Kitobni o'qish: «Майя Кристалинская: песни, друзья и недруги»
«И всё сбылось, и не сбылось…»
От автора
Город обжигала жара, нещадно и каждодневно, испаряя последние капли влаги, оставшиеся после многоводной весны; жару нагоняли ветры, именуемые антициклоном, они разрывали в клочья повисшие было над городом облака, и те трусливо уплывали за тридевять земель. В конце дня город тонул в душном вечернем мареве. А назавтра начиналось все то, что было вчера, позавчера, неделю, месяц назад и чему, казалось, не будет конца. Сводки погоды слушали так, как в войну сводки Совинформбюро.

Песня спета. Спасибо за ваши овации. Майя счастлива
Я сидел в переполненном читальном зале одной из московских библиотек, не замечая жары, потому что усердно перелистывал подшивки старых журналов и газет, где с каждой нужной мне страницы смотрело милое лицо с застывшей улыбкой, с четко обозначенными ямочками на щеках – Майя Кристалинская. Вот анфас, вот в профиль, вот она с пластинками, а вот с друзьями, с любимым пуделем Муром, прическа – ровная стрижка или «бабетта», но особого разнообразия в прическах не было, в костюме – тоже, на черно-белых фотографиях он казался одним и тем же, одного фасона, одного стиля и с одной и той же деталью – косынкой вокруг шеи. О косынке Кристалинской ходили легенды. Этот атрибут одежды оставался всегда и уже никого не удивлял – значит, такой у певицы вкус, имеет же она право на свой «имидж»; но особо любознательные не верили, а пытались узнать истину и, видимо, преуспели в этом – по Москве пополз слух, что у Кристалинской якобы на шее большое темное пятно.
Откуда оно взялось – никто не знал.
Ее лицо мелькало и исчезало среди строк, и отрываться от него, чтобы читать статью дальше, не хотелось. На фотографиях был живой человек – пусть с ним нельзя разговаривать, дотронуться, но он – живой, вот только равнодушный фотообъектив остановил его движение в какой-то момент. А в статьях этого не было – критики, правда, еще могли что-то подметить, могли посоветовать, похвалить и очень редко – поругать, а вот журналисты, не скупясь на превосходную степень, были однообразны, особенно в интервью – одни и те же вопросы, одни и те же ответы. С непременными пожеланиями читателям. Будто существовало где-то предлагаемое журналистам одно клише, вот только названия газет менялись.
Сквозь стекла в окно просачивался зной, а когда через несколько часов я вышел на Страстной, тот жарко дышал перегаром бензина и разогретого асфальта, который становился под ногами отутюженным торфяником.
Впереди темнела арка метро, спасительного в жару и мороз. Я спустился вниз, прошел по платформе и сел на скамью.
И в ту же секунду я услышал тихий женский голос:
– Простите, пожалуйста, вы не подскажете, как проехать к Александровскому саду?
Возле меня стояла девушка, я не сразу взглянул на ее лицо, так, что-то общее – серенький костюмчик, сумка через плечо, в меру коротенькая юбочка, пухлый пакет с белозубой топ-моделью и стеснительность в голосе, свойственная провинциалкам.
– До Александровского сада? Очень просто…
Я взглянул в ее лицо… Наваждение, что ли? Передо мной стояла юная Майя Кристалинская… Десятиклассница…
Ну да, жара, в голове – фантасмагория из газетно-журнальных снимков, вот и привиделось то, что невероятно, померещившееся сходство – продукт воспаленного мозга, одно лицо отпечаталось в голове, и теперь ему подобным могут оказаться и другие лица, если не всматриваться в них.
Но я все же не ошибся. Еще раз взглянув на нее, понял, что невероятное не привиделось, не пришло с небес и я не схожу с ума, как бывает, когда из-за перегрузки наше воображение может выкинуть все, что угодно.
И тут я понял, что копия совсем не похожа на оригинал. Черты совпадали, но вот глаза… Как и у Майи, они были большими, серо-зелеными и так же широко распахнуты, вот только… пустые. Они ни о чем не говорили, а ведь глазами человек может выразить даже больше, чем голосом. И правильно они считаются зеркалом души. Недаром это выражение стало таким расхожим.
Фотографии Кристалинской – это прежде всего ее глаза, а не позы, не красивые повороты головы, анфас или в профиль. На фотографиях улыбаются чаще всего губами. «Внимание, сейчас вылетит птичка, смотрите на меня, улыбочку!» – весело требовали когда-то фотографы. И улыбки мгновенно озаряли губы. Но только – губы.
Кристалинская, если улыбалась, всегда улыбалась глазами. Она могла быть серьезно-молчаливой – и серьезность отражалась в ее глазах. Могла быть печальной – и такими же становились глаза. А когда губы растягивались в широкую улыбку, в глазах появлялась легкая игривость и немного кокетства.
Проницательные критики, знатоки эстрады, видавшие на своем веку немало эффектных див, знавшие наизусть их многочисленные маленькие хитрости, сулившие успех, терялись, когда писали о Кристалинской, отчего и бывали скупы на строки, в которых острые наблюдения соседствовали бы с информацией к размышлению. Чего там писать, все же просто: да, хорошо поет, проникновенно поет, а голоса все равно нет, и жеста нет, прилипла к микрофону, а в него можно такое нашептать!
И не каждый давал себе труд задуматься: откуда же тогда такой шквальный успех, такая неподдельная любовь к этой бывшей студентке технического вуза, на концертах которой залы взрывались овацией, будто в руках у нее волшебная палочка, которой она заколдовала зал?
А правильнее сказать – околдовала, потому что взрывался он не аплодисментами, а овацией: слушателя не проведешь, маленькие хитрости способны вызвать аплодисменты, и это уже успех, но естественность и чистота рождают искренность, а искренность – единение зала, вот вам и истоки «волшебства» Кристалинской.
У Кристалинской было много поклонников и более всего поклонниц, ведь поклоняться звезде – удел более эмоциональной прекрасной половины. Все зависит от того, насколько женщина на сцене трогает именно женские сердца, умеет затронуть своей, подчас невеселой, песней чуткие струны женских судеб.
Делала ли она себя? Нет, конечно. Зачем? Все имевшееся в ней дала природа, всевидящий Бог, который таланты раздает не столь уж щедро, но если уж на ком-нибудь остановится, то награждает щедро. Потрясающая – суперпрофессиональная! – музыкальность певицы, никогда не учившейся ни музыке, ни пению, не знавшей даже нотной грамоты, но никогда «мимо нот» не певшей. Песню, только что предложенную композитором – и не в виде листочков с клавиром, а наигранную на рояле и спетую стертым авторским голосом, могла Кристалинская тут же, без подсказки, воспроизвести, да так, что ошеломленный сочинитель считал, что создал нечто замечательное, шедевр, уже готовый к записи.
Но ничего этого не знали залы, и тысячи влюбленных в нее людей встречали певицу громовой овацией, еще не видя Кристалинской, а только услышав, что сейчас она будет петь, вот-вот выйдет, и все счастливо напрягались – ну, скорее выходи, Майя!
И она не торопясь, скромно, даже стеснительно появляется на сцене, и зал гремит, зал вот-вот встанет, и она улыбнется так, как могла улыбаться лишь Кристалинская. Ее тихая приветливость только подстегнет зал, и он будет греметь до тех пор, пока она не возьмет микрофон – и не скажет несколько первых слов…
Материалом для книги послужили примерно пять десятков встреч с людьми, знавшими Майю и имевшими непосредственное отношение к ее жизни и судьбе.
В книге не могло не отразиться время, в котором жила Кристалинская, она была его дитя – и его заложница. Это время проходило и на глазах автора; вполне возможно, что какие-то оценки не совпадут с восприятием тех читателей, что знают о нем не понаслышке. Но, надеюсь, они меня не осудят.
Глава первая
Здравствуй, столица Москва!
1. Знаменитый дом знаменитостей
Столичная Тверская ныне более других улиц Москвы пестрит опознавательными знаками новой эпохи. Улица Горького ушла в историю, вернув долг «потонувшей» было Тверской, – каждая новая формация устроена так, что предыдущая, канувшая в Лету, все же напоминает о себе: в городах – прежде всего зданиями, переданными по наследству другому времени. Так, послереволюционной Москве досталось все, чем богат был город до октябрьского переворота: дворянские и купеческие особняки. В двадцатых начала строиться «социалистическая» Москва, и появились дома эпохи конструктивизма, а за ними безликие коробки. Эта смесь вошла теперь в XXI век, наделив ту же Тверскую новыми гигантами, прилизав старые, вычистив их, придав им европейский вид. Замелькали в стеклах парящиеся в пробках иномарки и старенькие «Жигули», таблички с названиями улиц, на которые когда-то глазели приезжающие в Москву крестьянские дети с котомками, купцы в поддевках, барышни, сидящие в возках, и чиновный люд на рысаках. Вокруг Тверской появились вновь забытые уже названия переулков: Старопименовский, Брюсов, Камергерский, а неподалеку от теперь уже официально названного, как раньше, «Елисеевского» – Глинищевский. В Москве середины двадцатого века этот переулок стал улицей, и присвоено ей было имя Немировича-Данченко, выдающегося сподвижника великого Станиславского. Он не только жил здесь несколько лет, но и внес большой вклад в его внешний вид.
Если пройти по Тверской, затем свернуть в Глинищевекий и пройти несколько сот метров, то слева перед вами развернется дом-громадина в несколько подъездов. Дом – неприступная крепость с огромной аркой, откуда может выйти целый полк сразу, но куда войти было дано далеко не каждому смертному, судя по мемориальным доскам, по количеству которых он уступает разве что «Дому на набережной»; жили здесь народные артисты СССР, лауреаты, депутаты и прочие известные в Стране Советов люди:

Дом № 5/7 по Глинищевскому переулку
Алла Тарасова, Иван Москвин, Борис Смирнов, Ольга Книппер-Чехова, Михаил Кедров… Это МХАТ. А еще – Вера Марецкая, Иосиф Туманов, Сергей Юткевич. Здесь много лет жили Любовь Орлова и Григорий Александров. Первая доска была установлена в середине сороковых – и на ней имя самого «главного» жителя этого дома Владимира Ивановича Немировича-Данченко.
В домовых книгах можно прочесть и фамилию, которая, казалось бы, к театральному дому иметь отношение не должна, – Кристалинская. Нет, ни Майя Владимировна Кристалинская, ни ее отец, мать или сестра здесь никогда не жили. Владимир Иванович Немирович-Данченко в свое время выбрал этот дом не только потому, что он был красив и удобен. Налево, за углом Глинищевского, находится длинное с будто нарисованными на фасаде колоннами здание музыкального театра, где всеми почитаемый режиссер, переехавший по соседству в Глинищевский, был богом. Вот с музыкальным театром и связана была жизнь не только Немировича-Данченко, но еще одной квартиры в доме № 5/7. Среди ее обитателей и была миловидная дама с фамилией Кристалинская. Дама – потому что женщин этого дома гражданками или товарищами называть было неудобно. Она не была коренной москвичкой и приехала в Москву из крупного города на Волге, который недавно стал называться Куйбышевом.
2. Тетя Лиля из Самары
Летом из раскрытых окон одного из самарских особняков на Николаевской улице можно часто было услышать доносившуюся музыку или мелодию популярных романсов: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…» или «Уж только вечер затеплится синий…» Прохожие останавливаются, слушают, аплодируют. Некоторые приходят специально, зная, что в этом доме живет с семьей известный самарский аптекарь, меломан и меценат Илья Семенович Кристалинский с женой и пятью одаренными дочерьми.
После октябрьского переворота, лишившись в одночасье и аптеки, и всего нажитого имущества, осознав, что скоро придет и его черед отправляться в самарскую тюрьму, Илья Семенович, посадив свое семейство на поезд Самара – Москва, отбыл в новоявленную столицу.
Пять девочек в его семье росли теперь не в особняке, а в двух комнатках коммунальной квартиры в полуподвале на Домниковке; что ж, и это кому-то из «бывших» могло теперь показаться роскошью.
Нетрудно догадаться, что одна из них, Лиля, волею судьбы и оказалась в театральном доме в Глинищевском.
После школы она поступила в ЦЕТЕТИС – Центральный техникум театрального искусства, на музыкальное отделение. Лиля считала, что в актрисы драматического театра она совершенно не годится и незачем ломать свою музыкальную природу. Голос у нее есть, хотя и небольшой, но приятный, и совсем необязательно петь главные партии, вторые или третьи тоже хороши. У будущих героинь Лили тоже будут арии, дуэты и даже сцены, и без аплодисментов она не останется.
Итак, в жизни Лили начался долгий период везения.
