Kitobni o'qish: «Последний день СССР. Свидетельство очевидца»
© Грачев А.С., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Во внутреннем оформлении использованы фотографии:
© Юрий Абрамочкин, Владимир Вяткин, Ю. Петшаковский, Юрий Иванов, Александр Лыскин, Владимир Родионов, Борис Бабанов, Алексей Федосеев; Архив РИА Новости; Валентин Кузьмин и Александр Чумичев / Фото ИТАР-ТАСС.
В оформлении форзаца использована фотография:
© Борис Приходько / РИА Новости
* * *
Вступление
По привычке, приобретенной вместе с моей должностью пресс-секретаря, перед тем как войти в кабинет президента в Кремле, который на жаргоне президентской охраны назывался «Высота», я взглянул на часы. Было 17.00 25 декабря 1991 года. Ровно через два часа Михаилу Сергеевичу Горбачеву предстояло покинуть этот кабинет и перейти в оборудованную по соседству телевизионную студию, чтобы зачитать свое заявление об отставке с поста президента государства, прекращавшего свое существование.
За оставшееся время он решил еще раз в моем присутствии перечитать вслух текст своего телевизионного обращения. Я предложил несколько стилистических поправок, которые он принял. Так я стал первым привилегированным слушателем заявления об отставке первого и последнего президента СССР. Эта роль меня не радовала.
Первоначально Горбачев выбрал датой своей отставки 24 декабря. Узнав об этом, я взмолился: «Прошу вас, Михаил Сергеевич, не делайте этого вечером 24-го. Для миллионов католиков во всем мире 24-е – это сочельник, канун Рождества, едва ли не главный семейный праздник, повод для встреч разных поколений – от внуков до дедушек и бабушек, приход Деда Мороза с подарками, в общем, торжество. И тут, как снег на голову, драматическая новость о вашей отставке, конец советской истории, потрясение мировой политики. Все забудут о Рождестве Христовом и уткнутся в телевизоры. Ради Бога (в данном случае ссылка на Всевышнего была уместной), не в этот вечер».
Родившийся в казацкой станице на российском Юге будущий генсек КПСС, хотя и крещенный бабушкой украдкой от его родителей, был не обязан знать на память даты католического календаря. Однако, несмотря на это, он принял во внимание мои аргументы: «Хорошо. Перенесем это на 25-е. Но не позже». Так мне удалось продлить на один день историю Советского государства, которое 30 декабря должно было отметить 69 лет со дня своего рождения…
Когда читавший свой текст Горбачев дошел примерно до середины, неожиданно зазвонил один из телефонов, стоявших на столике рядом с ним (время мобильных телефонов еще не наступило). Звонила Раиса Максимовна. Я встал, чтобы выйти из кабинета, но Михаил Сергеевич жестом велел мне остаться. Явно взволнованная Раиса Максимовна говорила так громко, что все было слышно. Она возмущенно жаловалась мужу на то, что комендант, присланный новой администрацией, явившись на дачу и не дожидаясь официальной отставки союзного президента, потребовал, чтобы семья Горбачевых «освободила служебное помещение» в ближайшие 24 часа.
Лицо Горбачева побагровело. Он постарался успокоить жену и велел передать трубку ретивому коменданту. «Прекратите беспредел, это же семейный дом, там люди живут, – сказал он. – Хотите, чтобы я прессе рассказал о ваших замашках?» Комендант, еще сутки назад служивший другим начальникам, в ожидании более конкретных указаний дал задний ход.
Горбачев, внешне успокоившись, вернулся к своему тексту. Но перед тем, как продолжить чтение, он вдруг поднял голову и сказал мне: «А знаешь, Андрей, то, что они себя по отношению ко мне ведут таким образом, убеждает меня в том, что я прав».
Эта фраза странно прозвучала из уст человека, готовившегося к тому, чтобы объявить всему миру о своем политическом поражении. Но интонация, с которой он ее произнес, явно отражала искреннее убеждение. Правда, может быть, она была для него способом восстановить внутреннее равновесие.
Он с нажимом прочитал вслух очередной абзац: «Жизненно важным мне представляется сохранить демократические завоевания последних лет. Они выстраданы всей нашей историей, нашим трагическим опытом. От них нельзя отказываться ни при каких обстоятельствах и ни под каким предлогом. В противном случае все надежды на лучшее будут похоронены». Слушая его, я сказал себе: «Российский политик, который включает такую фразу в свое политическое завещание, общается с Историей. И именно ей доказывает свою правоту…»
Проведя во главе Советского государства неполных семь лет, М. С. Горбачев оставил собственную страну и остальной мир необратимо измененными. Два зарубежных историка – французский академик Элен Каррер д’Анкосс и оксфордский профессор Арчи Браун – почти одновременно опубликовали книги, посвященные перестройке и годовщине распада СССР с практически одинаковыми названиями. Одна называлась «Шесть лет, которые изменили мир», другая – «Семь лет, которые преобразовали мир».
Очевидно, что и в одном, и в другом случае авторы не устояли перед искушением провести прямую параллель между горбачевской перестройкой и большевистской революцией 1917 года, описанной в знаменитой книге американского журналиста Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир».
Даже если, как и положено всем историческим аналогиям, это сравнение «хромает», неоспорим тот факт, что история XX века останется навсегда отмечена как рождением Советского государства в результате русской революции в его начале, так и неожиданным распадом этого государства в его конце. Недаром другой британский историк Эрик Хобсбаум определяет рамки «короткого» политического XX века между 1917-м и 1989-м – годом падения Берлинской стены, за которым через два года последовало падение союзного Кремля.
Но как получилось, что вторая мировая сверхдержава, одна из основных победительниц во Второй мировой войне, страна, отправившая в космос Гагарина и первый спутник, безвозвратно исчезла с карты мира в то время, когда еще за несколько месяцев до ее распада этого не могли предвидеть ни ее собственные политические лидеры, ни мировые политики? Почему государство, рожденное потрясшей мир революцией и обещавшее своим гражданам и остальному человечеству «иной путь», оказалось на той «свалке истории», которую сулило своим конкурентам?
Почему советская политическая модель, позволившая стране победить отсталость и вторжение внешних врагов, оказалась неспособной выжить в условиях послевоенного мира и предложить эффективную формулу развития страны в условиях нового века?
Наконец, почему ни политическая система, ни союзное государство не пережили попытку «искусственного дыхания» в виде горбачевской перестройки, которая обещала дать «новый шанс» социалистическому идеалу и придать современный облик историческому объединению народов, унаследованному от тысячелетней истории?
Даже тридцать лет спустя после распада СССР нет удовлетворительного объяснения причин той «крупнейшей геополитической катастрофы ХХ века», пользуясь выражением Владимира Путина, которой стало исчезновение с географической карты и из мировой истории этого государства. Притом что недостатка в вариантах ответов нет. Скорее, их избыток. Все зависит от того, кто берется разрешить эту «загадку века».
Одни напирают на объективные причины и органичные пороки советской модели: архаичность репрессивного тоталитарного режима, склероз бюрократической системы, разорительный вес ВПК. Другие все списывают на не признававшую законы рынка административно-командную экономику, описывают тупиковый маршрут распределительной системы, порождавшей вечный дефицит, и наркотическую зависимость бюджета от продажи природных ресурсов и цен на нефть.
Не забывают упомянуть и мозаику многонационального государства, обрекавшую СССР на судьбу всех империй, развалившихся под ветрами мировых войн, антиколониальных движений и национализма, заполнившего вакуум, оставленный крахом идеологических утопий и антиутопий.
Особый отряд тех, кто украшает себя лаврами главных «могильщиков» СССР, составляют его внешние партнеры и конкуренты. Тут все зависит от того, кого слушать. В первом ряду – США и лично американский президент Рональд Рейган, якобы одолевший «империю зла» с помощью «загнавшей» советскую экономику гонки вооружений, напугавший Кремль программой «звездных войн» и подбивший саудовских шейхов обрушить цену на нефть, чтобы лишить советский бюджет финансовых поступлений.
Помимо американцев есть и другие кандидаты на титул «киллеров СССР». Бывшие афганские муджахеддины – нынешние талибаны – убеждают свою паству, что распад СССР – это кара Аллаха за вторжение неверных на земли ислама, что должно послужить предостережением всем готовым идти по их стопам.
