Винсент Ван Гог – это чувства, чувства написанные, понимаешь? – Тася не вникала. На улице Льва Толстого они вошли в неопрятный дом цвета жженого сахара, весь разубранный грязной лепниной.

Дверь квартиры на третьем этаже открыла Неллина безымянная однокурсница, маленькая, хрупкая, как рюмочка. Проводила их в задымленную комнатку-пенал, где было тесно от народа. Расположились кто как мог, скрючившись по двое, по трое в громоздких креслах, покуривали сигареты. На новоприбывших даже не взглянули. Более того, несмотря на многолюдье, внатяг висела плотная тугая тишина. Смысловым акцентом комнаты служил табурет с огромной чугунной сковородой, полной жареной картошки и торчавших вилок. Рядом, теребя в руках мятые листочки, переминался с ноги на ногу высокий парень – черноглазый, вихрастый, с рваной вольнодумной челкой и крупным римским носом. Одетый в полосатую рубашку и коробчатый, видавший виды костюм.

– Кто это? – спросила Тася у Нелли.

– Мумочка, – шепнула та. – Наш великолепный драматург Эммануил. Охмурил, бес, даму из Публички. Она его ночами пускает в закрытый фонд, где он переписывает Пастернака, Галича. Слушай.

Тут Мумочка изящным жестом вскинул руку с листами и завел: «Есть иволги в лесах, и гласных долгота…» Читал он медленно, почти без выражения, на низких нотах, необычайно глубоким для худого юноши голосом, на который Тася внезапно отозвалась всем существом, словно ее, продрогшую, с головы до пят укутали в теплую шубу из драгоценного янтарного меха.

Мумочка закончил. Спустя одну благоговейную минуту все разом заговорили, забрякали бутылками. Заметили и Тасю с Нелли. Повскакали с кресел, бросились обнимать, всучили каждой по захватанному стакану с мутноватым бордовым вином. Каким-то образом обе оказались в центре внимания. Нелли вдруг лукаво посмотрела на Тасю и обратилась к собравшимся с вызовом: «Угадайте кто!»

И, сделав долгую, глотком разбавленную паузу, принялась читать по памяти.

 
Ты влетела в лето запоздало.
Так спешила и почти успела.
Как хотела, так оно и стало.
Только слишком малого хотела.
Хрупкие желания невозможны,
Страстные – заранее опасны.
Ты явилась слишком осторожно.
Вспыхнула – и сразу же погасла.
 

Она звучала высоко и чисто – серебряный камертон, по которому моментально настроились все. Слушали, склонив головы, мерно кивали в едином волнообразном ритме, даже дышали, казалось, синхронно, покачиваясь, как пришвартованные лодки на пристани. Под потолком в дыму оранжевым шаром плавал матерчатый абажур. На полке между книгами белела фаянсовая золотогривая лошадка. Тонкие вибрации строф перекрыли напряженный звон в Тасиных ушах. Вознесли, впустили ее в некое светлое необозримое пространство, где не существует людской тоски и тревог.

– Ну что? Поняли? – спросила Нелли.

Тася вздрогнула, будто от толчка.

– Да это ж Супранович! – воскликнул возбужденный большегубый парень, дергая узел узкого галстука невнятного болотного оттенка.

– А шиш тебе, – усмехнулась Нелли. – Молодой Мартынюк.

– Наш, факультетский? Шутишь? – опешил Галстук. – Да он же кондовый, дубовый…

Но Нелли резко его перебила:

– А это Таисия Сергеевна Мартынюк. Его дочь. – И указала на Тасю.

Так она впервые услышала папины стихи. А в это время в другом районе Ленинграда два санитара грузили маму на носилки.

На мамины похороны Тася по настоянию папы не пошла. Наверное, это было правильно, как она понимала сейчас. Все же, если не видишь тело, живешь потом с чувством некой утешительной незавершенности. Разум как бы обнаруживает крохотную лазейку для сомнений. И тогда не верилось до конца. Чудилось, будто мама в очередной раз отправилась в командировку (а ей приходилось порой уезжать на несколько недель в Карпаты за семенами и луковицами ранневесенних растений). Лучше было думать так. Слишком кошмарно болело в моменты осознания. Ничего более страшного в Тасиной жизни не случалось ни до, ни после. Разрыв, провал, засасывающая ледяная бездна. В памяти осталось: Тася сидит, поджав ноги, в кресле, в пустой и выстуженной квартире, тупо наблюдая, как Нелли возит тряпкой по натоптанному полу в прихожей. У мамы остановилось сердце. Я не нужна никому. Даже Богу.