Во-первых, одним из ее педагогов по актерскому мастерству была Серафима Бирман, актриса Художественного театра, которую сам Станиславский стерег от поползновений других театров, спешивших переманить к себе этот артистический бриллиант, что ему с трудом удавалось. По оперной части Лилю обучал Леонид Баратов, знавший музыкальный театр так, как его в те годы не знал никто. Техникум стал для него вроде плаца, где он муштровал будущее воинство для грядущих оперно-театральных сражений.
А во-вторых (скорее всего, во-первых), в техникуме она познакомилась с Павликом Гольдбергом, не только будущим режиссером, но и будущим мужем. Павлик взял себе звучный псевдоним Златогоров, ставший в конце концов его фамилией, которая тридцать лет не сходила с афиш Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, где после окончания ЦЕТЕТИСа пела и его жена Лиля Кристалинская. В партиях второго плана были и арии, и дуэты, и сцены, и Лиля легко срывала аплодисменты, ей даже подносили цветы (вот аплодисментов и цветов из двух Кристалинских намного больше все же досталось младшей, Майе, чему тетя Лиля никогда не завидовала, а, наоборот, только радовалась за свою Майечку).
Вот так в доме № 5/7 по Глинищевекому переулку, мощным видом своим говорившем о незыблемости и величии советского театрального искусства, появилась в конце тридцатых годов вместе с мхатовскими звездами никому не известная молодая чета Златогоровых.
В тридцатых годах об этом можно было только мечтать. В новую квартиру Паша Златогоров и Лилия Кристалинская въехали одними из первых в доме. Паша стал главным помощником Владимира Ивановича Немировича-Данченко, инициатора строительства дома. Постепенно квартира обретала уют, а вместе с ней – многочисленных гостей, отдающих должное этому уюту, любивших посидеть за длинным, широким столом до позднего вечера, а то и до ночи, когда на Пушкинской переставал шуршать троллейбус; в Москве еще не было нынешних «спальных» районов, гости все жили неподалеку и служили одной музе – Мельпомене. Одно из пристанищ богини было за углом, и после окончания спектакля друзья, сняв грим, шли к Златогоровым на чашку чая и рюмку водки – без нее актеру, оставившему эмоции на сцене, никак не обойтись, – а уж потом, вдоволь насытившись пересудами, анекдотами и байками, потихоньку расползались но Москве, награждая комплиментами и благодарностью за вкуснейший ужин любезную хозяйку.
Хозяин же дома, приглашенный Владимиром Ивановичем в свой театр сначала очередным режиссером, быстро пошел в гору: он участвовал в постановках «Корневильских колоколов» и «Периколы», спектакли эти оказались долгожителями, делали честь театру и давали полные сборы. Имя Златогорова часто появлялось на афишах премьер – чего стоит один только оперный «бестселлер» «В бурю». Златогоров стал заслуженным, а это звание в те годы получить было, пожалуй, сложнее, чем в конце восьмидесятых – народного артиста СССР.
3. Его судьба – головоломка
В длинном коридоре издательства «Правда» часто появлялся невысокий, уже немолодой человек в очках с толстыми стеклами; как всегда, он шел медленно, даже не шел, а скорее продвигался, в руках был старый кожаный портфель, в очках блестели толстые стекла, какие обычно бывают у плохо видящих людей. Иногда кто-нибудь его сопровождал, чаще всего это была женщина одних с ним лет и одного роста, и он говорил ей тихо, подойдя к одной из многочисленных дверей с табличками, выходящих в коридор: «Валя, нам сюда».
Он и впрямь был почти слепым. Но все же что-то видел, ровно настолько, чтобы ходить без палочки и чаще всего без поводыря, и, приходя один, безошибочно останавливался у нужной двери. Это была одна из комнат редакции газеты «Пионерская правда», или попросту – «Пионерки», Здесь его ждали, а когда он входил, усаживали за какой-нибудь свободный стол, наливали чаю в граненый стакан или кружку. А он доставал из портфеля листки с аккуратно нарисованными кружками, квадратиками, цифрами или незатейливыми рисунками, сделанными несколькими штрихами; внизу на каждом листке была подпись: «Автор – Владимир Кристалинский».
Владимир Григорьевич Кристалинский был человеком застенчивым, улыбчивым, говорил негромко, но живо и просто, без всякого желания произвести впечатление – чем интеллигентней человек, тем скромнее он держится, а интеллигентность угадывалась в нем с первого же слова, с первого взгляда; такие люди, как он, сами того не замечая, да и не желая, производят сильное впечатление, от них ожидают чего-то интересного и необычного, а тут еще человек-то почти незрячий, и приносит не что иное, как… головоломки! С первого же его прихода в редакцию оказалось, что на них он большой мacтep: попробуйте придумайте сами хоть одну – не выйдет, на это особый талант нужен, а он приносит не одну-две головоломки или загадки в рисунках, а десяток – пожалуйста, выбирайте, сколько нужно, мне кажется, ребятам это будет интересно. Я их вот дочке показывал, Майе, она их решила, и, представьте, не сразу, хотя девочка она сообразительная. Это было как разрешение к печати: Майя одобрила.
О Майе он всегда говорил с большой нежностью, свойственной далеко не всем отцам, любовь к ней так и сквозила в этих словах, и редакционные дамы, слушая его, не прятали улыбок.
Головоломки Кристалинского ложились на свежую полосу. Без преувеличения, их решала вся страна, точнее, вся детская ее часть, выписывающая «Пионерку» или штудирующая ее в школе, когда в семье не находилось денег на подписку. И если в номере придумки Кристалинского отсутствовали, читатели были разочарованы. Где еще было взять эти увлекательные упражнения для гимнастики ума, эти интересные задачки детям сороковых и пятидесятых годов, как не в «Пионерской правде»?
Прошло много лет, и однажды в «Пионерке» появился молодой солдат, возвращавшийся из армии через Москву в родное село где-то в глубинке; пришел, как приходят обычно благодарные читатели, чтобы лично, а не в письме, которые, как утверждает молва, гуляющая по городам и весям, в редакциях бросают нераспечатанными в мусорный ящик (навет!), и молодой человек этот с искренностью, свойственной нашим дорогим провинциалам, говорил журналистам «Пионерки» самые добрые слова по поводу их детища и особенно благодарил автора раздела «Головоломки» Владимира Кристалинского. Из редакции незамедлительно последовал звонок Владимиру Григорьевичу. И на следующий день Кристалинский, человек отзывчивый и не менее, чем молодой читатель, благодарный, принес в редакцию в подарок ему пластинку, напетую его дочерью. Пластинки Майи уже относились тогда к числу дефицитных.
«Сочинение» головоломок и было профессией Владимира Григорьевича Кристалинского. Вообще таких профессий не бывает, а вот у него – была. Как ее можно назвать? «Головоломщик». Но у Владимира Григорьевича все же была профессия, и его успехи с головоломками следует отнести к ней: он назывался массовиком, а к этому слову обязательно прибавляли еще— «затейник». Массовик-затейник – профессия прошлого, времени, когда в жизнь усредненного советского человека вошли и прочно осели дома отдыха, клубы, дворцы культуры и турбазы.
Обязанности у Владимира Григорьевича были другими – он был массовиком, предлагающим игры, но не в домах отдыха, а в домах пионеров. И только те игры, в которых требовалась смекалка. Эти игры он придумывал сам, а затем относил в издательство. В их числе были и головоломки.
Маленькая голубенькая книжица, на обложке – заглавие: «Шутки-минутки». Мальчик в желтой рубашке с бантом и в цилиндре – может быть, это начинающий массовик-затейник – держит в руках карточки, и на каждой – разделы этой книжечки: на одной – «Фокусы», на другой – «Игры», на третьей – «Загадки». Собственно говоря, это даже не книжечка в обычном ее понимании, а вложенные в обложку карточки и маленькая брошюрка, объясняющая правила игры. На брошюрке надпись:
«В. Кристалинский. ШУТКИ-МИНУТКИ.
Набор фокусов и головоломок для детей 8–14 лет.
Издательство «Детский мир» Министерства культуры
РСФСР Москва 1958 год».
«Игра состоит из 16 карточек с загадочными картинками, ребусами и другими затеями. Решив их, вы можете при помощи этих карточек демонстрировать вашим товарищам ряд занимательных фокусов, головоломок, шуток, описание которых здесь дано».
Сегодня вы ничего подобного не найдете ни в книжном магазине, ни в том же «Детском мире» в Москве на Лубянке…
Владимир Григорьевич Кристалинский состоял массовиком при ВОСе – Всероссийском обществе слепых. Слабовидящие тоже были восовцами, общество не делало различия между ними и абсолютно слепыми, помогало и тем и другим. Кристалинский выполнял заказы, которые ему предлагали, а вот придумывание игр для «Детского мира» и работа в «Пионерке» к ВОСу никакого отношения не имели. Они были любимым занятием.
Говорят, талантливый человек во всем талантлив. Владимир Григорьевич Кристалинский являл собой убедительный пример правоты этого наблюдения. У него был абсолютный слух; не будучи музыкантом – ни дилетантом, ни любителем, – он превосходно знал оперу и мог имитировать несколько языков – татарский, арабский, турецкий, японский, английский, не зная их, разумеется. И тому же был отцом двух очаровательных девочек, из которых одна унаследовала от него доброту, музыкальный слух и музыкальную память, другая – прямоту и независимость.
В тот год, когда он впервые появился в коридорах «Правды», ему было около пятидесяти.
Родился Владимир Григорьевич Кристалинский в Могилеве, его отец был родным братом Ильи Семеновича (братья Кристалинские свою фамилию писали с одним «л», так шло от их деда, а вот почему тот стал писать одно, никто не знал, скорее всего, из-за ошибки полуграмотного паспортиста). Тогда никто и предвидеть не мог, что фамилия станет громкой и ее знаменитой носительнице не раз придется объяснять, почему из двух обязательных «л» одно выпало, и предостерегать устроителей концертов от искажений в афишах. Вот только Григорий не так преуспел в жизни, как брат из Самары. Неистощимый на выдумки, его сын был человеком немногословным, о себе рассказывать не любил и мало кому рассказывал о своей семье и жизни. Да и сам Владимир Григорьевич был человеком неприхотливым, что сказывалось и в еде, и в одежде, и в полном отсутствии потребности в каких-то особых жизненных благах; пусть коммуналка, и пусть комнатка на Новорязанской настолько мала, что впору только одному человеку, а их долгое время было трое, потом, когда родилась вторая дочь, стало четверо. Настанет время, когда из таких клетушек начнут переезжать в пяти этажки, но он не ходил, не просил и не требовал.
В Могилеве, куда отец его вместе с семьей перебрался из местечка на окраине губернии, он учился в реальном училище. Мальчик, от природы явно одаренный, тянулся не к латыни, не к греческому, а к математике, черчению, физике, поэтому он и выбрал реальное училище; это было накануне революции. Черта оседлости постепенно стиралась, хотя и не была высочайше отменена. Как он учился, можно только предполагать, возможно, и средне: одаренные дети не всегда в ладах с теми дисциплинами, которые не любят, а тут еще начались нелады со зрением, так что об ученическом усердии говорить не приходилось.
После революции, в начале двадцатых, он оказался в Саратове. И вот там встретился с премиленькой белокурой девушкой по имени Валя; но это нежное имя никак не соответствовало ее крепкому характеру, быстроте и ловкости, с которыми она делала все, за что бы ни бралась. Недаром она была сибирячкой, приехала из Павлодара. Поженившись, они едут в Москву. Не только поиски столичного счастья гнали новоиспеченную семью в столицу; в конце концов и в провинции можно было как-то устроиться. Володю Кристалинского влекло учебное заведение, открывшееся только благодаря революции, со сложной аббревиатурой ВХУТЕМАС. Во всем мире не было ничего подобного ему; сюда хлынули любящие технику, живопись, скульптуру, архитектуру молодые гении, требующие новых революционных форм вместо надоевших старых. ВХУТЕМАС – Высшие художественно-технические мастерские.
В мастерских был художественно-конструкторский факультет, и Володя Кристалинский становится его слушателем. В центре Москвы, в Бобровом переулке на Мясницкой, в ветхом помещении, где от нервических шагов яростных ниспровергателей искусства прошлого скрипят старые доски, шли несмолкаемые диспуты, умолкавшие только тогда, когда речь держал мэтр, человек, идущий в авангарде революционного искусства. Но со временем ВХУТЕМАС исчезнет от зубодробительного удара всепобеждающего социалистического реализма.
В диспутах Кристалинский не участвовал. Он учился всему, чему можно было учиться, не забывая о необходимости зарабатывать на хлеб для своей маленькой семьи.