Наряду с мусульманами напоминают о своей роли и католики. По мнению многих из них, именно польский папа Иоанн-Павел II, произнесший еще за десять лет до распада СССР свое знаменитое «Не бойтесь!», обращенное к миллионам верующих в странах Восточной Европы, вынес приговор и коммунистическим режимам в этих странах, и советскому «старшему брату».
Помимо этих геополитических доводов, объясняющих задним числом, что произошедшее с Советским Союзом не могло не произойти, есть и масса версий, доказывающих, что распад СССР – это историческая случайность, роковое стечение обстоятельств. Его можно было избежать, если бы не заговор мировых «закулисных» сил, которым не смогли или не захотели противостоять руководители этой страны, возглавившие ее по воле случая. Начиная, естественно, с Горбачева. Одни обвиняют в нерешительности и отказе от применения силы для «спасения страны» президента СССР, другие в этом же винят путчистов августа 1991 года.
Среди субъективных моментов, вызвавших этот исторический катаклизм, называют вперемежку и капитулянтство тогдашнего руководства страны перед давлением Запада, и «неоправданный» вывод войск из Восточной Европы, и наивную веру в обещания западных лидеров не расширять НАТО на Восток. Есть в этом перечне и взорвавшие Союз внутриполитические «мины», и среди них – такие разноплановые, как личный конфликт между Горбачевым и Ельциным, непродуманная антиалкогольная кампания и Чернобыль.
Некоторые, в том числе помощник Горбачева Черняев, считали, что путча и спровоцированного им распада страны можно было бы избежать, если бы Горбачев не уехал 4 августа из Москвы на две недели в Форос и довел до конца процедуру подписания нового Союзного договора.
По мнению самого Горбачева, роспуск Советского Союза был исторической ошибкой. Он верит, что единое государство можно было сохранить в более гибкой и демократической форме подлинно добровольного объединения республик и народов, соединенных общей историей, культурой и интересами. Похоронили СССР, по его убеждению, инициаторы двух путчей 1991 года, августовского и декабрьского (беловежского). Одни, намереваясь восстановить сталинскую модель централизованного государства, другие, желая избавиться от союзного центра ради своих клановых интересов.
Но, справедливо обличая августовских и декабрьских путчистов, Горбачев не вправе забывать о своей ответственности. И хотя по-человечески его можно понять – главе государства трудно смириться с клеймом его «разрушителя», – ему стоит признать очевидное: именно он, Михаил Горбачев, и его попытка реформы советской системы разрушили государство, покоившееся на двух опорах, – утопии большевистского проекта и принуждении как основном способе его реализации.
Здание Советского Союза рухнуло после того, как перестройка лишила его и того, и другого. Теперь речь могла идти только о поиске бескровного выхода из исторического тупика, в котором оказалась Россия после семидесяти лет коммунистического эксперимента.
То, что последняя мировая империя, набитая, как пороховой погреб, тысячами ядерных боеголовок и накопившая за царистские века и советские десятилетия взрывоопасный резерв насилия, притеснений и национальных обид, самораспустилась цивилизованным образом, выглядит как политическое чудо.
И если первому и последнему президенту СССР психологически трудно этим гордиться, то, по крайней мере, нет причины этого стесняться, ибо всякий раз, когда надо было выбирать между насилием ради спасения бюрократического государства и демократическим процессом, Горбачев выбирал демократию, предпочитая ее принуждению.
Часть первая
Прощание с утопией
«Так жить нельзя»
В марте 1985 года, когда Михаил Сергеевич Горбачев единодушно, сначала голосованием членов Политбюро, а потом под аплодисменты членов ЦК КПСС был избран генеральным секретарем, Ни партийные бонзы, ни он сам не могли предвидеть, что, став седьмым по счету вождем партии и, следовательно, главой Советского государства, он будет последним на этом посту.
Смерть К. У. Черненко 10 марта 1985 года вряд ли кого удивила, особенно после того, как о ее неумолимом приближении оповестила всю страну показанная по телевидению тягостная сцена его голосования на выборах в «избирательном участке», сооруженном рядом с его больничной палатой. Тем не менее казалось, что тогдашнее партийное руководство она застала врасплох.
В отсутствие каких бы то ни было легальных институтов и традиций преемственности в руководстве советской власти и, естественно, при полной невозможности вслух обсуждать ее при живом (даже полуживом) начальнике, близкому окружению очередного вождя оставалось ждать финала затянувшейся пьесы и даже в ней усердно участвовать, а потом наспех импровизировать. Так было и на этот раз.
Хотя по негласному ранжиру членов Политбюро, порядку упоминания в депешах ТАСС, рассадке в различных президиумах и месту, отведенному на трибуне мавзолея во время государственных праздников, отвечавший за идеологию М. С. Горбачев к марту 1985 года занимал позицию второго лица в партии, это еще ничего не значило. И в самом Политбюро, и в спрессовавшемся за долгие годы брежневско-черненковском аппарате ЦК у него были весьма могущественные противники. Поэтому при решении вопроса о новом генсеке были «возможны варианты».
Однако на этот раз составлявший большинство членов ЦК второй эшелон «засидевшихся» областных партийных руководителей был отнюдь не настроен послушно одобрить любую рекомендацию своих маршалов. После трех похорон генсеков, происходивших на Красной площади с регулярностью государственных праздников, и перед лицом неуклонно накапливавшихся в их регионах и в стране проблем они были готовы открыто восстать против партийных старцев, не дававших им дороги, если бы те в очередной раз решили навязать им кого-то из своих.
Выступление «засадного полка» из числа участников пленума, ведомого Лигачевым и Рыжковым, не понадобилось. Вопрос о «бескровном» избрании нового генсека предрешил стратегический пакт, заключенный в канун заседания Политбюро Горбачевым с А. А. Громыко, последним после смерти Андропова и Устинова членом могущественной тройки, управлявшей Брежневым, а через него всей страной. Сразу после начала заседания Андрей Андрееевич взял слово на правах политического патриарха и, не дав себя никому опередить, предложил на должность генсека Горбачева.
Гвоздь в окончательное решение вопроса по шляпку забило выступление председателя КГБ Чебрикова, заявившего, что «чекисты поручили ему назвать кандидатуру Горбачева». «А, как вы понимаете, – напомнил членам Политбюро Чебриков, – голос чекистов – это и голос народа». В результате принятие судьбоносного решения свелось к состязанию участников заседания в выражении лояльности новому «хозяину».
Однако за привычным энтузиазмом, с которым Пленум (стоя) приветствовал нового лидера, скрывалось тогда еще трудно различимое сочетание разных и даже противоположных мотивов и ожиданий. Притом что почти все считали: дольше перемены откладывать нельзя, у людей, аплодировавших в этот день Горбачеву, были весьма разные представления о том, как они должны выглядеть.
Одно, по крайней мере, казалось очевидным: под новым генсеком, в отличие от его предшественников, придется жить (и служить) долго, хотя бы из-за его неприличного по кремлевским стандартам молодого возраста – ему едва исполнилось 54 года. (Правда, тогда еще никто, включая самого Горбачева, не мог себе представить, что отведенный ему срок окажется таким коротким.)
Должность генсека превращала Горбачева, возможно, в самого могущественного политического руководителя на международной арене. В отличие от его западных партнеров, он не должен был опасаться ни политической оппозиции, любые проявления которой в зародыше подавляли созданные для этого «органы», ни нападок или расследований со стороны независимой прессы, ни заботиться о перспективах собственного переизбрания, поскольку полученный им пост был пожизненным. Ему не грозили ни процесс импичмента в духе Уотергейтского, ни сюрпризы новых выборов.
На международной арене Советский Союз, надежно прикрытый своей военной мощью, и в особенности ядерным щитом, комфортно расположился в одном из двух кресел властителей мира – статусе, который он делил только с американским лидером западного мира.
Советское господство над Восточной Европой и разделение Германии казались увековеченными. Принятый в 1975 году Заключительный акт Хельсинкского совещания, в то время считавшийся выдающимся достижением советской дипломатии, стал подписанным Западом нотариальным свидетельством закрепления раздела Европы, одобренным в 1945 году в Ялте.