Все ее жалели, ходили на цыпочках. Папа от горя задеревенел, слова не вытянешь. Только Нелли, единственная, вела себя так, будто все нормально, и Тася была ей за это благодарна. В школе Тася ощущала себя как никогда паршиво. Словно рядом с ней запретили радоваться. При ее приближении гасли улыбки, разговоры затихали, девчонки траурно цепенели, мальчишки затыкались и сглатывали шуточки. Никто не обзывал ее больше Тасей-парасей. Никто не пихал в коридоре. Принципиальная и беспощадно строгая отличница Логинова, сцепив лошадиные челюсти, приносила Тасе тетрадки с решенными уравнениями – списывай не хочу. Оставляла на краешке парты и испарялась…

Взрослые вели себя еще хуже. То и дело выдавали что-то вроде: бедная сиротка, несчастное дитя. Я тоже рано потерял маму. Или папу. И почему ей, скажите пожалуйста, должно было стать от этого легче? Тася вежливо кивала, а внутри все кипело. Хватит! Не надо!

Тасина одноклассница, рыжая, ржавая от веснушек дылда Федоскина, как-то по неосторожности брякнула, мечтательно пялясь в окошко на исполинское, на дельфина похожее облако: «Чудо-то какое! Скоро каникулы!» И у Таси вдруг замечательным образом отлегло, ослабила на секунду мертвую хватку сжимавшая сердце костлявая пясть. Но учительница математики отреагировала молниеносно: цыкнула на Федоскину и взглядом указала на Тасю, дескать, имей совесть, у человека мать умерла, что ты себе позволяешь… Весь восьмой «Б» обернулся и затаил дыхание. Федоскина покраснела так, словно черти варили ее в котле на медленном огне.

Тася замерла. Девочки и мальчики ерзали. Выжидательно таращились. Положение создалось безвыходное. Возникла мысль: а что бы на ее месте сделала Нелли? И Тася трагически спрятала лицо в ладонях и мелко-мелко затряслась в приступе плача – горького и притворного. Сползла со стула. Всхлипывая, вылетела из класса. Для пущей убедительности хлопнула дверью. В туалете ненароком залюбовалась на отражение: горестно изогнутые брови, совершенно сухие глаза. Тася резко повернула вентиль и поспешно умылась. Гадко, до чего же это было лицемерно и гадко, слов нет…

Некую щемящую отраду первое время приносили мамины вещи. Отцветающий августовский аромат ее платьев. Прикосновение мягкого ситца и шершавого льна. Прохладный перестук стеклянных бусин в шкатулке. Дневники. Тася до умопомрачения листала клеенчатые тетрадки, искала ответы. Хотя бы намеки.

Но мама не отличалась последовательностью. Вела разрозненные записки, начиная со студенческих лет. Бросала. Возобновляла. То подробно излагала малозначимые события (поход в парикмахерскую на втором курсе занял аж три страницы в крупную клетку), то пропускала целые годы. Скажем, о блокаде, об эвакуации – ни строчки. Изредка вспоминала что-то о детдомовском детстве, но эти эпизоды Тася просматривала невнимательно. Ей важны были последние заметки – за год, за два. Они обрывались на декабре прошлого, шестьдесят четвертого, за пять месяцев до… Известно чего. Заключительная запись – о спектакле в Театре имени Ленсовета. «Ромео и Джульетта», премьера. В роли Джульетты Алиса Фрейндлих.

Все это, живое, пахнувшее мамой, было отнято одним днем. Тася сидела перед дубовым трельяжем и рассматривала брошку – овальный залитый смолой сухоцвет в серебряной оправе, – когда в спальню ввалился отец. Взгляд отчаянный, скисшее дыхание. Троекратно отраженный в зеркале, он заполонил собой всю комнату. Распахнул шкаф, посдергивал с плечиков наряды. Вытряхнул с полок кофты и белье.

– Папа, ты чего?

Набил ими наволочку.

– Папа, оставь! – Тася вскочила, больно сжимая в кулаке брошку.

Отец схватил с трюмо шкатулку, треснул крышкой и втиснул ларчик в куль с одеждой.

– Видеть их не могу.

– Отдай мне! – Тася вцепилась в край наволочки.

– Она же сама! – взревел отец. – Сама решила. Сама ушла. Хочешь, забирай!

В горле у Таси взбухло что-то омерзительное.

– Не верю, – выдавила она.

– Сама. Объелась какой-то белены и… – Папа обрушился на стул, обмяк.