Его жена, далекая от проблем современного искусства, женщина не очень-то грамотная (она росла в деревне, отец ее был лесником), считала мужа человеком гениальным, а значит – исключительным, и оберегала от малоприятных житейских забот. В комнатушке вскоре их стало трое – родилась дочка. Девочек, рожденных в мае, часто называют Майями, несмотря на предубеждение суеверных, что из-за этого имени они всю жизнь будет маяться. А может быть, они правы? Во всяком случае это имя редко дают в другие месяцы года. За девочкой ласково и деловито ухаживала мать и с немужской нежностью – отец. Ему казалось, что их московская жизнь набирает обороты – вот появился ребенок, забот прибавилось, сквозь рассеявшийся пороховой дым революции засветило солнце, как вдруг среди ясного неба прогремел гром – первый в жизни Владимира и Валентины Кристалинских. Двухлетняя дочь простудилась, заболела воспалением легких – болезнь по тем временам грозная, – и через несколько дней ее не стало.
Это имя долго с непроходящей болью повторял про себя ошарашенный отец, и ему казалось, что нет на свете имени светлее, чем Майя, роднее, чем Майя, оттого и горше – потому что нет Майи…
Через несколько лет, в ветреный, студеный зимний день, когда до весеннего мая было еще далеко, в семье Кристалинских вновь родилась девочка. У отца не было никаких сомнений в том, какое имя дать ребенку: конечно же, Майя, Майечка, как же иначе? Это было 24 февраля 1932 года. Нелегким оказался тот год, голодным. Детей больше умирало, чем рождалось. Но появлялось на свет будущее поколение шестидесятников. Поколение, которому суждены были благие порывы, увы, нереализованные.
Во время войны трое Кристалинских с Новорязанской улицы были в числе сильно поуменьшившегося числа горожан, оставшихся в Москве, несмотря на плохие вести с фронта и октябрьскую панику 1941 года, когда немцы, пролетая над городом, разбрасывали листовки с твердым обещанием, что через день-другой Москва будет взята, сомнений в этом никаких нет, как и в победоносном для немецкой армии исходе войны в ближайшее время. Листовки оказались страшнее бомб, им поверили, и те, кто обезумел от страха, бросились на вокзалы восточного направления, осаждая пульмановские вагоны стоявших на путях поездов и теплушки с нарами. Пережившие этот день, оставшиеся в Москве, напоминали тяжелобольного, перешагнувшего кризис. Больше немецких листовок не было, Москва оказалась немцам не по зубам, но налеты не прекращались; так было и той осенью, и зимой, и в следующую весну. По самолетам палили зенитки, да так, что те очень быстро улетали.
Внешне жизнь в комнатке на Новорязанской мало чем отличалась от довоенной – все так же на работу уходил отец, все так же в магазинах пропадала Валентина Яковлевна. Но на столе было скудно, хлебный паек часто урезали; окна были заклеены полосками бумаги крест-накрест, да и в школу Майя не ходила – в сорок первом, осенью и зимой, и весной сорок второго московские школы были закрыты.
Во время налетов мать и дочь редко спускались в бомбоубежище, которое располагалось в подвале их крепкого, массивного, построенного еще до революции дома. Они были уверены, что никакой фугас его не прошьет. Валентина Яковлевна, не обращая внимания на сигналы воздушной тревоги, продолжала хлопотать на опустевшей кухне, а Майя… вязала.
Кто-то научил ее – возможно, мать, возможно, соседка, – и, когда все стало получаться быстро и хорошо, вязанием Майя заболела. Теперь она могла сидеть за работой часами, спицы в ее руках порхали, серый клубок грубой лохматой шерсти, больше похожий на пеньковую бечевку, таял, прыгая на полу, колол пальцы, и к концу работы они распухали. И не свитера и кофты вязала Майя с таким упорством – их можно было бы обменять на хлеб или муку – а… носки, большие, мужские. Она аккуратно складывала их в стопку, и стопка быстро росла.
Из рук выскальзывали спицы,
Девчонке было девять лет,
А ей, голодной, снился, снился
Пайковый хлеб, тяжелый хлеб.
Вязала в комнатенке голой
Вблизи замерзшего окна.
Одолевать тоску и голод
Учила девочку война.
И нить за нитью до обеда
Часы тянулись нелегки.
И вновь для фронта, для Победы
Вязала девочка носки.
Порою до седьмого пота
Она трудилась – дотемна.
Какой нелегкою работой
Пытала девочку война…
И трудится она, чтоб лучше
Была другим судьба дана,
Чтобы других детей и внучек
Вовек не тронула война.
Эти стихи были написаны спустя сорок лет после той первой и самой тяжелой военной зимы. Майя Кристалинская по-прежнему была увлечена вязанием. Говорят, оно успокаивает, и, если это так, Кристалинская не могла не выбрать для себя подобное лекарство. Правда, теперь это был не тяжкий труд, да и шерсть стала хорошего качества: Майя привозила ее из заграничных поездок. И вязала свитера и кофты, и снова не для себя, а для такой же девочки, какой она была в сорок первом, – племяннице Марьяне шел десятый год, Майя любила ее, как дочь, своих детей у нее не было. Страна в те годы переживала трудности, хотя и несоизмеримые с теми, военной поры. Детские свитера и кофты нужны были не меньше, чем шерстяные носки, в посылках уходившие на фронт: народ-победитель по-прежнему испытывал нужду в необходимом.
А стихи (автор назвал их «Девочка» и посвятил Майе Кристалинской) написаны хорошим русским поэтом Борисом Дубровиным. Вчитайтесь – речь в них идет, по существу, о маленьком подвиге ребенка, а о том, что его труд – подвиг, знали только мама и папа. С первых дней войны самым популярным призывом в тылу стали слова кумачового транспаранта, висевшего в заводских цехах, на улицах, в метро, магазинах, даже школах: «Все для фронта, все для Победы!», и девочка этот лозунг обратила для себя в тяжелую бабью работу. А еще она могла петь для раненых, знала много пионерских песен – их разучивали в школе на уроке пения, но вот на выступления в госпиталях она не просилась – у нее была своя работа и была своя норма: сделать как можно больше.
4. Второе призвание Лили Кристалинской
Лилия Ильинична никогда не носила никакого звания, но по части посиделок была истинно народной. В театре ценили не только ее умение спеть эпизод в спектакле, но и устроить домашнюю вечеринку. За это Кристалинскую и избрал народ единодушным голосованием на профсоюзном собрании в местком театра, доверив ей культмассовый сектор. И теперь Лилечка устраивала вечера для театрального люда и постоянно приглашала лучшего, на ее взгляд, из массовиков-затейников Москвы – Владимира Кристалинского с его шарадами, играми, головоломками. Ему отводилось две-три комнаты, и в каждой желающих развлечься ждал сюрприз: каждому по вкусу, а всем вместе – бесплатное удовольствие. Вскоре Владимир Григорьевич стал своим в театре на Пушкинской, и его не раз видели на спектаклях с маленькой дочкой Майечкой.
В квартире Златогорова – Кристалинской звано – незваные гости собирались часто, полон дом бывал и в красные дни календаря. А уж в дни рождения хозяев квартира ходила ходуном, цветами можно было устилать пол в двух комнатах и коридоре с кухней, листки с поздравительными стихами вывешивались на стенах. В обычные же вечера заглядывал кто-нибудь из завсегдатаев.
В апреле 1943 года неожиданно скончался Немирович-Данченко. После похорон поминали его не в ресторане, что было невозможно из-за дороговизны, а в квартире № 45 дома в Глинищевском переулке. Можно только представить, какие невероятные хлопоты взяли на себя Павел Самойлович и Лилия Ильинична! Полуголодная Москва, где каждый грамм хлеба, масла, сахара, да и всего остального из «минимальной продуктовой корзины» был по карточкам. А водка? А как усадить людей в небольшой по габаритам квартире, заставленной мебелью? Ожидалось человек сорок. Но хозяйка по опыту знала: ждешь сорок, придут пятьдесят. Так оно и вышло.
Мебель была срочно выдворена на лестничную площадку, столы расставлены и накрыты в двух комнатах, на них появилась откуда-то великолепная закуска – колбаса и сыр, которых москвичи не видели с довоенных времен. Нелегко было Лилечке, она ждала ребенка, что было уже куда как заметно. Водки оказалось мало, и было решено обменять хлеб на спирт, Лиля собрала карточки, отоварилась в бывшей филипповской булочной, за углом, и с буханками в авоське пошла в «Елисеевский», возле которого сновали менялы. Однако не все оказалось так просто. По дороге ее задержал военный патруль: буханки вызвали подозрение. Бедную Лилю повели на допрос, но там, заметив ее не совсем стандартную фигуру, все же сжалились. А когда она объяснила, что собирается менять хлеб на спирт для поминок по Немировичу-Данченко, о кончине которого знала вся Москва, солдаты патруля прониклись к ней уважением и не только отпустили, но помогли обзавестись спиртом, а потом отрядили красноармейца, который донес сумку со звякающими бутылками до самой квартиры.
После поминок Павел Александрович Марков, режиссер и театральный критик, пошутил: «Ну, вы, Лилечка, наш Христос. Одним хлебом всех напоили».
Владимир Григорьевич Кристалинский при всей своей общительности в друзья никому и никогда не набивался, в мужских сходках на предмет возлияний и бесед о футболе, женщинах не участвовал, но знакомые к нему тянулись. Привлекала некоторая его загадочность, связанная не только с профессией, но и с независимыми суждениями на любую тему, будь то театр, книги, живопись, музыка или просто свалившиеся на чью-то голову проблемы.
В тот вечер он шел по переулку, держа за руку дочку Майю. Она была в потертом пальтишке, с кроличьим воротником и белой шапочке с длинными, болтающимися, как тесемки, ушками, из-под шапки виднелась темная ровная челка.
А в квартире на седьмом этаже их ждало тепло, чай с бутербродами – густо намазанный маслом хлеб и ароматная колбаса, в те годы ее покупали только к празднику. И еще ждала музыка. В доме были и другие гости, кто-то садился за пианино и пел, кто-то просто играл. На окно наползали сумерки, в комнате загорался свет в оранжевом куполе абажура, и она дышала уютом, частью которого была музыка. Майя забивалась в угол большого кожаного дивана и очень огорчалась, когда пианино вдруг становилось немым.
Вот так в доме тети Лили Майя Кристалинская неожиданно открыла для себя мир, который оказался безграничным. Черный диск на стене в их комнатушке на Новорязанской, говоривший человеческим голосом, иногда пел песенки, их Майя с восторгом слушала – «Мы едем, едем, едем в далекие края…» Или совсем грустную песенку про дедушку Ленина – «Он взял бы нас на колени и ласково бы спросил: «Ну как вы живете, дети?» Таких песен было немного, Майя знала их наизусть, они – понятные. Однако, оказывается, музыка может быть и другой, веселой и серьезной, но, чтобы ее понять, нужно подрасти. А произойдет это не скоро. Майе всего шесть лет, но ее тянет, тянет к пианино, – когда оно молчит, к нему можно подойти и нажать на клавиши, и пианино тут же отзовется.
Так обычно поступают дети, потому что пианино для них – та же игрушка. Для Майи же оно было большой волшебной шкатулкой, где пряталось много звуков. И каждый раз, приходя к тете Лиле, она садилась на диван в самом его углу и не сводила глаз с черно-белых клавиш, по которым порхали чьи-то пальцы, а когда кто-то пел взрослые, незнакомые мелодии, вся превращалась в слух. На нее никто не обращал внимания, тетя Лиля большей частью находилась на кухне, а вот дядя Паша нет-нет да и бросал внимательные взгляды на темноволосую девочку, очень похожую на своего папу, с большими серьезными глазами. Может быть, это маленький Моцарт в девичьем обличье? Вряд ли. Женщины редко пишут музыку, но вот талантом превосходных исполнительниц их Бог не обделил.
Не только хорошим режиссером, но еще и добрейшим человеком был дядя Паша. И он сделал то, что могла себе позволить далеко не каждая семья, где подрастал музыкально одаренный ребенок. Он купил детскую гармошку. Когда в очередной раз отец и дочь Кристалинские пожаловали в гости, дядя Паша вручил ее растерявшейся от счастья Майе.
– Паша, Паша, но с какой стати? – пробормотал изумленный Владимир Григорьевич. – Ты с ума сошел!
– Нет, не сошел, Володенька. Мне кажется, что твоей дочери она пригодится. Считай, что это для нее как приглашение к музыке. А там посмотрим.
И теперь у себя дома Майя могла извлекать из этой расписной гармошки с планками, как у настоящей, звуки, складывать их в мелодии, слышанные по радио, и, к собственной радости, обнаружить, что мелодии под ее пальцами напоминали уже знакомые. Майю никто не учил, никто ничего не мог подсказать, ни отец, ни мать, ни соседи, ни их дети. Родители только удивлялись способности дочери терпеливо растягивать гармошку, неустанно перебирая пальчиками.
И уже перед сияющими дядей Пашей и тетей Лилей Майя наигрывала на гармошке всё, что ей удалось выудить из нее, а гости, если они были, бурно аплодировали и наперебой советовали непременно повести Майечку в театр, пусть талантливый ребенок послушает настоящую музыку, оркестр, хор. Как заметил шутник Владимир Канделаки1, тогда ее репертуар значительно разнообразится.
Но в театр Майя попала позднее, когда стала постарше. Своей «Синей птицы» – «вечнозеленого» спектакля в Художественном, где зал становится детской площадкой аж с 1912 года по сей день, – в театре Немировича-Данченко не было, да и вообще детские спектакли мэтр не ставил. Поэтому Майя открыла для себя театр уже «взрослым» спектаклем, да еще слегка фривольным, – «Дочь Анго». Правда, фривольности ребенок, естественно, не понял, здесь можно было посмеяться и гротесковыми персонажами, да и сюжет был несложен и девочке восьми лет вполне доступен. Но главное достоинство спектакля состояло в другом – в нем участвовала тетя Лиля! В роли, которую Майя запомнила сразу: тетя была Герсильей. И когда она появилась на сцене в капоре и длинном платье с передником – она играла базарную торговку, – Майя узнала ее и захлопала в ладоши. Ей хотелось хлопать еще и еще, но залу до тети Лили не было никакого дела, и папа, сидевший рядом, тоже не хлопал. Когда же после спектакля все артисты вышли на сцену и вместе с ними – тетя Лиля, зал аплодировал стоя, и Майя старалась изо всех сил.
А музыку такую она никогда раньше не слышала, музыка показалась ей очень веселой, может быть, потому, что в зале все весело смеялись хитростям поэта Анжа Питу и цветочницы Клеретты, и одновременно, казалось, смеялась и музыка.
Майю поразил театр, ей нравилось сидеть в ложе, в кресле с бархатной обивкой и смотреть на сцену – та была рядом, и оттуда исходил какой-то незнакомый запах. Майя еще не знала, что у всех театров один запах – столярного клея, красок и старого дерева, а еще в разгоряченный дыханием сотен зрителей зал со сцены стелется легкий холодок. Но самым главным для нее была музыка, в театре она оказалась живой, не то что в черном кругляшке на стене у них дома; в театре музыка рождается, живет, взлетает чуть ли не до погасшей люстры. Артисты тоже были живыми людьми, не то что в кино, и пели красивыми сильными голосами, вот только понять, о чем они пели, Майя не могла. Все любовь да любовь.
Потом наступила долгая пауза, слушать в театре ребенку было нечего, нужно было еще подрасти, а уж тогда… Через три года это упоение театром приняло стойкий характер.
Пришлось оно на войну, когда зимой сорок третьего, в мороз, гладящий по лицу жгучей ладонью, она быстро шла, почти бежала по Басманной, отогревалась в метро, потом, выскочив на улицу, бежала по Пушкинской – трамваи были редки – и влетала в холодный театральный вестибюль, где ее встречал дядя Паша и вел в фойе. В зрительном зале было теплее, она садилась в кресло – и начинался праздник. Он длился три часа, сопровождался музыкой Чайковского, Штрауса, Оффенбаха, Планкетта, Лекока. Майя была счастлива. А когда спектакль кончался, она шла к тете Лиле, и на столе с ее приходом мгновенно появлялись горячий чай и тоненькие бутерброды с сыром, припрятанным тетей для Майечки.
Так было в войну. Музыка для Майи становилась частью ее жизни, хотя и ограниченной всего одним театром. Но каким! Маленькая гармошка красовалась дома на видном месте как былой символ приобщения ребенка к музыке, а сам ребенок постепенно превращался в очаровательную девочку-подростка с двумя косичками-крендельком: такова была девичья мода во второй половине сороковых годов. Каждый спектакль на Пушкинской становился музыкой, которую она обожала, не Чайковского («Евгения Онегина» она слушала несколько раз), не Штрауса и не Миллёкера, а музыкой вообще, в звуках которой можно долго плыть, не ища причала.
Мелодии, услышанные тогда, вспоминались неожиданно через много лет (да разве можно их забыть, эти мелодии, услышав хотя бы раз, особенно при феноменальной музыкальной памяти Майи!) – и становились напоминанием о том времени, когда будущая эстрадная певица проходила свою консерваторию, где получала образование не по части вокала; как полагается в высшем музыкальном учебном заведении, а по части постижения безупречного музыкального вкуса.
Будем считать, что с оперы и начался путь Майи Кристалинской на эстраду. Театр она полюбила самозабвенно, некоторые спектакли смотрела по нескольку раз. Но не сюжет ее волновал, а музыка – арии, дуэты, эффектные музыкальные сцены.
В театре тети Лили и дяди Паши Майя бывала, когда выдавалась свободная от школы минута, но хотелось петь и самой. Молодые солисты со звонкими, упругими голосами манили ее: вот бы выйти на сцену, как они, чтобы тебя слушал переполненный зал. Но хватит ли у нее голоса, да и смелости – запросто ступить на авансцену, взглянуть на дирижера и по его взмаху запеть? Нет, лучше уж у себя дома, когда никого нет, встать в центре комнаты, закрыть глаза – и сразу же возникнет зрительный зал. И тогда тихо запеть, чтобы, не дай бог, не услышали соседи, не сказали бы маме, что Майка поет в одиночестве, и не песни, а какую-то «муть», уж не свихнулась ли? И мгновенно умолкнуть, когда хлопнет входная дверь в коридоре и войдет в комнату мама с сумкой, из которой непременно торчит буханка белого хлеба.
Театр Станиславского и Немировича-Данченко (так он зовется в просторечии – название таково, что уменьшить его никак нельзя) стал для Майи Кристалинской музыкальной альма-матер, с ним она не расставалась никогда, но, став известной эстрадной певицей, обремененной частыми гастролями, бывала в театре уже редко. В дни очередной премьеры у нее дома раздавались звонки, ей посылали официальные приглашения, и если она бывала в Москве, то обязательно приходила на спектакль. И когда, приехав с очередного концерта, в последнюю минуту спешила занять свое место в ложе, по залу шелестел легкий шепот: «Кристалинская… Кристалинская…» И на ее ложу, словно по команде, поворачивались все бинокли.
В феврале шестьдесят восьмого года Павел Самойлович Златогоров праздновал свой юбилей – шестьдесят лет. Театр имени двух корифеев чествовал его так, что его вполне можно было назвать третьим корифеем. Ученик Немировича-Данченко всегда точно следовал тому курсу, который был задан великим учителем. В честь Павла Самойловича в тот вечер шла поставленная им опера «Безродный зять». В первом ряду сидели композиторы во главе с автором – Тихоном Хренниковым. Зал, знавший аншлаги, на этот раз переживал супераншлаг. После спектакля юбиляра забросали цветами, началось чествование. Одной из первых на сцену поднялась Майя Кристалинская. Расцеловав дядю Пашу, она подошла к микрофону. И сказала немного – Майя всегда была немногословна. Она вспомнила свое детство, довоенное время, когда впервые с отцом пришла в дом на улице Немировича-Данченко, гармошку, которую подарил ей дядя Паша. И сказала, что сегодня эта гармошка стала ее талисманом…
Наступит время, и Майя Кристалинская, уже прочно обосновавшаяся на эстраде, обросшая друзьями на час и поклонниками на годы, будет приходить к тете Лиле и дяде Паше после концерта вместе с самыми верными из друзей. В основном старыми, проверенными не ее славой, а прошлой бедностью. У тети Лили их будет ждать накрытый стол, поскольку тетя наперед знала, что будет в день Майечкиного концерта, и была готова к нашествию счастливых и голодных молодых людей, обожавших племянницу. Ее готовность к гостеприимству выражалась во множестве расставленных на столе тарелок, большой кастрюлей с борщом, сваренным на два дня, но поглощенным за десять минут, котлетами и прочей снедью, и тетя Лиля становилась не менее счастлива, чем они, видя, что гости сыты, а Майечка радостна.
Как-то, рассказывая о Майе, Лилия Ильинична вдруг заплакала. И причиной тому – не нервы, не склонность к слезливости далеко не молодого человека, когда любые воспоминания о другом, давно ушедшем, выбивают из колеи. Я почувствовал боль незажившей раны от былой трагедии. Мелькнула мысль – а не наиграны ли слезы, не театральны ли? Актеры, какого бы уровня они ни были, всегда остаются актерами. Но крамольная мысль быстро исчезла. Лилия Ильинична давно не рассказывала о Майе, за последние годы я был первым, кто сидел перед ней с диктофоном, кому она излагала историю своей долгой жизни и короткой – ее необычной племянницы. Да нет, не актриса эта трогательная в своем обаянии старости женщина, не играет передо мной роль любящей тетушки. Она бесконечно искренна в рассказе своем, а память ее – ну, иной раз забудет имя, кротко извинится за свои годы, признается – «не помню», а потом вновь напряжет память – и вспомнит, назовет человека. А вот помнить даты – это не возрастное дело.
Мы сидим с ней за тем самым широким и длинным обеденным столом, со стены напротив на нас смотрят портреты тех, кого уже нет, смотрят, возвращая к ИХ времени, ИХ жизни, ИХ душам, словно подсказывая: «Лиля, помнишь… Не забудь…», «Тетя, еще расскажи. Помнишь, как…» Взглянет Лилия Ильинична на портрет – и новый рассказ. И еще два портрета. С одного, писанного маслом, смотрит серьезно, даже несколько холодновато невероятно красивая женщина в шляпке, с собачкой на руках; судя по шляпке, портрет относился к двадцатым или тридцатым годам, точно сказать трудно, это хозяйка дома; с другого – увеличенной фотографии – гостям улыбалась женщина, быть может, и не столь эффектная, если бы не улыбка… За такую улыбку мужчины, все поголовно, должны были безоглядно влюбляться в эту женщину с большими, немного грустными глазами. И дело не в том, что эти глаза и эта улыбка были известны миллионам, просто других таких нет.
На фотографии была Майя Кристалинская. На портрете – двоюродная тетя, кузина ее отца.
А еще открытки – поздравительные или пришедшие из какого-то города, где Майя гастролировала, или с курорта, где отдыхала. А вот записка, написанная четким, круглым и крупным почерком: «Дорогая тетя Лиля! Самое главное – не волнуйтесь. Скоро вы будете дома, и будем вас укреплять. Я думаю, что в ближайшие дни мы увидимся. Целую, моя дорогая и любимая тетя Лиличка. Майя». Эту записку Лилия Ильинична получила в больнице, на другой день после операции…
Старый буклет на столе – на толстой оберточной бумаге. «Сад “Эрмитаж” и его театры». Год 1948-й. Вот театры в саду «Эрмитаж»; летний сезон, МХАТ в «Зеркальном», а затем там же – Музыкальный театр имени К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко. И его спектакли – «Перикола», «Корневильские колокола», «Цыганский барон», балеты. В перечне действующих лиц и исполнителей – Л. Кристалинская. Роли небольшие, но памятны Лилии Ильиничне еще вот чем: «Это Любочка меня вводила. Как я ее любила!» Любочка – соседка по дому и богиня по кино Любовь Орлова – когда-то была певицей, солисткой музыкального театра на Пушкинской.
Неподалеку от стола – старенькое пианино. Марка не из лучших – «Ростов-на-Дону». К клавишам, этим бело-черным хранителям музыки под крышкой с мелкими черточками-царапинами, чьи только пальцы не прикасались, какие только ноты не водружались на пюпитре и кто только не пел, стоя у этого нынешнего раритета. Была среди них и Майя Кристалинская.
Глава вторая
Майя, Майечка, Маи
1. Ночь после выпуска
В самом начале пятидесятых, на кромке нового десятилетия, страна продолжала мечтать о всеобщем достатке, но теперь уже не в целом мире, где пролетариат никак не спешил разделаться с империализмом, а у себя, на одной шестой части этого несговорчивого мира. Война еще не отступила из сознания прошедших ее людей, а бывшие фронтовики уже начали менять выцветшие гимнастерки с разноцветными полосками на груди, свидетельством ранений, на цивильные костюмы. С карточками распрощались уже три года назад; десятки разрушенных городов, по которым пролегал когда-то путь к Берлину, уже не лежали в руинах, а обрастали медленно, но верно новым жильем и заводскими корпусами. Москву же война оставила почти в неприкосновенности, но и она начала меняться: не то чтобы хорошеть, но становиться иной. Поползли вверх диковинные островерхие замки, в них стала жить элита советского общества; берег Москвы-реки вдоль гигантского зеленого хвоста, вытянувшегося от Садового кольца до речной излучины у Воробьевых гор – парка имени Горького, уставлялся кубами домов, позднее названными народом «сталинками»; в магазины что-то завозили, а что-то прятали, но хлеб был, колбаса была, водка – на каждом углу, скромный ситчик и его появившийся конкурент штапель громоздились цветастыми рулонами на полках. Но многое в Москве оставалось неизменным еще с довоенных времен – например, троллейбус № 2, бегавший по длинному маршруту от старых деревянных двухэтажных домиков в начале Дорогомиловки до самого центра, до гостиницы «Москва». А через несколько лет и из этой «двойки», единственного троллейбуса в центре города, и из станции метро со старомосковским названием «Охотный ряд» поздним вечером в двадцатых числах июня будут высыпать мальчишки в костюмчиках, белых рубашках и девочки в нарядных платьях; их, повзрослевших, уже можно называть юношами и девушками. В тот день в школах – во всех московских – одновременно разом подобревшие учителя и взволнованные директора и директрисы вручали аттестаты зрелости. Первый в жизни солидный документ, заверенный печатью.
Первый вечер после окончания школы стихийно наполнялся гуляющими – почти исключительно бывшими школьниками, школьницами, правда, под негласным надзором милиционеров и дворников, следивших за порядком на московских улицах.
Такая традиция появилась в Москве в конце сороковых годов – первую ночь радостного освобождения от школьной зависимости проводить на ногах, а ноги несли не куда-нибудь, а в сердце Москвы, на Красную площадь. Именно она, Красная и любимая, была центром притяжения идейно выдержанных будущих строителей социализма-коммунизма – ведь там, за высокими кремлевскими стенами, посасывал погасшую трубку самый мудрый человек на свете.
Поздним июньским вечером пятидесятого года, во время наступления праздничного юношества на Красную площадь, в притихшей толпе, не отличавшейся особой пестротой, были две девушки, две одноклассницы из школы № 634, что на Басманной. Одна из них – Валя Котелкина, маленького роста, одетая в светлое ситцевое платьице, другая – Майя Кристалинская, повыше ее, в костюмчике, сидевшем на ней чуть мешковато. Виновен в том был не портной и не «Москвошвей», а обстоятельства другого толка: костюмчик был чужой, взятый у одной из подруг, что называется, напрокат, поскольку для такого торжественного случая в скудном гардеробе Майи ничего не нашлось. Скромно жили Кристалинские, да и Котелкины не намного лучше, но все же девочки принарядились: впереди – выпускной вечер в школе, затем – прогулка по Москве, с тем чтобы в самом начале короткой июньской ночи легонько процокать каблучками по «главной площади страны».
Валя и Майя шли, взявшись за руки вдвоем, отстав от ребят и девчонок из родного десятого «А», шли молча, глядя с любопытством по сторонам. Они бывали здесь редко, Майя – в последний раз несколько лет назад, когда ходила в Мавзолей накануне приема в комсомол в райкоме, где могли задать любые вопросы, чтобы испытать на прочность будущего борца за дело Ленина – Сталина. А так не вели дороги сюда, у них была своя улица – Басманная, она была родной и, как им казалось, красивой и уютной, и вся жизнь заключалась в ней, путей-дорог в другие районы Москвы бывало немного. На Басманной теснились дома с коммуналками, где жили Валя и Майя, и школа, и Дом пионеров, как называли тогда Дом детей железнодорожников. Этот самый дом был целым миром, где подрастающий человек мог найти все, что его душе было угодно, если она, душа, распахнута, готова впитать в себя звуки музыки, краски пейзажей, стихи Пушкина и Лермонтова или манящие к себе огни театральных подъездов.
2. Валя и Майя
В Дом пионеров ходили целыми квартирами, рассыпаясь по разным комнатам – кружкам. В детстве каждый ребенок кажется талантливым. Валя Котелкина особыми музыкальными талантами не отличалась, правда, петь любила и девичий голосок у нее был приятный. Но больше всего любила читать стихи.

Валя Котелкина – студентка
В Москве о Доме детей железнодорожников наслышаны были и дети, и их родители, попасть туда было не так просто. Популярность дома объяснялась еще и знаменитой в стране фамилией, которая ежедневно называлась по радио, мелькала в титрах на экране – ну не культ ли личности, заключенный в семи нотах? Но и по сей день эта фамилия стоит в перечне классиков советской музыки на одном из самых первых мест вместе с фамилиями Шостаковича, Хачатуряна, Хренникова, Прокофьева.
Дунаевский. Но сам Исаак Осипович никакого отношения к Дому детей железнодорожников не имел. Магический блеск его имени освещал трех других братьев – тоже музыкантов и тоже Дунаевских.
Братья Исаака Осиповича были в музыке рангом ниже, но истово отдавались своему делу. Особенно Семен Осипович, маэстро детской хоровой музыки. На всю Москву гремела слава о его пионерском ансамбле в ЦДДЖ, и со всей Москвы приезжали к нему влюбленные в хоровое пение мальчики и девочки в пионерских галстуках, с папами и мамами и с одной просьбой: примите. Но дело это было непростым – нужно было доказать свою принадлежность к путейским рабочим и служащим. Не требовалось этого только от детей из близлежащих кварталов. Зажигал Семен Осипович и будущие звезды – именно у него в ансамбле засветились первые лучики надежды на блестящее артистическое будущее Валентины Толкуновой и Светланы Варгузовой.
Валю Котелкину Семен Осипович принял, посчитав, что с ее данными петь в ансамбле можно, и благодаря ему Валя сделала тот первый шаг, который оказался одним из самых значительных в ее жизни. Зная о ее страсти к чтению стихов, Семен Осипович однажды неторопливо представил ее невысокому сутулому человеку в роговых очках с не обычно толстыми стеклами. Человек этот долго рассматривал Валю, видно было, что это дается ему с немалым трудом, и вдруг предложил ей заниматься в его кружке. Читать стихи, играть смешные сценки, иногда и петь тоже смешные песенки – короче, развлекать. Звали его Владимир Григорьевич, фамилию же Валя запомнила сразу, уж больно красивой была фамилия – Кристалинский.
А был сорок второй год, осень, шла война, Москву часто потряхивало от налетов. Они были кратковременны, их пережидали в подвалах-бомбоубежищах, и когда по радио слышалось слово «отбой», Валя вылетала из подвала и шла по Басманной к саду имени Баумана, в Дом культуры; у Владимира Григорьевича кроме Вали в кружке были еще ребята, кому ни при каких условиях большое искусство не светило. Они собирались дружно, занятия проходили весело – Кристалинский сам, как заправский режиссер, ставил сценки, и это тоже входило в обязанности массовика-затейника, профессия-то ведь широкого профиля. Это позже его профессия стала вымирающей, а тогда массовик, да еще умеющий импровизировать, был в чести. Поставив сценки, Владимир Григорьевич делал целую программу, он вывозил ребят из стен дома на Басманной в «свет». Его «артисты» собирали целые фойе в кинотеатре «Колизей», что был неподалеку, на Чистых прудах. Зрители на концерты приходили задолго до начала сеанса, а «артистам» аплодировали не хуже, чем знаменитым мастерам во МХАТе.
Можно было подолгу разговаривать с Владимиром Григорьевичем, но разговоры эти были связаны только с репетициями, выбором сценок, о войне говорили редко, и уж тем более никогда не говорили о личной жизни режиссера-затейника. Как будто у него не было ни дома,. ни детей. А Валя же, хоть и маленькая, но не по годам тактичная, интересоваться жизнью взрослых себе не позволяла.
Но тайна за семью печатями – жизнь этого полуслепого, обожаемого ею человека – внезапно приоткрылась. В класс, где училась Валя, пришла новенькая – черноглазая, улыбчивая, с ямочками на щеках, с ровной челкой девочка. Oт ее речи, от несуетных манер, от всегда спокойного голоса исходила такая же доброжелательность, как и от режиссера из ЦДДЖ. но это Валя обнаружила позже, когда узнала, что девочка по имени Майя носит ту же фамилию, что и Владимир Григорьевич, и что она самая что ни на есть его родная дочь, да и внешнее сходство их было несомненно.
У Вали и Майи было много такого, что заставляло тянуться друг к другу, какое-то внутреннее единство при различии характеров, темпераментов, даже взглядов на многие вещи и. что важнее всего, жизненной позиции.
Жизнь их потом потечет по разным руслам, профессии их в конечном счете будут несхожими и встречи – редкими, потому что появятся новые дела и заботы, без которых женщины жить просто не могут. У Майи начнутся частые и долгие гастроли, но в первый же день по приезде в Москву она непременно позвонит Вале и коротко скажет: «Валюш, я приехала…»
…Еще с войны городские школы в стране были «расколоты», разделены на мужские и женские. Принцип – дореволюционный, гимназический, форма в мужских школах пока не вводилась, а вот в женских появились коричневые платья с фартучками, и все девочки стали чуть ли не на одно – хорошенькое – личико. Название у этой системы было строгое – бифуркация. От нее, кроме учителей, в большей степени страдали сами мальчики и девочки, разведенные по разным улицам. В школах для мальчиков ждали танцевальных вечеров, на которые приходили девочки с соседней улицы, а в женские школы – скромные мальчики, тайком курившие папиросы «Север» или, что еще дешевле, сигареты «Кино». Валя Котелкина считала бифуркацию несусветной глупостью, Майя же разделяла Валина негодование с юмором, чуть подтрунивая над горячностью подруги, повторяя любимую фразу из «Онегина»: «Учитесь властвовать собою». Но вожделенные танцы были редки, а школьные обязанности каждодневны. И здесь характерами подруг диктовалось отношение к этим обязанностям. Валя Котелкина была девочкой дотошной во всем, что бы ни делала. Прийти в школу с невыученным уроком – этого никогда не допускала Валя, зато с легкостью допускала Майя. Но ей достаточно было один раз пробежать глазами страницу учебника на переменке, чтобы запомнить ее чуть ли не наизусть. Могла – правда, дома – легко решить сложную задачу по математике и вместо зубрежки химических формул заняться делом посторонним и неожиданным для девочки – читать газеты. В доме их было много, Владимир Григорьевич не ограничивал себя одной обязательной для каждого советского человека «Правдой», были и другие.
Майя Кристалинская и Валя Котелкина, а вместе с ними и весь Советский Союз были непременными слушателями той самой легендарной в военное время черной тарелки на стене («радиоточки»), которая не вышла из моды в конце сороковых по той причине, что замены ей не было. Слушали не столько новости, которые затем дублировали газеты, но которые мало трогали девушек, слушали – и это было их огромной радостью – музыкальные передачи.
Разные были передачи. Появлялись новые, и спрос на каждую был велик. В зданиях радио на улице Качалова и на Путинках, рядом со Страстным бульваром, можно было открывать свои почтовые отделения: письма и телеграммы летели сюда со скоростью радиоволн, количество их приводило в трепет гордых своим творчеством редакторов. На конвертах значился простой адрес: «Москва. Радио». А письма иной раз начинались словами: «Здравствуй, дорогая и любимая передача…»
«Дорогая и любимая» оказалась и у Майи с Валей. И называлась просто – концерт-загадка. Для тех, кто любит музыку. Для тех, кто знает музыку. И для тех, кто хочет узнать ее лучше.
И вот вечерами Майя с Валей прохаживались по Басманной – туда-сюда, вперед-назад. Этот почти ежедневный променад могла отменить только непогода. Подружки гуляли, напевая негромко, чтобы прохожие не оборачивались, удивленно тараща на них глаза. Это была игра, конечно, не столь замысловатая, как игры отца Майи, придумывать ничего было не нужно, за них все сделали на радио, предложив обрадованным меломанам игру на музыкальную эрудицию.
Ах, какие мелодии летали по Басманной! Низкий голосок Майи словно прижимался к земле, голосок у Вали был повыше и скользил ровно – все же бывшая хористка у Дунаевского.
На угадывание песен экзамен был проще, их они знали наизусть, и позором было не узнать то, что почти ежедневно предлагалось в радиоменю. А вот со знанием оперных арий и романсов было потруднее. «У любви как у пташки крылья…» – напевала Кристалинская. «Кармен», – сразу же отвечала Котелкина. «В храм я вошла смиренно, чтобы свершить молитву», – с чувством выпевала Валя. «Ария Джильды», – парировала Майя и тут же заводила баском: «Любви все возрасты покорны». В ответ немедленно: «Ария Гремина». – «А из какого действия?» – не сдавалась Кристалинская. «Из третьего, – парировала подружка после небольшой паузы. – Это когда на балу Онегин встречает Татьяну в малиновом берете, – быстро добавляет Валя и улыбается: – Это же элементарно». «Конечно, – думает Майя, – допустить, чтобы Валя не знала “Онегина”, – глупо».
И все же оперных арий у них на примете было немного, романсов – тоже, и тогда они все же переходили к песням, стараясь преподнести недавно услышанные, новые.
Радио уже не образовывало, а оттачивало вкус Майи Кристалинской. С песнями все было проще, она легко их запоминала, могла тут же безошибочно повторить. С оперными ариями было потруднее, нужно было прослушать их еще разок, и только потом она могла напеть безошибочно.
Радио в доме Кристалинских выключалось редко.
Однажды по дороге из школы Майя неожиданно предложила Вале свернуть в ЦДДЖ.
– Это зачем? – удивилась Котелкина и серьезно посмотрела на Майю. – Не могу, меня дома мама ждет.
– Ну, на минутку, прошу тебя. Какая там акустика!
– При чем тут акустика? Ты чего придумала, скажи сразу, – настойчиво попросила Валя.
– Я хочу тебе кое-что спеть. А мой исключительной красоты голос требует только хорошей акустики, – загадочно сказала Майя и потянула Котелкину за руку. – Идем, Валентина, петь буду ровно две с половиной минуты!
И Валя сдалась.
Они вошли в прохладный вестибюль и неслышно поднялись по лестнице в большой зал. В зале было пусто и тихо, он тотчас отозвался на их шаги по паркету, а когда Майя и Валя остановились, легкий стук их каблучков затух, взметнувшись под потолок. И снова стало тихо, и в этой сдавленной стенами тишине вдруг раздался чистый и взволнованный голос, из среднего регистра он легко и быстро взметнулся в верхний. Валентина ошеломленно взглянула на Майю – неужели это она поет, а не кто-то другой? Валя даже осмотрелась невольно, но никого не было, рядом стояла Майя, с закрытыми глазами, подняв руки над головой, простирая их к потолку – небу, призывая решительно:
«Силы потайные!»
Валя не думала сейчас о том, откуда эта ария, в памяти мелькнуло не очень уверенное: «Гадание Марфы», «Хованщина», словно здесь, в зале, продолжались загадки на Басманной.
«Силы великие!
Это был зов не школьницы в коричневом платье с фартучком, с белой каймой на воротничке, это был зов сильной и властной женщины, вырвавшийся из худенького девичьего тела.
«Силы сокрытые в мир неведомый!»
Голос подхватила гулкая пустота зала, увеличив его до размеров полетного контральто…
«Силы потайные зов мой услышали!»
Валя стояла не шелохнувшись, замерев от изумления – это же Майя, ее Майя так поет, ну – артистка, честное слово, настоящая артистка!
Майя спела арию и, скрестив руки на груди, молча, без улыбки смотрела на Валю, потом равнодушным голосом диктора радио объявила: «Вы слушали “Гадание Марфы” из оперы Мусоргского “Хованщина”. А теперь послушайте арию Любаши из оперы Римского-Корсакова “Царская невеста”. Поет Майя Кристалинская».
И снова закрыла глаза и пропела еле слышно: «Ох, не губи души моей, Григорий…» Голос постепенно креп, напрягался, в нем Валя услышала и тревогу, и страдание, и мраморный зал отозвался всплеском, рухнувшим откуда-то сверху…
«Да любит ли она его, да любит ли, как я люблю!»
И та же сильная, но уже потерявшая власть женщина снова появилась в зале в облике этой худенькой девушки с большими глазами, полными слез.
«Майка, Майка, как же ты талантлива!»– хотелось крикнуть Вале, но она молчала, потрясенная…
3. Перед выбором
Над Красной площадью полыхали зарницы, над Зарядьем повис легкий дождик, и полоснувшие по нему молнии гасли, оставляя дальние громовые раскаты. Занимался рассвет.
Площадь постепенно пустела, бывшие школьники перемещались на набережную, на Манежную, в Александровский сад; тогда еще не было могилы Неизвестного солдата, сад был не столь ухоженным, как нынче, у решетки напротив Манежа на скамейке стоял патефон и хрипело танго с крутящейся пластинки. А у Манежа, в центре площади, бывшие школяры плотным кольцом обступили худенькую девушку в темном костюмчике, она стояла, скрестив на гpуди руки, и негромко пела, почти не напрягаясь: «Майскими короткими ночами, отгремев, закончились бои, где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои». Никто ей не подпевал, не положено громко петь у самого Кремля, где светится одно окошко, а за этим окошком не спит отец народов. Нельзя ему мешать, он великую думу думает и великие дела творит.
Девушка после песни о друзьях-однополчанах запела другую: «Горит свечи огарочек, гремит недальний бой. Налей, дружок, по чарочке, по чарке фронтовой…» Кольцо вокруг певицы росло, сжималось, из задних рядов вытягивались шеи, стараясь разглядеть девушку, а когда она закончила, никто не аплодировал – не концерт ведь, просто такой вот момент, что и не петь нельзя, а если уж петь, то очень хорошо. А у нее не просто хорошо, а отлично получалось.
– А «Синий платочек» поешь? – раздался недоверчивый голос из толпы.
– Пою, – скромно ответила певица в костюмчике. И вдруг запела, ничуть не подражая знаменитой артистке, которая благодаря этой песне обрела всенародную любовь.
Развидневшееся небо над Москвой медленно наполнялось маленькими комьями облаков; на улице Горького появилась первая поливальная машина и двинулась к Манежной, разбрызгивая сверкающие струи на и без того чистый асфальт – ни единого фантика, ни единого окурка.
Но вот ползущая, как танк, машина приглушенно затарахтела на площади, напоминая всем, кто был здесь, что пора уходить, их время уже истекло. Наступало утро нового дня над Москвой, еще не проснувшейся, смотревшей в теплое небо серыми глазами площадей; это было утро первого дня новой жизни тех, сегодня счастливых, кто нехотя уходил с Манежной, с набережных, с прихорашивающихся после ночного отдыха улиц, поднимался со скамеек Александровского сада и исчезал в метро.
Уходили с Манежной и Майя с Валей, рассыпалось кольцо, сжатое вокруг них, превратилось оно в толпу, шедшую к метро вместе с ними. Майя больше не пела, а ватага бывших десятиклассников, шагавших сзади, напоминала поклонников какого-нибудь известного киноактера, почтительно сопровождающих своего идола. Вчерашние школьники покидали последний приют своего отрочества, устремляясь в новую жизнь.
Вероятно, это был, пока еще слабый, зов судьбы – неожиданно для себя запеть в эту ночь на Манежной. Еще ничего не решено окончательно, выбор будущей профессии, а значит – института, мог оказаться скоропалительным, но тем не менее он состоится, и дорога в будущее начиналась в эти дни на одной из московских улиц. Кто знает, может, билетик троллейбуса, остановившегося у здания твоего института, и окажется билетом в жизнь?
В школе Майя пела редко – так, иногда на вечерах, их было два-три в году, накануне красных дней календаря. Специально для выступлений не готовилась, пела, что знала, под рояль, за которым сидел кто-нибудь из музыкально обученных старшеклассников. Двумя песнями все и ограничивалось, следом за ней выходили другие, читали стихи или пели песни, но Майя пела чище, музыкальнее, точнее, а главное – артистично, так считали учителя пения, которые в ее школе часто сменялись. И все ее хвалили – учителя физики, истории, математики. А одноклассники поглядывали на нее после каждого вечера как на будущую знаменитость.
О пении как профессии Майя никогда не думала. Какая там профессия? Она любит петь, делает это с удовольствием. Но она – любитель, каких много. Вот в школе – пожалуйста…
С институтом все решилось просто. Майя ни с кем не советовалась, даже с Валей, отец сказал, что вмешиваться не будет, пусть выбирает что по душе, а Валентина Яковлевна в серьезных вопросах всегда соглашалась с мужем. В школе, еще до выпускного вечера, как-то неохотно касались этой темы – «Куда подашь?». Одноклассники перекидывались незначительными фразами: «Ты что выбрал?» – «Институт связи, а ты?» – «Не знаю. Еще не решил». – «Куда идешь?» – «В университет, на биофак, а ты?» – «В Станкин. Там, говорят, конкурса нет». На вопрос, который задавали Майе, она лишь коротко пожимала плечами. Идти в гуманитарный? Почему бы не попробовать? Правда, туда большой конкурс. Но можно рискнуть. Сочинения Майя писала всегда на отлично, литературу и историю любила, с иностранным языком тоже проблем не было. Ее решение ждала Валя, она так и сказала Майе: куда ты, туда и я. Валя же тянулась более к математике, физике и химии. М-да… Есть еще экономические вузы, есть и экономические факультеты почти во всех технических институтах…
А если все же в университет, на физфак? Вот только конкурс! Тогда в пединститут? Но нет, педагогика не для нее, учитель из Майи не выйдет. Есть еще институт международных отношений. Было бы хорошо! Но в этот институт берут только особ мужского пола. Это во-первых. Женщины в лучшем случае могут стать женами дипломатов. Какая несправедливость, ведь женщина – прирожденный дипломат! Во-вторых, нужна рекомендация райкома комсомола. А кто даст такую рекомендацию девушке? Отпадает. Значит, на экономический. Взять Валентину и – в приемную комиссию.
Первое, что бросилось в глаза новоиспеченной абитуриентке, это «Московский государственный авиационный институт имени Серго Орджоникидзе». И в скобках аббревиатура – МАИ. А может, это судьба? Майя – МАИ. Не подсказка ли? Нет, это не случайное совпадение. Перечень факультетов в справочнике и строчка, которая решила все: «экономика самолетостроения». Итак, вопрос закрыт. Завтра же Майя пойдет подавать документы.
Котелкину уговаривать не пришлось. Она согласна подавать в МАИ, лишь бы – вместе. И не только поступать, но и учиться. «И на самолетах летать будем!» – радовалась Майя. «Ой, как страшно!» – испуганно охнула Валентина. Майя засмеялась: «Чего же тут страшного? Я вот собираюсь записаться в аэроклуб, буду с парашютом прыгать». – «Что?! – изумилась подруга. – Да кто тебе позволит?» – «Думаешь, спрашивать буду?» И Майя запела: «Потому, потому что мы пилоты, небо наш, небо наш родимый дом, первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, – тут она ласково погладила Валю по голове, – а девушки потом!»
В общем, первым делом будут самолеты, это ясно. Без экономиста самолет не построишь. Не посчитаешь – не взлетишь. А кто считает? «Экономист – это звучит гордо», – смеялась Майя.
На следующий день две неразлучные подруги стояли в длинной очереди у дверей приемной комиссии МАИ. А когда их аттестаты легли сначала на стол секретаря комиссии, а потом перекочевали в специальные папки с надписью «Личное дело», они поняли: назад пути нет. Да и не надо.
Они ступили на дорогу, выбор которой определила чистая случайность. Дорога эта оказалась короткой для Кристалинской и долгой для Котелкиной: длиной в сорок лет. Валя, девушка серьезная, привязанностей своих не меняла. Майя же с этой дороги сошла, но упрекать ее в легкомыслии нельзя. Она сменила привязанность на призвание.
4. «Девушка с характером»
Пять лет в институте – пять безоблачных лет, где легкими тучками были экзамены, но тучки уплывали быстро. Майя к экзаменам всегда была готова при всем равнодушии ко многим предметам, которые приходилось штудировать в МАИ. Она не была лишена чувства ответственности, сопровождавшего ее всю жизнь, в основе которого прежде всего было самолюбие – быть не только не хуже других, но и лучше, если не всех, то многих. Каждый экзамен был не столько отчетом в ее знаниях перед профессурой – лишь бы сдать, «спихнуть», как говорят студенты, но прежде всего проверкой самой себя, своих возможностей и внутренней готовности перешагнуть еще один рубеж, которых в жизни – много.
Готовясь к сопромату, одному из самых сложных, а потому и неприятных экзаменов в любом техническом вузе, Майя заболела ангиной, причем сильнейшей, с температурой около сорока, державшейся несколько дней. А сопромат – не снежная крепость, наскоком его не возьмешь; сидя в постели с завязанным горлом, она глотала антибиотики, листая толстенный учебник и конспекты с лекциями. Температура немного спала, когда она пошла на экзамен. Что ж, упорным всегда воздается – в ее зачетке появилось очередное «отлично». Когда же Майя приползла домой, то тут же свалилась вновь. Ртутный столбик на градуснике взметнулся к верхней точке. Сопромат мог оказаться в ее жизни роковым, но, слава богу, этого не случилось. Майя победила.
История с сопроматом – лишь небольшой эпизод, репетиция будущих сражений с куда более серьезным противником, чем ангина. Побеждать хочет каждый, но не каждый на это способен. А на втором курсе – невинный зачет по физкультуре, куда входило плавание.
Майю и Валю вместе с группой студентов преподаватель физкультуры привел к какому-то водоему в парке Покровского-Стрешнева и приказал: «Плывите». Время было не из жарких, стояла середина сентября, и вода охлаждала до посинения. Двадцать пять метров туда, двадцать пять обратно. Не проплывешь – останешься без зачета. Валя плавала хорошо, а вот Майя – совсем не умела. Как быть? Сдавать-то надо. И тут Майю осенило. Она предложила Вале плыть, прощупывая дно ногами. А она пойдет сзади, взмахивая руки, вроде – плывет. Так и сделали. «Заплыв» начался. Валя плыла что есть сил, нагрузка у нее оказалась двойная: плыть самой да еще дно ногами нащупывать, подружке фарватер показыватъ. Физкультурник обман понял сразу, но оказался человеком незлобным, сжалился. «Кристалинская, – закричал он почти сразу же, – выходи из воды, все ноги собьешь, мать твою!» Повернули на вторые двадцать пять метров. Преподаватель уже просто взмолился: «Выходи, Кристалинская, обещаю – я тебе зачет и так поставлю. За находчивость!» – «Нет, – выдохнула Майя вместе с водой (плыла-то брассом), – не выйду, я доплыву!»
Могла бы и выйти, холодная вода сводила руки, но не сдалась, не сдрейфила – «доплыла». На берегу, поддерживая еле стоявшую на ногах Котелкину, натянула на нее, посиневшую, свою кофточку, сама осталась в рубашке, твердо заявив Вале: «Мне не холодно». А физкультурник, ставя ей зачет, усмехнувшись, заметил: «Тебе, Кристалинская, плаванию надо доучиваться. Руками ты уже умеешь, вот еще ногами бы. А вообще – молодец. Девушка с характером!»
МАИ – институт в несколько корпусов, самый старый из которых вздымался серой громадиной, – в пятидесятых был одним из самых впечатляющих строений на потихоньку застраивающемся Волоколамском шоссе. Росла авиация – рос МАИ. В стенах его – тысячи студентов, и чтобы стать среди них заметным, нужны особые заслуги. Институт узнал о Кристалинской спустя десяток лет, когда ее услышали по радио и в одной из передач она обмолвилась о своей альма-матер. А в начале пятидесятых таких вот скромненьких черноволосых студенток с короткой стрижкой можно было встретить не один десяток. Но никто из них не мог спеть так, как Кристалинская.
5. Беглянки
И вот настал этот вожделенный день, когда, защитив дипломные проекты, подруги получили синие корочки с выдавленным заветным словом «диплом» и маленькие коробочки с синими лакированными ромбиками, на которых герб СССР и скрещенные молоточки под ним означают получение высшего технического образования. Ромбики надлежало носить всегда на правой стороне костюма; их в массах насмешливо называли «поплавок».
Вместе с дипломами девушкам выдали и направления на предстоящую работу – официальные письма, подтверждающие, что инженеры-экономисты Майя Владимировна Кристалинская и Валентина Ивановна Котелкина обязаны трудиться в течение трех лет на Новосибирском авиационном заводе.
И никуда оттуда. Крепостное право. Только вместо розог – Уголовный кодекс.
В том, что они должны ехать вместе, сомнений не было. На то и дружба, чтобы не только хлеба горбушку, но и судьбу-индейку – пополам.
Новосибирск они выбрали задолго до распределения.
Там романтика: тайга, кедры, Обское море, а главное – там есть оперный театр. «Травиата»; «Риголетто», «Фауст», можно хоть каждый день ходить в оперу.
И, собрав пожитки, прихватив даже утюг и кастрюльки – получились два увесистых чемодана на четыре руки, – они тронулись в путь. Втащили чемоданы в вагон, уселись на свои места и перевели дух, только когда поезд тронулся, стал набирать скорость и за окнами побежали платформы подмосковных станций, серые ельники на опушке за насыпью, матово-зеленые молодые сосны. Платформа – перелесок, платформа – перелесок, Москва уже далеко, кто знает, когда они ее увидят снова. И вот тогда, откинувшись на спинку плацкартной полки, Майя подумала, что этой поездки могло и не быть, она спокойно сидела бы дома.
Дело в том, что Майя могла работать и в Москве. Закон, жесткий к выпускникам вузов: окончил – отработай три года там, куда тебя пошлют, а посылали, как правило, только на периферию, иначе можешь лишиться диплома, а то и попасть под суд, – так вот, закон этот имел одно исключение – оставались при распределении в родном городе те, кто имел на это основание, и одним из таких оснований считалось наличие в семье инвалида и иждивенцев. Инвалид был (почти слепой отец), иждивенцы были (неработающая мать и малолетняя сестра). Но Владимир Григорьевич категорически не хотел сдаваться, нетрудоспособным он себя не считал, мог прокормить семью своими головоломками, которые неплохо оплачивались.

Майя Кристалинская и Валентина Котелкина – студентки МАИ
Как же хорошо остаться дома, в родной, хоть и многонаселенной квартире, с соседями, которые давно уже мало чем отличаются от родственников и знают не только о том, что варится у соседа в кастрюльке, но и что у каждого на душе. И совсем уж великолепно – вечерами ходить в театр, кино, к тете Лиле, а может быть, и на свидания и назначать их у памятника Тимирязеву на Тверском бульваре. Как хорошо!
Но была еще Валя, маленькая, тоненькая Валя, с которой они были тенью друг друга. Валя Котелкина была ее вторым «я», ну как тут разделиться, это же невозможно!
И Майя решилась на поступок, который иначе как самоотверженным не назовешь.
Конечно же, в нем было не только геройство. Кроме Москвы Майя нигде не бывала, если не считать нескольких поездок с отцом на теплоходе по Москве-реке и Волге: Владимир Григорьевич плавал как массовик-затейник, а Майя – как его помощница. А вот теперь – столица Западной Сибири, и дорога к ней в несколько дней, и города по пути – Свердловск, Омск, хоть из окна вагона посмотреть можно. А потом потянется тайга, Майя ее в кино только и видела. И жизнь начнется новая, самостоятельная, делай что хочешь, без маминого – иной раз сердитого – догляда.
В общем, как пелось в одной из любимых Майиных песен, «Мы прощаемся с Москвой, перед нами путь большой».
О том, что было дальше, я не буду рассказывать «своими словами»: как бы они ни были точны, в пересказе все равно уйдет та достоверность, что сохраняется в документе. А если этот документ еще и письмо, то картина получается многоцветная, каким бы стилем это письмо ни было написано. Валентина Ивановна Котелкина, бережливая и аккуратная во всем, к своему маленькому архиву, собранному много лет назад и имеющему явный Майин отпечаток, относилась особенно бережно. Фотографии, номера институтских многотиражек, программы концертов Майи, немного писем. Но вот среди них одно, написанное карандашом и не отосланное. Кому, Валентина Ивановна не помнила, уж очень давно это было, в 1955-м; в том же августе.
А письмо это можно назвать документом, отображающим эпоху в деталях красочно.
Итак, поезд покинул Казанский вокзал и помчался на всех парах к Новосибирску.
«Казалось, что все позади, было грустно и немного тревожно оттого, что у тебя впереди новое и неизвестное. Ехали долго и утомительно, было жарко, душно. Проезжаем Сарапул. Не такой уж страшный город, напротив – небольшой, белый, на горе лес, и Кама – такая большая и синяя. Жить здесь можно. Снова едем. За окном – поля, выгоревшие луга, ветряные мельницы.
Омск. Выходим из вагона и видим: ведут арестованных. Одеты они грязно, а лица у них добрые, унылые и обреченные. Город недалеко, но видно его плохо из-за пыли и дыма над ним. Настроение понемногу снижается, здесь, очевидно, жить труднее.
Скоро Новосибирск. Я смотрю в окно. Ведь говорили, что здесь тайга, в моем представлении это – дикие места, а вместо этого вижу за окном бесконечные березовые рощи, облезлые, грязные, жидкие. Березовые рощи хороши в лесу густом, они там радуют, там много солнца, а те, которые за окном, меня злили. Я отходила от одного окна, подходила к другому, на противоположной стороне вагона, там тоже березовые рощи и редкие сосны.
Вечер. Завтра Новосибирск. Даже не завтра, а сегодня, ведь мы едем по московскому времени, а там разница 4 часа. Волнуемся. Куда идти, что говорить? Как нас встретят?
Ночью не спали. Я встала позже всех. Одетые пассажиры стояли у окон и смотрели. Опять такие же рощи…
Обь! Через 20 минут Новосибирск. За дорогу я стала суровее, город уже ненавидела.
Наш сосед, который представился как инженер-механик, помог нам сдать вещи в камеру хранения, рассказал, как ехать на завод. Позже мы узнали, что он директор завода в Барнауле.
Едем в трамвае, смотрим город, а города-то и нет. Мне кажется, что это пригород, окраина, уж очень мрачные дома и грязные улицы. И опять березы, мальчишки катаются на велосипедах.
Директор приезжает в 9, а сейчас – 7, значит, два часа ждать. Мы взяли с собой сумку с туалетными принадлежностями и халатами и ничего съестного.
Удивляюсь, что здесь ездят на бричках очень прилично одетые люди. Крашеные женщины в габардиновых пальто, мужчины почти все в шляпах. Потом я узнала, что здесь всякие высокие чины если не имеют машины, то держат лошадей.
Пора идти к замдиректора по кадрам. Там мы такие не одни, стоит стайка девчат. Подхожу, спрашиваю: «Вы откуда приехали?» Они смотрят на меня недоуменно. Оказалось, местные, из техникума. Противные девчонки, занозистые.
Замдиректора нас встретил неприветливо. Разговор был короткий, примерно такой:
– Специалисты?
– Да.
– Из Москвы? Из самой столицы?
– Да.
Посмотрел путевки, что-то черкнул.
– 730 рублей, плановик. Оформляйтесь.
Конечно, возражаем, но он поднимается и уходит из кабинета.
Нам обидно.
А уходя, он бросает: “Вы, – говорит, – как из фельетона…”
Ждали мы его часов пять. Уснули.
В этот день ничего не добились. В гостинице мест нет, в общежитии – тоже. Ночевали в красном уголке, куда нас отвела сердобольная секретарша.
Вдвоем на одном диване.
Утром снова у кадровика. И снова не соглашаемся. А он смотрит на нас равнодушно и говорит: “Идите к директору”.
Директор тов. Салащенка предлагает нам должность… распредов. Выдавать детали рабочим. Мы стали его просить отпустить нас обратно, но он твердо сказал: “Нет!” И дал грузовую машину – перевезти вещи с вокзала.
Едем обратно. Идет дождь, ветер, меня трясет, поэтому я сижу в кабине, а Майя в кузове. Потом я пересела в кузов – уж очень Майка плакала, навзрыд, громко, никого не стесняясь и, по-моему, даже с причитаниями. Мне было страшно. Ей казалось, что уже все, что с такими вещами мы обратно не уедем.
Нас поселили в комнате при бухгалтерии. “Каземат”, как мы назвали нашу комнату. Вечером слушали Москву.
Я лежала на кровати и плакала. Так хотелось быть дома, но это было так далеко и невозможно. Майка тоже слушала молча. Уснули мы опять голодные и тоскливые. Утром завтрак из зеленой колбасы и вонючего чая. Нас тошнило. Мы стали пить воду из-под крана вместо чая.
Сегодня решили оформляться старшими плановиками в цех на 920 рублей. Приоделись, но ничто не помогло. Прежде чем попасть в цех, мы попали в плановый отдел завода, где все дела вершила крашеная женщина, прилично одетая, перед нами корчила из себя начальника, жеманничала и говорила о культуре. Тут мы увидели Мирру, а потом в цехе ее мужа, Лешу, они на курс старше нас и уже год работают в Новосибирске. Нам они были рады, все рассказали, мы увидели цех, большой, грязный, в цехе работают почти одни мужчины, женщины ругаются матом, рабочий день 10–12 часов.
Тут же решили уехать. Я держала речь, а Майка плакала.
Вечером были в гостях у Леши с Миррой. Хорошие они люди. Первый раз за неделю мы пообедали. Когда прощались, Майя сказала: “Не поминайте лихом”, и мы ушли.
Билеты достали с трудом. Ночевали на вокзале. В офицерском зале жарко, душно, всех гоняют, а нас почему-то не трогают.
На дорогу у нас осталось 10 рублей, грамм 300 сухарей и баранок и банка консервов.
Вагон общий, рядом с нами два парня из Новосибирска, один из них слесарь, добрый, покорный и по-детски глупый. Другой, напротив, умный, шутник, очень сильный. Он может успокоить ребенка, которого два часа уговаривают мать и соседи, может отдать солдату свою подушку, одеяло старухе, и все это так, в порядке вещей.
В первые два дня мы все съели, и 10 рублей тоже. Кое-кто знал нашу историю. Среди них – один летчик, очень симпатичный и очень безнравственный, предлагал мне ехать с ним на Украину, обещал помочь, дядя у него областной прокурор. Он угощал нас вафлями, конфетами, купил нам буханку хлеба.
Завтра Москва. Что меня ждет? Я знаю, дома мне рады не будут. Знакомые? Возможно, будут интересоваться нашей судьбой. Ведь это действительно любопытно, не больше. Я ни о чем не жалею, узнала много нового и интересного, видела хороших людей…»
Нехорошая вышла история. Сегодня, за давностью лет, осуждать неправых в ней не стоит, но и правые недостойны поощрения. История та отдает малодушием, первая вылазка «в жизнь» закончилась плачевно в прямом и переносном смысле слова, и ведь что удивительно – не избалованы они были, и не под колпаком росли, а гляди ж ты – отступили. Испугались крашеной бабы-матерщинницы, грязных улиц, наглых начальников, поиздевавшихся над ними. Но придет срок, будут начальники и похуже и крашеные бабы поярче, а без мата наша российская жизнь не бывает вообще. Но, может быть, не вопреки, а благодаря тому, что произошло в Новосибирске, больше они никогда уже не отступали. Ни «мимозная», с натянутыми нервами, иной раз плачущая от несправедливости и обиды, но все же стойкая и сдержанная Майя Кристалинская, ни «трудяга», обожавшая свою работу, свое КБ и своих детей Валентина Котелкина.
Что было дальше?
После того как поезд прибыл в Москву, беглянки ввалились в свои дома, представ пред недоуменными взорами их обитателей.
Дезертиров преследуют везде и всегда. Особенно когда они входят в противоречие с законами и установленными правилами. Уголовный навис над ними на тонкой ниточке, готовой оборваться от первого же прикосновения прокурора, следователя или кого угодно, готового свести с ними счеты.
И вот на другой день по приезде беглянки предстали взору начальника главка Министерства авиационной промышленности Тер-Маркаряна. Они стояли перед чиновничьим столом чуть ли не по стойке смирно. И конечно, с глазами, блестевшими от слез. Тер-Маркарян был человеком мягким, но по служебной инструкции обязан был строго реагировать на проступок, что означало – кричать на несчастных дезертирок, лупить по столу кулаком для пущей строгости. К чести его, он не сделал ни того, ни другого и, как ни покажется удивительным, поглядывал на беглянок по-отечески, хитро прищурив большие и ласковые армянские глаза.
В том, что вина их серьезна, они убедятся через несколько дней, когда из Новосибирска придет письмо за подписью директора завода. И не в министерство придет, а в народный суд как ходатайство перед законом о привлечении к уголовной ответственности выпускников Московского авиационного института гр. Кристалинской М. В. и Котелкиной В. И., самовольно оставивших место работы и т. д. и т. п. По статье такой-то Уголовного кодекса РСФСР.
Делу в министерстве должны были дать ход. Но оно «осело» у Тер-Маркаряна, а тот отчего-то не торопился, понимая, что лучшая защита беглых девиц – устройство их на работу; только так они начнут отдавать родному государству долг, затраченный на их обучение. К тому же Тер-Маркарян знал Майю раньше, был рецензентом ее довольно оригинального дипломного проекта, считал, что проект достоин отличной оценки (так оно и оказалось), и вот эта случайно оказавшаяся в их руках ниточка превратилась в канат, который позволил вытащить «преступниц» из ямы Уголовного кодекса. Тер-Маркарян велел им каждый день приходить в министерство и, сидя у дверей его кабинета, ждать, когда кто-либо из приходящих к начальнику главка директоров заводов или начальников КБ возьмет их к себе на работу. Но в министерство так просто не пройдешь, нужен был пропуск, вот его-то выписывал с просьбой никому об этом не говорить уже рецензент Котелкиной, начальник техотдела Бродзянский.
…Миллионы поклонников Майи Кристалинской не знают, что благодаря этим двум добрым людям (чиновникам, но и чиновники – несмотря на то, что издавна слово это означает взятки и волокиту, – бывают разными), вставшим на пути сурового сталинского закона, пересмотренного уже в наши дни, Кристалинская попала на эстраду, а не под суд. За подобные вольности тогда не щадили. Но на дворе был пятьдесят пятый год, страну согревала хрущевская «оттепель», и лучшим исходом в возбужденном уголовном деле было бы не обратить на него внимания, что и сделал молодой московский прокурор, который, вызвав к себе кандидаток в подследственные и увидев их скорбные и очень симпатичные лица с глазами, излучавшими чистоту и наивность, улыбнулся и, махнув рукой, отпустил с богом.
Вышинского бы им, этим «разгильдяйкам», Андрея Януарьевича, тогда узнали бы кузькину мать, поняли бы, как дезертировать с передовых позиций трудового фронта! Авиация-то у нас какая была сталинская!
Ровно месяц «дезертирки» сидели у кабинета Тер-Маркаряна, ежедневно приходили туда как на работу – к девяти утра. И уходили как с работы – в восемнадцать. Никому они не были нужны до тех пор, пока к Тер-Маркаряну не пришел замначальника КБ генерального конструктора Александра Сергеевича Яковлева, создателя знаменитых Яков, Михаил Григорьевич Бендерский. «Возьми, Миша – попросил его Тер-Маркарян, – двух девчонок – сделай одолжение» – «Двух сразу?» – «Ну да». – «Ладно, если ты просишь, пусть зайдут ко мне». – «Да чего им заходить, они здесь тебя ждут! Сидят у двери приемной».
Бендерский вышел из кабинета, вскоре вернулся и, улыбаясь, сказал: «Славные девчушки. Я уже с ними договорился. Завтра же зайдут в наши кадры». Но не все оказалось так гладко. Тер-Маркаряну пришлось еще собрать комиссию по трудоустройству выпускников. Майя и Валя пришли на комиссию – очи долу: ругайте, мол, но не отправляйте, все равно не поедем. Хотим работать у Яковлева. Зачем ехать за тридевять земель, где мы нe очень-то нужны, когда в Москве тоже требуются люди. Да еще где – у Яковлева!
Слез не было. Было тихое неповиновение. Была вера в справедливость – не нужно порки, не нужно подзатыльников, отпустите, мы хотим работать.
Их отпустили с миром. И они стал работать у Яковлева.
Через три года Майя Кристалинская уволилась из КБ «в связи с переходом на другую работу» – в эстраду. Валентина Котелкина ушла через сорок лет – на пенсию.
Побег из Новосибирска они старались не вспоминать.
Глава третья
Лолита Торрес из КБ
1. Генеральный конструктор
Итак, все оказалось не столь уж сложным в этой жизни – дорога в будущее шла прямиком, без особых изгибов. Идти по ней было приятно, вот только однажды Майя споткнулась, но судьба милостиво отвела удар и снова вывела на проторенный путь.
Начались обычные будни молодого специалиста со ста десятью рублями оклада за душой, сидящего за стареньким рабочим столом с аккуратными стопками таблиц, на которых, как муравьи, расползались сотни цифр. В этих буднях были свои правила и законы.

1960-е
Рабочий день с 8.30 до 17.30. И никаких разговоров за столами – ни о женах, мужьях, детях, дефиците, футболе, кино, разводах, сногсшибательных романах у знакомых – и т. п. Только склоненные над столами молчаливые головы самых разных колеров – ничего не должно быть лишнего в эти часы, только то, что касается будущих самолетов. Группа аэродинамических нагрузок трудилась, как и все в КБ, истово. Чертила эскизы, считала-пересчитывала, бесшумно орудуя логарифмическими линейками, щелкая костяшками на металлических прутиках счетов. О, нынешняя авиаинженерия в КБ, сидящая у компьютеров и бегло справляющаяся с колонками цифр при помощи калькуляторов, тебе невдомек, что не так уж давно самые обыкновенные счеты выводили в пятидесятых новенькие самолеты из заводских ангаров, да какие лайнеры, да какие «ястребки», да какие спортивные быстроходы, бьющие все и всяческие рекорды!
И над всем этим «белым безмолвием», отгороженным от мира белыми шторами, обезличенным белыми халатами, выстиранными до глянцевой белизны, царит дух невидимый и грозный. Материализовавшись, он становится черноволосым с проседью и аккуратным, ровным, как взлетная полоса, пробором человеком в темном костюме с украшениями в виде двух золотых медалей Героя Социалистического Труда и бордовым депутатским значком с маленькими буквами «СССР» на лацкане пиджака. На дверях его кабинета висит табличка: «Генеральный конструктор Яковлев Александр Сергеевич».
Мимо кабинета следует проходить на цыпочках. Любить или не любить своего самого «верхнего» шефа – дело каждого, кто соприкасался с ним или только был наслышан о его крутом характере. Крутой же характер Сталина явно давал слабину, когда в его кабинет входил этот черноволосый молодой человек – явно незаурядный, преданный лично ему, Сталину, и советской авиации: сомнений в том у маниакально подозрительного вождя не возникало. Молитвенное предостережение классика – «минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь» – на этот раз никак не работало: была только барская любовь.
Переступить порог сталинского кабинета и выйти из него, чтобы выполнять задание вождя, означало многое. Мало только выполнить, крайне важно было уложиться в срок, иного Сталин не терпел, и расплачиваться кому-то приходилось должностью (это в лучшем случае) или – головой. Яковлев выполнял задания четко, на себя и свое КБ мог положиться. Иной раз вызов в Кремль был поздним, для Сталина рабочий день ограничений, как известно, не имел. Разговор бывал долгим и заканчивался за ужином. А потом генеральный конструктор садился в свой ЗИС, подаренный генеральным секретарем, и ехал домой, по дороге обдумывая, с чего начать новое задание, как к нему подступиться. Это были новые самолеты, необходимые военной авиации. На случай войны.
Рано утром на следующий день Яковлев собирал «мозговой центр» КБ и излагал уже готовое решение. «Мозговой центр» расходился по кабинетам, чтобы выполнять, воплощать идеи генерального.
Может быть, из-за нескрываемой приязни бывшего хозяина Кремля или из-за своего непредсказуемого характера новый кремлевский властелин Хрущев не очень жаловал любимца Сталина. В проблемах строительства новых самолетов он разбирался не лучше, чем в живописи и скульптуре, а его «наскоки» по своему размаху напоминали тот незабываемый бульдозер, которому предстояло разнести в щепки выставку художников-модернистов.
С конца шестидесятых между станциями метро «Аэропорт» и «Сокол» на месте бывшей кроватной мастерской, о которой уже никто не вспоминал, начал расти кирпичный квартал, словно выстроенный из гигантских детских кубиков, – КБ генерального конструктора самолетов А. С. Яковлева.
Майя Кристалинская к тому времени была уже широко известной певицей.
Три года работы у Яковлева не были для нее только годами отдачи долга государству. Здесь Майя получила еще и то образование, которое пригодится ей, когда она певицей войдет в «плотные слои» артистической атмосферы. Ей не довелось встречаться с генеральным, но она много слышала о его личности и о встречах со Сталиным, о них в КБ ходили легенды. Каким бы жестоким и коварным ни был бывший правитель, Яковлеву он помог обрести уверенность в себе и стать тем, кем он вполне заслуженно стал.
И может быть, благодаря незримому генеральному конструктору, благодаря его подвижничеству, жесткому спросу за нерадивость, неряшливость, срыв сроков выполнения заданий у его сотрудников вырабатывалось ценнейшее человеческое качество – самодисциплина. Люди в КБ не позволяли себе расслабляться, они делали одно общее дело, и каждый вправе был считать себя ответственным за него.
И когда придет пора расстаться с КБ, когда Майя ступит на совсем иную стезю, далекую от инженерной, и самолеты станут для нее только обычным средством передвижения, она сохранит теплые и немного грустные воспоминания о тех годах, несмотря на однотонность тогдашней жизни и работы.
Bepul matn qismi tugad.