Западная Европа на всякий случай была взята на прицел советскими ядерными евроракетами СС–20, а Берлинская стена превратилась практически в привычную часть европейского ландшафта, почти столь же незыблемую, как кельтский Стоунхендж эпох неолита или остов Колизея.
Характеризуя стратегическое влияние СССР в эти годы, канцлер Российской империи XVIII века Александр Безбородко, мог бы, будь он жив, прошептать в уши советским руководителям ту же лестную фразу, которой он ублажал слух Екатерины Великой: «Ваше Величество, будьте уверены, ни одна пушка в Европе не может выстрелить без Вашего согласия». Он мог бы при этом заменить слово «Европа» на «весь мир».
Однако, заняв место на «Высоте», новый руководитель партии и страны Горбачев, как, кстати, и многие из его коллег, жившие и работавшие в «глубинке», отдавал себе отчет в том, что за впечатляющим фасадом мировой сверхдержавы скрывался пейзаж кризиса и упадка, ставший результатом 60-летних усилий по реализации утопического большевистского проекта.
К началу 80-х страна, претендовавшая на то, чтобы возглавить прогресс человечества, все больше отставала от современности. Неуклонно расширявшийся разрыв между универсальным историческим временем и внутренним «советским летоисчислением», в котором была обречена жить огромная страна, не мог существовать бесконечно.
Оптимистический прогноз Н. С. Хрущева, сформулированный в его докладе на XXI Съезде партии: «к 1967 году, а может быть даже еще раньше, Советский Союз выйдет на первое место в мире как по цифрам абсолютного производства, так и по показателям на душу населения, что ознаменует историческую победу социализма в мирном соревновании с капитализмом», – к 70-м годам был благополучно забыт. Патриарх американской советологии Джордж Кеннан писал: «Большевики всерьез верили в то, что они открыли антизападный вариант модернизации, но эта иллюзия выдохлась после того, как в 70-е годы страна вошла в период длительной стагнации».
Экономика одной из богатейших стран мира находилась «на искусственном дыхании», полностью завися от торговли ее природными ресурсами. Экономический рост фактически прекратился. Если в 1966–1970 годах темпы роста советской экономики достигали 7,8 %, то в 1971–1975 годах они опустились до 5,7 %, в 1976–1980 годах – до 3,2 и до 2,7 % в 1981–1985 годах, приближаясь к нулевому и даже «отрицательному росту», означающему системный кризис.
Сельскохозяйственное производство этой исторической мировой «житницы» было не в состоянии прокормить собственное население, выживавшее за счет закупок продовольствия в обмен на нефть и газ, а также труда на приусадебных участках. И поскольку в это время мировые цены на нефть упали до 12 долларов США за баррель, страна потеряла две трети прежней выручки от ее экспорта.
Советская наука и технология, подчиненные потребностям оборонного сектора экономики, с каждым годом все больше отставали от мирового уровня, сдавая свои позиции в международном научном и техническом соревновании одну за другой. В 1960 году лучший советский компьютер по своим характеристикам отставал от лучшего американского на девять лет, пять лет спустя разрыв составил уже четырнадцать лет.
Результатом узурпации власти партийной элитой, никому не подчиненной и не подотчетной, была атмосфера духовного и политического гнета, невозможности свободных слова и прессы, подавления большинства гражданских свобод, начиная с права выбора собственных руководителей и запрета на выезд за границу.
Можно сказать, что из-за специфики своей истории Россия стала площадкой для постановки эксперимента по определению предельного срока жизни утопии «в одной отдельно взятой стране».
Выиграв Вторую мировую войну, Советский Союз проиграл мир, потому что заложенная в его фундамент изначальная большевистская модель, рожденная войной, сначала мировой, а потом гражданской, в условиях мирного времени оказалась нежизнеспособной. Приспособленная больше для ведения «перманентной войны», чем «перманентной революции», она неизбежно провоцировала новые баталии – гражданскую, классовую, войну с врагами народа, «холодную войну».
По мере того как образованное, современное, не уступающее Западу советское общество погружалось в маразм, все больше отставая от мировой науки, экономики и исторического времени, заживо забальзамированное руководство страны имитировало управление второй по значению мировой державой. Ради этого, отрывая средства от развития экономики и удовлетворения социальных нужд населения, оно перекачивало их в единственную сферу, в которой СССР имел шанс состязаться с Западом, – оборонный бюджет.
Военно-промышленный комплекс поглощал колоссальные ресурсы, энергию и творческий потенциал самых квалифицированных кадров, на оборону работало до 90 % научных кадров. В начале 1985 года ни одна другая страна в мире не тратила на оборонные нужды такую долю национальных богатств в расчете на душу населения, как Советский Союз.
На обслуживание запросов ВПК и подготовку к гипотетической новой войне с неясным противником уходило от 40 до 60 % валового национального продукта. Несмотря на видимую сверхвооруженность СССР, эта ситуация вела на деле к ослаблению нашей безопасности и фактически разоружала страну перед лицом быстро уходивших вперед соперников, лишая возможности противостоять реальным новым вызовам, а не архаичным угрозам прошлых войн.
Превратившись в громадный военный лагерь, который должен был устрашать остальной мир, Советский Союз представлял угрозу и для собственного населения. Идеологический и стратегический экспансионизм этого супервооруженного колосса неизбежно генерировал атмосферу конфронтации, направленной во все стороны, регулярно провоцируя опасные международные кризисы.
Стоит в этой связи напомнить образ, приведенный Генри Киссинджером, который сравнивал поведение лидеров двух сверхдержав с дракой двух то ли слепых, то ли завязавших себе глаза гигантов, размахивавших в воздухе дубинами. О чем Киссинджер не сказал, так это о том, что этим опасным занятием двое громил занимались, находясь в стеклянном доме, вооруженные к тому же ядерными дубинами.
При этом, не довольствуясь статусом-кво в противостоянии со своим историческим соперником – США, кремлевские правители, считая, что они могут воспользоваться стратегическим отступлением Америки после унижения во Вьетнаме и краха шахского режима в Иране, решили передвинуть пограничные столбы на линии разграничения зон влияния с Западом, пустившись в авантюру афганской войны.
Растянувшаяся на десятилетие афганская война, ставшая советским Вьетнамом, унесла пятнадцать тысяч жизней наших солдат и, по некоторым оценкам, почти два миллиона жизней афганцев, превратив Советский Союз в глазах «третьего мира» из бывшего союзника в империалистическую державу. Соперничая с США в этом чувствительном и опасном регионе мира, мы, в сущности, сообща разбудили мусульманский фундаментализм и породили нынешних талибов.
За внешнеполитические авантюры руководства страны и поддержание престижа и статуса мировой сверхдержавы население должно было расплачиваться постоянным снижением уровня жизни, в результате чего по показателям реальных доходов населения СССР оказался далеко позади развитых стран Запада. «Мы окружены не армиями агрессоров, – скажет Горбачев на одном из заседаний Политбюро, – а превосходящими нас экономиками».
При этом, несмотря на непомерную цену, которую советская экономика платила за статус сверхдержавы – в виде безвозмездной помощи своим союзникам и в Восточной Европе, и в развивающемся мире – от Африки до Латинской Америки, – к середине 80-х СССР находился в беспрецедентной политической изоляции. «Кольцо врагов», которым мы себя окружили, включало не только наших традиционных противников на Западе (вместо того, чтобы помешать стратегическому альянсу Европы с США, мы его возродили, разместив у себя новые евроракеты и тем самым вернув в Европу американское ядерное оружие), но и еще недавно «братский» Китай и даже исламский мир, традиционно считавший СССР своим стратегическим союзником.
Но и в «кольце друзей», в семье стран Варшавского договора, отношения между старшим советским братом и его остальными членами развивались не лучшим образом. Вспышки мятежей и народных восстаний в Берлине в 1953 году, в Будапеште в 1956 году, подавление советскими танками «Пражской весны» в 1968 году и, наконец, введение военного положения в Польше в 1981 году служили напоминанием о том, что сохранение стабильности внутри социалистического лагеря зависело исключительно от присутствия на его территории советских войск. И все это несмотря на огромную цену, которую платило за лояльность своим союзникам Советское государство в виде колоссальных кредитов, субсидий и практически бесплатных поставок нефти и газа…
К началу 80-х СССР представлял собой государство, обанкротившееся идеологически и разоренное геополитическими амбициями режима, намеренного поддерживать статус сверхдержавы любой ценой, не считаясь с реальными возможностями и тем, что такая гонка подрывала интересы безопасности страны.