Сердце шарахнуло в ребра, как однажды в теплице, и словно оборвалось. Вновь ощущая во рту смертоносную травянистую горечь, Тася разжала пальцы. Наволочка плюхнулась к ногам вместе с маминой брошкой. Зачем, зачем он это сказал? Отобрал у Таси тоску и нежность, взамен поместил в душу жирный, копошащийся клубок вопросов. Как она могла? Почему? Неужели существовала веская причина? Может ли… Может ли она, Тася, быть к этому как-то причастна?.. Невозможно. Немыслимо.

Папа поднял на Тасю виноватые, беспомощные глаза. Она поняла – отец не со зла. Насколько же одинок он был до сих пор в своем немом страдании, несмотря на то что оба пережили общую потерю…

И Тася его простила. Ее – нет, а его – да. Больше они этой раны не касались по взаимному и молчаливому согласию. Туго набитая наволочка отправилась на верхнюю полку антресолей, а с ней – гербарии, книги и коробки с дневниками-тетрадями.

Мало-помалу становилось не то чтобы легче, но как-то терпимее, что ли. Миновало лето, солнечное, порожнее и безрадостное. Наступила теплая осень. Тася пошла в девятый класс. За каникулы огромная угрюмая тень утраты рассеялась – по крайней мере, для стороннего глаза. Жесткое папино лицо временами смягчалось улыбкой. Особенно когда в гости забегали Нелли и ее взъерошенные друзья.

Чтения, подобные тем памятным, первым, постепенно перетекли из неопрятного дома на улице Льва Толстого к ним домой. Отец смешно и несолидно хлопотал, звякал стаканами, выуживал из буфета лоснящиеся бутылки с алкоголем, молодым литераторам по рангу совсем не положенным. От пахучих коньяков и густых ликеров Неллин смех приобретал золотистый перелив, а изумительный голос Мумочки раскрывался в полную силу – гипнотическую, исцеляющую. Тася слушала, прикрыв веки, таяла, как мед в молоке. Нелли в такие вечера нередко ночевала с Тасей на узенькой тахте – не ехать же, право, в два часа ночи в общагу…

Как-то, уже зимой, проснувшись затемно, Тася обнаружила, что спит под тяжелым пуховым одеялом одна. Прошлепала, поеживаясь от сквозняков, на кухню. Ожидала увидеть оставшийся с вечера бардак. Вовсе нет: стол был чист, форточка – настежь распахнута. Поэтические дымы рассеялись, в полутьме тускло голубели стопки помытой посуды. Папа навел порядок? Не спит? Его в последние недели изводит бессонница. И куда пропала Нелли?

Тася на цыпочках пробралась к отцовской спальне. Прислушалась к тишине за стенкой. Хотела вернуться к себе. Легко коснулась закрытой двери, вроде как пожелать папе доброй ночи. И дверь приотворилась – совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы заметить на одеяле перекинутую через бугристое отцовское тело девичью руку.

Папа и Нелли. Вместе.

Тася мялась в нерешительности. Не знала, что ей думать. Она должна злиться? Обижаться? На отца? На подругу? Но злости не было ни капли. В опустошенном уме что-то провернулось и звякнуло, будто легли в пазы невидимые стержни: стало быть, мама ушла из ревности, в истерическом звоне разбитого сердца. Но даже эту, казалось бы, мучительную мысль Тася приняла к сведению вполне спокойно.

Беззвучно ступая стылыми ногами по ковру, она приблизилась к постели. Папа спал, выворотив нижнюю губу, на боку. Нелли доверчиво уткнулась носом ему в спину. Волосы разбросаны на подушке. Дышащие тела, исходящие мускусным жаром сна. Глухие присвисты и вздохи. Жизнь. А мама выбрала смерть. Не справилась, не сумела. Вместо того чтобы дать мужу трудный, выматывающий развод, предпочла покарать его наиболее радикальным способом. Мужа и дочь.

Тася вглядывалась в мирные и нечеткие лица спящих, самых дорогих на свете людей. Они предатели? И удивленно отвечала: нет. Они не виноваты, что полюбили друг друга. Какая, собственно, разница, при маме это случилось или после… Тася наклонилась к папе и тронула губами влажный горячий лоб. Обошла кровать и поцеловала Нелли.

Жизнь там, где любовь.

Полгода спустя Нелли официально приобрела статус Тасиной мачехи, не перестав, однако, вопреки всем сказочным фабулам, быть ее старшей подругой. Именно Нелли расписывалась в дневнике, искусно подделывая мужнину подпись, за жгучие тройки по физике. Ей, не папе, Тася прочла первые несуразные, среди ночи написанные стихи. Когда Тася пошла в десятый класс и нацелилась на филфак, Нелли обсуждала с ней экзаменационные билеты – без зубрежки, за чаем, не отбив у Таси охоты, как это часто делают родители, возиться с русским и литературой.

И все же у Таси имелся от мачехи секрет. Мумочка. Один, черно-белый, бесстыдно сворованный из фотоальбома Нелли, хранился под Тасиной подушкой. Другой, реальный, частенько захаживал к ним по просьбе отца с очередной пачкой переписанных стихов. Аристократический профиль. Исполненные виртуозной небрежности жесты крупных грубых ладоней. Даже отпущенная по лености бородка, в которой время от времени застревали крошки, была чудо как хороша. И голос, голос…

Конечно, Тася влюбилась, и еще как. Она не стала исключением: за молодым Эммануилом с первого курса закрепилась репутация неисправимого бабника. К третьему добавился романтичный флер беспросыпного богемного пьянства. А на четвертом он вдруг разглядел в толпе поклонниц, поголовно сошедших с полотен прерафаэлитов, шестнадцатилетнюю полноватую Тасю.

Мумочка держался предельно корректно. Обидно «выкал». Лишнего не позволял ни себе, ни Тасе: держал за руку, аккуратно, как икону, целовал. В губы – редко, все больше костяшки пальцев да родинки на запястье. Вечерами они бродили в Таврическом, искали в траве колючие сентябрьские каштаны с глянцевым шоколадным сердечком. Увидевшись поутру, сбивчиво, торопливо пересказывали сны, пойманные в последний момент за увертливые звездные хвостики. Гладили морды мраморным львам на набережной. Придумывали добродушным печальным дворнягам потешные клички, таскали для них в карманах сырые куриные яйца – блохастые Бублики и Казимиры Севериновичи слизывали с асфальта маленькие дрожащие солнца, методично обходя скорлупу.

С Тасей Мумочка очень много смеялся. И будто бы и не пил совсем. Во всяком случае, не при ней, чем внушал Тасе глупую и сладкую надежду. Говорил: «С тобой я становлюсь лучше. Таким мужчиной, каким всегда стремился быть». А еще вот это, кружившее голову, невероятное: «Хочу, чтобы наша дочь была похожа на тебя».

И Тася, естественно, верила без оглядки. Заботилась, поддерживала. Истово хвалила его пьесы. Следила, чтобы Мумочка не забывал поесть, хотя сама не могла запихнуть в себя даже сушку. С телом вообще творилось нечто непостижимое. Тотальное отсутствие аппетита. Пылающие щеки. Невозможность сосредоточиться – ладно бы на учебнике! – но и на любимом Вальтере Скотте. Взгляд скользил по странице как водомерка, не проникая в глубину. И почти нестерпимое обострение чувств: Петербург, оказывается, пахнет морем. Кто бы мог подумать.

С ним одним – только с ним одним – Тася разговаривала о маме. Очень редко, но все-таки. Что-то радостное вспоминала. Или грустила, могла и всплакнуть. А Мумочка снимал с ее щек слезы, утешал, философствовал, мол, ревность такая сильная эмоция, трагедии Шекспира вспомни… Хотя что ему, шалопаю и бонвивану, известно было об этом чувстве. Наоборот, его самого все девицы ревновали до зубовного скрипа.

А потом Нелли обо всем узнала. Кто-то нашептал. По институту щекотно, пакостно, по-тараканьи ползали слушочки. Среди студентов. На кафедре. Тамошние филологини-преподавательницы, женщины преимущественно перезрелые и незамужние, зашлись от гнусного восторга. Анфан террибль курса набивается в зятья ко вдовому писателю – да-да, к тому самому, на секундочку, который два года назад спутался со студенткой. Ну и семейка! С ума сойти!

И Нелли решила провести с Тасей самую что ни на есть воспитательную беседу. Сделать, так сказать, материнское внушение.

Разговор получился скверный. Тася проводила Эммануила на вокзал: он уезжал к родне в Кисловодск на изнурительные две недели. Дома застала Нелли за кухонным столом. Между недопитым мускатом и дымящейся пепельницей лежала измятая Мумочкина фотография – результат тщательного и унизительного обыска. Вдруг накренился пол, словно Тася ступала по корабельной палубе. Сделав несколько тяжелых шагов, она примостилась на край табурета.

Нелли обошлась без вступлений.

– Это, – она постучала ногтем по черно-белому римскому носу, – должно прекратиться сейчас же.

Тася не помнила, что именно говорила в ответ, терзая вафельным полотенцем мокрое опухшее лицо. Что-то про великую любовь. И задавалась вопросом, почему Нелли не на ее стороне? Она же всегда была за Тасю.