Исторический спор между капитализмом и социализмом был проигран до Горбачева. Подводя его итоги еще в начале 70-х годов, лидер итальянских коммунистов Энрико Берлингуэр констатировал, что «освободительный импульс», который придала России и всему миру русская революция 1917 года, уже давно выветрился.
Брежневская когорта не могла одержать верх в состязании с империализмом, а выйти из противоборства, в котором мирное существование объявлялось формой классовой борьбы, не хотела или не сумела. Зато она выиграла гонку со временем: никто из советских вождей «брежневского призыва» при жизни из власти не вышел.
Износившийся режим, паразитировавший на теле огромной страны, пытался всеми силами удержать ее в состоянии летаргического сна. Перед лицом стремительного углубления внутреннего кризиса, усугублявшегося безответственным поведением одряхлевших коммунистических вождей на мировой арене, миллионы советских людей могли лишь бессильно наблюдать за этим унизительным спектаклем. Жалкое зрелище ежегодных похорон руководителей воспринималось как отпевание системы. Но дело было не только в чувстве национального стыда, на который была обречена вся страна и общество.
Страна заждалась перемен. Об их необходимости уже шептались не только диссиденты на кухнях. Об этом пел Высоцкий, мечтала вслух интеллигенция, улица перемывала кости вождям в анекдотах. «Мы ждем перемен!» – во весь голос подпевали Виктору Цою тысячи слушателей на его концертах. Даже номенклатура, наблюдая процесс дискредитации режима, начинала все откровеннее фрондировать за спиной партийной верхушки. «Так жить нельзя», не дожидаясь фильма Станислава Говорухина, твердили в кулуарах друг другу республиканские и областные партийные секретари, отговорив свои официальные речи с трибун пленумов и съездов.
Сигналы о неблагополучном, если не взрывоопасном положении в стране и ее разных регионах должны были доходить и до верхов, но неизменно гасли в комфорте летаргического сна, в котором предпочитало пребывать ее руководство. Наиболее ответственные политики из числа местных руководителей, вынужденные закрывать брешь между парадным фасадом и удручающей реальностью повседневной жизни граждан страны (и все чаще принимать доставляемые по ночам на их территории гробы из Афганистана), понимали, что страна подошла к кромке кризиса, если не взрыва. Но всем им оставалось дожидаться, пока биологические часы качнут замерший политический маятник.
Даже наиболее информированный многолетний председатель КГБ Ю. В. Андропов, который тоже «хотел перемен» на свой лад, должен был дождаться «звездного часа» практически перед смертью для того, чтобы, сменив Брежнева, начать задавать вслух риторические вопросы о состоянии страны и разумности избранного пути. В это же время он исподволь готовил эшелон преемников, которые должны были заменить вымиравшее поколение, прошедшее сталинскую школу.
В воздухе повеяло будущей перестройкой, хотя само это слово еще не родилось, ее проект и программа не были сформулированы и имя того, кто ее возглавит и начнет осуществлять, было неизвестно никому, включая его самого.
Чтобы обновить кровь, застоявшуюся в номеклатурной и развращенной в брежневские годы коррупцией Москве, Андропов призвал из провинции новые фигуры – Н. И. Рыжкова, Е. К. Лигачева. Но выбор главного наследника пал на приглянувшегося ему молодого ставропольского секретаря крайкома Михаила Горбачева, на которого он недвусмысленно указал пальцем в своем предсмертном послании к Политбюро. Разумеется, главный чекист страны, посвятивший в значительной степени свои годы на Лубянке выявлению и преследованию диссидентов, не мог вообразить, что он советует вручить ключи от советского режима тому, кто станет его могильщиком.
Наследник
Скоропалительная смерть Черненко сорвала планы остальных кремлевских долгожителей выторговать для себя и своих детей хотя бы еще несколько лет безмятежного пребывания во власти. После этого помешать приходу Горбачева на пост генсека уже ничто не могло. В его пользу говорили не только возраст, позволявший надеяться, что сезонные похороны на Красной площади прекратятся, но и посмертная рекомендация Андропова, которая должна была нейтрализовать возможные сомнения со стороны «органов».
Молодой и энергичный аппаратчик на этом посту олицетворял долгожданную смену поколений и был призван придать новые силы «уставшему режиму» и, таким образом, продлить жизнь и вернуть авторитет пораженной склерозом системе. В его пользу говорила его безупречно-плакатная анкета кандидата на должность главы коммунистического режима: рабоче-крестянское происхождение, отличная учеба в школе, орден за трудовые заслуги, престижный университетский диплом и, наконец, яркая комсомольско-партийная карьера. Как говорится, чего ж вам боле?
Всесильным партийным аппаратом он воспринимался как потенциально безопасный новичок, не успевший после своего недавнего переезда из Ставрополя в Москву обрасти столичными связями и покровителями, которого можно будет долгое время обучать и кем, стало быть, можно манипулировать.
Военные видели в нем фигуру нового динамичного главнокомандующего, способного модернизировать армию и выделить для нее новые средства из бюджета.
Рекомендуя кандидатуру Горбачева членам Политбюро, его старейшина, бессменный министр иностранных дел Андрей Громыко, назвал его человеком с «железной хваткой», в котором нуждаются партия и страна. В это время он еще не знал, что после того, как уступит свой пост никогда не занимавшемуся внешней политикой Эдуарду Шеварднадзе, и сам ненадолго задержится в полученной в обмен должности Председателя Верховного Совета СССР. Таким образом «хватку» нового руководителя, без лишних церемоний через три года отправившего его в отставку и на пенсию, он испытает на себе.
Что касается либеральной интеллигенции, и особенно диссидентов, то они ждали от нового энергичного лидера скорее ужесточения режима, не исключая возвращения к неосталинизму – его проявления наблюдались уже в годы позднего Брежнева. То же можно было сказать и о западных наблюдателях, которые, основываясь на прогнозах их секретных служб, предсказывали поворот советской внешней политики под лидерством нового молодого и амбициозного руководителя в сторону большей агрессивности.
Лишь немногие проницательные наблюдатели, такие как, в частности, Андрей Синявский, эмигрировавший в Париж после нескольких лет, проведенных в мордовских лагерях, проявили после первых публичных появлений и речей нового советского лидера осторожный оптимизм. Сравнивая поведение Горбачева во время встреч с населением на улицах с примелькавшимися силуэтами безликих вождей, периодически появлявшихся на трибуне мавзолея, Андрей Донатович сказал жене: «Ты знаешь, пожалуй, это первый советский руководитель, за которого мне не стыдно».
Другой Андрей, академик Сахаров, находившийся в ссылке в Нижнем Новгороде, тогдашнем Горьком, из-за его оппозиции по отношению к советскому вторжению в Афганистан и помещенный в больницу для принудительного питания после объявленной голодовки, сказал надзирателям: «Нашей стране повезло. Первый раз за многие годы мы имеем подлинно разумного руководителя».
А вот взгляд тоже из Парижа, но человека совершенно беспристрастного и наблюдавшего за нашей страной отстраненно и в то же время завороженного ее драматической судьбой, – французской писательницы Франсуазы Саган: «Появившись из недр советской системы, необычный новый лидер вызвал в мире не только изумление, энтузиазм, но и величайшее недоверие. Помнят ли теперь, что с 84-го по 89-й год ни о ком не говорили и не спорили так много во всем мире, как о Горбачеве? Самый любимый одними герой, самый страшный для других, самый почитаемый, самый ненавистный? Помнят ли сейчас все те споры, которые разгорались в ту пору по его поводу? А как осторожные люди говорили: «Очередная уловка русских! Вы еще увидите вашего Горбачева с танками у Триумфальной арки». Вы думаете, что после 75 лет своего существования коммунизм рухнет со дня на день? Наивные!»