А мачеха взяла и рубанула наотмашь:

– Сама посуди. Все знают, что такого донжуана, как Мума, еще поискать. Девки сами на него валятся. Ты-то ему зачем? А тут, гляди, как удачно совпало, молодой драматург и дочка секретаря Союза писателей…

Это было неожиданно и подло. И очень больно. Под дых. Тасю посетила дикая догадка.

– Да? – выкрикнула она и отбросила скомканное полотенце. – А может, про тебя говорят то же самое? Тебе никак папины связи и влияние не помогли?

Нелли, скривившись, глотнула вина.

– Подумай о своих словах, потом пожалеешь.

– Твоя первая повесть! – бросила Тася мачехе в лицо. – А потом вторая и третья. Хочешь сказать, папа тут ни при чем? Не за этим ли ты его обхаживала? Его и меня, между прочим!

Нелли вскочила, вздыбив стол. Из опрокинутого стакана по скатерти поползло, с липким приторным запахом, винное пятно. Завоняли смокшие окурки.

Нелли поймала Тасю за локоть, сдернула с табурета и потащила к телефону:

– Давай телеграмму в Кисловодск.

Тася выдернула руку. Стиснув зубы, мотнула головой.

Нелли сделала глубокий-глубокий вдох – и негромко, ласково произнесла:

– Родненький ты мой. Девочка моя… – Она потрепала Тасю по волосам. – Пойми. Если бы это как-то на мне отразилось, бог бы с ним. Но эта дрянь выливается на твоего папу. У него за спиной шепчутся, гадости говорят. Нельзя такого допускать. Мы с тобой, вместе, должны его беречь. Согласна?

И ничего, ничегошеньки против нельзя было сказать. Тася дала телеграмму. И все. Нет, Мумочка однажды попытался позвонить – нарвался на Нелли. Что-то она тогда ему наговорила… Словом, порог их дома он больше не переступал.

Устранив Мумочку, оборотистая в сердечных делах Нелли быстро нашла для Таси подходящую замену. Черт знает, в какой библиотеке она его откопала, прежде чем привести домой, вцепившись в рукав чесучового пиджака. Вася был надежный, как морской узел, и очень порядочный человек. Экономист. Книжный, но не творческий. Коренастый, остроумный, во всем соразмерный Тасе. Даже чувство юмора, с трогательной подковыркой, – одно на двоих.

Тася думала, что поступает мудро, выходя замуж за друга. Нелли как в воду глядела: брак сложился благополучный, без завихрений. Супруг многого не требовал, заботился, зарабатывал. С детьми не спешили. В семьдесят девятом, за год до Тасиного тридцатилетия, родилась дочка Санечка, крепенькая, ладненькая, словно упавшая с деревца прямо в ладонь садовая груша.

Ребенок ничуть не помешал Тасе состояться в профессии. Филологическое образование и естественное чувство языка сделали ее недурным переводчиком, а со временем – весьма востребованным. Правда вот прозу писать самостоятельно как-то не получалось. Вроде и слово к слову ставить умела, и воображением Бог не обидел – а сюжеты не складывались.

Однако рудиментарным писательским навыкам все-таки нашлось применение. Началось это в девяносто втором, когда в треснувшую по сварочным швам Россию хлынула зарубежная литература, а Нелли сочеталась вторым браком (отец, оберегаемый, лелеемый до последнего дня, пять лет как умер тихой и предсказуемой сердечной смертью). Новый Неллин супруг был энергичным директором типографии, которую им удалось небезуспешно приватизировать, а затем соорудить на базе предприятия небольшое и прибыльное издательство. Детективы, фантастика, любовные романы… Чтиво по большей части паршивенькое, Нелли сама это признавала. Но доходное. Приличных авторов они тоже печатали – отдельными сериями и куда более скромными тиражами.

Переводить многотомную дамскую ерунду Нелли предложила Тасе. Та согласилась – а кто отказался бы в те годы от стабильного заработка? Перелицевав на русский с десяток сиропных книжек, она порядком приуныла от клише: обездоленные золушки, красавицы, исправляющие чудовищ, укрощенные строптивые… Что уж говорить о бесконечных «оливковых глазах», «соблазнительных бедрах» и прочих трепещущих органах, которыми, превозмогая страх и стыд, так и эдак соприкасались любовники в порывах внезапно настигшей страсти.

Чтобы окончательно не скиснуть, Тася принялась изобретать. В нарратив не вмешивалась, но со стилистикой обходилась вольно. Превращала эротическую избыточность и пестроту в тонкие, почти набоковские намеки и полутона. Филигранно вкрапляла детали, иначе расставляла акценты. Пошловатая, заштампованная донельзя американская литературка преображалась – вместо дешевой бижутерии изнемогающим без любви читательницам предлагались изящно инкрустированные, штучные вещицы.

Успех серии был колоссальный. Еще и Нелли подсуетилась, нашла толкового художника… Тася обеспечила себя работой на годы вперед. Не бросила и на пенсии, когда на смену засушливым девяностым пришли тучные двухтысячные, – привыкла.

Пока Тася крутила буквы, поднабрякший Вася ковырялся с циферками в средних размерах страховой компании. Санечка как-то незаметно выросла из розовощекой попрыгуньи в политолога, серьезного специалиста по молодежным политическим движениям. Сняла квартиру, съехала от родителей. Потом и вовсе выбила исследовательский грант и улетела в английский Брайтон в аспирантуру, которую сама называла на заграничный манер – «пиэйчди».

Тут-то и оказалось, что благоустроенный, уютно зарифмованный брак Таси и Васи совсем полинял. Сплошные бытовые неурядицы. Банальные, как сувенирные магнитики на холодильнике. Взаимное недовольство. По пустякам. То Тася щи пересолит, то Вася забудет о билетах, купленных сильно заранее в страшно дорогой БДТ. И вроде бы ничего такого, но как-то досадно. А главное – им стало друг с другом неинтересно. Тася пропускала мимо ушей ежедневное брюзжание супруга об урезанных бюджетах и финансовых отчетах. Васю нисколько не волновали Тасины переводческие находки. «Смотри, милый, как я выкрутилась!» – гордо сообщала Тася, подсовывая мужу отпечатанные листы. «Умница», – рассеянно отзывался Вася и ставил на них, плесканув горячим чаем, сине-белую футбольную кружку.

Они разошлись спокойно, без криков и истерик, без болезненной дележки имущества, детей и домашних животных. Стерильный хирургический разрез – из таких даже кровь не идет. Вася остался в принадлежавшей ему супружеской квартире, Тася вернулась в пустующий и запущенный после папиной смерти родной дом.

И все же она то и дело попадалась на дурацких мелочах. Уверенное «мы» вместо «я», не к месту вылезшее в разговоре. Неспособность назвать Васю бывшим или, тем паче, первым мужем – в ее-то возрасте. Неистребимая привычка учитывать в планах дни рождения его многочисленных родственников. Натренированный взгляд на меню – нет ли в ингредиентах орехов, у него ведь дикая аллергия…

И кольцо, конечно. Чертовски сложно было заставить себя его снять. Тася не могла смотреть на стыдную незагорелую полоску на безымянном пальце. Не выносила тонкой пустоты в том месте, где слегка примята кожа. В итоге, едва стянув, сразу поспешно надевала назад.

Все изменилось, когда Тася послушала аудиокниги.

В последнее время, месяцев примерно девять, она была недовольна своей работой. Чтобы приободрить подругу после развода, Нелли завалила ее заказами, но с текстами как-то не ладилось. Слова не шли. Русский язык сделался неповоротливым, окостенелым. Где ритм, где звукопись? Поэтому, когда Нелли вылила на Тасю по электронной почте новую порцию клейкой патоки авторства плодовитой писательницы Дафны Уилсон, Тася, засомневавшись, потянулась к телефону.

– Привет. Получила “The Bay of Stars”. Может, отдашь его Ане?

– А чего это? – возмутилась на бегу запыхавшаяся Нелли.

Тася смешалась. Пялилась в окно на полуголых каменных девиц, поддерживающих балкон дома через дорогу. Бездумно ощипывала маленькими пальчиками болезного вида приемный фикус. Нашла давеча доходягу у помойного бака во дворе и приютила.

– Ну… Ты же видишь, я не в форме. И при этом даже сама не могу определить, где схалтурила.

– Таська, заканчивай хандрить и бери работу. Все у тебя там хорошо. Если что-то смущает, послушай читку, мы только что загрузили «В объятиях зари». Сразу поймешь, где недоработала. И кстати, зайдешь к нам сегодня? А то улетишь в Брайтон, еще долго не увидимся.

Нелли не оставляла попыток почаще вытаскивать наружу засидевшуюся дома Тасю. Но это ж надо как-то наряжаться, что-то собой представлять…

– Может быть. Постараюсь, – пообещала она неопределенно. – Мне еще чемодан укладывать.

– Ну-ну, – хмыкнула Нелли и отключилась.