Не были наивными и ждали от нового руководителя доказательств того, что речь в Москве идет не просто о смене портрета на здании Центрального телеграфа, а об изменении политического курса и выброшенные советской властью из Союза «отщепенцы». «Что представляет собой политика Горбачева – исторический поворот, о котором мы мечтали, знаменующий собой конец угнетения и нищеты в Советском Союзе? Или мы стали свидетелями лишь короткой «оттепели», тактического отхода перед новым наступлением, как выразился Ленин в 1921 году?» Письмо «Гласность или ловкость рук?», подписанное изгнанными из СССР деятелями культуры Василием Аксеновым, Владимиром Буковским, Юрием Любимовым, Владимиром Максимовым, Эрнстом Неизвестным, Юрием Орловым и другими, было опубликовано одновременно в New York Times, лондонской Times и парижской Figaro под заголовком «Горбачев, представьте доказательства». К их изумлению оно было перепечатано «Московскими новостями» и «Огоньком».
Будучи вознесенным на вершину пирамиды советской власти, Горбачев, как нетерпеливый преемник, начал с инвентаризации имущества. Итоги были обескураживающими. Наследство, полученное новым генеральным секретарем, представляло собой подлинный склад, начиненный взрывчаткой и другими легко воспламеняющимися материалами, накопленными за прошедшие десятилетия, которые грозили взрывом всему зданию Советского государства.
Помимо пустой казны и квитанций неуплаченных долгов он обнаружил миллионы скелетов в запечатанных шкафах режима. (Количество жертв большевистской диктатуры не поддается точному подсчету. Цифры, приводимые разными историками, не совпадают, и по мере их уточнения они растут, практически как число жертв Советского Союза за годы Великой Отечественной войны, но дают тем не менее представление о масштабах пережитого страной социального геноцида).
По подсчетам специалиста по этой проблеме В. Н. Земскова, строго следующего документам, жертвами политического террора и репрессий стали более 800 тысяч человек, приговоренных к высшей мере наказания по политическим мотивам, порядка 600 тысяч политических заключенных, умерших в местах лишения свободы, и около 1,2 млн человек, скончавшихся в местах высылки (включая «кулацкую ссылку»), а также при транспортировке туда. Жертвами голодомора 1932–1933 годов стали около 3 млн человек, из них примерно половина – на Украине.
А вот последние и наиболее точные данные о жертвах сталинизма, приведенные авторитетным исследователем этого этапа советской истории Олегом Хлевнюком: расстреляно по приговорам сталинских «судов» 1 млн человек (число расстреляных без судов, разумеется, неизвестно), через тюрьмы, лагеря и колонии прошли 17 млн человек. Жертвами депортации стали 6 млн. Количество арестованных и заключенных, не дождавшихся суда, – 2 млн человек. Плюс к этому различного рода наказаниям по политическим мотивам без лишения свободы подверглись 23 млн. Если суммировать эти головокружительные цифры, получится, что в общей сложности цена сталинской модели строительства социализма «в одной, отдельно взятой стране» составит 44 млн человек.
Обезвреживание этой бомбы замедленного действия представляло собой одновременно и срочную задачу, и операцию повышенного риска, поскольку от нового генерального секретаря требовалось провести ее «разминирование» с исключительной осторожностью, чтобы накопившаяся взрывчатка ненароком не взорвалась у него в руках.
По первым выступлениям Горбачева на пленумах 1985 года – мартовском и апрельском, – как и во время начавшегося «хождения в народ» – на встречах с трудящимися на заводе Лихачева, потом в Ленинграде, – трудно было составить ясное представление о намерениях нового руководителя.
Во-первых, потому, что, получив власть из рук большинства Политбюро и Пленума ЦК, Горбачев, по крайней мере до того, как состав этого большинства не сменился, был вынужден постоянно на него оглядываться и заверять всех в своей верности решениям предыдущего съезда. Для оправдания любых нововведений приходилось в каждом случае призывать безотказного Владимира Ильича и ленинскую традицию: «В ленинском понимании, – говорил он на апрельском пленуме, – преемственность означает движение вперед».
Во-вторых, сами намерения Горбачева и его достаточно разнородной команды (к ее первому эшелону: Е. К. Лигачеву, Н. И. Рыжкову, В. М. Чебрикову, с которыми он выиграл первую партию – избрание генсеком, – в течение 1985 года добавились А. Н. Яковлев, В. П. Никонов, Б. Н. Ельцин, Л. Н. Зайков, А. И. Лукьянов) были в то время еще далеки от ясности и конкретности. Программа объявленных им перемен включала и ускорение в экономике, и упор на машиностроение, и выход на мировой уровень в науке, и совершенствование демократии, и придание динамизма внешней политике. Плюс – скорую и окончательную победу над алкоголизмом. Все вместе это должно было способствовать, следуя ленинским заветам, «полному раскрытию потенциала социализма».
Отвечая задним числом своим критикам, обвиняющим «архитекторов» перестройки в отсутствии детально разработанного плана или «графика» реформ, сам Горбачев объясняет: «Было бы странно, если бы с самого начала мы имели программу предстоящих реформ, тот самый «четкий план», отсутствие которого нам ставят в вину критики перестройки. Откуда бы он взялся после двух десятилетий застоя? Нам было ясно, что предстоит трудный поиск пути, и мы не претендовали на то, что у нас есть «расписание поездов». Кроме того, на первых порах преобразования могли быть направлены только на совершенствование существующей системы и проводиться в ее рамках. Резкий разрыв с существующей «формулой власти», политическим языком и традициями был невозможен. К этому было не готово подавляющее большинство общества, к этому были не готовы и сторонники перемен, в том числе те, кто впоследствии перешел на самые радикальные позиции».
На самом деле все было еще сложнее и не сводилось лишь к выбору осторожной тактики, которая должна была замаскировать радикальный характер и масштаб задуманных преобразований. Если инициаторы реформ были практически единодушны в отношении того, от чего они хотели «очистить» общество и избавить страну, их собственные представления о том, как может выглядеть реформированная политическая система, были достаточно смутными.
Начать с того, что зародыш проекта перестройки, обсужденный Горбачевым вместе с А. Н. Яковлевым в общих чертах в 1983 году во время их встречи в Канаде (Горбачев приехал во главе делегации советских аграриев в эту страну, куда «разжалованный» из ЦК Яковлев был сослан послом), сводился к трем-четырем «безусловным императивам»: утвердить верховенство закона, окончательно искоренить сталинизм, «обломать рога» военно-промышленному лобби и, насколько удастся, ограничить всевластие бюрократии. Этот лаконичный проект был призван сыграть роль наброска сценария для будущей «бархатной революции».
Однако даже между двумя единомышленниками согласие не шло дальше первого, «разрушительного» этапа реформ. Для Горбачева вплоть до сместившего его путча первоначальной целью перестройки было спасение социалистического (на последнем этапе – социал-демократического) проекта будущего Советского Союза.
Мечтая о соединении социалистического идеала с демократией, о «социализме с человеческим лицом», он, в сущности, пытался повторить в Советском Союзе проект реформаторов «Пражской весны» и воплотить мечту ее идеолога, своего соседа по студенческому общежитию МГУ в 50-е годы Зденека Млынаржа.
Как говорил мне позднее Яковлев, его «стилистические разногласия» с Горбачевым касались второй фазы перестройки («На первой мы оба добросовестно заблуждались насчет возможностей реформирования социализма»), которая стала для него «этапом великого лукавства»: необходимости ради осуществления перемен, выходящих за рамки социализма, утверждать, что они делаются для его спасения. Однако даже границу между этапами приходилось определять на ощупь, многократно пересекая ее то в одну, то в другую сторону.
Вторым принципиальным вопросом, над которым реформаторам предстояло задуматься, был метод осуществления назревших преобразований. Горбачев оказался редкой птицей среди российских реформаторов – человеком, убежденным в том, что по-настоящему глубокие преобразования проводятся не «железной рукой» и путем принуждения, а достигаются за счет высвобождения внутренних сил самого общества. Прийти к такому выводу бывшему комсомольскому вожаку и партийному функционеру было, надо думать, непросто.
Именно в этом вопросе – о методе осуществления реформ – Горбачев принципиально расходился с Лениным, которого продолжал почитать как неоспоримого политического авторитета, если не кумира. Если в том, что касалось проекта «обновленного» социализма, у Горбачева (особенно на ранних этапах перестройки), как он считал, были точки соприкосновения с «поздним» Лениным, как, впрочем, и у большинства шестидесятников и других «детей ХХ съезда», то в методах он его антипод. Реформист, а не революционер. Куда ближе к меньшевикам, чем к большевикам. Одним словом, «чужой среди своих», что как минимум нетипичный случай для генсека ленинской партии.