Тася донесла до мусорного ведра увядшие листочки, вернулась к ноутбуку. Аудиоверсий своих переводов она прежде никогда не слушала. В голову не приходило – зачем? Она и в книжки-то носа не совала: видеть знакомый текст отпечатанным в типографии было до жути неловко. Но может, Нелли права?

«В объятиях зари», название-то какое кретинское. И здесь Тася не справилась… Она включила аудиозапись. И тут же остановила, не поверив своим ушам. Захлопнула крышку ноутбука. Кинулась на кухню. Засунула в холодильник оставленный с утра на столе пакет молока. Смахнула тряпкой крошки. Шлепнула ветошь в мойку, снова уселась за компьютер. Не может быть. Просто не может быть. Так не бывает.

Ее вымученный полудохлый текст читал Мумочка. И не только «В объятиях зари». Тася проиграла начало пяти аудиозаписей – все они звучали его голосом, одновременно родным и чужим. И странное дело: живое, благородное исполнение выводило нелепые книжки чуть ли не на уровень классических куртуазных романов… На женскую аудиторию действует небось безотказно. Давно, давно она не слышала этого мягкого басовитого рокота, согревающей хрипотцы. Когда в Тасиной жизни пару лет назад благодаря Санечке возникли социальные сети, Тася, естественно, нашла первую любовь. Увидела его на снимке, постаревшего – красиво, породисто, как дано только мужчинам. В компании тоненькой длинноволосой женщины. С подписью: «Моя дочь Тася, 2012». Но отправить дружеский запрос не решилась.

Зато теперь все иначе. Тася послала Нелли короткое сообщение. «Это он?» Сгребла валявшиеся рядом с компьютером распечатки, принялась подравнивать, обивать края. Некоторые страницы ложились вверх ногами. Ответ не заставил себя ждать. «Он, он. Два года с нами сотрудничает. Я все ждала, когда ты обнаружишь. И кстати, сегодня пишем его на Крестовском».

Сегодня пишут. На Крестовском. Тася бросилась к шкафу. Поворошила свитера на полках. Закинула кое-какие вещички в небольшой чемодан, габаритами подходящий для ручной клади. Перелистала на вешалках трикотажные платья – все одного фасона, объемистые, с круглым воротом, про какие говорят «на каждый день». Поразмыслив, вытащила коралловую атласную блузку, которую ей когда-то подарила Нелли. Срезала маникюрными ножницами ярлычок. Скинула халат и надела. Отражение в пыльном зеркале смотрелось смешно, но, может, это оттого, что нарядный атлас мало сочетается с застиранными трусами. Тася втиснулась в строгую черную юбку – да, так, пожалуй, лучше. В ванной дрожащими руками высыпала на стиральную машину содержимое косметички. Перед выходом, повинуясь порыву ностальгии, сунула в карман куртки сырое куриное яйцо.

Издательство «Пифос» занимало двухэтажный белоколонный особнячок на набережной Мартынова с видом на Среднюю Невку. Каменный дом в полуаварийном состоянии взяли в аренду почти за бесценок по старым аппаратным связям Неллиного второго супруга. Вдоль фасада росли неухоженные кусты сирени – совсем недавно они сбросили побуревшую листву и теперь стояли голые, растопырив жухлые метелки цветоносов. Во дворе все затрапезно: хлипкие сарайки, загнившая автомобильная рухлядь, пованивающие проволочные клетки с кроликами (их разводят сторожа), собачья будка, в которой ютится беспородный одноухий пес Мишка, существо редкостного дружелюбия и никудышный охранник.

Некогда парадные интерьеры закатали в линолеум, обшили древесно-стружечными плитами, а что осталось – выкрасили казенным зеленым цветом, и лишь планировка особнячка напоминала о его элегантном прошлом. Утопающие в бумаге издательские кабинеты разместились в господских покоях на втором этаже, куда вела певучая чугунная лестница. Подвалы были по-петербургски опрометчиво (учитывая близость к воде) приспособлены под склады, а просторный зал на первом этаже использовался под книжные презентации и писательские попойки. Здесь же, в бывшей биллиардной, устроили студию: затянули стены поролоном, установили аппаратуру.

С фасада на посетителей издательства исподлобья глядела шелудивая львиная маска. Тася дернула тяжелую дверь. Куда идти? Наверх, в кабинеты? Или в студию? Но там же процесс… А тут она. Заявится бесцеремонно.