А с 90-го года и того пуще: Горбачев – открытый сторонник преодоления «рокового» раскола российского рабочего движения, навязанного Лениным и его сторонниками, примирения коммунистов с Социнтерном и, наконец, «перерожденец», не стесняющийся объявить себя социал-демократом. (Его хитроумная линия защиты здесь состоит в утверждении, что и сам Ильич, если судить по его последним работам, получившим название «Завещания», начал двигаться в этом же направлении. Получается, что, доживи вождь до 80-х, избежав репрессий со стороны «верных ленинцев», то оказался бы в одном лагере с Горбачевым).
Для всех как минимум было очевидно: проект обновления страны и советского общества, которым должна была стать перестройка, не мог ограничиться, как это бывало прежде, серией новых мобилизационных призывов на очередном пленуме или партийном съезде. Чтобы стать рычагом модернизации страны, перестройка должна была ответить на вызовы нового времени.
Тогда, в утренние часы перестройки, которой еще предстояло обрести это имя, выработать собственный язык и политическую философию, все еще казалось возможным: и уместить все эти пожелания в рамках одного, объединяющего все общество проекта, и реализовать его, не расплачиваясь за это ни кризисом в экономике, ни расколом в партии и активизацией оппозиции, ни распадом единой страны.
Но с чего начать? Из четырех главных подвигов, которые намеревался совершить новый Геракл, – демократизация политической системы, реформа экономики, обновление структуры многонационального государства и прекращение конфронтации с Западом, грозившей новой мировой войной, – парадоксальным образом именно последняя задача представлялась самой реалистичной. Так было в том числе потому, что прагматический подход Горбачева, не утратившего крестьянские рефлексы, убеждал его: прекращение совместной с Западом гонки СССР по направлению к третьей мировой войне отвечает общим интересам, а значит, и здравому смыслу.
Начинать с этого важно было и из-за того, что для серьезных преобразований в экономике страны было необходимо освободить ее от бремени разрушительной и, главное, бессмысленной гонки вооружений. Именно она придавливала к земле советскую экономику, отбирая у нее не только колоссальные средства и лишая миллионы советских людей достойного уровня жизни, истощала интеллектуальный и технологический потенциал страны, «забривая» на военную службу лучшие мозги и искажая сам смысл научно-технического прогресса.
Участие в этой гонке, куда Советский Союз умышленно втягивали американцы (лидеры США не скрывали, что, например, именно это было главной целью мифологической программы «звездных войн»), лишало СССР шансов на равноправное участие в конкуренции на мировой арене по магистральным направлениям мировой науки и техники и обрекало на скатывание в «третий мир».
«Рон и Майкл», саммит в Женеве
Я впервые встретился лицом к лицу с Михаилом Сергеевичем в Женеве во время первого советско-американского саммита, в рамках которого встречались Горбачев и Рональд Рейган. Саммит состоялся после шестилетнего перерыва со времени встречи Брежнева с Картером в Вене.
К этому времени атмосфера советско-американских отношений безнадежно испортилась. Заменивший Брежнева Андропов в своем окружении прямо называл Рейгана фашистом, способным развязать ядерную войну против СССР. После решения НАТО разместить в странах Западной Европы американские ядерные «Першинги» и крылатые ракеты в ответ на установку нацеленных на Европу наших евроракет СС-20, все переговоры по вопросам ядерного разоружения между двумя странами были прерваны.
Почти как в 1962 году во время кубинского ракетного кризиса, две сверхдержавы находились на грани ядерной катастрофы и третьей мировой войны. После скандала, вызванного тем, что наши системы ПВО на Дальнем Востоке по недоразумению сбили 1 сентября 1983 года над Охотским морем южнокорейский гражданский самолет с 269 пассажирами на борту, мэр Нью-Йорка запретил принимать в аэропорту Далласа самолет «Аэрофлота», на котором А. А. Громыко летел в США на очередную Генеральную Ассамблею ООН. Громыко пришлось отменить поездку. Когда через некоторое время он встретился со своим американским коллегой Джорджем Шульцем, тот демонстративно отказался пожать ему руку.
Состоявшиеся в ноябре этого же года стратегические маневры Able Archer стран НАТО, имитировавшие ядерную атаку против СССР, были истолкованы военными и членами Политбюро как прикрытие для подготовки реального обезоруживающего ядерного удара по советской территории. В ответ ядерные ракеты в СССР были приведены в боевую готовность, а бомбардировщики 4-й воздушной армии, базировавшиеся в ГДР и Польше, получили приказ готовиться к вылету с ядерными бомбами на борту. Кризиса удалось избежать после того, как командование НАТО, осознав причину активизации советских ядерных сил, предприняло демонстративные шаги по деэскалации напряженности.
Опасный тупик, в который уперлись в своем соревновании две сверхдержавы, стал для их руководителей очередным моментом истины. Несмотря на то что у каждой из сторон время от времени появлялся соблазн «раскачать лодку» стратегического равновесия, надеясь добиться хотя бы временного перевеса, никто не хотел ее переворачивать.
Это понимал даже «фашист» Рейган, начавший после переизбрания на второй срок искать подходы к Кремлю, чтобы восстановить прерванный диалог. Однако ему фатально не везло. «Всякий раз, когда я собираюсь поговорить с кем-то в Кремле, – жаловался он своему окружению, – они умирают».
Появление во главе СССР 54-летнего лидера лишало Рейгана возможности воспользоваться этой отговоркой. К тому же любопытство американского президента и желание встретиться с Горбачевым подогрели отзывы о новом советском лидере Маргарет Тэтчер и Франсуа Миттерана, уже принимавших его в Лондоне и Париже. Свое предложение встретиться, не откладывая, Рейган передал Горбачеву через Джорджа Буша, приехавшего в Москву на похороны Черненко.
Как профессиональный актер, Рейган даже решил порепетировать встречу в Женеве, предложив Джеку Мэтлоку, будущему послу в Москве, сыграть роль Горбачева в воображаемом диалоге двух лидеров. Мэтлок, напоминавший Горбачева и ростом, и плотным сложением, задавал Рейгану неудобные вопросы, на которые тот должен был отвечать без запинки.
За два дня до начала саммита американский президент самолично проинспектировал зал заседаний на вилле Флер д’О, где должна была состояться первая встреча президентов. Он уселся в предназначенное для него кресло и попросил свою жену Нэнси сесть напротив него на место Горбачева. Поглядев на нее, Рейган, сказал: «Знаете, г-н генеральный секретарь, вы выглядите привлекательнее, чем я думал».
Как утверждает Нэнси, именно ей пришла в голову идея, чтобы ее муж предложил Горбачеву продолжить переговоры в более интимной обстановке – «у камина» во флигеле на берегу озера. Именно здесь американский президент и произнес, обращаясь к советскому лидеру, заранее заготовленную для него и международной прессы фразу: «Мы оба в состоянии развязать третью мировую войну, но именно мы способны подарить планете надежду на мир».
Такая тональность беседы вполне отвечала намерениям Горбачева использовать встречу в Женеве, чтобы, по его словам, «сломать лед» в отношениях СССР с Западом, и в особенности убедить лидера западного мира, что к руководству страной в Москве «пришли другие люди». От успеха этой операции по завоеванию доверия американского президента зависело решение главной задачи, которую он ставил перед собой, отправляясь на саммит: втянуть Вашингтон в новую разрядку, которая переломила бы логику конфронтации.
Сам Горбачев, готовясь к женевскому саммиту, тоже тренировался, но отрабатывал свои аргументы не перед Раисой Максимовной, а на заседаниях Политбюро, когда говорил: «Объясните мне, что такое безопасность. Для меня – это обладание достаточным потенциалом отпора, чтобы нанести потенциальному агрессору неприемлемый ущерб. Если у нас такой необходимый потенциал существует, значит, наша безопасность обеспечена, все остальное – бессмысленное состязание».
Этот аргумент он уже апробировал на Маргарет Тэтчер во время их беседы в ходе его поездки в Великобританию еще до избрания генеральным секретарем. Уже тогда он произвел впечатление на «железную леди», достав во время беседы из портфеля составленную советским Генштабом карту, на которой были точками отмечены основные места размещения советских и западных ядерных ракет. Каждая из точек по взрывному потенциалу была эквивалентной трем миллионам бомб, взорванных во время Второй мировой войны.
«Вы можете показать эту карту вашим военным, – сказал он Тэтчер, – и они не удивятся. Я думаю, что у них есть такие же, ведь со времени советского «Спутника» у нас с вами друг от друга нет секретов. Мы с вами совместно накопили количество оружия, достаточное, чтобы минимум 25 раз уничтожить друг друга и заодно с нами всю планету. Не пора ли опуститься до уровня хотя бы одного гарантированного обоюдного истребления?»
Такие «нетипичные» для советского руководителя рассуждения настолько поразили Тэтчер, что она не только произнесла на публике ставшую знаменитой фразу о том, что с Горбачевым «можно иметь дело», но и не поленилась слетать за океан, чтобы рассказать своему другу Рональду о своем открытии не похожего на других советского политика.
Несмотря на проведенную обоюдную подготовку, итог первого дня женевских переговоров, с точки зрения Горбачева, был разочаровывающим. Собрав группу советников, он сказал про Рейгана: «Это динозавр. Его панцирь невозможно прошибить. Карманы у него набиты шпаргалками, которые он зачитывает. Этот саммит может ничего не дать».
Тем не менее задумка Нэнси сработала. После беседы у камина «лед холодной войны» начал таять хотя бы на уровне личных отношений между двумя лидерами. Проникшись симпатией к своему молодому партнеру, Рейган предложил ему перейти на «ты» (что по-английски в любом случае несложно), называя друг друга по именам – Рон и Майкл, а потом неожиданно спросил у нового друга: «Скажи, Майкл, а если бы однажды на США напали инопланетяне, могли бы мы рассчитывать на помощь с советской стороны?» Горбачев его, разумеется, успокоил.
Ни тот ни другой не могли вообразить, что двадцать лет спустя, 11 сентября 2001 года, на Нью-Йорк действительно совершит нападение другая цивилизация, и обещание, данное Рейгану Горбачевым, будет подтверждать уже не советский, а российский президент.
После нескольких часов изнурительных переговоров между экспертами обе команды договорились пойти на почетную ничью, и два лидера, пожав друг другу руки перед мировой прессой, сделали два символических заявления. Первое о том, что «в ядерной войне не может быть победителей, поэтому она никогда не должна быть развязана». Второе, более важное: США и СССР обязывались «не стремиться к достижению военного превосходства друг над другом».
…После окончания саммита, торопясь сообщить журналистам о его итогах, из-за оплошности службы безопасности я впрыгнул в кабину уходившего лифта и очутился лицом к лицу с генеральным секретарем. Его охранник посмотрел на меня свирепо, но при шефе «нейтрализовывать» меня было поздно. Горбачев принял меня то ли за лифтера, то ли за сотрудника советской миссии в Женеве и, чтобы не ехать между этажами молча, неожиданно обратился ко мне как к давнему знакомому: «Ну и что ты думаешь насчет саммита?» Стараясь угадать, что он хочет услышать, я ответил уклончиво: «Будущее покажет, Михаил Сергеевич». – «Я тоже так считаю. До скорого», – сказал он мне на прощание, выходя из лифта и возвращаясь под прикрытие охраны.
Горбачев испытывал смешанные чувства: хотя он и «подружился» с Рейганом, но прорыва в Женеве не состоялось. На «западном фронте» все пока оставалось без перемен. Но он мог по крайней мере надеяться, что превратил его в свой тыл. Ведь главное наступление ему предстояло у себя дома, где его ждал огромный фронт работ. А наша с ним новая встреча действительно вскоре состоялась.
В поисках «другого социализма»
Задача реформирования страны для Горбачева осложнялась немаловажным обстоятельством: он сам был продуктом той системы, которую собирался радикально изменять. В каком-то смысле изменения надо было начинать с самого себя. Вот почему траектория его проекта и его зигзаги должны были отражать собственную внутреннюю эволюцию лидера. Нередко, как подтверждали потом Горбачев и его соратники, «нам приходилось вылезать из локомотива на непроезжую дорогу, чтобы самим прокладывать рельсы».
Да и сама паровозная бригада за несколько лет должна была не раз смениться, чтобы соответствовать новому маршруту и другой скорости движения. Будущий советник Горбачева по международным вопросам, один из заместителей Бориса Пономарева, заведующего Международным отделом ЦК КПСС, А. Черняев, был готов предложить машинисту свой вариант списка срочных реформ, уже составленный им для будущего преемника Брежнева в день его смерти.
Вынув листок бумаги, датированный 11 ноября 1982 года, Черняев показал его мне. Вот что в нем было написано:
Восстановить моральный авторитет руководства страны и политической власти. Для этого:
– ликвидировать паразитическую систему клиентализма с ее привилегиями, дачами, засильем служб безопасности и т. д.;
– уйти из Афганистана;
– публично заявить, что мы не намерены вмешиваться военным путем в разрешение кризиса в Польше;
– убрать ракеты СС-20 из европейской части страны;
– не поддаваться на американский шантаж и сократить в четыре раза нашу армию и военный бюджет;
– освободить Сахарова и разрешить свободную эмиграцию евреев в Израиль;
– обеспечить реальную свободу печати, включая возможность критиковать партийные инстанции.
Разумеется, если бы в 1982 году Черняев показал эту программу Андропову, то сам мог бы присоединиться к Сахарову в его ссылке в Горьком. Вот почему крамольная записка этого мечтателя со Старой площади о путях выхода из «брежневизма» осталась в сейфе под надежным замком.
Два года спустя в марте 1985 года Горбачев становится генсеком, возвращенный из Канады Яковлев – одним из его ближайших сотрудников, а Черняев вместе с содержимым своего сейфа перемещается в кабинет советника по международным и политическим вопросам. Новая команда приступает к реализации своих прожектов.
Программа, которую они сформулировали, отражала философию целого поколения, рожденного послесталинской эпохой и разрядкой, провозглашенной Хрущевым в 60-е годы (отсюда и пошло «шестидесятничество»). Это было поколение наследников «комиссаров в пыльных шлемах», продолжавших верить в возможность вернуться к надеждам, порожденным в России и в мире революцией 1917 года.
Этот причудливый вариант советского либерализма, сочетавший традицию российского «западничества» XIX века с неизжитым революционным романтизмом первых большевиков, веривших в утопию коммунизма без сталинизма, породил целое поколение «детей ХХ съезда» с довольно смутными представлениями о том, какого типа общество они хотели бы видеть в России.
Какое-то время многие из них верили, что, если «отмыть» советскую модель от сталинских извращений, не поздно вернуться к незамутненным истокам утопического коммунистического проекта. Они было воспряли в конце 60-х, увидев шанс на возрождение своих надежд в идеях «Пражской весны» и романтических реформах чехословацких коммунистов.
Чехи, в сущности, предложили модель восточного «еврокоммунизма» – модного течения, представленного итальянской, испанской и французской компартиями. Она принципиально отличалась от большевистской модели «военного коммунизма», основанной на однопартийной монопольной власти и управлении обществом с помощью репрессий, идеологической цензуры и эксплуатации призрака внешней угрозы.
Но в августе 1968 года советские танки похоронили вместе с недоношенным проектом «социализма с человеческим лицом» и все надежды советских «шестидесятников», подтвердив, что сложившаяся система боится реформ больше, чем внешней агрессии.
Намереваясь в очередной раз окончательно «закопать» Сталина, дождавшиеся Горбачева «шестидесятники» одновременно подсознательно рассчитывали оправдаться за десятилетия вынужденного коллаборационизма с неосталинским режимом в эпоху застоя. Это позволяло им хотя бы частично легитимировать советскую историю страны и прожитую в ней жизнь.
Горбачев, переживший смерть и похороны Сталина во время учебы в Московском университете, тоже разделял мечты и иллюзии «шестидесятников». Именно этим объясняется и его почитание Ленина, томики которого можно было заметить на его столе (то же, кстати, говорили и о Франсуа Миттеране, относившемся к Ленину и русской революции 1917 года с нескрываемым восхищением). Правда, он не забывал уточнить, что вдохновляется «поздним» Лениным, пытавшимся заменить казарменный вариант большевистской версии социализма (придуманный им самим) на более либеральный – хотя бы в экономическом плане – НЭП.
Горбачев верил, что социалистическая реформация спустя двадцать лет после «Пражской весны» даст шанс возникнуть в России варианту истинно европейского, а не азиатского коммунизма. В конце концов, за прошедшие 70 лет, пусть и варварским способом, советское общество безусловно модернизовалось и приблизилось к Европе.
Соответственно, как он считал, наступило время наконец провести в России «евроремонт» и сменить большевистскую модель «военного коммунизма» на цивилизованный социализм с надеждой на то, что обещанные марксизмом преимущества этого строя подтвердятся как универсальная ценность в глобальном мире.
Смысл перестроечного проекта Горбачева состоял в том, чтобы после 70 лет попыток его насильственной реализации примирить социалистический идеал с реальностью и завершить большевистский эксперимент, похоронив его с почестями, избежав взрыва классового насилия, социального реванша, межнационального столкновения и не в последнюю очередь ядерной войны.
Именно для этого ему понадобились подсказки со стороны реформаторов из Праги, еврокоммунистов и даже – неслыханная смелость со стороны генсека советской компартии – западноевропейских социал-демократов. Тех самых, которых беспощадно клеймил за оппортунизм Ленин, а Сталин велел называть «социал-фашистами».
В первые годы – назовем этот этап периодом надежд на возможность модернизации большевистской модели – перестройка в речах Горбачева, пусть даже из тактических соображений, представлялась как прямое продолжение революции, одним словом, вела свою родословную «из Октября».
Тем, кто упрекает его в том, что он потратил слишком много времени на «реформацию нереформируемого», он отвечает, что удостовериться в нереформируемости прежней системы можно было, только предприняв попытку ее преобразовать.
Однако по мере того как надежды на возможность плавной трансформации сталинско-брежневской политической модели в советскую версию «социализма с человеческим лицом» испарялись, об октябрьских «корнях» перестройки ее лидеры вспоминали все реже.
Сопоставление с начавшим обременять перестройщиков Октябрем переместилось в формулу, объявлявшую саму перестройку «революцией», сравнимой по масштабу производимых перемен с Октябрем, но одновременно реформой по используемым методам.
На этом проводить параллель с Октябрьской революцией можно и закончить. Дальше начинаются отличия. Основная особенность горбачевской «рефолюции», если использовать термин, запущенный в оборот английским историком Тимоти Гартоном-Эшем, конечно, состояла в том, что она стала «революцией сверху». Иначе говоря, своего рода «превентивной революцией», явившейся не результатом общественного кризиса, а попыткой его предотвратить.
Интенсивная внутренняя работа происходила и в самом главном строителе, изменявшемся вместе со своим проектом. Войдя в перестройку тем ставропольским секретарем, за которого имели все основания единодушно проголосовать и бывшие члены брежневского Политбюро, и будущие путчисты, он, в отличие от них, вышел из нее, по существу, другим человеком. «Когда я начинал перестройку, – пишет Горбачев в предисловии к своей книге диалогов с Млынаржем, – я считал необходимым радикально изменить политику КПСС, которая завела страну в тупик и подталкивала мир в сторону ядерного противостояния». Может быть, Горбачев заплатил даже слишком большую цену за то, чтобы, пройдя в поисках «гуманного социализма» весь путь, убедиться, что в конце его – роковой выбор: либо ГУЛАГ, либо путч.
В результате ему пришлось отказаться от первоначально заявленной цели. Уже не «очеловечивание» большевизма и даже не слом прежней системы, а выход из нее, преодоление, «выдавливание» коммунизма из прежнего Homo sovieticus стали амбицией перестройки. Задача уже не столько политическая, сколько психологическая.
Так перестройка из проекта назревшей политической реформы стала превращаться для Горбачева в замысел подлинной культурной революции. Характеризуя этот замысел сегодня, он говорит то, что не мог позволить себе сказать, будучи генсеком и президентом: «Чтобы принести задуманные результаты, сроки перестройки надо измерять 1–2 поколениями». Ясно, что такой график не мог удовлетворить общество, нетерпеливо ожидавшее перемен к лучшему.
А. Н. Яковлев, готовый пойти еще дальше и не побоявшийся, чтобы отмежеваться от Октября, определить перестройку как «контрреволюцию», предпочел все-таки более мягкий термин, назвав ее первой «бархатной революцией» конца века. Наверное, только соединив вместе все противоречивые ипостаси перестройки, можно будет понять и объяснить характер этого уникального эпизода в истории России в конце ХХ века.
Понятно, что в условиях тогдашнего Советского Союза любая реальная реформа могла начаться только с вершины пирамиды власти, а ее инициатива исходить лишь от первого лица в государстве. В этом смысле можно сказать, что перестройка продолжила российскую историческую традицию, поскольку Россия, за редкими исключениями, не знала других вариантов модернизации, кроме реформы «сверху», по принуждению.
Издавна считалось, что перемены в России могут осуществляться только авторитарным лидером, способным «брить бороды», чтобы навязать стране свою волю, подкрепив ее, если требуется, не только подавлением оппонентов, но и принуждением колеблющихся.
Проблема таких реформ в том, что из каждого очередного витка такой форсированной модернизации, будь то петровские, екатерининские или большевистские реформы, страна выходила ослабленной. Как правило, «количественная» модернизация не только не сопровождалась «качественной», затрагивающей общество, но чаще всего происходила за его счет.
Вызов перестройки и по поставленным целям, и по методам состоял в том, чтобы избежать этой ловушки. Описывая эту парадоксальную ситуацию, советник Михаила Сергеевича по политическим вопросам Георгий Шахназаров как-то сказал мне: «Мы были постоянно зажаты в тиски трагического противоречия: чтобы разрушить систему, мы нуждались в диктатуре, разрушение которой и было нашей целью».
Естественно, поэтому перестройка была отмечена неизбежной половинчатостью, политической недоговоренностью и последствиями разнообразных компромиссов. Их готов признать сам Горбачев. В книге «Понять перестройку» он пишет: «Без политического маневрирования было бы невозможно одолеть всемогущественную бюрократию».
Еще во время I Съезда народных депутатов Андрей Сахаров, комментируя поведение Горбачева, сказал: «Мы никогда не знаем, какие из решений принимаются им, а какие возникают по его желанию, но как бы сами собой. Он умеет строить подобные комбинации, когда возникает «цугцванг», выражаясь шахматным языком, и получается именно то, чего он хочет».
Но какова бы ни была новая модель «легкого», как «Marlboro Light», коммунизма, она должна была неизбежно поставить под вопрос монопольное правление одной партии – то принципиальное различие, на котором еще до революции раскололись на большевиков и меньшевиков российские социал-демократы, а потом II и III Интернационалы. В СССР эта идеологическая «находка» большевиков приняла форму полного слияния партии и государственного аппарата, превратив несостоявшуюся Страну Советов в Страну Партийной Номенклатуры.
Связь, теснее, чем сиамских близнецов, соединявшая партию с государством, в конечном счете оказалась фатальной для обоих, лишив государственный аппарат его «светского» характера и заставив забыть правящую партию о том, что когда-то она была политическим движением, а не только бюрократической машиной, ответственной за управление повседневной жизнью страны.
Операция по разделению этих сиамских близнецов была непростой и рискованной, если вообще осуществимой, поскольку предстояло пропихнуть раскормленного на государственных и партийных спецпайках номенклатурного «верблюда» через игольное «ушко» демократических процедур и самую неприемлемую из них – свободные выборы.
Как написал в своей книге «Похвала черепахе» французский журналист Бернар Гетта, «для Горбачева речь шла не о том, чтобы проклясть коммунизм, а чтобы из него выйти; не вести за собой людей на костер, а избежать того, чтобы от догоравшего пламени коммунизма не занялся новый пожар». Однако в условиях, когда одни подносили хворост, а другие нетерпеливо играли со спичками, пожара в еще недостроенном здании перестройки избежать не удалось.
Поскольку процесс прогрессирующего омертвления системы зашел так далеко, что не оставлял шансов на ее регенерацию, избежать кризиса было уже невозможно. В результате реформа лишь ускорила его и из-за этого в глазах многих стала его причиной.
Bepul matn qismi tugad.