От сомнений ее избавила Нелли. С легким топотком, сыгравшим по ступенькам мелодичную гамму, сбежала по лестнице. Ей под семьдесят, а скачет как серна. Пущее сходство с горной парнокопытной придавала надетая на белую рубашку меховая жилетка, даром что ярко-лимонного оттенка. С расклешенными джинсами и желтыми же узконосыми лодочками. Нелли всегда одевалась оригинально, и чем старше становилась, тем экстравагантнее выбирала наряды. Она по-девчачьи прыснула, увидев на Тасе знакомую блузку. Болтая чепуху, увлекла на кухню – прокуренную, беспредельно задрызганную, заставленную чашками с опивками чая и кофе.

Мумочка уже сидел там, на низком угловом диванчике, кое-как выпрямив длинные нескладные ноги. И снова Тася поразилась, насколько киногенично он постарел. Умные глубокие морщины. Седой завиток на лбу. Резко очерченные скулы, щеки вообще не обрюзгли. Ну право же, Шарль Азнавур какой-то. Возмутительно! Себя же она вмиг ощутила неухоженной, толстой, безвкусно одетой. Аляповатая коралловая блузка опасно натянулась, напрягая пуговицы на груди.

При виде Таси и Нелли Мумочка рывком поднялся и замер. Застыла и Тася. Зашумел, разогреваясь, электрический чайник. Так и стояли – две безмолвные восковые фигуры – друг напротив друга.

Нелли словно не замечала вопиющей неловкости встречи. Со словами «Вот, Эммануил нам сегодня записывал Дафну Уилсон, известного тебе, Тася, автора…» громыхнула дверью холодильника, извлекла пластиковую коробку с шоколадными развалинами – именинными, судя по полосатому бело-голубому огарку, торчавшему из заветренных сливок. Наскоро ополоснула три кружки, бросила в каждую по чайному пакетику. Разлила кипяток.

– Ну, садитесь уже, – велела, расставляя надколотые блюдца. – Не стесняйтесь. Все же свои.

Мумочка послушно опустился на диван. Завибрировал мобильный. Нелли поднесла трубку к уху. «Как три тысячи тираж? Почему? Погоди-погоди, сейчас поднимусь», – пробормотала она, брякнула на стол чайные ложки и, извинившись взглядом, выскользнула из кухни. Тася присела на стул, неудачно зацепившись курткой за столешницу. В кармане что-то тихонечко треснуло.

– Господи! Яйцо! – ахнула Тася и прянула к раковине.

Мумочка уставился непонимающе. Но когда Тася вывернула в мойку осклизлый карман, откуда потек желток вместе с раздавленной скорлупой, кинулся на помощь. Бестолково заметался по кухне, подцепил рулон бумажных полотенец. Тася, причитая, счищала скользкое крошево, потом бросила это дело и залилась смехом. Безнадежно! Безнадежно испорчена! Расхохотался и Мумочка.

– Таська, ты всегда так заразительно смеялась, – сказал он наконец, отдышавшись. – Что, по-прежнему собак подкармливаешь?

Тася весело замотала головой:

– Взяла по старой памяти.

И разговор пошел. Беседовали – словно нашаривали палкой в лесу знакомые заросшие тропинки. Да, славные были дворняжки. И прогулки. И каштаны. Испачканная куртка, мокрым, вывороченным карманом наружу, висела на спинке стула.

– А как ты диктором сюда попал? – Тася распиливала ложкой шоколадный бисквит.

Мумочка внимательно посмотрел в чашку:

– Столкнулся с Нелли на кладбище, у Сергея Николаевича. Прими мои сильно запоздалые соболезнования, кстати… Я не пришел на похороны, хотя собирался. Я хорошо к нему относился, знаешь. Но не был уверен, как вы отреагируете. Не хотел причинить лишнюю боль или неудобства.

Тася отложила ложку:

– А когда пришел?

– Да я каждый год заглядывал, – пожал плечами Мумочка. – У меня мама тоже на Сестрорецком лежит. Ну, я сперва к ней, а потом мимо Сергея Николаевича. Кивну ему как старому знакомому и иду дальше. А однажды, это примерно пару лет назад было, смотрю – Нелли там на корточках ползает. Памятник тряпкой полирует. Разговорились. Она спросила, как мои творческие успехи. Великого драматурга из меня, увы, не получилось. Мои физические данные режиссерам нравились больше пьес, особенно голос. Потом вообще стал актером озвучивания. Так всего и не расскажешь… Короче, мы довольно сдержанно пообщались, но обменялись контактами. А через месяц она мне написала, предложила поработать.

Bepul matn qismi tugad.

4,7
33 baho
14 446,23 s`om
55 304,25 s`om
−73%
Суперцена
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
09 iyul 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
407 Sahifa 12 illyustratsiayalar
ISBN:
9785002236558
Mualliflik huquqi egasi:
Альпина Диджитал
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar