Kitobni o'qish: «Комплект книг: Дух времени. Введение в Третью мировую войну / Четвертая мировая война. Будущее уже рядом / Складка времени. Сущность и критерии»
Дух времени. Введение в Третью мировую войну
Если не будут править государствами философы, или правители государств не будут ревностно заниматься философией, если власть и философия не соединятся в одних руках, то нет конца страданиям для государств и для человечества.
Платон. Государство
Вместо введения. Способ думать
Предсказывать очень трудно, особенно предсказывать будущее.
Нильс Бор
В 2016 году, ещё до Brexit и обещаний Трампа построить стену на границе с Мексикой, до того, как англичане объявили, что с помощью заграждений в Кале будут защищать Евротоннель от мигрантов, и, конечно, намного раньше протестов в Белоруссии и событий 2022 года, когда свои заборы начнут спешно строить поляки, литовцы, греки, я писал в «Снобе» о будущей «Великой цивилизационной стене».
«Чтобы представить себе, как будет выглядеть наше с вами недалёкое будущее, можно, например, съездить в Израиль и посмотреть на высоченные заборы, окружающие палестинские поселения. Потребуется лишь немножко напрячь воображение и мысленно продлить эту стену от горизонта до горизонта. Такие заборы – из железа и бетона – скоро вырастут по периметру союзнических государств, объединённых в большие цивилизационные агрегации».
Эта рационально необъяснимая тогда фантазия была вызвана предгрозовым состоянием, специфической духотой, которую создавала «складка времени», сковавшая на тот момент мир. От накапливающегося напряжения он как будто начал трескаться изнутри, но где, по какой линии пройдёт первая видимая трещина, предсказать было трудно, даже невозможно. Где тонко, там и рвётся – вот весь ответ.
В середине десятых годов этого века главным вызовом для всего мира был, конечно, ИГИЛ1, а в более общем виде – исламский фундаментализм как таковой. Движение разрасталось, словно пожар при ураганном ветре, захватив почти треть Ирака и больше трети территории Сирии.
Террористические акты, ассоциированные с новым «халифатом», проходили в Европе, Африке, Америке, на Ближнем Востоке. Граждане десятков стран вступали в добровольческие ряды, да и по сей день ячейки сторонников «Исламского государства» ждут сигнала к наступлению во всех частях света.
Трудно понять, как мыслят люди, находящиеся в совершенно другой модели реальности, как они допускают возможность действий, которые нам представляются неприемлемыми. Как можно, например, отрезать на камеру голову заложника? Или что должно быть в голове у человека, замыслившего совершить массовое убийство? Как, наконец, можно принудительно повышать рождаемость?2
Мы не привыкли думать о происходящем умом того, кто моделирует реальность иначе. Нам следовало бы научиться реконструировать то, как думает представитель другой культуры, другого цивилизационного перехода, и тогда многое встало бы на свои места.
Значительная часть мусульман пережила беспрецедентный подъём с глубин аграрной реальности в мир, где индустриализация тонет в информационной и цифровой цивилизационных волнах. Это экстренное «всплытие» не могло не закончиться кессонной болезнью, приводящей к вскипанию крови.
И хотя сейчас «иных уж нет, а те далече», этот «зелёный пояс», подпирающий с юга всю Евразию – от Лиссабона и до Владивостока, – остаётся невероятно взрывоопасным. Скреплённый общим врагом – Израилем, инкорпорированным в самый центр этого «зелёного пояса», – аграрно-индустриально-информационно-цифровой мусульманский мир кадит кипящей лавой и готов в любой момент обрушиться на головы «неверных».
Конечно, сложнее всего было бы ожидать, что мировой пожар, даже несмотря на события в Крыму 2014 года, начнётся с России.
Во-первых, потому что нам, как я и писал в своих прежних публикациях, придётся в этом «фазовом переходе» тяжелее других. Во-вторых, потому что Россия была не готова к такому противостоянию – ни с точки зрения зрелости общества, ни, тем более, с индустриально-технологической точки зрения. В-третьих, война – это, вопреки всем речовкам, не наш конёк: в любой войне мы воюем, к сожалению, не умением, а числом.
Но, возможно, именно эта обречённость положения России и вызвала этот своего рода фальстарт. Именно России выпало сыграть роль мальчика, кричащего «Король-то голый!», обнажая столкнувшиеся за ширмой глобализации цивилизационные волны, разрывающие мир на части.
Да, это более чем парадоксальный способ сохранить себя, свою культурную идентичность, а может быть, даже и статус одного из ключевых центров силы на мировом геополитическом пространстве. Но в иной ситуации, при другом развитии событий, что мы обсудим позже, перспективы выглядели совсем безрадостно.
«Когда-нибудь историки назовут это гигантское архитектурное сооружение „Большой цивилизационной стеной“, – пишу я в той же статье 2016 года. – И хотя дизайн её вряд ли закажут Филиппу Старку – строить будут второпях, Бэнкси, надо полагать, будет где развернуться. Китайцы, кстати, тоже что-то построят, но им и не впервой, и у них тоже какая-никакая цивилизация, испокон веков, замечу, играющая в го3.
Отдельных стран как таковых, то есть в нынешнем их виде, уже не будет. Нерентабельно. Возникнут своего рода „цивилизационные анклавы“: „Европейский“, „Североамериканский“ и т. д. Россию, впрочем, вряд ли в какой-то из них возьмут. И не потому, что мы „не Европа“, или „люди второго сорта“, или нам „нельзя доверять“. Просто слишком велика территория, а заселена локально – придётся делать маленькие города-резервации с остатками культуры: „Москва“, „Питер“, „Екатеринбург”. Блокада 2.0.
В общем, приглядитесь ещё раз повнимательнее к палестинским поселениям – мы с вами скоро будем жить в таких же. Наверное, можно даже успеть психологически подготовиться».
Конечно, история и политология – это не мой профиль. И я сам не люблю, когда дилетанты лезут туда, где их не просят, а «смерть экспертизы», о которой говорит Том Николс, пугает меня пуще любого другого ужаса. Но почему не думать об исторических процессах как о следствии меняющегося психического состояния человеческих масс?
Для меня история – это производная от поведения больших масс людей, движимых потребностями, историко-культурными субъективациями, собственническими интересами, фрустрациями, рационализируемой иррациональностью и напряжением внутри социальных иерархий.
В относительно стабильные времена психология «народных масс» традиционно игнорируется и даже исторгается из господствующих научных дискурсов – политологического, экономического.
Но стоит системе хотя бы слегка накрениться, как те, кто занимается политикой и экономикой, тут же обращаются к специалистам по поведению человека и спрашивают: «А почему люди побежали в банки снимать накопления?», «А почему люди выходят на улицы?», «А какова психология биржевых трейдеров, избавляющихся от токсичных активов?», «А почему население поддерживает консерваторов?», «А по каким причинам люди теряют доверие к СМИ?».
Забавно, что до момента очередного кризиса поведение людей, их психология воспринимаются «нормальными», а потому, вероятно, и не кажутся интересными. Но если мы хотим понимать «психологию кризиса», «поведение в кризисе», нам следует уяснить именно эту «норму»: почему люди вообще несут деньги в банки, играют на повышение, выступают за права и свободы, доверяют СМИ?
Но нет, из раза в раз одно и то же: психология и поведение человеческих масс словно бы не существуют «до», а в момент кризиса вдруг чудесным образом являют себя…
Нет, это большое заблуждение. Психология есть всегда, а человеческое поведение определяет и моменты кризисов, и, в равной степени, периоды стабилизации политических и экономических систем.
Просто в периоды «стабильности» специалисты, представляющие «узкие темы» – политологи, экономисты и т. д., – не испытывают нужды в том, чтобы вглядываться в реальность, стоящую по ту сторону их теоретических моделей.
Однако же стоит этой реальности ударить по теории, как они тут же вспоминают о том, что где-то там за их графиками и таблицами должен быть человек. И не понимая, почему вдруг их теории перестают работать, обращаются к тем, кто может ответить на вопрос: «Что происходит в головах у людей?»
Это, вообще говоря, какой-то фундаментальный парадокс. Ведь оценивая события февраля 2022 года, положившие начало новому переделу мира, многие специалисты политологического и экономического крыла странным образом пытаются объяснить происходящее внутренним состоянием конкретного человека, его «психологией»: мол, он, «застрявший в Советском Союзе», «дитя холодной войны», «представитель спецслужб» и т. д., «испугавшийся оранжевых революций», «движимый личной паранойей» и «жаждой власти», принимает «безумное решение», «не считаясь с интересами своего народа и будущим всего мира».
Когда это говорят политологи и экономисты, параллельно утверждающие, что знанию о человеческой психике нет места в суждениях об исторических процессах, это вызывает у меня некоторое недоумение. И совершенно неудивительно, что в данном случае они допускают фатальную ошибку: как раз когда речь идёт о конкретном человеке, никакой психологии в исторической науке, в политологии и экономике и в самом деле нет места.
Такого не бывает, чтобы весь мир уверенно двигался в каком-то направлении, а затем один человек, сколь бы могущественным (или, например, душевнобольным) он ни был, дёрнул стоп-кран и развернул эту махину на 180 градусов.
В относительно примитивных сообществах это, наверное, ещё возможно. Но в обществах, с которыми мы имеем дело сейчас, конкретная «историческая личность» лишь выражает, возможно, даже не подозревая об этом, общий вектор от сложения устремлений больших групп людей и интересов тех структур – финансовых кругов и бизнес-гигантов, национальных государств и отдельных социальных страт, – которые они образуют.
Нелепо думать, например, что «СССР развалил Горбачёв». Объяснять события конца XX века таким образом просто смешно. Да, историческая роль Михаила Сергеевича, его политики «перестройки и гласности» была огромной, но по историческим меркам – ничтожной каплей, переполнившей чашу, в которую перед этим были влиты тысячи тонн потребностей, интересов, фрустраций, иррациональности множества различных социальных групп по обе стороны границы потерпевшего крушение государства.
Ни одна бабочка не в силах устроить цунами. Система должна быть уже готова к этому, поэтому подготовительные процессы идут задолго до момента, когда бабочка сделает свой исторический взмах крыльями.
Именно эти «подготовительные процессы» – процессы, прежде всего, психические и, как следствие, социально-психологические, общественные, – должны, как мне представляется, быть приняты во внимание, когда мы говорим о факторах, влияющих на развитие исторической ситуации.
Собственно, вся эта книга, которую я сначала даже планировал назвать «Третья мировая война», и есть то самое прояснение этих подготовительных процессов. В ней я попытаюсь показать, в какие социальные структуры собирается нынешний мир в разных его частях и на разных уровнях организации, и те напряжения, которые естественным образом между этими центрами силы возникают.
Мне это видится, образно говоря, как некий метеорологический процесс – взаимодействие зон повышенного и пониженного давления, между которыми происходит движение воздушных человеческих масс и конденсированных в них вод человеческих потребностей.
Изначально я предполагал, что эта книга будет состоять из четырёх частей, где четвёртая будет посвящена геополитической ситуации в её развитии. Но в какой-то момент я понял, что, если учесть всё, что я собираюсь рассказать и по итогу рассказал в этой книге, её четвёртая часть – это, по сути, уже отдельный том, а то и не один.
Кроме того, ситуация в мире сейчас настолько напряжена, что геополитические смещения могут происходить в ближайшем будущем целыми сериями, захватывая в свою орбиту зачастую и невольных участников, в зависимости от того, какая из фишек запустит очередную волну.
По этой причине соответствующее аспекты «Третьей мировой…» я решил лишь намечать в этой книге, где это уместно, а в её завершении сказать несколько слов о ключевом противостоянии, вокруг которого, судя по всему, уже с 2023 года начнёт раскручиваться ключевая планетарная драма.
И это в очередной раз возвращает нас от геополитики к психологии, но не отдельных лидеров, а масс, образующих тело социальных групп, не желающих и дальше «ждать», и масс, которые призваны управлять первыми, но более не способны делать это, потому что как раз, рассчитывая на авось, «ждали» слишком долго.
Да, знаменитая ленинская формула «революционной ситуации», демонстрирующая свою удивительную функциональность и в наше время, насквозь психологична и описывает психическое состояние внутри социальной иерархии – психологическое состояние «верхов» повсеместно характеризуется ленинским «не могут», а «низов» – ленинским же «не хотят».
Прошу прощения, что снова возвращаюсь к этому, но трудно отрицать, что самыми дальновидными, самыми масштабными фигурами, повлиявшими на судьбы мира на предыдущем этапе его развития, были прирождённые социальные психологи, я бы даже сказал – методологи в области социальной психологии.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс в рамках советской науки были, конечно, основоположниками всех сфер знаний. Но с точки зрения психологии, социальной психологии их вклад и в самом деле огромный: это и концепция личности как продукта общественных отношений, и определение конфликта как органической формы общественной жизни, и понимание подлинной коллективности, обеспечивающей личную свободу.
Макс Вебер разработал «понимающую социологию» – подход, который раскрывает внешние и внутренние факторы, влияющие на поведение человека, его поступки и его взаимодействие с другими людьми. Также Макс Вебер предпринял глубокий анализ мотивационной сферы, и если Огюст Конт, основатель позитивизма, предлагал не вдаваться в такого рода вопросы, Вебер, напротив, исследовал их детально и показал важность понимания этих «внутренних» аспектов поведения человека.
Даже не замечая этого, аналитики обращаются к феноменам, которые иначе как через призму психологии корректно не могут быть поняты. Например, что есть рассуждение о «религиозном сознании» на Ближнем Востоке, о «коллективизме» Китая, об «индивидуализме» Запада? Это психология, социальная психология в широком смысле этого слова.
Именно психологией объясняется несостоятельность полностью провалившейся американской политики «экспорта демократии», поскольку она не учитывала не просто «социально-экономические отношения», а другой способ восприятия мира, продиктованный специфической культурой, формирующей субъективность проживающих там народов.
Наконец, сами эти «западные ценности» или наши «традиционные ценности» – это ведь тоже психология, психология субъективации, напрямую влияющая на политику. Не на ту, конечно, которую делают конкретные люди, но на ту, которая определяет, будут ли решения этих политиков ошибочными или, наоборот, удачными.
Разумеется, и моя оптика – специалиста по человеческому поведению – не является исчерпывающей, а потому ни я, ни кто другой не может претендовать на истину. Но учёт и этой оптики, на мой взгляд, это уже абсолютная необходимость.
Именно наблюдаемые мной изменения в человеке и привели меня в своё время к тому, что я стал размышлять над историческими процессами. Не политика и не экономика обусловили моё понимание неизбежности фундаментальной трансформации мироустройства.
Мои выводы основывались лишь на анализе психологии человека и его поведения, разворачивающегося в пространстве политико-экономических факторов, вот почему я полагаю, что, взятые вместе, они и создают ту гремучую смесь, что творит историю.
Часть первая. Цифровая волна
Мы – последнее поколение старой цивилизации и первое поколение новой. Большую часть наших личных проблем, боли и неопределённости можно прямо отнести к конфликту, происходящему внутри нас и внутри политических учреждений.
Элвин Тоффлер
Элвин Тоффлер, безусловно, гигантская интеллектуальная махина, провидчески, начиная с «Футорошока», прописывающая вероятное будущее человечества. Однако проблематичность его версии будущего заключается, как мне представляется, в трёх досадных аберрациях, свойственных его мышлению.
Первая обусловлена политической позицией Э. Тоффлера, его, так скажем, внутренним дискурсом – он, по сути своей, праволиберальный мыслитель, смотрящий на мир из форточки североамериканской гегемонии. Если бы мир состоял только из Соединённых Штатов, а прочие государства выполняли бы роль безгласных, но и исполнительных колоний, то, возможно, он и оказался бы прав в своих прогнозах. Но мир не таков, а США – не всемирная империя.
Вторая аберрация мышления Э. Тоффлера – это линейность. Конечно, так мыслит большинство из нас, в противном случае правитель страны, в которой Сисса бен Дахир придумал шахматы, вряд ли задолжал бы этому великому инноватору всё зерно, когда-либо произведённое человечеством. Но линейность свойственна всем жизненным процессам, которые мы в состоянии наблюдать, а потому приписываем её и сложным системам, способным как входить в состояние хаоса, так и демонстрировать экспоненциальный, взрывной рост.
Наконец, третья аберрация мышления, которая, как мне кажется, подвела Э. Тоффера, это традиционная как для «правых», так и для «левых» интеллектуалов недооценка, или, честнее говоря, полное непонимание действительной человеческой природы, о чём я в своё время писал в статье «Генетическая болезнь либерализма».
В «Метаморфозах власти» – одной из последних своих книг Э. Тоффлер пишет: «В обозримом будущем нет ничего, что говорило бы о возможности вынуть оружие из рук государства. Ничто не может заставить государство отказаться забирать богатства в свои руки или избавляться от них ради усиления своей власти. Но что, вероятно, должно измениться, как мы уже начали это видеть, – это способность государства контролировать знание».
Э. Тоффлер пишет об этом «должно измениться» с почти революционным задором и даже говорит, что «революционная ситуация назрела». Но отсутствие всякого контроля над знаниями, то есть вне институций, которые способно производить только государство, или, по крайней мере, которые могут нормально функционировать лишь при наличии вертикали управления (системы образования и верификации научного знания, институт экспертности и т. д.), неизбежно приведёт (и уже приводит) к деградации знания.
К сожалению, вирус «постправды» поражает не только СМИ и прочие современные медиа, он прежде всего ударяет по научному знанию, что, и это только один из примеров, приводит к появлению «антипрививочников» и свидетелей культа, согласно которому вакцина от коронавируса «чипирует» людей, а сам коронавирус распространяется вышками 5G.
Люди в принципе более склонны доверять тем, кто похож на них – и по образу мысли, и просто внешне, – нежели специалистам в соответствующих областях, и эта тенденция лишь усиливается по мере падения в обществе авторитета действительного знания. Печальная правда состоит в том, что по горизонтали распространяются преимущественно глупость и слухи, а знание – это то, что следует беречь и пестовать в специальных условиях.
Наконец, именно контроль над знанием – это единственный способ, позволяющий организовывать столь большие массы людей, которые сейчас образуют государства и даже отдельные их страты. Отсутствие единого организованного информационного поля способствует стремительному ускорению атомизации общества. Отсутствие этой единой дискурсивной ткани, соединяющей всех со всеми, по крайней мере по базовым аспектам знания, уничтожает универсальный язык социальной общности.
Луиза Дж. Филлипс и Марианне В. Йоргенсен, авторы книги «Дискурс-анализ. Теория и метод», ведущие специалисты Дании и Швеции в области исследований коммуникации, изящно объединяя в своей работе тео-рию дискурса Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф, критический дискурс-анализ и дискурсивную психологию, пишут: «Язык – не просто канал передачи информации о простых явлениях, фактах или поведении людей, а „механизм“, воспроизводящий и в результате создающий социальный мир. Посредством приписывания значений в дискурсе формируется социальная идентичность и социальные отношения. То есть приписывание значений в дискурсе является средством изменения мира. Борьба на уровне дискурсов и изменяет, и воссоздаёт социальную реальность».
Язык как система и инструмент может работать лишь до тех пор, пока все его знаки одинаково понимаются всеми, кто на этом языке говорит и думает. Что происходит с «Вавилоном», если значения знаков у разных групп людей оказываются разными, нам хорошо известно: это лишает общество возможности элементарной самоорганизации, на которую возлагает свои надежды Э. Тоффлер. Надежды, замечу, беспочвенные, по крайней мере с социально-психологической точки зрения.
Итак, если допустить, что США – единственный центр силы на планете Земля, процессы, протекающие в сложных системах, строго линейны, а люди – все сплошь добродетельные мудрецы, под стать Сократу и Платону, или хотя бы Элвину Тоффлеру, то его предсказания о нашем будущем вполне оправданны. Но это очевидно не так.
И я специально останавливаюсь на этом разборе аберраций мышления так подробно, потому что, к сожалению, они являются почти универсальными. Конечно, «форточки» у всех разные – кто-то смотрит из Западной Европы, кто-то из Восточной, кто-то из-за Великой Китайской стены, а кто-то с Ближнего Востока или Африки, – но наше положение в системе в любом случае определяет нашу оптику.
Об универсальности иллюзии «линейности» я уже говорил. И ровно та же проблема у нас с человеческой психологией: трудно тут не ошибиться, ведь каждый из нас обладает интроспективным знанием о психологии (своей собственной), и нам трудно представить, осознать, что это наше знание о самих о себе иллюзорно и ошибочно.
Можно сколь угодно доказывать нам – хоть на бытовых примерах, хоть в научных экспериментах, – что у нас нет, например, «силы воли», или что нами движут базовые биологические инстинкты, а вовсе не «высшие цели», но мы всё не поверим.
Да, формально, рационально мы, может быть, с этим и согласимся, но поверить, что это так и есть, – нет, не можем. Так что на подсознательном уровне, там, где у нас и производится наше мышление, мы всегда ошибаемся и по поводу людей, и на их счёт.
Волны метацивилизаций
Теоретическая модель истории человечества, по Э. Тоффлеру, состоит из трёх фаз (волн метацивилизаций), каждая из которых уничтожала предыдущие культуры и региональные цивилизации, создавая принципиально новые, «немыслимые условия для тех, кто жил раньше».
Первая волна – аграрная революция, которая заняла, по расчётам Э. Тоффлера, одно тысячелетие. В этот период человек был безграмотен, не покидал пределов своей малой родины. Его жизнь определялась традицией, господствующей религией и требованиями физического выживания, включая климатический и сезонные факторы.
Вторая волна – становление индустриальной цивилизации, её продолжительность Э. Тоффлер оценивает в три сотни лет (я думаю, что она заняла только два века – XVIII и XIX). Человек, которого производило это время, уже радикально отличался от «аграрного». Он покидает деревню и обосновывается в городе, у него существенно расширяются его социальные связи, появляются другие способы проведения досуга. Он обучается грамоте, получает профессиональное образование, уже не так зависит от родовой семьи и стал менее религиозен.
Третья волна и последняя по классификации Э. Тоффлера – это волна информационная, которую он ещё назовёт супериндустриальной. В отличие от Э. Тоффлера, я полагаю, что она начинается не во второй половине XX века, а раньше – после Первой мировой войны. Формально можно считать точкой отчёта и вовсе появление радио и телеграфа, и уж точно она побеждает вторую с приходом телевидения и массовой телефонизации4.
Человек информационной волны, по сути, стал «гражданином мира» – благодаря СМИ у него появилась возможность быть соучастником событий, о которых он раньше вряд ли бы даже узнал. Он получает высшее образование, легко путешествует между континентами, инвестирует в компании, находящиеся во всех частях света, имеет доступ к знаниям, где бы они ни находились.
Э. Тоффлер считал, что пика «информационная волна» достигнет к 2025 году, и оценивая сейчас многие из её характеристик, которые он приводит в своих более поздних работах, можно прийти к выводу, что он, наверное, прав5. Впрочем, думаю, никто не мог предположить, какое воздействие цифровые платформы окажут на человека и общество.
Внахлёст к третьей волне начинается четвёртая, которая поднимает голову уже в начале XXI века с момента массового распространения мобильной связи. Данное изменение может показаться несущественным, но оно принципиально меняет социальное время и территориальность.
Нечасто в прежние времена, осуществляя звонок человеку, мы спрашивали: «Я тебя не сильно отвлекаю?» И уж точно нам не пришло бы в голову начинать разговор с фразы «Ты где?». Цифровой человек получил своеобразную экстерриториальность.
Точно так же мобильная связь освободила нас от привязки к времени: чтобы «не сильно отвлекать», мы отправляем друг другу сообщения, понимая, что адресат прочтёт их, когда ему и в самом деле будет удобно. То есть мы стали коммуницировать друг с другом как бы в параллельных мирах с какой-то своей собственной, индивидуальной темпоральностью.
Наконец, апогеем этих тенденций разрушения «социального тела» стали посты, как это ни иронично прозвучит, в социальных сетях. Наш пост, будучи, вроде бы, частичкой нас самих, отправляется в некую область виртуального – вне пространства, вне времени, а ещё «для всех», то есть ни для кого.
В 2020 году Netflix выпустила документальный фильм «Социальная дилемма», в котором бывшие сотрудники Facebook6, Google, Twitter7, Instagram и Apple рассказывают, как эти технологические гиганты сознательно и целенаправленно формируют у своих пользователей цифровую зависимость. В этом же фильме очевидцы без обиняков говорят и о негативных социальных, политических и культурных трендах, в появлении которых повинны социальные сети.
«Социальная дилемма» наделала много шума, но и тут же ушла из информационной повестки. Что, впрочем, неудивительно – эта повестка обеспечивается теми самыми социальными сетями, а активным пользователям социальных сетей – «блогерам» – не хочется лишний раз осознавать и свою цифровую зависимость, и суррогатность проживаемой ими жизни.
Собственно, об этом недвусмысленно намекнули в той же Netflix, выкатив под Рождество 2022 года сатирический блокбастер с участием суперзвезд Голливуда – «Не смотрите наверх»8. Модель власти изменилась: теперь её производят не прежние инстанции власти, а гул социально-сетевой среды, лишённой всякой рациональности и критического мышления как такового.
Если посмотреть наверх…
Одно из ключевых, на мой взгляд, скрытых посланий фильма «Не смотрите наверх» – это невероятное снижение интеллектуального уровня как рядовых граждан, так и элит. Немудрено, что официальная общественность, в отличие от зрителей, оказалась от него не в восторге – CNN, The Guardian, IndieWire и ряд других СМИ разразились высокомерными критическими отзывами о высокомерности создателя фильма Адама Маккея.
Но даже снобы от официальных СМИ не смогли не заметить, что контекст проблемы (проблемой все единодушно считают несерьёзность отношения человечества к «глобальному потеплению») схвачен достаточно точно: «Люди глупые, – пишет критик Variety, – и вы не можете от них ожидать согласия ни в чём, даже если от этого зависит их выживание. Это „забавное“ откровение, которое легко считывается в очень самодовольной политической сатире Адама Маккея».
Мышление – это сложный интеллектуальный навык, предполагающий способность создавать объёмные, многофакторные модели реальности и обнаруживать в них пути воздействия на реальность как таковую.
Воспроизводство культурных мемов (Р. Докинз) – это не мышление. В противном случае придётся признать, что и попугай, в целом, очень даже мыслящее существо. Мышление должно оказывать воздействие на реальность, что-то менять в ней, что-то в неё привносить. Если вы мыслите, а в реальности ничего толком не меняется, вы не мыслите, вы имитируете мышление.
Но вернёмся к центральной части определения «мышления»: «объёмная, многофакторная модель реальности». Наш мозг постоянно создаёт модели реальности, более того – кроме этих моделей у него ничего и нет. Любой зрительный образ, любая мысль – это какая-то модель реальности. Но она может быть объёмной и сложносоставной, а может быть до убогости плоской.
Представьте себе посетителя художественной галереи, который ничего не знает ни о художниках, которые в ней выставлены, ни о направлениях в живописи, ни об исторических процессах, на фоне которых создавались соответствующие произведения. Что он вынесет из своего визита в пространство с картинками? Ровным счётом ничего. Попросите его написать критическую статью об этой выставке, и вы в этом легко убедитесь.
Теперь представим себе другого человека, который всё, о чём мы только что говорили, знает – и о художниках, и о направлениях, и об истории создания данных полотен, и в принципе об истории, – причём знает досконально. Сколько он вынесет из своего посещения выставки? Разумеется, результат будет абсолютно другим.
Во втором случае мы имеем другой объём элементов системы (количество интеллектуальных объектов) и многофакторность созданной им модели реальности (то есть представленность разных систем измерений) данной выставки. Это позволит ему написать достойный отчёт о работе галеристов, чем он, возможно, повлияет и на их собственное видение, а также на восприятие данной выставки публикой. То есть что-то в реальности изменится просто благодаря мышлению.
Очень важно, кто, так сказать, смотрит, кто моделирует тот или иной аспект реальности. А что такое этот «кто»? Этот «кто» определяется теми знаниями, которые у него уже есть, а точнее даже не знаниями, а системой знаний, благодаря которой и могут возникнуть те самые многие измерения мема (интеллектуального объекта).
И вот что стало происходить с цифровым человеком, который вроде бы и обладает множеством знаний (хотя большинство и вовсе страдает «эффектом Google»)9, но системы знаний у него нет. Может быть, какие-то отдельные, не связанные друг с другом системки и имеются, но полноценной структуры нет. То есть под понятиями, которыми пользуется современный человек, нет того объёма значений, на который они были рассчитаны и которым они ещё недавно обладали.
В «Складке» я назвал такие понятия фальсификатами, а процесс их использования – фальсификацией мышления. Чуть позже это состояние я назвал «информационной псевдодебильностью», за что меня, впрочем, очень ругали и невзлюбили популяризаторы науки.
Но из песни слов не выкинешь: если вы мыслите фальсификатами, то будете демонстрировать отсутствие мышления. Сама, кстати сказать, популяризация науки, которую так не любят настоящие учёные, и есть в большинстве своём способ производства таких фальсификатов в массовом сознании – слышали звон, да не знаем, где он.
Итак, цифровой человек глупеет, но даже не знает об этом.
Во-первых, потому что если глупеют все скопом, то кто это заметит?
Во-вторых, контакт с реальностью из-за всеобщей цифровизации тотально утрачен, так что ей и не сообщить нам об ошибках, которые в ином случае позволили бы хоть что-то скорректировать в кривой логике.
В-третьих, поскольку больше всего современный человек любит слышать, что он личность, индивидуальность, невероятно умён и имеет право на собственное «мнение» по любому вопросу, критическое отношение человека к себе в обществе перестало существовать.
«Личное мнение» – это, вообще говоря, новый способ социального взаимодействия. На заре общения в Сети – на прежних «форумах» и «досках», – выражая своё несогласие с оппонентом, считалось правилом хорошего тона добавить после своей реплики аббревиатуру ИМХО10. Это должно было свидетельствовать, что автор сообщения признаёт, что может заблуждаться, не претендует на истину и т. д.
Но теперь от всей этой прежней сетевой деликатности не осталось и следа: написать хоть что-то в комментариях под постом, оставить лайк, «реакцию», подписаться на аккаунт или демонстративно отписаться от него – это уже считается высказыванием собственного мнения. Но зачем? Какой эффект это произведёт? И вообще, что это – твоё «личное мнение»? Кого оно интересует?
Никого, но внутренние психологические причины комментаторов понятны: на фоне тотального одиночества, потери всякого подлинного интереса к тебе со стороны окружающих, это «мнение» подобно протестному «нет!» ребёнка в момент «кризиса трёх лет»: способ сообщить, о том, что ты в принципе существуешь, что ты есть, что у тебя есть твои желания, даже если всем на них наплевать.
В пространстве «личных мнений» больше нет глупостей, абсурда или некомпетентности – всё возможно, ибо всё дозволено. Поиск философской истины или хотя бы достоверного научного знания, что должно было бы быть целью и сутью дискуссии, уже не является источником внутренней проблематизации. Из общения выпадает смысл того, о чём говорят и зачем. Общение служит лишь тому, чтобы дать тебе возможность обозначиться, документировать, так сказать, своё существование.
К счастью, несмотря на эту нарастающую дебилизацию, жизненно важные технологические продукты всё ещё создаются остатками прежней школы и молодыми людьми, чьи природные задатки их родители систематически в них развивали. Именно по этой причине самолёты ещё летают, мосты строятся, медицина лечит, генная инженерия обещает решение множества проблем, цифровые платформы пытаются превратиться в Metaverse, а искусственный интеллект чем дальше, тем больше творит чудеса.
Впрочем, тенденция вызывает тревогу – глупеем мы, кажется, с той же скоростью, с которой искусственный интеллект умнеет. И ему точно есть куда расти, а вот нам, может оказаться, даже падать будет некуда.
Но почему я говорю о мышлении, а не об обещанной Третьей мировой войне? Потому что, если вы поместите фальсифицированное мышление в среду, где общение происходит с цифровыми аватарами, а информационное пространство определяется рекомендательными сервисами цифровых платформ, вы получите неуправляемую социальную массу.
Точнее – управляемую, но не вами, без, так сказать, центра принятия решений, и это ставит правительства в принципиально новую ситуацию.
Можно говорить как минимум о трёх принципиальных эффектах «цифровой волны», которые оказали влияние на растущее геополитическое напряжение по всему миру: цифровое гражданство, криптовалюты, новая власть.
Глава первая. Цифровое гражданство
Вот тебе, бабушка, Юрьев день.
Александр Пушкин
«Цифровое гражданство» – это уже новая, хотя и не осмысленная нами должным образом реальность. По мере того как человек всё больше проводит времени в интернете11, его присутствие в сфере действительного социального неуклонно сокращается. Вся его социальная, а потом и политическая жизнь находится теперь здесь, в Сети, а не в ведении государства, как это было прежде, и не подконтрольна ему.
Гражданин оставил государству только своё физическое тело. Все создающие его самого политические и социальные практики реализуются в виртуальном пространстве. Там он ведёт «политические дискуссии», там же бесконечно за что-то голосует, высказывает свою позицию (пусть лишь самим фактом просмотра тех или иных пабликов или видео).
Как показывает в своих исследованиях Герт Ловинк – директор Института сетевых культур в Амстердаме, – пользователь начинает напрямую идентифицировать себя со своим сетевым аватаром (тем образом, который он создаёт в социальных сетях). Нет сомнений, что по мере развития метавселенных пользователи будут больше тратиться на свой аватар – его внешность, суперспособности, доступные возможности и т. д., нежели использовать эти деньги на себя из реального мира.
«Добро пожаловать в Новую Норму, – пишет Герт Ловинк в своей книге „Критическая теория интернета“. – Социальные медиа переформатируют наш внутренний мир. По мере того как становится невозможным разделять индивида и платформу, социальный нетворкинг сливается с „социальным“ как таковым. […] Социальные медиа как новое телевидение – это часть долгоиграющего тренда, заключающегося в эрозии когда-то воспевавшейся артиципаторной культуры и переходе от интерактивности к интерпассивности. Это гигантский, но пустой мир. […] Пока мы, проверяя соцсети, покидаем границы сознания, начинается движение в обратную сторону, и Другой, незаметно для нас, проникает в наш мир. Даже когда мы ненадолго достаём телефон, беспокойство не уходит. […] Мгновенное сканирование ленты социальных медиа может быть бегством от наличной в данный момент действительности, но можем ли мы сказать, что это намеренное бегство в мир фантазии? Едва ли. Как и в случае с грёзами, мы обновляем ленту и просматриваем входящие, чтобы избавиться от скуки».
«Цифровое гражданство» – не фигура речи. Пользователи получают в Сети хоть и виртуальные, но вовсе не иллюзорные «гражданства» (подданство): каждый ваш аккаунт в той или иной социальной сети, на маркетплейсах, игровой платформе или просто на каком-нибудь сайте, по сути, является аналогом физического паспорта – «документа, удостоверяющего личность».
Поскольку таких «личностей» у пользователей стало слишком много, и обо всех о них им не упомнить, более мелкие интернет-ресурсы, подобно политическим сателлитам, входят в «зоны», контролируемые основными «геополитическими игроками» Сети.
Эти монстры сначала принуждают вас создать ваш персональный ID (Apple ID, Google Account, Facebook12 Account, включая использование биометрии) – тут предложение формируется так, что вы не можете отказаться, иначе ваше устройство просто не будет работать. Но наличие такого ID, по сути, является виртуальной «шенгенской визой» на все сайты, входящие в соответствующие «содружества».
Мелкие сетевые игроки получают функциональный протекторат со стороны основных платформ, а те, в свою очередь, собирают с нас данные о нашем поведении на этих, сторонних вроде бы ресурсах. Данные о действиях пользователей в Сети – это в каком-то смысле её внутренний капитал, внутренняя валюта, которая не видна глазу пользователей.
Эта валюта – почти физическая ценность, виртуальное «золото», которое используется для производства в цифровом мире наших аватаров, опять-таки для внутреннего использования теми игроками, которые их создают. Переработанные таким образом наши данные служат для продажи нам же рекламы и товаров (рекомендательные сервисы на маркетплейсах, стриминговых платформах и т. д.).
Существует едва различимый зазор времени между тем, как страница, которую вы открываете в Сети, загрузится, и тем, как вы увидите рекламу на ней. В эти считаные доли секунды происходит самый настоящий аукцион, на котором разыгрывается ваше внимание.
Десятки, а то и сотни роботов делают в этот момент свои ставки – то есть фактически выставляют цену за ваше внимание, ориентируясь на то, насколько ваш (их) цифровой аватар подходит под рекламу, которую они должны разместить.
Допустим, вы хотите купить дом или машину и сделали соответствующий запрос в поисковой строке… Для вас это просто поиск подходящего дома или машины, а для робота, оперирующего вашим цифровым аватаром по ту сторону экрана, – прямое указание на то, что ваше внимание стоит существенно дороже для тех, кто продаёт в этот момент дома или машины.
Поэтому при переходе на следующую страницу вы обнаружите на ней рекламные предложения, которые соответствуют целям вашего поиска, – от агентств недвижимости, дилерских автомобильных центров и т. д. Для продавцов шариковых ручек или кастрюль ваше внимание в этот момент будет слишком дорогим удовольствием.
Чем больше информации в вашем цифровом аватаре по ту сторону экрана, тем удобнее и комфортнее вам жить: роботы, выполняющие заказы, принятые от рекламодателей, делают вам более точные ценовые предложения, точнее попадают в ваши пристрастия.
Аналогичным образом работают и платформы, которые непосредственно что-то вам продают: товары, услуги, контент. У них тоже есть свои «ваши» цифровые аватары, которые знают, что вы покупали прежде, в каком количестве, за какую цену, с какой периодичностью, а также что покупают люди, которые «похожи на вас» (Look-alike аудитория – LAL).
Причём эта LAL создаётся далеко не только из тех данных, которые вы оставили на данной платформе – Amazon или Netflix, но и тех, которые они собрали о вас на других своих площадках (у Amazon, например, их предостаточно), получили от своих партнёров по бартеру или же которые они просто купили на рынке данных у других игроков.
Наконец, та же Amazon не только продаёт товары своим клиентам, но и предоставляет другим компаниям целый стек облачных технологий: Amazon Web Services (AWS) – облачная платформа, представляющая собой целую инфраструктуру технологических сервисов и услуг (файловый хостинг, распределённые хранилища данных, аренда виртуальных серверов, предоставление вычислительных мощностей и т. д.), – технически имеет доступ к в принципе неограниченному объёму данных13.
Впрочем, как показывает опыт, даже не обладая таким объёмом данных, но эффективно используя набор инструментов (особенно если речь идёт об одном контекстом поле), можно добиваться поразительных экономических результатов. Например, 80 % стримингового времени на Netflix обеспечивается с помощью рекомендательной системы, а также приводит к улучшению пользовательского опыта (то есть увеличивает лояльность пользователей и способствует их удержанию), что, в свою очередь, позволяет экономить на привлечении новых клиентов (так, считается, что ещё в 2016 году компания сэкономила на этом порядка миллиарда долларов).
Рекомендательная система Netflix использует целую батарею алгоритмов: Personalised Video Ranking (PVR), создающий жанровые ряды, выбирая из всего каталога именно то, что идеально подойдёт для пользователя; Top-N Video Ranker – отвечает за подбор самых популярных фильмов, которые могут быть интересны именно вам; Trending Now Ranker – позволяет отслеживать ваше поведение по году и событийности (праздники, катастрофы и т. д.); Continue Watching Ranker – анализирует, что вы начали смотреть, но не закончили, и вычисляет вероятность того, что вы продолжите просмотр, используя контекстно-зависимые сигналы (например, время, прошедшее с момента просмотра, момент, на котором пользователь остановился, устройство, на котором пользователь смотрел контент, и т. д.); Video-Video Similarity Ranker – позволяет сличать то, что вы уже смотрели, с матрицей сходства между элементами, и т. д.
Кроме того, ряд подходов позволяют провести ранжирование результатов, полученных с помощью указанных алгоритмов: row-based подход использует уже существующие рекомендации и применяет к ним подход learning-to-rank – то есть ставит оценки и ранжирует по ним; stage-wise-подход – делает то же самое, но уже не для всех рядов одновременно, а последовательно друг за другом (если вы выбрали какую-то рубрику, например содержащую «ужасы», то это приводит к пересчёту всех остальных рядов с учётом вашего интереса); ML-подход – создаёт рейтинг с учётом того, какие страницы были сгенерированы для вас рекомендательной моделью в прошлом (учитывается то, что вы уже видели и как взаимодействовали с отображаемым контентом).
Разумеется, это только самая верхушка айсберга и пара платформ, хотя и очень успешных. Но представьте, какой массив данных хранится о вас на всех этих серверах. Кажется, что если вы не совершаете ничего предосудительного, то вам и нечего опасаться – мол, ну собирают данные для моей же пользы, и хорошо.
Но дело не в том, что кто-то из нас нужен этому монструозному «Большому брату», дело в том, что совершенствование этих алгоритмов и аватаров потенциально превращает вас в зависимых существ: вам будут показывать зрелища, от которых именно вы не сможете оторваться, вы не сможете выбрать что-либо самостоятельно, потому что просто потеряете этот навык.
«Мягкая сила, – как писал Джозеф С. Най – младший в книге „Будущее власти“, – это не форма идеализма или либерализма. Это просто форма власти, один из способов достижения желаемых результатов». Это слова одного из самых влиятельных политологов США, который руководил и Национальным советом по безопасности, и Советом национальной разведки, и был заместителем министра обороны США.
Впрочем, никто, включая Дж. С. Ная, судя по всему, и не думал, что незаметность «мягкой силы» – её самое страшное оружие. И оно может сдетонировать не только в случае СССР и стран Варшавского договора, но и в отношении всего мира. Социальные сети, поисковые системы, платформы – все они выросли на генерации контента, который производили сами пользователи, на больших данных, которые они им предоставили, наконец, банально из-за удобства…
Вы можете себе представить, что такое же количество личного времени, сил и таланта люди бы отдали своему государству или своей стране? Как это повлияло бы на уровень благосостояния и качество их жизни? Как это изменило бы производственные индустрии? Пока же всё это уходит в пустой, минутный пшик, перерабатываясь в «новую нефть», как когда-то собственно нефть формировалась из останков растительного и животного мира.
Государство, которое не смогло адаптироваться к своему обществу, вечно запаздывающее, неспособное смотреть в будущее, постоянно готовящееся потому к прошлым войнам, разочаровывает. Граждане испытывают пренебрежение к его неповоротливости, формальности и непрозрачности. Интерфейсы интернет-гигантов, напротив, просты, понятны, доступны и даже дружелюбны. Кажется, что отдать им себя – это не так уж и страшно.
Мало кто осознаёт, что и эта «понятность», и эта «дружелюбность» – предельно иллюзорны. Бизнес мил ровно до тех пор, пока за ним блюдёт строгий контролёр в виде государства. Стоит же государствам пасть, или если и когда они полностью перестанут понимать, что происходит в этом новом дивном мире по ту сторону экранов, бизнес перестанет церемониться – это не в его характере, не в его логике и уж точно не в его целеполагании.
В принципе ситуация, когда данные о гражданах той или иной страны, которые можно использовать для управления их поведением, хранятся на серверах, расположенных в других юрисдикциях, и подконтрольны лишь властям «виртуальных государств», не может не вызывать озабоченности у «физических» государств.
Но политики боятся признаться в своей полной зависимости от технологических гигантов. И хотя многие уже не могут отрицать очевидного, но проблема пока просто отодвигается, скрадывается, передаётся на откуп чиновникам низкого ранга. В конце концов, бизнес – это ведь основа политики, которая строится на показателях экономического роста, удовлетворённости граждан потребительскими товарами. Ну и этот же бизнес, конечно, оказывает поддержку конкретным кандидатам на выборах.
При этом электорат принимает свои решения уже не у урны с голосованием, а в Сети. Если ещё недавно американские медиаэксперты говорили, что президента США выбирают СМИ и голливудские звёзды, то, учитывая уровень доверия к СМИ, который резко снижается на фоне происходящих событий, о чём свидетельствуют данные Edelman Trust Barometer 202014, («Барометр доверия Edelman 2020»), политики неизбежно будут прибегать к помощи тех же социальных сетей15.
Впрочем, положению блогеров не позавидуешь – чем дальше, тем больше они лишены возможности говорить хоть что-то, что может не устроить хотя бы какую-то часть их подписчиков, поскольку это чревато жёстким хейтом, а то и целыми кампаниями по дискредитации. Агрессивное, но активное в социальных сетях меньшинство обрело просто невиданную доселе власть, не будучи при этом ни организованным, ни подконтрольным.
Об этом хорошо пишет тот же Герт Ловинк: «Никто не может занять тупую позицию суверена и оставаться равнодушным по отношению к социальному. „Молчание масс“, о котором говорил Бодрийяр, само по себе кажется странной утопией. Социальные медиа были ловким ходом, который заставил людей трещать без умолку – нельзя забывать об аддиктивной стороне социальных медиа.
Нас всех перезапустили. Непристойность банальных мнений и повседневная проституция на подробностях нашей личной жизни сегодня надёжно встроены в софт и вовлекают миллиарды пользователей, которые не знают, как соскочить. Есть ли способ выйти из социального так, чтобы этого никто не заметил? […]
В эпоху Facebook16 опросы постоянно фиксируют наши предпочтения даже без прямого участия пользователей с помощью тщательно спрограммированного дата-майнинга. Эти алгоритмические подсчёты постоянно происходят где-то на заднем плане и записывают всё: отдельные клики, ключевые слова и даже прикосновения к клавиатуре. […]
Общество превратилось в базу данных пользователей. „Злому гению социального“ не остается никаких возможностей для самовыражения, кроме как вернуться на улицы и площади, где его отслеживает и направляет множество точек зрения, производимое нашими твитящими смартфонами и всё записывающими цифровыми камерами.
У „субъекта как пользователя“ вариантов ещё меньше: ты можешь вставить то, что кажется речью, в окошко для комментариев или оставаться луркером, случайным наблюдателем, тогда как человек с девиантным по каким-то причинам поведением называется троллем».
Блогеры пытаются улавливать настроения разнородных масс своей аудитории, чтобы удовлетворить чаяния всех и каждого. Но таких «позиций» в мире, который переживает тотальное расслоение и дробление по секторам, остаётся всё меньше и меньше. Так что лучшей тактикой становится молчание тех, кто, в принципе, является «лидерами мнений».
Как результат, в заложниках у активно-агрессивного меньшинства оказываются и политики, и блогеры, а бенефициар только один – технологические компании, от которых теперь зависят и те, и другие.
Впрочем, не все политики одинаковы. Есть ещё и те, что отвечают за деньги и понимают, какова их роль и функция в современном мире. И мы переходим ко второму «эффекту», который создаёт реальность «цифровой волны», – к криптовалютам.
Глава вторая. Криптовалюты
Сегодня-завтра-послезавтра мы выровняем ситуацию по валюте. Но вы на меня не обижайтесь…
Александр Лукашенко
Новые «виртуальные государства», раздающие направо и налево свои «паспорта» и ID, не считают нужным останавливаться на достигнутом. Они активно не только экспроприируют у государства его граждан, но и проникают в плоть и кровь финансовых систем. Каждый уже сталкивался с технологиями ApplePay, GooglePay или SberPay, которые позволяют оплачивать покупки через одноимённого посредника, но это только вершина айсберга.
Самое модное слово в инвестировании – «финтех»17. В первом полугодии 2021 года финтехкомпании показали и вовсе рекордный рост. Например, на одном только европейском рынке появилось как минимум девять таких «единорогов» (технологические стартапы, получившие рыночную оценку в миллиард долларов). Каждый доллар из пяти в этом периоде инвестировался в финтехкомпании.
Вполне очевидно, что этот рынок сильно перегрет. Начиная с мирового финансового кризиса 2008 года мы вошли в фазу сверхмягкой денежной политики. В результате сформировались большие объёмы свободной ликвидности, которую невыгодно вкладывать в облигации, дающие мизерную доходность, что толкнуло рынок к поиску «новых решений» для инвестиций в самых разных отраслях, а финтехстартапы стали лишь одной из таких ниш.
Реальная драма разворачивается сейчас на другом поле. В какой-то момент лидеры IT-индустрии перестали скрывать свои амбиции стать новыми квазигосударствами. Но кроме «паспортов» необходимы и деньги, а потому ряд игроков объявил о том, что они готовы создать, по сути, собственные Центробанки. И тут реакция регуляторов США не заставила себя ждать и со всей мощью обрушилась на головы Марка Цукерберга и Павла Дурова, которые анонсировали к этому моменту собственные валюты – Libra и Gram. Оба проекта пришлось, как известно, спешно свернуть, причём с огромными убытками.
То, что какие-то криптовалюты существуют в полуподпольном виде на полузаконных основаниях, – это одно дело. В конце концов, там всё настолько непрозрачно, что в крайнем случае всегда можно «хлопнуть» и одним движением «прикрыть эту лавочку» (в этом даже есть практический смысл, ведь такой шаг срежет гигантскую и инфляционную, по сути, денежную массу, которая сейчас без особых затрат сил этими финансовыми играми адсорбируется).
Но другое дело, когда своя валюта появляется у таких мощных игроков с такой огромной инфраструктурой и колоссальным влиянием, как Facebook18 и Telegram.
Битва при Конгрессе
Замах Марка Цукерберга, не скрывавшего в своё время и своих будущих президентских амбиций, поражал воображение. Потренировавшись на Facebook Coin (также платёжной системе на базе криптовалюты), он инициировал проект Libra, к которому, кроме Facebook, присоединились ещё 27 компаний. В их числе Visa, MasterCard, Stripe, Vodafone, eBay, PayPal, Uber, Spotify, Booking.com, Mercado Libre, Andreessen Horowitz и другие мощные и специализированные игроки финансового рынка.
И хотя сам по себе этот список звучит устрашающе, он был лишь одной изюминкой из торта будущей Libra. Вторая революционная идея – привязка курса Libra к валютной корзине из доллара, евро, иены и фунта стерлингов (выпуском валюты и обеспечением этого функционала должен был заниматься специальный фонд Libra Networks в Женеве).
Ещё запуская Facebook Coin на тестовой площадке в Индии (на миллион человек), Цукерберг использовал средства своей компании для финансового обеспечения своей новой волюты. Проще говоря, эти деньги были чем-то вроде золотовалютных резервов, подкрепляющих стоимость национальных денег. Теперь же в этот общий «Центробанк» могли скинуться и остальные участники концессии.
Наконец, третья идея этого, с позволения сказать, стартапа: возможность купить Libra за любую валюту и использовать её для расчётов как в интернете, как в офлайне. Предполагалось, что это сможет принести продавцам сниженные комиссии за транзакции, а пользователи получали бы супер-удобный интерфейс.
Суть его заключалась в объединении на единой транзакционной платформе с безопасным протоколом шифрования трёх мессенджеров, принадлежавших Цукербергу: WhatsApp (1,5 миллиарда пользователей), Messenger (1,3 миллиарда) и Instagram19 (1 миллиард). Проще говоря, предполагалось, что Libra станет основным средством расчёта для примерно двух миллиардов человек, причём, очевидно, не самых бедных.
Официальная презентация проекта Libra состоялась 18 июня 2019 года, а уже 23 октября основатель и гендиректор Facebook* Марк Цукерберг был вызван на ковёр и шесть часов давал показания в Палате представителей Конгресса США.
Тема слушаний была заявлена, как и следовало, – Libra. Но вот держать удар Марку пришлось по всем фронтам: конгрессмены атаковали его по поводу скандалов, связанных со сбором данных, по поводу проблем с конфиденциальностью, а председатель Комитета по финансовым услугам Максин Уотерс и вовсе потребовала разделить активы Facebook (отделить от него WhatsApp и Instagram20), чтобы ни одна из социальных сетей не имела на рынке исключительного положения.
В общем, конгрессмены собрались, чтобы дружно продемонстрировать Libre «красную карточку», а что станет поводом – было уже и не так важно. Всю драму происходящего коротко и ясно выразил член палаты представителей Брэд Шерман: «Вы собираетесь воспользоваться всей мощью Facebook, чтобы попытаться создать новую валюту. Вы называете её Libra, но так как за ней стоите вы [Цукерберг] – я называю её Zuck Buck („Доллар Цукерберга“)».
Впрочем, нужно отдать должное Цукербергу – он бился как гладиатор на арене Колизея, акции Facebook даже выросли на 2 % за время этих слушаний, а Bitcoin и другие криптовалюты падали, так сказать, с металлическим звоном.
Цукерберг рассказывал, увещевая демократов, как Libra поможет бедным слоям населения, предоставив им систему для хранения и перевода денег с низкими комиссиями. Доказывал, что управлять проектом будет не Facebook, а независимая некоммерческая «Ассоциация Libra».
Агитировал он и республиканцев, рассказывая, как Libra поможет США накладывать санкции на другие страны: «Мы должны взвесить риск запуска Libra с тем риском, если финансовая система Китая станет стандартом во многих странах, – объяснял он. – Тогда для нас будет очень трудно, если не невозможно, накладывать санкции или другие виды защиты в странах, за которыми мы надзираем».
Он успокаивал ретроградов: «Несмотря на то что ассоциация Libra является независимой и мы не контролируем её, я хочу прояснить ситуацию. Facebook21 никак не будет участвовать в запуске платёжной системы Libra, до тех пор пока регуляторы США её не одобрят». И взывал к прогрессистам: «Если мы хотим оставаться мировым лидером в области финансовых технологий, жизненно важно, чтобы мы не принимали реакционных законов против криптовалют».
Но всё тщетно. Лидеры рынка, вступившие изначально в «Клуб двадцати восьми», бежали из «Ассоциации Libra» сверкая пятками. Чтобы… воссоединиться под тем же знаменем, но с другим названием. За два года оно менялось несколько раз – сначала Calibra, потом Novi, затем – финальный вариант – Diem. Кроме ребрендинга было ещё только одно изменение: рассматривалась возможность ограничиться только одной «резервной валютой» – долларом.
Но на сей раз к регуляторам США присоединились уже и регуляторы из ЕС, не считая других стран, которые высказались, что желание компании Meta22 запустить свой проект угрожает финансовому суверенитету, конфиденциальности и антимонопольному законодательству. В целом реакция политических элит универсальна – разрешение любой «валюты» компании Meta приведёт к тому, что мир получит самый большой, не подконтрольный никому Центробанк.
В январе 2022 года проект был снова официально закрыт и даже продан, но понятно, что это очередная игра. По крайней мере, ничто не остановило Стефана Касриэля, главу цифрового кошелька Meta, написать в Twitter23: «Компания продолжит реализовывать наши планы в области финансовых технологий для создания экономических возможностей и обеспечения большей финансовой доступности сегодня, и мы смотрим в будущее метавселенной».
По данным издания Politico, финансовый регулятор США готовит большой доклад, где будет изложена следующая позиция: «Сочетание эмитента стабильной монеты или поставщика кошелька и коммерческой фирмы может привести к чрезмерной концентрации экономической власти. […] Эта комбинация может оказать пагубное влияние на конкуренцию и привести к концентрации рынка в секторах реальной экономики».
Формат валюты Gram, задуманной Павлом Дуровым, сильно отличался от того, что предлагал Марк Цукерберг. Не изменяя самому себе, основатель Telegram пытался сделать полностью централизованную и подконтрольную ему криптовалюту, но предельно либертарианскую, так сказать, для пользователей.
Павел Дуров сразу отказался от концепции майнинга, создал блокчейн-платформу TON, которая отличалась от более ранних версий высокой скоростью транзакций, что позволяло бы ей работать при обычных кассовых расчётах наравне с Visa и MasterCard.
Он сразу «напечатал» 5 млрд единиц своей криптовалюты и разделил их пополам между инвесторами, которые внесли в рамках первичного предложения токенов (ICO) 1,7 млрд долларов, и фондом TON Reserve, который был призван стабилизировать курс Gram относительно доллара24.
Запуск планировался на тот же злосчастный октябрь 2019 года, но за несколько недель до предполагаемого запуска выяснилось, что Комиссия по ценным бумагам и биржам США (SEC) признала токены Gram ценными бумагами и на этом основании добилась судебного запрета на их продажу.
На февраль 2020 года было запланировано повторное заседание суда, чтобы оспорить его решение. В январе 2020 года SEC допросила Павла Дурова в Дубае, а уже 25 марта 2020 года суд Южного округа Нью-Йорка окончательно запретил выпуск криптовалюты Gram. Проект был закрыт.
Надо сказать, что разрешение на выпуск Gram, а тем более Libra, стало бы очень опасным прецедентом, ведь не меньшую, а то, возможно, и большую угрозу для монетарной политики США несёт, например, Amazon, который и так уже из-под полы играется с Amazon Coins25.
Не секрет, что Amazon обладает самым мощным «облаком» (Amazon Web Services – AWS), которым пользуются сторонние компании для хранения своих данных, на чём Amazon зарабатывает миллиарды долларов ежегодно. Уже сейчас AWS является одним из центральных инфраструктурных объектов огромной финансовой пирамиды криптовалют, пропуская через себя, например, 25 % всех рабочих нагрузок Ethereum26 в мире.
Вполне очевидно, что таким образом компания Джозефа Безоса отрабатывает технологии и готовится к выходу со своим полноценным «денежным продуктом» на рынок. Если же подумать о всём том объёме сервисов, которые может предоставить и физическим, и юридическим лицам экосистема Amazon, то не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы не заметить, что в государстве эта «экосистема» уже нуждаться не будет.
Впрочем, посмотрев на мытарства Цукерберга, Безос собирается пойти другим путём. По скудной информации, которая просачивается за стены этого интернет-гиганта, Amazon разрабатывает специальный «денежный» проект, который первоначально будет запущен в Мексике. «Этот продукт позволит клиентам конвертировать свои деньги в цифровую валюту… иметь возможность пользоваться онлайн-услугами, включая покупку товаров и/или услуг, таких как Prime Video», – говорится в одном из сообщений.
Конечно, широкую публику такие вопросы не слишком волнуют, но можно, мне кажется, представить, как воспринимают происходящее правящие круги государств, находящиеся между молотом и наковальней общественного недовольства и агрессивной политики технологических гигантов, решивших взять управление миром в свои руки.
И Китай пока, судя по всему, единственная держава, которая смогла противостоять аннексии своих граждан и полностью стерилизовала свою финансовую систему, запретив криптовалюты как класс27, но, как это обычно бывает, по китайской модели.
Больше, чем Великий файрвол
Первой страной, которая посчитала интернет критической угрозой для своей национальной безопасности, стал Китай. Начиная с 1996 года Китай занял активную позицию по регулированию интернет-активности в стране, и уже с 1998 года началось создание «Золотого щита» под контролем министерства общественной безопасности. Это тот самый знаменитый «Великий китайский файрвол» – комплексная система безопасности, занимавшаяся изначально лишь фильтрацией контента.
Впрочем, «Золотой щит» – лишь начало большого пути, об окончании которого именно теперь можно говорить с полной уверенностью. Знаковое событие произошло в 2018 году, хотя это казалось абсолютно немыслимым: китайский оператор дата-центров Tianyi (подразделение государственного оператора China Telecom) подписал соглашение на хранение данных китайских пользователей сервиса Apple iCloud. Вся информация, включая ключи шифрования пользователей, теперь хранится на государственных серверах Китайской Народной Республики.
Apple, судя по всему, – последняя крупная компания в списке «приземлившихся» на китайских серверах. К моменту, когда «сломалась» Apple, это сделали уже все основные технологические гиганты, ведущие свой бизнес в Китае. Примечательность этого договора с Apple заключается в том, что прежде компания всегда декларировала, что не собирает данные о своих пользователях и не может вскрыть их аккаунты, потому что «ключи шифрования хранятся исключительно на устройстве»28. Это и тогда было, надо полагать, не всей правдой, ну а случившееся в 2018 году – и вовсе новая веха в «политике открытости» технологических компаний и пользователей.
Правительство Китая применяет ту же самую практику «экспроприации данных» в отношении не только западных провайдеров, но и собственных хайтек-гигантов. Все они предоставляют правительству цифровые следы, которые гражданин КНР оставляет в интернете. То есть Китай волевым решением лишил всех цифровых игроков каких-либо прав на своих граждан. Можно сказать, отбил их обратно после попытки завоевания.
Не менее решительно поступил Китай и с криптовалютами. Глядя на нервные потуги западных стран обуздать Meta, Китай решил и вовсе не играть с огнём. До мая 2021 года половина всего мирового майнинга биткойна была сосредоточена в Поднебесной, но сначала криптовалюту начали постепенно запрещать, её перестали использовать банки и платёжные системы.
24 сентября 2021 года Народный банк Китая признал незаконной всю деятельность, связанную с криптовалютой (добычу, покупку, продажу, хранение и реализацию). Ещё через четыре дня были заблокированы и сайты отслеживания курсов криптовалют. После этого Alibaba объявила о полном запрете на своих площадках продажи любых устройств для майнинга. А уже в октябре Китай включил майнинг в список отраслей, запрещённых для инвестиций.
Но, конечно, Китай не был бы Китаем, если бы он не создавал параллельную, но государственную систему. Начиная с 2020 года в Поднебесной началось тестирование собственной цифровой валюты – «цифрового юаня», для использования которой не потребуется ни счёт в банке, ни даже интернет.
Официальная позиция правительства такова: цифровой юань сделает платежи более доступными, а экономика не будет зависеть от доллара и санкций. Впрочем, за «официальной позицией» китайского руководства эксперты всегда подозревают второе дно. Да и вряд ли они ошибаются – конечно, и этот инструмент ляжет в общую структуру контроля Китайского государства за населением под мудрым руководством товарища Си.
Да, правда в том, что тягаться с IT-гигантами может только Китай, который уже сам собой представляет одну большую технологическую компанию, и экосистему, и систему производства желаний и чаяний своих граждан. Мне кажется, очевидно, что все эти действия – это составляющие одной большой стратегии по защите своего населения от влияния «цифровой десубъективизации».
Китай собирает большие данные о своих гражданах, как известно, не просто так, да и камерами обвешана вся страна тоже не случайно: система неустанно и последовательно работает над созданием так называемого «социального рейтинга» или «кредита» – способа отслеживания и ранжирования своих граждан.
Внедрение этой системы – не заговор, оно идёт достаточно открыто. Впервые о работе над ней было объявлено в 2014 году, после чего начались многочисленные пилотные проекты в разных регионах страны.
«Ускорение построения системы социального кредита, – значилось в „Уведомлении Государственного совета о выпуске схемы планирования строительства системы социального кредита (2014–2020 гг.)“, – является важной основой для комплексной реализации концепции научного развития и построения гармоничного социалистического общества, важным методом совершенствования системы социалистической рыночной экономики, ускорения и обновления социального управления, а также имеет важное значение для укрепления сознания искренности членов общества, создания благоприятной кредитной среды, повышения общей конкурентоспособности страны и стимулирования развития общества и прогресса цивилизации».
Точная методология определения социального кредита неизвестна. Понятно, что он может и повышаться, и понижаться, в зависимости от того, как человек себя ведёт. Анализируя случаи «наказания» и «поощрения», о которых становилось известно прессе, западные СМИ, тревожно следящие за всем, что происходит в Поднебесной, считают, что понижение кредита может произойти при нарушении правил дорожного движения, курении в запрещённых местах, использовании ненормативной лексики, покупки слишком большого количества видеоигр, «неправильных» постах в социальных сетях, хищениях, мошенничестве, распространении лживых новостей.
В качестве наказания используются самые разные меры. В 2016 году девять миллионов китайцев были лишены права покупать билеты на самолёты, а ещё три миллиона – покупать билеты бизнес-класса на поезда. В принципе, всё, что связано с удобством, комфортом и развлечением, находится, так сказать, под ударом – ограничение доступа в рестораны, ночные клубы или поля для гольфа, невозможность забронировать номера в гостиницах высокого класса, отмена права свободно выезжать за границу и т. д. В ряде случаев применяется снижение скорости интернета.
В 2017 году семнадцать молодых людей, отказавшихся от службы в армии, были лишены права получить высшее образование, обучаться в старших классах или продолжать своё обучение. Также им были запрещены выезд за границу и покупка недвижимости. Судя по всему, и устроиться на какие-то руководящие должности им тоже будет нельзя – такое ограничение тоже существует, причём касается не только государственных учреждений, но и банков, других частных компаний.
Впрочем, кроме наказаний, для обладателей высокого рейтинга действует система поощрений. Например, китайский сайт знакомств Baihe отдаёт предпочтение учётным записям хороших граждан: можно получить скидку по счетам за электроэнергию, бронировать отели без предоплаты, брать вещи в аренду без залога и получить пониженный процент по кредиту в банке.
Впрочем, как я уже сказал, это данные о многочисленных пилотных проектах, проводившихся в разных провинциях. Если же говорить, с чего всё началось, то самые первые подходы к этому снаряду были сделаны на Тибете и в Синьцзян-Уйгурском автономном районе Китая, где проживают уйгуры, этнические казахи и представители других мусульманских меньшинств.
Установка камер слежения за тибетцами началась ещё в нулевых, что позволило свести на нет уже к Пекинской олимпиаде 2008 года достаточно частые до той поры народные восстания «подданных» далай-ламы. После этот опыт был с тем же успехом перенесён на непокорных уйгуров и другие мусульманские общины, а затем уже начал применяться в более спокойных регионах.
В отчёте Центральной тибетской администрации за 2008 год значится: «Проект Skynet – это система наблюдения для контроля над тибетцами и храмами по всем районам». В опубликованном в 2019 году докладе Госдепа США о ситуации с правами человека указывается, что в уйгурском Синьцзяне видеокамеры установлены на улицах, в магазинах и мечетях; программное обеспечение позволяет распознавать граждан по лицу, голосу и походке; ведётся тотальный контроль телефонных звонков, текстовых сообщений, электронной почты, социальных сетей и других цифровых коммуникаций; проводятся регулярные медосмотры для сбора образцов ДНК, сканирования сетчатки глаза и снятия отпечатков пальцев.
Понятно, что подобная политика Китая не может не шокировать Запад, а он именно так и реагирует на внедрение системы социального рейтинга – шок, ужас и тотальное недоверие.
Интересно, что на Западе совершенно не осознают собственных тоталитарных практик, разрастающихся всё сильнее и сильнее. Например, «демократический» запрос на преодоление всяческой сегрегации в обществе породил «парад привилегий», групповое упражнение, участники которого должны прочувствовать эффекты «социального неравенства».
Сначала все встают в одну линию, затем ведущий называет категории, и каждый из участников должен сделать шаг вперёд, если это «привилегия», которой он пользуется, и шаг назад, если у него таковой нет. Шаг вперёд полагается за белый цвет кожи, за мужской пол, за гетеросексуальность, за цисгендерность, за происхождение из состоятельной семьи, за высшее образование и т. д.
После выполнения задания тем, кто оказался впереди, следует осознать, сколь много они «должны» тем, оказался сзади.
При этом нельзя сказать, чтобы власти Китая действовали абсолютно слепо и бездумно, реализуя программу социального кредита. Её системное применение по всему Китаю было запланировано на 2020 год, однако, судя по всему, тестирования ещё продолжаются, а китайское правительство открыто сообщает об имеющихся трудностях.
В ноябре 2020 года оно сформулировало шесть проблем, которые ещё предстоит решить. Первая – необходимо чётко определить, какое действие (или бездействие) должно оцениваться системой. Вторая – решение вопроса с раскрытием приватной информации29. Третья проблема – создание системы оценки серьёзности проступка и степени его влияния на социальный рейтинг. Четвёртый пункт – согласование системы с Конституцией, Уголовным и Гражданским кодексами. Пятый вопрос – механизм восстановления рейтинга, если человек встал на путь исправления или был причислен к «неблагонадёжным» по ошибке. И шестая проблема – обеспечение стандартов информационной безопасности (как уберечь личные данные от утечек, торговли ими и мошеннических схем).
Да, сам подход совершенно не соответствует представлениям «западной демократии», но я не удивлюсь, если окажется, что меры, предпринимаемые правительством Китая, обусловлены анализом проблем, с которыми столкнулся тот самый Запад. Не исключено, что компетентные, так скажем, органы Поднебесной в свою очередь проанализировали ситуацию с «правами человека» в странах «развитой демократии» и поняли, что делать можно, что нельзя, а что нужно делать, причём немедленно…
Дело в том, что третьим «эффектом» цифровой волны является загадочная «новая власть».
Глава третья. Ризоматичность «новой власти»
Через пять лет на Украине может случиться всё что угодно, к власти могут прийти фломастеры.
Иван Ургант
В контексте информации и потребления контента цифровая эпоха характеризуется, с одной стороны, потрясающей консолидацией знаний и почти беспрепятственным доступом к ним, но, с другой стороны, информационное поле цифрового мира сильно фрагментировано, тотально анонимизировано, существует в виде своего рода туннелей или колодцев, порождённых персонализацией.
Наконец, третий важный фактор – сложившаяся практика потребления контента в цифровую эпоху работает и «на вход», и «на выход» за счёт, по сути, подсознательных психических механизмов, управляющих поведением пользователя. То есть ни потребление информации, ни реакции на неё не являются осмысленным действием человека. В каком-то смысле он потребляет информацию и реагирует на неё в обход своей воли, будучи спровоцированным и направленным. Мы не преувеличим, если скажем, что пользователь используется социальными медиа как машина, обеспечивающая потребление и генерацию контента30.
Думаю, что, рассматривая феномен Сети, нет смысла подробно говорить о том, насколько ценен и значим интернет сам по себе. Сеть является самым эффективным в истории человечества инструментом обмена знаниями, актуальной информацией, а также провайдером коммуникаций.
Ещё двадцать лет назад невозможно было представить, что ты сможешь получить всю необходимую информацию по интересующему тебя вопросу, не выходя из дома (скажем, в библиотеку) и, что очень существенно, без специальной помощи со стороны специалиста по данной теме.
Доступность даже узкоспециальных знаний стала принципиальным, фундаментальным изменением, преобразившим научную сферу. В значительной степени именно этот фактор определяет ту скорость, с которой сейчас галопирует научно-технический прогресс.
Рей Курцвейл, один из самых блистательных технофутурологов ХХ века, в 2005 году в своей знаменитой книге «Сингулярность рядом: когда люди превзойдут биологию» предсказывал наступление технологической сингулярности31 к 2045 году. Однако в лекции, на которой мне довелось присутствовать в 2021 году, Курцвейл сдвинул прогноз уже к 2035–2037 году. «А может быть, и раньше», – добавил он.
Итак, невозможно переоценить значение Сети как инструмента хранения, дистрибуции и продуцирования знания. Но на этом хорошие новости, будем честны, заканчиваются. Ключевыми проблемами Сети, как я уже сказал, являются дефрагментация, анонимизация и формирование специфических информационных колодцев («фильтр пузырей»).
«Эффект дефрагментации» обусловлен тем, что в Сети нет никакой системы структурирования, ранжирования, действительной систематизации знаний. Она не обладает даже действенными механизмами верификации знаний – определения их достоверности, а также достаточности в вопросе информирования.
Это в полной мере, если использовать термин французских философов Жиля Делёза и Феликса Гваттари, ризоматическая структура (ризома)32: «Любое место ризомы, – пишут авторы в „Тысяче плато“, – может и должно быть присоединено к любому другому её месту. Это очень отличается от дерева или корня, которые фиксируют место, порядок. […] Нет больше никакого отнесения к Единому, как к субъекту и объекту, как к природной или духовной реальности, к образу и миру. Множества ризоматичны и изобличают древовидные псевдомножества. Не существует ни единства, которое бы служило стержнем в объекте, ни такого, которое бы разделялось в субъекте. […]
Ризома может быть сломана, разбита в каком-либо месте, она возобновляется, следуя той или иной своей линии, а также следуя другим линиям. […] Группы людей и отдельные индивиды содержат в себе микрофашизмы, которые не требуют ничего, кроме кристаллизации. Да, пырей тоже ризома. Хорошее и плохое не могут быть чем-то, кроме как результатами активного выбора [селекции], вновь и вновь совершающегося во времени. […] Ризома не является ответственной ни за какую структуральную или генеративную модель. Она чужда всякой идее генетической оси в качестве глубинной структуры. […]
Централизованным системам авторы противопоставляют нецентрализованные системы, сети конечных автоматов, где коммуникация осуществляется от одного соседа к другому, где стебли и каналы не пред-существуют [друг другу], где все индивиды взаимозаменяемы и определяются только по состоянию на определённый момент, таким образом, что локальные операции координируются и глобальный конечный результат синхронизируется независимо от центральной инстанции».
Из-за отсутствия общей структуры мы не понимаем истинного значения большинства понятий, относящихся к разделам знаний, в которых мы не сведущи. Того объема фактов, смыслов и систем отношений, которые скрываются за этими понятиями.
Да, нам может казаться, что «всё понятно», но в действительности получение информации из Сети напоминает историю из знаменитой книги Джерома К. Джерома, где герой рассказывает о своём визите в библиотеку Британского музея и какое влияние на него оказал медицинский справочник. Герой обнаружил у себя все болезни разом, за исключением разве что родильной горячки.
То, что информационное пространство Сети не предоставляет механизма ориентации в знании, что не так-то легко заметить (есть же «Википедия», в конце концов), лишь усиливает эти эффекты. Вроде бы разобраться, что к чему, имея такой неохватный объем информации, не так и сложно – набираешь в поисковой строке запрос и смотришь результат.
Проблема в том, что мы не знаем того, чего мы не знаем, а потому и не можем загуглить это неизвестное. Следовательно это никак не помешает нам иметь стойкое убеждение, что мы разобрались во всём «досконально».
Да, для решения простых, утилитарных вопросов подобное программное решение вполне подходит, потому что оно изготавливается коммерческими компаниями специально для продажи нам своих услуг – вы можете узнать из Сети, где дешевле купить тот или иной продукт, как куда-то добраться, каков график работы музея или жилищной конторы и т. д.33
Однако, если за знанием не стоит ответственного лица (в виде, например, коммерческой компании, официально сообщающей о себе), мы имеем дело с эффектом «испорченного телефона». Процесс выглядит следующим образом: исходное сообщение, появившееся в Сети (подлинность которого изначально невозможно верифицировать), многократно трансформируется множеством интерпретаторов, о характеристиках которых мы также ничего не знаем.
По сути, изначальная «фигура» последовательно, по различным ветвям интерпретаций многократно меняет фон, претерпевая те самые изменения, производя интерпретацию интерпретаций. Это позволяет любому актору собрать множество правдоподобных целостностей (версий реальности), удовлетворяющих любому изначально заданному его предубеждениями подходу34.
Возникающие при таком подходе уродливые, противоречивые внутри самих себя големы – которых принято называть «идеологиями» – созданы из одной и той же общей информационной «глины». Эта пластичная ризоматичность Сети позволяет им обретать формы, противоположные друг другу по существу. И созданные лишь на противодействии, в рамках противостояния, оно словно бы специально созидаются для ожесточённого конфликта между собой.
Этот процесс, как мы видим, возникает по вполне понятным психологическим и социально-психологическим причинам. Однако он может интерпретироваться и как «управляемый хаос», таковым – в смысле, управляемым – зачастую вовсе не являясь. Сама эта система «производства знания» (псевдознания) приводит к результатам, которые постфактум могут выглядеть полноценным заговором, особенно в воспалённых умах прирождённых конспирологов.
«Арабская весна» и «персидская зима»
В основе любого социального процесса лежит определённый социально-экономический базис, который в нынешних условиях, конечно, находит своё отражение в цифровом мире, но революционная ситуация возникает строго согласно ленинской формуле – «низы не могут, верхи не хотят»35.
Конечно, средства связи, как и революционный дискурс, возникающий в социальных медиа, оказывают своё воздействие, но лишь как спичка, поднесённая к уже хорошо нагретому пороху.
Социально-экономическим базисом событий, которые теперь называются «арабской весной», стали результаты правления режима Зин аль-Абидина Бен Али. В целом, неплохая экономическая ситуация способствовала увеличению рождаемости, что создало высокий процент молодого населения. С 1950 по 2015 год численность Туниса увеличилась более чем в три раза, в 1950 году она составляла 3,5 млн человек, а уже к 1990 году – 8,2 млн.
В нулевых положение дел в Тунисе выглядело почти безоблачным: экономический рост, число бедного населения снизилось до трёх процентов, Тунис вступил в ВТО, развивались теснейшие связи с Евросоюзом. Формально страна была вполне демократической, особенно по сравнению с предыдущими режимами: проходили выборы, в парламенте, пусть и номинально, были представлены оппозиционные партии и т. д.
Однако несменяемость власти и семейная коррупция36 в сочетании с отсутствием социальных лифтов, высокой безработицей (более 15 %) и усилением религиозности молодёжи, а также на фоне последствий мирового экономического кризиса (в начале 2010 года цены только на хлеб выросли в Тунисе на 50 %) привели к критической ситуации, почва для масштабных народных волнений была готова («низы не хотят»).
На непростую экономическую ситуацию наложился политический кризис, который заставил Бен Али сделать заявление о том, что он не будет баллотироваться на следующий президентский срок, где обычно побеждал с триумфальными и очевидно сфальсифицированными результатами выше 90 % («верхи не могут»). В народе поползли слухи, что на освободившийся президентский пост Бен Али планирует поставить свою супругу – Лейлу, которая, мягко говоря, не пользовалась большим доверием в обществе. Это стало дополнительным раздражающим фактором, спровоцировавшим дальнейшие волнения.
Однако, когда мы думаем о том, что произошло весной 2010 года в этом регионе, первая мысль – это, конечно, история простого 26-летнего зеленщика Мохаммеда Буазизи. Молодой человек совершил акт самосожжения в знак протеста против коррупции в своем родном городе Сиди-Бузид (численность – 40 тыс. человек, расположен в 265 км от столицы), и не сформируйся к тому моменту «революционная ситуация», акция Мохаммеда прошла бы незамеченной. Но она к этому моменту уже созрела, и по совершенно объективным причинам.
Видео с горящим Мохаммедом было загружено в Facebook37, где его увидели тунисские диссиденты, находившиеся в Европе. Они направили материал в сочувствующие СМИ. Очень популярный в Тунисе канал «Аль-Джазира», демонстрируя его буквально по кругу и смакуя подробности, фактически подталкивал тунисцев к неповиновению.
Бен Али принял решение обратиться к народу. Как пишет Этан Цукерман в книге «Новые соединения. Цифровые космополиты в коммуникативную эпоху»: «Бен Али вышел в эфир и то умолял протестующих разойтись, то угрожал им расправой, если они не послушаются». То есть власть уже не только «не могла», она продемонстрировала свою слабость, и её счёт пошёл на часы.
Свержение Бен Али запустило эффект домино в странах, где сложилась примерно такая же политическая и социально-экономическая ситуация. Это привело к падению Хосни Мубарака в Египте и Муаммара Каддафи в Ливии.
Теперь к вопросу о конспирологии: несмотря на историческое значение «жасминовой революции», о том, что происходит в Тунисе, мир узнал впервые из New York Times, которая сообщила о Мохаммеде Буазизи, когда Бен Али уже бежал из страны. Четыре недели горело это пламя, а западные СМИ не уделяли ему никакого внимания.
Впрочем, тот же Этан Цукерман находит весьма понятное объяснение: протесты в Тунисе пришлись на время Рождества и Нового года, когда публика была в основном увлечена приготовлениями к праздникам. Добавьте к этому, что официальные СМИ в Тунисе ситуацию замалчивали, а местные оппозиционные сайты за пределами страны никому особенно не были интересны.
Спустя некоторое время Барак Обама сделает выговор директору Национальной разведки США Джеймсу Куперу – и за Тунис, и за потерю стратегического партнёра США на Ближнем Востоке – Хосни Мубарака. Председатель сенатской комиссии по разведывательному ведомству сенатор Дайэнн Файнштейн задала разведке и вовсе сакраментальный теперь уже вопрос к «старой власти»: «Неужели никто не смотрел, что там в интернете происходит?»
Конечно, когда свергли Мубарака, а США бомбили Ливию, пресса дала себе шанс отыграться – происходящее в прямом эфире наблюдал весь мир. Но это уже, так сказать, «послевкусие», вишенка на этом безумном торте. На более глобальном уровне приходится признать, что Сеть стала предельно дефрагментированной, а отдельные сетевые всполохи ни на что повлиять не могут. Они не способны не только вызвать серьёзных социальных изменений, но даже сделать какие-то события «общественно заметными»38.
Всё в рамках того же расследования о просчётах американской разведки по поводу Туниса и Египта отставной сотрудник ЦРУ Брюс Ридель заметил: «Не слишком ли мы сегодня зациклены на терроризме и Иране и недостаточно – на широкой смене поколений в регионе?» И это второй вопрос, на котором, мне кажется, важно остановиться.
Генералы, как известно, готовятся к прошлым войнам, и то, что ЦРУ во все глаза следит за Ираном, неудивительно. Дело даже не в ядерной программе, а в том, что ровно так же, как Запад прозевал «арабскую весну», он не заметил в своё время и приближения «персидской зимы» 1979 года, сделавшей Иран исламской республикой. И, как вы понимаете, обошлось без интернета, даже намёка на него тогда не было.
Мохаммед Реза Пехлеви – тридцать пятый шахиншах Ирана – правил страной с 1941 года. Человеком он был амбициозным и даже мечтательным, а власть его казалась абсолютной и вечной. Но ситуация стала ухудшаться в 1970-х годах, когда он, заручившись поддержкой США, решил примерить на себя роль «жандарма Персидского залива».
Дела у него в этот момент шли прекрасно – после кризиса 1973 года произошло четырёхкратное повышение цены на нефть. На этом фоне шах планировал ускоренную модернизацию страны, но попал в ловушку, как говорят, «ресурсного проклятия». В стране началась «безудержная инфляция, растущие как грибы трущобы, беспорядочные и непродуктивные расходы распространённой повсеместно коррупции». Недовольство «верхами» росло на всех уровнях власти и среди населения.
Одним из главных критиков шаха Реза Пехлеви был уважаемый в народе священнослужитель – аятолла Рухолла Хомейни. Будучи в изгнании с 1964 года, к 1965-му он обосновался и жил в соседнем Ираке.
Поздними вечерами, когда толпы паломников уже покидали мечеть имама Али в Эн-Нааджафе, Хомейни рассказывал желающим длинные лекции о просемитском заговоре Пехлеви. Аргументы изобретались, судя по всему, буквально на ходу – например, что шах заказал портрет вождя всех шиитов имама Али, где тот изображен голубоглазым блондином, потому что хочет, чтобы Ираном завладели американские христиане, и всё в этом духе39.
К святилищу имама Али в Ираке иранцам было не так-то просто попасть – квота составляла всего тысячу двести человек в год. Но этого оказалось достаточно, чтобы буквально заполонить рынки Ирана кассетами с записями Хомейни под маркой «Соханрани мажаби», что значит – религиозная лекция.
Шах запретил бы и эти кассеты, но вот президент США Джимми Картер требовал от него начать демократические реформы, а не душить «свободу слова». Так что только за 1978 год на рынках Ирана было продано более ста тысяч кассет с лекциями Хомейни, а его обвинительные речи, полные конспирологии и призывов к свержению шаха, услышали миллионы иранцев.
В качестве «идеологически выверенного ответа» министр информации Дарюш Хомаюн опубликовал в старейшей газете Ирана «Эттелаат» программную статью, которая называлась «Чёрно-красный империализм». В ней он обвинил аятоллу во всех смертных грехах – в сговоре с Советским Союзом, сотрудничестве с британской разведкой и даже в гомосексуализме.
Реакция иранцев, которые как раз в этот момент очень сочувствовали аятолле из-за трагической гибели его старшего сына, была бурной. 9 января 1978 года на улицы вышло более четырёх тысяч студентов, которые требовали от правительства опровержения провокационной публикации. Но армия жестоко подавила это выступление, что, в свою очередь, запустило целую лавину протестов – за следующий год в них приняло участие 11 % иранцев.
Так что к январю 1979 года бежать из Ирана пришлось уже самому шаху, а вот Хомейни, напротив, триумфально вернулся на родину. Миллионы людей со слезами на глазах встречали на улицах своего духовного лидера. Через четыре месяца иранцы единодушно проголосуют на референдуме за объявление Ирана исламской республикой.
Удивлению «западных партнёров» и тогда не было предела. Годом ранее Джимми Картер лично приветствовал Пехлеви такими словами: «Под мудрым руководством шаха Иран остается островком стабильности в одном из самых беспокойных регионов мира». В августе 1978 года протесты полыхали по всей стране, а свежеиспечённый отчёт ЦРУ гласил: «Ситуацию в Иране нельзя оценить как революционную или даже как предреволюционную».
Ничто не помешает нам, конечно, сказать, что шаха Реза Пехлеви свергли кассеты, а Бен Али, Мубарака и Каддафи – социальные сети. Но куда более вероятные причины, на мой взгляд, это бедность больших масс молодёжи, не имеющей перспектив, руководство, пекущееся о своих интересах, религиозная пропаганда и низкий уровень критического мышления, причём как у тех, так и у других.
Проще говоря, по-ленински: «Верхи не могут, низы не хотят». Ну а как они внутри самих себя «переписываются» – глиняными табличками или смайликами в социальных сетях – существенного значения не имеет.
Марк Цукерберг может сколько угодно рассуждать о том, что его детище принесло «свободу и демократию», но правда в том, что цифровая среда вызывает у человека патологическую зависимость и оказывает на него тотально демотивирующее влияние – то есть чем дальше, тем больше «низы» просто перестают чего-либо хотеть.
Удивительным следствием пандемии COVID-19 стала не только череда локдаунов, не только массовый перевод белых воротничков на удалёнку, но и тотализация подключённости. Даже самым упрямым критикам стало понятно, что мир изменился и цифровизация всего и вся неизбежна.
Согласно отчёту, выполненному компаниями Hootsuite и We are social, с наступлением ковида 76 % пользователей стали больше времени проводить за мобильными устройствами, просмотр Smart TV увеличился на 43 %, около трети всех опрошенных стали больше времени тратить на компьютерные и видеоигры. Больше половины опрошенных (57 %) стали смотреть больше фильмов и шоу, 47 % респондентов увеличили время использования соцсетей, а 46 % стали больше общаться в мессенджерах.
Если же говорить о глобальном тренде, то по данным Digital 2021 пользователи интернета потратили в 2021 году только на социальные сети рекордные 3,7 трлн часов, что эквивалентно 420 млн лет жизни. Всего же в интернете мы провели 1,3 млрд человеко-лет.
Средний интернет-пользователь тратит на интернет более семи часов в день, что соответствует двум целым суткам в неделю, а если исключить сон, то 42 % жизненного времени. И это не считая телевизора, который добавляет к этому «экранному потреблению», например, в США 3,5 часа в день. Если же «вешать» в битах, то с 2010 года по 2021-й объем потребления интернет-контента вырос в 37 раз (с 2 до 74 зеттабайт).
По сути, мы уже упёрлись во временной предел цифрового потребления, и, конечно, это оказывает системное влияние на нашу психику. Цифровой мир вытесняет реальный, при этом постоянная работа мозга на приём информации вызывает комплекс негативных эффектов – депрессивные расстройства, апатию, рост агрессивности, нетерпимости и выраженное внутреннее напряжение.
Как следствие, это напряжение стало проецироваться на работу. Множество успешных профессионалов почувствовали острое разочарование в том, чем они занимались до сих пор. Специалисты посчитали это проявлением профессионального выгорания, хотя как минимум странно, что вдруг «выгорело» больше половины сотрудников, тогда как прежде этот процент составлял от трёх до пяти.
Весной 2021 года исследовательское подразделение компании Microsoft опубликовало доклад, согласно которому 41 % сотрудников в США думают об увольнении, а компания McKinsey провела исследование совместно с кадровым агентством Kelly Services, которое и вовсе дало какие-то совершенно фантастические цифры.
Выяснилось, что состояние сотрудников в США, Канаде, Великобритании, Австралии и Сингапуре таково: 42 % сотрудников находятся в состоянии «профессио-нального выгорания», 40 % готовы уволиться в ближайшие 3–6 месяцев, при этом 26 % и вовсе готовы уволиться «в никуда», то есть без какого-то плана, просто больше нет сил работать, нет желания.
По данным Gallup, в отчёте за 2022 год указано, что только 21 % сотрудников чувствуют вовлечённость в работу и чувствуют свою работу значимой (в Великобритании, например, таких только 8 %), а об общем благополучии заявили лишь 33 % респондентов. 44 % сотрудников сообщили, что испытывают постоянный стресс на работе. Европа и Южная Азия, включая Индию, возглавили рейтинг стран по степени снижения общего благополучия сотрудников (за один только 2021 год он упал на 5 %), при этом в Южной Азии он составляет теперь всего лишь 11 %.
Сотрудникам самых разных компаний и профессий стало массово казаться, что работа забирает у них слишком много времени и сил, заставляет тратить себя на то, что им не нравится, не приносит удовлетворения или вовсе не имеет смысла. Благодаря одному из видео, которое набрало множество просмотров в интернете, феномен получил название «тихий уход», или «тихое увольнение».
Это понятие объединяет и действительное увольнение «в никуда», и более мягкую форму, похожую, честно говоря, на своего рода саботаж40 – когда сотрудник перестаёт проявлять на работе какую-либо активность, выполняет обязанности формально, старается не напрягаться, не берёт сверхурочные, не отвечает на звонки от коллег и руководителей, если они поступают в нерабочее время, и т. д.
Для обозначения этого феномена профессор менедж-мента Техасского университета A&M Энтони Клотц предложил понятие «великая отставка» (наподобие «великой забастовки»). Этот исход сотрудников, от работников McDonalds до инженеров-программистов, действительно оказался в США массовым: за один только апрель 2021 года уволились рекордные 4 млн человек. Опросы показали, что почти 40 % белых воротничков готовы уволиться, если их заставят вернуться с удалённой работы.
И вот удивительная вещь: когда руководители технологических компаний сами напрямую столкнулись с проблемой, которую так долго пытались отрицать и, более того, лишь стимулировали, риторика тут же изменилась.
Первым во всеуслышание выступил Марк Цукерберг: «На самом деле в компании, – сказал он во время сессии вопросов и ответов с сотрудниками, – вероятно, есть куча людей, которых здесь быть не должно. И я почти уверен, что мы сможем увеличить результативность и взять более агрессивные цели, повысить вовлечённость, если некоторые из вас просто признаются, что это место не для вас. И этот ваш личный выбор меня устраивает».
Впрочем, настрой Цукерберга понятен – его компания, возможно, острее всех из «большой четвёрки» ощущает тектонические сдвиги, происходящие в мире. В 2021 году впервые за 18 лет существования произошёл отток пользователей из Facebook41, а учитывая ещё и инвестиции в Metaverse, в 2022 году Meta42 впервые за 10 лет отчиталась о падении прибыли. За один день её акции рухнули на 26 %, а их рыночная стоимость – на 230 млрд долларов, чего ещё никогда не было в её истории.
Facebook впервые идёт на снижение расходов на сотрудников, лишает их ряда привилегий и приятных бонусов. «Мы можем либо сократить финансирование будущих проектов, либо немного пострадать из-за снижения рентабельности, – рассуждает Цукерберг. – Но фундаментально для меня куда болезненнее замедлять прогресс, которого мы добиваемся в долгосрочной перспективе, чем иметь краткосрочный трудный период».
Судя по всему, он пока не очень понимает, в чём суть этого «трудного периода» и что он вряд ли окажется «краткосрочным», а прогресс Metaverse в долгосрочной перспективе, вероятно, заставит вспоминать нынешнее «тихое увольнение» как невинную забаву.
Жёсткая риторика последних нескольких месяцев – со стороны как самого Цукерберга, так и его топ-менеджеров – предсказуемо вызвала недовольство во внутренних чатах компании. Но дело не в негативном фоне – его понять можно, дело в том, что именно говорят люди, когда к ним обращается руководство, в сущности, с вполне законными требованиями.
Вот примеры таких высказываний, собранных The Washington Post: «Грустно, что после многих лет моей работы в Meta43 компания идёт по такому пути… Культура катится в ад», или «Я не ухожу сразу только потому, что жду премиальной выплаты за сентябрь, поскольку я много работал, чтобы получить её», или «Кто-нибудь чувствует себя здесь в безопасности?», или «Честно говоря, я просто думаю о том, чтобы сделать перерыв и пожить на сбережения или заняться чем-то скромным, пока этот экономический цикл не пройдёт. Я не хочу работать под постоянным давлением».
Интересно, как Марк Цукерберг оправдывал своё детище, написав статью на 15-летие Facebook44: «В то время как любые быстрые социальные изменения создают неопределённость, я считаю, что мы видим, что у людей больше власти, а долгосрочная тенденция со временем меняет общество, делая его более открытым и подотчётным. […]
Мы всё ещё находимся на ранних стадиях этой трансформации, и во многих отношениях она только начинается. Но если последние 15 лет были посвящены людям, которые создавали эти новые сети и начинали видеть их влияние, то следующие 15 лет будут посвящены людям, использующим свою власть, чтобы переделать общество таким образом, чтобы оно могло быть глубоко позитивным на десятилетия вперед».
Ну что ж, это влияние он теперь вполне может прочувствовать.
С огромными проблемами по возвращению сотрудников в офис после пандемии столкнулась и компания Apple. Не секрет, что в Apple всегда гордились статусом премиального работодателя, необычайной вовлечённостью своих сотрудников и крайне продуктивной корпоративной культурой. Но здесь, буквально под угрозой бунта она была вынуждена, вопреки желанию топ-менеджмента, перейти на «гибридный режим работы».
Новые правила позволяют сотрудникам присутствовать на рабочем месте только три дня в неделю, а оставшиеся два проводить на удалёнке. Кроме того, Тим Кук объявил, что это позволит сотрудникам работать из любого места до двух недель в году, «чтобы, – как говорилось в его внутреннем письме, – быть рядом с семьёй и близкими, иметь возможность сменить обстановку, организовать неожиданное путешествие или по любой другой причине на своё усмотрение».
С Илоном Маском такое не пройдёт… «Удалённая работа больше неприемлема», – написал он сотрудникам Tesla в служебной записке, а затем подтвердил её подлинность в своём Twitter45: «Притворяются, а не усерд-но работают. Пусть притворяются где-то в другом месте». И нельзя сказать, чтобы Маск был неправ.
Как показывают исследования, проведённые в 2022 го-ду исследовательскими компаниями Qatalag и GitLab, среди сотрудников, как они их называют, «интеллектуального труда»:
• 54 % вынуждены показывать, что они находятся в сети в определённое время дня, и каждый день в среднем 67 минут имитируют работу;
• 73 % работников сталкиваются с тем, что уведомления с работы приходят к ним в нерабочее время, что не позволяет им переключаться, при этом в среднем они должны проверять семь приложений или других ресурсов с такой информацией;
• 66 % заявили, что они готовы уволиться с работы, если им не позволят хотя бы гибридный формат работы (дом и офис), а 43 % готовы на должность с меньшим окладом, если бы она давала им больше свободы.
В Google ситуация схожая, хотя более мягкий Сундар Пичаи высказался деликатнее, но от этого не менее определённо: «Есть реальные опасения, что наша производительность в целом не соответствует тому количеству сотрудников, которое у нас есть. Мы должны подумать о том, как свести к минимуму отвлекающие факторы и действительно поднять планку как качества продукции, так и производительности».
Впрочем, если верить журналу Business Standard, другие руководители Google, рангом пониже, разъясняют слова генерального директора вовсе не так миролюбиво. Например, руководство отдела продаж Google Cloud сообщило своим сотрудникам, что недовольно «общим состоянием продаж и производительности в целом» и что, если результаты следующего квартала «не оправдаются, на улицах будет кровь».
Если говорить о других компаниях рынка, то основной тренд – это усиление системы контроля за сотрудниками. Согласно исследованию, проведённому Лабораторией нейронаук и поведения человека, которой я руковожу в Сбере, тенденции 2022 года хоть и являются разнонаправленными (часть компаний пытаются удовлетворить запрос сотрудников на снижение нагрузки, более комфортный режим работы и т. д.), основной тренд всё-таки более жесткий.
Если Google, Tesla, Meta46 и Microsoft стали открыто говорить о нарастающих проблемах, сократили расходы на сотрудников, прекратили наём новых работников и/или значительно уменьшили количество свободных ставок, то в Amazon, например, работает постоянный трекинг сотрудников – человек должен всегда находиться у своего компьютера или ноутбука, за чем следят специальные программы, а, например, J. P. Morgan прославились своим «toxic positive» – то есть, как бы вам ни было плохо, вы должны постоянно улыбаться.
В результате, как мы видим, формируется своего рода порочный круг: изменения в поведении сотрудника, вызванные пандемией и теми глобальными процессами, которые мы обсуждаем в рамках этой книги, привели к росту профессионального выгорания – стала падать продуктивность, а компании отреагировали усилением контроля, на что сотрудники ответили агрессией, недоверием, страхом, нежеланием возвращаться в офис с удалённого или гибридного режима работы. Компаниям приходится снова ужесточать контроль и пугать, используя весьма говорящие идиомы – «blood on the streets», что, в свою очередь, вызывает ещё большее неприятие со стороны сотрудников.
Избыточное пребывание в Сети, спровоцированное локдаунами и общим стрессом (как из-за изменения образа жизни, так и из-за экзистенциального страха, связанного с осознанием собственной смертности в период пандемии), создаёт у людей ощущение тотальной неуверенности, неопределённости.
Люди стали больше задумываться над тем, зачем они живут, почему они столько времени тратят на бессмысленную работу, и т. д. Всё это вызвало нарастающее внутреннее напряжение, которое сотрудники – возможно, в ряде случаев ошибочно – интерпретируют как профессиональное выгорание.
В результате работа начинает восприниматься как каторга, превращается в самую настоящую пытку, прячась от которой, сотрудники не хотят покидать свои дома, не хотят находиться под непосредственным контролем работодателя.
Понятно, что всё это увеличивает как общее напряжение, так и ощущение абсурдности, бессмысленности жизни.
Глава четвёртая. Цифровая толпа «новой власти»
Стремление сохранить анонимность при использовании интернета – это трусость.
Марк Цукерберг
Анатомируя природу «новой власти», мы с неизбежностью приходим к выводу, что политика, какой мы её знали ещё совсем недавно, больше невозможна. Политика – это теперь нечто другое, но что именно – пока внятного ответа никто дать не может.
Ни аграрный, ни индустриальный человек не были частью политики как таковой, лишь благодаря Карлу Марксу на восходящей «волне индустриализации» экономические отношения приобрели политическое значение. Маркс, по сути, ввёл «простого человека» в мир политического.
Но уже к концу 60-х годов прошлого века, на гребне теперь уже «информационной волны», Маркса пришлось хоронить. Как пишет философ, руководитель кафедры этики и предпринимательства в Университете Роксфорд Стивен Хикс, не оправдались три его ключевых прогноза:
• во-первых, предполагалось, что будет происходить рост пролетариата в процентном отношении к населению, что усилит конкуренцию, снижение зарплат и массовое обнищание;
• во-вторых, логика экономической конкуренции должна была, по прогнозу марксистской теории, вымыть средний класс, поскольку, когда есть только победившие и проигравшие, тот, кто постоянно выигрывает, становится супербогатым, а тот, кто не выдерживает гонки, смещается в сторону пролетариата;
• наконец, в-третьих, по той же причине, что и во втором пункте, количество самих капиталистов должно уменьшаться – супергиганты, сражаясь друг с другом, должны снизить количество собственного поголовья.
Остаётся только удивляться тому, насколько несостоятельными оказались эти прогнозы для конца индустриальной эпохи и начала информационной и насколько они пророчески звучат сейчас – на излёте информационной волны и манифестации цифровой.
Так или иначе, «восстание пролетариата» не состоялось. Герберт Маркузе даже заподозрил капиталистов в том, что они намеренно развратили пролетариат богатством: нет, они не сделали его очень богатым, но достаточно богатым, чтобы он мог вести комфортную жизнь.
Это, по мысли Маркузе, новая форма порабощения – благодаря благам и комфорту пролетариат заперт в капиталистической системе, зависим от её подачек и одержим желанием восхождения по экономической лестнице.
«Несвобода, – пишет Г. Маркузе в „Одномерном человеке”, – в смысле подчинения человека аппарату производства – закрепляется и усиливается, используя технический прогресс как свой инструмент, в форме многочисленных свобод и удобств. […]
Хотя рабы развитой индустриальной цивилизации превратились в сублимированных рабов, они по-прежнему остаются рабами, ибо рабство определяется не мерой покорности и не тяжестью труда, а статусом бытия как простого инструмента и сведением человека к состоянию вещи».
Смерть политики в 60-х годах прошлого века исторически совпадает с уходом культовых политических фигур – плеяды президентов-победителей в США (Ф. Рузвельта, Г. Трумэна и Д. Эйзенхауэра), казавшегося вечным Уинстона Черчилля, героического Шарля де Голля и, конечно, Иосифа Сталина47, с одной стороны, и Мао Цзэдуна – с другой48.
По всему миру прокатывается волна протестов, свержений режимов и военных переворотов, боевых столк-новений, антиколониального противостояния: Уганда, Никарагуа, Гондурас, Коста-Рика, Алжир, Ангола, Боливия, Турция, Индия, Китай, Непал, Конго, Эфиопия, Сомали, Сальвадор, Гватемала, Куба, Марокко, Южная Корея, Ирак, Кувейт, Тунис, Северная Родезия, Португальская Гвинея, Бразилия, Бахрейн, Сирия, Эквадор, Ливан, Аргентина, Гаити, Доминиканская Республика, Камерун, Индонезия, Цейлон, Тайвань, Перу, Йемен, Бруней, Сьерра-Леоне, Того, Либерия, Ирак, Кения, Перу, Гватемала, Лаос, Дагомея, Великобритания, Северный Калимантан, Вьетнам, США, Греция, Перу, Камбоджа, Филиппины, Занзибар, Португалия, Уганда, Кения, Панама, Габон, Бразилия, Сингапур, Мозамбик, Оман, Мексика, Пакистан, Тибет, Верхняя Вольта, ЦАР, Берег Слоновой Кости, Бурунди, Судан, Чад, ЮАР, Испания, Израиль, Иордания, Египет, Палестина, Гонконг, Саудовская Аравия, Кипр, Чехословакия, СССР, Северная Ирландия, Панама, Мали, Гайана, Экваториальная Гвинея, Нидерланды, Ангилья, Суринам, Ливия, Панама, а также, конечно, китайская «культурная революция», протестная деятельность и убийство Мартина Лютера Кинга в США, Карибский кризис и студенческие протесты во Франции.
Кажется, проще назвать страну, которую бы не коснулись лихие 60-е прошедшего века. Вторая мировая война стала мощнейшим детонатором, и мир был вынужден искать некий новый баланс:
• радикально другая геополитическая ситуация в Европе;
• агония прежних межконтинентальных империй с последующим переделом границ и трансформацией режимов – это происходило в Африке, Латинской Америке, Ближнем Востоке, Юго-Восточной Азии;
• серьёзнейшие преобразования проходили в Китае и Индии.
Падение Берлинской стены считается символом нового поворота в истории человечества. Но история стала поворачиваться куда раньше, а события, произошедшие в Берлине 9 ноября 1989 года, стали лишь зримым, наглядным воплощением нового образа будущего.
Миру была явлена концепция «конца истории» и «последнего человека», предполагающая системную глобализацию. На самом же деле мир ещё только нащупывал новый баланс, прикрывая возникшую неопределённость тезисом о глобализации.
Под этим тезисом, тем временем, соударялись друг с другом цивилизационные волны – индустриальная, информационная, а в какой-то части даже аграрная:
• Китай приступил к производству «индустриального человека»;
• США и объединённая теперь Европа уже были на пике производства человека «информационной волны» (с зачатками даже «цифрового»);
• Россия ещё лишь приступила к полноценному производству «информационного человека», но на фоне разрушения собственной индустриальности;
• наконец, значительная часть населения стран мусульманского мира, а также стран Латинской Америки переживала в этот момент переход от аграрного состояния к индустриальной модели49, что было связано с ростом инвестиций, с одной стороны, а также с проникновением современных технологий из информационной и цифровой индустрий50.
Множество стран, впрочем, оказались лишь щепками в завихрениях этих турбулентных цивилизационных потоков, образованных противонаправленным движением четырёх мировых гигантов: «абсолютного» (США и Европа), «проигравшего» (СССР, Россия), «нарождающегося» (Китай) и «кипящего» (мусульманский мир).
Внутренняя противоречивость этих отношений, несмотря на оптимизм победных реляций глобализма, привела к ещё большему напряжению системы.
Не заметив этого столкновения цивилизационных волн, теоретики перепутали экономическую глобализацию с политической (геополитической). «Национальные интересы» всё больше лежали в плоскости экономических вопросов, именно им, а в конечном счёте бизнесу как таковому, и стала служить государственная машина «золотого миллиарда».
Соединённые Штаты, а затем и Европа стали массово переводить производство в Китай51, параллельно критикуемый за отсутствие демократических институтов, ущемление прав человека и нечеловеческие условия труда. Причём делалось это так, словно бы правая рука не знала о том, что делает левая: мол, мы даём вам работу, а вы будьте добры соответствовать нашим «нормам приличия»52.
И тут, строго в соответствии с формулой покойного Виктора Степановича Черномырдина – «никогда такого не было, и вот опять», – пришла четвёртая цивилизационная волна. Западная политика, и без того уже марионеточная, стоящая на службе у капитала, перешла в виртуальное пространство ничего, по сути, не стоящих сетевых дискуссий.
По мере усиления эффектов «цифровой волны» сколько-либо реальная политическая деятельность осталась уделом маргиналов правого и левого толка, между которыми уже трудно найти какие-то значимые отличия. Если, конечно, не считать политикой экономические интересы компаний и ассоциированных с ними государственных структур.
Если же говорить об участии в политике людей как таковых, «народных масс», то его нет вовсе. Большая часть населения вообще выпала из политического дискурса. Пользуясь образом Г. Маркузе, сначала капитал обессилил пролетариат с помощью благ и комфорта, а затем и вовсе, в рамках «цифровой волны», уничтожил его, превратив в абсолютно аморфный «прекариат»53.
У прекариата нет образа будущего – жизненной стратегии, осмысленных долгосрочных целей, внятно определённых ценностей. Его жизнь – это жизнь в виртуальном пространстве социальных сетей, компьютерных игр и потребления развлекательного контента, а насущные вопросы он с лихвой удовлетворяет сервисами, созданными по принципам «новой власти».
И может быть, самое страшное, что у этого нового класса людей нет лица: они говорят всегда от лица «всех», они выражают мнение «всех», они способны судить и рядить «всех». Вот почему, кроме «эффекта дефрагментации» информации в Сети («Неужели никто не смотрел, что там в интернете происходит?»), вторым проблемным пунктом является тотальная анонимизация.
Когда мы говорим об анонимности в интернете, первая мысль – это, конечно, бесконечные «тролли», оставляющие в комментариях язвительные или провоцирующие конфликт отзывы. Но на самом деле проблема куда серьезнее, анонимной в Сети оказывается сама информация. Можно сказать, что мы переживаем своего рода реминисценцию смерти уже умершего в постмодерновой реальности «автора».
Когда кассеты с лекциями о портрете с голубыми глазами имама Али распространялись в Иране, все знали, что это информация от самого аятоллы Хомейни, а когда иранские студенты прочли в «Эттелаат» о «чёрно-красном империализме» и гомосексуальности аятоллы, они знали, что это информация от министра информации Дарюша Хомаюна.
Сейчас, когда вы читаете что-либо в Сети, вы никогда не знаете о происхождении информации – мнение это, факт, перепост перепоста, откровенная дезинформация, добросовестное заблуждение или простая человеческая глупость.
Как принимается решение о том, какие исправления той или иной статьи окажутся в «Википедии», а какие нет? Это делают люди, имеющие какой-то определённый статус внутри этой абсолютно непрозрачной, анонимной по сути системы модерации – начальники каких-то загадочных «кустов», наслаждающиеся своей – как им, вполне вероятно, кажется – «властью» над подконтрольной тематикой.
У них нет лица, их компетенция никак не определена, и они, вероятно, не так уж преуспели в своей сфере, если имеют возможность столько времени и сил тратить на эту, по сути, социальную игру, где приз – виртуальные википедийные звёздочки на погоны модератора и право решать, какой сноске остаться в региональной статье, а какую следует снести в бан.
Ещё в далёком 2006 году в журнале Edge вышла статья Джарона Ланье – выдающегося исследователя в области визуализации данных и биометрических технологий, автора термина «виртуальная реальность», создателя первых очков виртуальной реальности, человека, который, в конце концов, включён «Британникой» в число 300 крупнейших изобретателей в истории человечества.
Его статья – «Цифровой маоизм: опасности нового онлайн-коллективизма», была посвящена непосредственно феномену «Википедии». В ней он достаточно подробно, на примерах объясняет ту самую «опасность».
Во-первых, он наглядно демонстрирует, что любая попытка создать авторитетное «узкое место», которое бы отвечало за знание в обществе, заведомо обречена на провал (причём неважно, идёт ли речь о «Википедии» или об алгоритмически созданной системе, производящей метаинформацию) – знание так не работает.
Во-вторых, у пользователя возникает ложное ощущение «авторитетности информации», размещённой на подобных агрегаторах знаний, тогда как она, по сути, может быть, бессмысленным перепостом из Сети или обобщением, не имеющим ничего общего с реальностью.
В-третьих, специфический «стерильный» стиль изложения приводит к тому, что теряется всякая оригинальность автора исходной информации, нюансы его позиции, его профессионального знания или оценок, которые зачастую и являются самым важным вкладом в знание и при создании такого рода статей не учитываются вовсе.
В-четвёртых, коллективное авторство, в принципе, имеет тенденцию создавать продукт, согласующийся с общими убеждениями, господствующими в обществе и культуре. Проще говоря, авторы не высказываются, а пытаются попасть в ожидания аудитории.
В-пятых, он прямо говорит, что коллективно созданные работы могут быть подвержены влиянию со стороны «анонимных групп редакторов», которые не несут никакой ответственности.
Так что в целом этот вид деятельности «может создать будущие тоталитарные системы», ведь этот «коллективизм» неизбежно угнетает индивидуальность.
Кто ведёт популярные паблики в Telegram? Чем более острый и политически ангажированный контент вы в них обнаруживаете, тем сложнее вам будет узнать, кто фактически стоит за соответствующим ресурсом. Да, есть личные паблики, которые ведут публичные персоны, но их лишь малая часть.
В остальном это всё сплошь анонимные группы, которые «со ссылкой на источники» или даже без неё вольны публиковать всё, что им вздумается, не неся за это никакой ответственности. При этом даже уважаемые, вроде как, русскоязычные СМИ не брезгуют зарабатывать на своих пабликах в Telegram, публикуя или, напротив, не публикуя или ложную, или просто компрометирующую информацию о каком-то человеке.
То есть это полноценный пиратский рынок, где регулярно разыгрываются самые настоящие тендеры между интересантами, кто заплатит больше – шантажируемый или шантажирующий, провокатор и вор или жертва54. Впрочем, зачастую таким «СМИ» достаточно, просто чтобы информация была достаточно виральной и понравилась аудитории – не заработают, так хоть получат охват и цитируемость.
«Прелесть» подобной анонимности в том, что у пострадавших нет никакого шанса выиграть в суде, а зачастую даже просто подать в суд на распространителей ложных сведений или на тех, кто разглашает конфиденциальную или личную информацию.
Впрочем, в новой цифровой реальности это уже и не имеет значения: появившаяся в Сети информация, будь она ложной или истинной, делает своё дело, а дальше уже неважно, кто прав, а кто виноват. А что решит суд, даже если бы он мог состояться, никого, по существу, не интересует. Ну а заказчиков таких кампаний уж точно никто искать не будет.
Случай с тунисским зеленщиком Мохаммедом Буазизи красноречиво свидетельствует: хайп возникает не вокруг реальных историй, случайно оказавшихся в интернете, – в данном случае, напомню, речь идёт о гибели молодого человека, – но вокруг политических (или каких-либо других) интересов, – в случае Мохаммеда – «тунисских диссидентов», которые используют его смерть как оружие в своей борьбе.
Внешне это, конечно, выглядит как предельная «демократия», как «свобода слова», «децентрализованная, не зависящая от государства» система принятия решений «гражданским обществом», и бог знает что ещё. На самом же деле это профанная культура, питающаяся злобой, фрустрацией и примитивностью человеческих толп – таких же анонимных, как и те, кто поставляет им подобные «развлечения».
Травля, которой всё чаще и чаще подвергаются публичные люди в интернете, очень напоминает римскую забаву для плебеев момента расцвета (и уже заката) империи – улюлюканье толп на трибунах колизеев и бессильные мольбы жертвы на арене цирка.
Это «зрелище» в самом неприглядном, зачастую просто иезуитском виде можно было наблюдать весной 2022 года, когда известных людей – актёров, музыкантов, других представителей культурной интеллигенции (если такое понятие ещё применимо в современных реалиях) ставили, что называется, на разрыв, с требованием выразить свою «позицию» по поводу ситуации на Украине. Причём любая реакция известного человека воспринималась негативно и подвергалась хейту с той или другой стороны.
За какие-то полтора десятилетия цифровая реальность полностью нивелировала авторитеты, заслуги, достижения и породила очень странную сущность – «блогеров», которые прекрасно понимают, что играют на потребу толпе, боятся своей аудитории, зависят от неё и ничего не могут с этим сделать, а поэтому, как и положено в такой психологической ситуации, ненавидят её.
При этом кто угодно может объявить себя кем угодно – хоть назваться «Ассоциацией спасения планеты», хоть «Мировым правительством», хоть «Святой церковью науки», – и вещать, что ему заблагорассудится, достигая таким образом настолько зачастую мелких и незначительных целей (тот же рост подписчиков), что соотнести их с нанесённым ущербом просто не представляется возможным.
Толпа всегда анонимна, крики из толпы, заводящие ту самую толпу, тоже анонимны. Это, по сути, новый формат развлечений, своего рода «голодных игр», где никто и ни за что не несёт ответственности и, конечно, не имеет авторитета, который боялся бы растерять55.
Когда достижения и заслуги в обществе перестают иметь значение, не являются индульгенцией, способом защиты от злопыхателей и откровенных мошенников, границы приличия демаркируются – кто будет действовать агрессивнее и нахальнее, то и победит.
С психологической точки зрения это, конечно, месть за успешность, и чем более ты известен, чем больше у тебя заслуг, чем более ты когда-то был авторитетен, тем более уязвимым оказывается твоё положение. Цифровая среда превратила мир в тоталитарную толпу победивших неудачников, и это точно переворачивает прежнюю действительность с ног на голову.
Этому перевёрнутому миру название уже придумано – «новая власть».
Богатый, провластный белый мужчина, не мусульманин
«Власть, по словам философа Бертрана Рассела, – пишет Джереми Хейманс в своём бестселлере „Новая власть“, – представляет собой „способность целенаправленно порождать тот или иной эффект“. Сейчас такая способность – в руках каждого из нас. […] Да, вы угадали, всё дело в том, что за это время изменились технологии. Но более глубинная причина – в том, что меняемся мы сами. Меняется наше поведение, наши ожидания. И те, кто сообразил, как направить в нужное русло всю эту энергию и все эти запросы, как раз и порождают расселовские „целенаправленные эффекты“ новыми способами, оказывая невероятное влияние на людей».
Дальше в качестве примеров такой «самоорганизации» он приводит примеры таких кампаний, как #MeToo, Occupy Wall Street, Black Lives Matter (BLM), ИГИЛ56, «оранжевые революции», «культура отмены»57 и т. п. Сюда же, впрочем, отнесены Дж. Хеймансом все виды уберизации, начиная с самого Uber, а также Airbnb, Reddit58 и, надо думать, OnlyFans59.
Комментировать и обсуждать эти примеры, если оставить пока за скобками бизнес-модель уберизации, вряд ли необходимо. Это и в самом деле самоорганизующиеся структуры (ризомы) – без лидера, без ясной программы и даже без внятной цели, но всегда с весьма чётко определённым врагом: мужчины (#MeToo), богатые (OWSt), белые (BLM), немусульмане (ИГИЛ), провластные («оранжевые революции») позволяющие себе лишнее («культура отмены»).
Собственно, один только собирательный портрет этого «врага» заставляет о многом задуматься. Удивительным образом это объясняет, почему героем западного мира становится полная противоположность – субъект, не имеющий представления о том, какого он пола, космополит, выражающий протест против любого порядка, любых правил, без определённого рода занятий и каких-либо целей в жизни, кроме перманентного самовыражения.
Удивительным образом подборка активизма, представленная Дж. Хеймансом, как нельзя лучше подходит под определение, которое было сформулировано чуть выше: «победившие неудачники», склонные к тоталитаризму толпы. С другой стороны, невольно возникает ощущение, что мы смотримся в зеркало биологической сущности человека: то, что организует этих людей, отнюдь не «ценности», а агрессия, страх, корысть, желание символической власти и секс60.
Обсуждая плюсы и минусы «новой власти», уже в заключении своей книги Дж. Хейманс говорит о своей вере в то, что в конце концов «силы света одержат победу над силами тьмы». И в качестве примера такой «победы» приводит весьма сомнительную, как мне представляется, акцию на Reddit, где люди рисовали сердечки. С учётом же того, что «Новая власть» была написана Дж. Хеймансом уже больше пяти лет назад, победа «света» на фоне только разрастающегося безумия пока определённо откладывается.
Более того, чем дальше, тем больше становится очевидным, насколько инспирированной является или может быть воспетая Дж. Хеймансом «самоорганизация». Прекрасной иллюстрацией этому стала гениальная по замыслу шуточная теория заговора, согласно которой правительство США заменило всех реальных птиц на дроны-шпионы, которые следят за гражданами.
«Самоорганизация» этого культа под названием Birds Aren’t Real («Птиц не существует») прошла по всем канонам «новой власти», собрав под своими знамёнами сотни тысяч людей, большинство из которых поверили в эту чушь. Впоследствии автор «теории» Питер Макиндо61 то опровергал её, то подтверждал, всё время зарабатывая на мерче своего бренда. В эфире CBS News Питер определил свою затею как «очень интересный арт-проект, вроде зеркала экспоненциально растущей абсурдности мира и Америки».
Иными словами, «новая власть» – это потенциально весьма эффективный способ вовлечения людей в массовую деятельность деструктивного характера, является механизмом влияния на людей, общественное мнение и даже государственное устройство, что продемонстрировали те же действия QAnon62 при попытке захвата здания Конгресса США в 2021 году.
Да, выглядит этот новый инструмент политической борьбы достаточно нелепо, но работает, судя по всему, безотказно, особенно учитывая ту самую информационную псевдодебильность, порождаемую цифровой реальностью, о которой я рассказываю в своих публикациях. И всё это было бы даже смешно, если бы за каждой такой «самоорганизацией» не появлялись свои бенефициары.
Дж. Хейманс с радостью ребёнка, оставшегося без родительского контроля, рассказывает о том, что «новая власть», не имея лидеров, демонстрирует некую новую справедливость. Но не из-за отсутствия ли официально признанных лидеров BLM, начиная с 2020 года и по сей день, сотрясают бесконечные коррупционные скандалы?
Есть у вас лидер или нет, но если вы организуете людей, кто-то должен заниматься организационными вопросами на постоянной основе и кто-то должен физически распоряжаться деньгами, поступившими в качестве пожертвований. Не знаю, как по поводу организации, но на управление средствами добровольцы нашлись. Именно они и покупали на пожертвования для организации дорогие дома и безделушки в личную собственность.
Впрочем, коммерческие компании, использующие ту же технологию «новой власти», как выясняется, ничем не лучше таких доморощенных мошенников, только чеки там совсем другие. Взять хотя бы скандалы, связанные с Uber, которая, согласно расследованию The Guardian, основанному на утечке 124 тысяч внутренних документов компании, «пренебрегала законами, обманывала полицию, использовала насилие в отношении водителей и тайно лоббировала правительства во время своей агрессивной глобальной экспансии».
Или, например, Airbnb – компания с таким, казалось бы, прекрасным имиджем, как выяснило Bloomberg, ежегодно тратит порядка 50 миллионов долларов для того, чтобы замять очередную проблему с недобросовестными пользователями платформы, включая не только кражи или мошенничество, но и убийства.
Проблема в том, что все эти «расследования» сами основываются на «утечках», то есть, опять-таки, на воровстве данных. А учитывая фигурантов – в случае Uber это, например, Джо Байден, Эммануэль Макрон и Олаф Шольц, – вообще непонятно, насколько объективно эти «утечки» отражают ситуацию. Что там ещё не «утекло» – по каким юрлицам, по каким официальным лицам, – и насколько корректна интерпретация данных?
Всё это очевидные проявления наступающего хаоса. Вот почему, когда я говорю о падении прежних социальных институтов, речь не идёт о каком-то «моральном разложении», «падении нравов» и т. д. Нет, проблема в другом, и она куда серьёзнее: эффекты де-фрагментации и анонимизации информации создают ситуацию, когда никому нельзя доверять, ни на кого нельзя полагаться, никто в действительности не несёт ответственности за происходящее.
В ходе опроса, проведенного в конце 2021 года, 80 % респондентов в Китае заявили, что доверяют СМИ как источнику достоверной информации. В США, Великобритании, Франции, Японии и Южной Кореи доверие к СМИ – менее 40 %. В России СМИ доверяют только 29 %, и лично я точно не в их числе. На протяжении лет уровень доверия не только к СМИ, но и к политикам, бизнесу, общественным организациям неуклонно снижается.
В лидерах этого снижения как раз наиболее развитые страны, аккумулирующие пресловутый «золотой миллиард». Уровень же доверия, и тут любой социолог это подтвердит, является наилучшим критерием для определения состояния общества. С утратой доверия сама система управления обществом перестаёт работать.
Иногда, впрочем, меня спрашивают: «А что, обществом нужно управлять?» Ну, если мы не хотим полного хаоса и понимаем, что представляет собой человеческая природа в том самом «биологическом зеркале», то, конечно, нужно.
Другое дело, что общество может управляться репрессивной государственной машиной, а может – своими собственными социальными институтами. В этом случае то же самое, по сути, репрессивное давление просто перераспределяется между множеством самостоятельных агентов внутри социальной структуры, что и не приводит к физическому насилию, но даёт, в общем, тот же эффект: все за всеми, так сказать, присматривают.
Конечно, странно было бы, с моей стороны, говорить, какая система управления лучше, а какая хуже. Но два факта, на мой взгляд, вполне очевидны: во-первых, «цифровая толпа» не способна выполнить функцию эффективного управления, а во-вторых, в мире, где все против всех, а путеводной звездой являются базовые инстинкты, каждый из нас – буквально – оказывается беззащитным перед флуктуациями тех самых агрессивных «цифровых толп».
Причём эта агрессивность – поскольку вся наша жизнь теперь как на ладони, под прицелом видеокамер – не остаётся внутри цифровой среды, а выплёскивается за её пределы в реальный – офлайновый – мир. Анонимная по сути цифровая толпа превратилась в «Большого брата», который следит за тобой денно и нощно.
«Можно было бы ожидать, что университеты, традиционно считающие себя бастионом свободной дискуссии, станут центрами противодействия новой нетерпимости, – задаётся вопросом британский философ, профессор Эксетерского университета Эдвард Скидельский, один из немногих на Западе, кто решился говорить о набирающих силу деструктивных тенденциях. – Однако вместо этого они возглавили движение по распространению и продвижению концепции „приятия“. Сегодня, например, большая часть британских университетов разделяет представления о гендерной идентичности, согласно которым „быть“ мужчиной или женщиной – значит „осознавать себя“ мужчиной или женщиной, вне зависимости от анатомии или от мнения других людей. Любой, кто рискнет подвергнуть сомнению – даже в рамках философской дискуссии – это довольно спорное с научной точки зрения мнение, автоматически становится трансфобом, а значит, по существу, уголовным преступником. Диссиденты из числа студентов и преподавателей становятся объектом служебных расследований и цензурирования и порой вынуждены покинуть учебное заведение.
Неудивительно, что многие предпочитают молчать. В университетах царит атмосфера страха и унижения. Один из профессоров, осмелившийся выступить с критикой господствующей идеологии, рассказывает, что друзья и коллеги начали сторониться его, опасаясь, что их репутация будет испорчена из-за знакомства с диссидентом. Другой учёный признавал, что его пугает сама возможность возникновения дискуссии. Конечно, „чёрный воронок“ пока ещё не приезжает ни за кем в предрассветный час. Пока нет. Но основной принцип тоталитаризма уже восторжествовал: сегодня в британских университетах гендерный волюнтаризм является догматом. Точно так же, как в советской системе образования был догматом диалектический материализм. […]
Тоталитаризм не умер. Его наследников – детей, внуков и правнуков – выдают общие фамильные черты: узость мышления и косноязычие. Вопрос только в том, сможет ли какое-либо из современных тоталитарных движений получить поддержку, достаточную для того, чтобы построить тоталитарный режим в полном смысле, с полноценным аппаратом принуждения».
Глава пятая. Атомизированность «новой власти»
Один человек собирается перейти мостик, то есть сблизиться с другим человеком, как вдруг тот, другой, предлагает ему сделать как раз то, что он уже собирается делать. И вот теперь первый не может сделать шаг, потому что это будет выглядеть, словно он подчиняется другому, – власть оказывается преградой на пути к сближению.
Ирвин Ялом
Любая критика безудержного цифрового потребления, бессмысленного и бесцельного времяпрепровождения в Сети, неизбежно сталкивается с негативной реакцией активных пользователей социальных медиа. Аргументы, которые они используют, основаны на классической логической ошибке – «приписывание утверждений», а именно, что «интернет – это плохо».
Неважно, кто говорит об опасности избыточного цифрового потребления – я, или профессор Ульмского университета, директор Психиатрической университетской клиники в Ульме Манфред Шпитцер (автор термина «цифровая деменция»), или доктор медицины, профессор Университета Спиру Харет в Бухаресте Мариус Замфир (автор термина «виртуальный аутизм»), или Джарон Ланье, которого я не буду вторично представлять, или, наконец, писатель, журналист, финалист Пулитцеровской премии Николас Карр.
Всё это не имеет ни малейшего значения: всех нас обвиняют в том, что мы против новых технологий, развития, прогресса и т. д. Разумеется, это не так, но никто из критиков не замечает логической ошибки в своей аргументации. С другой стороны, это и неудивительно, ведь зависимый никогда до конца не признаёт своей зависимости, а то и вовсе её отрицает.
Упомянутый мной Джарон Ланье в своей книге «10 аргументов удалить свои аккаунты в социальных сетях» спокойно и методично ставит диагноз «цифровой социальной реальности». Вот его аргументы, основанные на фактах: социальные сети подавляют свободу воли (1), умножают безумие нашего времени (2); превращают нас в тупых озлобленных типов63 (3); создают фальшивые новости и фальшивых людей (4); из-за этого всё, о чём мы говорим, становится бессмысленным (5); они разрушают способность к сопереживанию (6), делают нас несчастными (7); покушаются на наше экономическое благополучие (8); они делают политику невозможной (9); они ненавидят и разрушают человеческую душу (10).
Цифровая зависимость – бич нашего времени, который приводит к печальным последствиям, прежде всего, в сфере мышления. Не исключено, что здесь срабатывает и печально знаменитое когнитивное искажение «эффект Даннинга – Крюгера»64: чем ниже интеллектуальный уровень аудитории, тем более простые и короткие сообщения она готова воспринимать, а это один из мощнейших факторов радикализации.
Надо сказать, что многие специалисты ищут ответ на вопрос, почему общество настолько быстро и радикально поляризуется. Например, ещё один американский активист Эли Паризер обратил внимание на, как он его назвал, «пузырьковый фильтр» (ещё его называют «идеологический фрейм», а также описывают как феномен «эхо-камеры»).
Первое наблюдение Э. Паризера было чисто эмпирическим – он увидел, что при одном и том же запросе в Google, который сделали на своих компьютерах два разных пользователя, поисковик предложил им разные подборки. Оба вводили «ВР», но один увидел в выдаче информацию об инвестиционных возможностях, связанных с компанией British Petroleum, а другой – статьи о разливе нефти в Мексиканском заливе, где та же компания представала в совершенно другом свете.
Эли Паризер предположил, что рекомендательные системы различных сетевых платформ – от поисковиков до социальных сетей – формируют своеобразные фильтры, ограждая конкретного пользователя от информации, которая лично ему может не понравиться, ну или просто покажется неинтересной.
В 2011 году книга Эли Паризера «Пузырь фильтров: что интернет скрывает от вас» стала бестселлером New York Times и вызывала всеобщую озабоченность. Что если и в самом деле каждый из нас живёт в своём личном «информационном пузыре», создаваемом для нас технологическими гигантами? «Большой брат» уже рядом?
Даже Билл Гейтс отреагировал на публикацию Паризера, сообщив журналу Quartz, что социальные сети провоцируют ситуацию, при которой «вы общаетесь с единомышленниками, поэтому вы не рассматриваете, не обсуждаете и не понимаете другие точки зрения». «Это очень важно, – добавляет Б. Гейтс. – Это оказалось куда более серьёзной проблемой, чем я или кто-либо другой мог ожидать».
Тут же было проведено множество исследований, причём по разным методикам, которые показали, что феномен «пузырьковых фильтров» хоть и имеет место быть, но не сильно влияет на уже сложившееся поведение человека, по крайней мере, если речь идёт о его политических предпочтениях.
Но в том-то, собственно, и дело, что социально активную публику в США больше всего интересовало, не может ли быть, что платформы создают пузыри под «демократов» или, например, «республиканцев», не является ли это своего рода скрытой агитацией. И поскольку худшие предположения конспирологов не оправдались, все глубоко выдохнули и вернулись… в свои «пузыри».
Поскольку правда состоит в том, что «пользовательские пузыри», конечно, в любом массиве данных существуют, определяя кластеры информации, в пределах которых вам предложено существовать65. Это что-то вроде личного информационного лабиринта, являющегося подмножеством более крупных множеств.
Двигаясь по этому замкнутому контуру, вы постоянно оказываетесь примерно там же, где были совсем недавно, что подтверждает ваши установки, ваше отношение к тем или иным процессам.
«Включился механизм, подобный обратной микрофонной связи, – объясняет уже российский активист левого толка Данила Уськов. – Когда слишком сильный сигнал от микрофона выходит на колонки, а потом через них возвращается в микрофон, а затем опять попадает на усилительную аппаратуру. В итоге сигнал постепенно начинает усиливаться до бесконечности, превращаясь в оглушительный свист, избавиться от которого можно только при помощи разрыва замкнутой цепочки между микрофоном и колонками.
Собственно, сегодня любой человек живет в атмосфере этого оглушительного свиста. Он не может жить в обществе, не пользуясь интернетными социальными сетями и время от времени не входя в соответствующую форму коммуникации. Но если человек сам по себе ещё имеет возможность прервать воспроизведение этого оглушительного свиста, отключив, например, мобильный телефон и тем самым выпав из социума на время, то что делать с обществом и культурой? То есть с самим характером сигнала?
Цифровые технологии и интернет, по большому счёту, подвергают общество тестированию. Они как бы говорят: „Мы можем усиливать любой сигнал, делая его главенствующей формой общественной жизни. Но сигнал подаёте вы сами. Если в вас нет никаких ценностей и вы рассматриваете себя и других только лишь функционально, для пользы, то и форма общественной жизни будет соответствующая. Уж не обессудьте. А если в вас есть ещё какое-то иное содержание и вы можете предъявить нечто альтернативное, то тогда и форма общественной жизни будет иной…”».
И вот удивительная вещь… Часто приходится сталкиваться с мнением, что пользователя можно в каком-то смысле зомбировать некой информацией, которую он получает из Сети, и затем именно она – эта информация – определяет его взгляды. Но вот результаты крайне интересного, на мой взгляд, и достаточно масштабного исследования, которое провела большая группа социологов из Университета Дьюка в Северной Каролине.
Лицам, участвовавшим в этом исследовании, с помощью специального дизайна эксперимента чуть-чуть изменили новостную повестку: «демократы» стали получали больше «прореспубликанской» информации, а «республиканцы» – «продемократической».
Оказалось, что это не привело к снижению политической поляризации между указанными группами, а, напротив, она только усилилась. То есть «демократы» стали ещё больше «демократами», а «республиканцы» – ещё больше «республиканцами».
Иными словами, никакого «зомбирования» противоположным дискурсом не произошло, никого альтернативные новости «не перековали». Наоборот, уже существовавший до этого у испытуемых дискурс лишь обретал новое дыхание, когда они сталкивались с тем, с чем внутренне, по каким-то причинам, не согласны.
После скандальных выборов Д. Трампа в 2016 году дискуссия о «пузырьковых фильтрах» получила второе дыхание. Так, Мостафа М. Эль-Бермави, работающий в технологической компании WorkZone, занимающейся программным обеспечением, вице-президентом по маркетингу, описал для Wired свой опыт участия в этой президентской гонке.
«В 2016 году, за день до выборов в США, я сравнил количество подписчиков в социальных сетях, эффективность веб-сайтов и статистику поиска в Google Хиллари Клинтон и Дональда Трампа, – пишет Мостафа. – Я был шокирован, когда данные показали степень популярности Трампа. […] Я заметил, что второй по популярности статьёй в социальных сетях за последние шесть месяцев „Почему я голосую за Дональда Трампа“ поделились 1,5 миллиона раз. Однако эта история так и не попала в мою ленту новостей на Facebook66. Я спрашивал многих своих либеральных нью-йоркских друзей, и все они говорили, что никогда её не видели. […]
Так как я либеральный житель Нью-Йорка, несколько месяцев назад моя лента Facebook была заполнена контентом #ImWithHer или #FeelTheBern в дополнение к заголовкам наподобие „Обама – величайший”, которые я был счастлив видеть. Меня изолировали, я видел только статьи из либеральных СМИ, таких как New York Times и Washington Post. Хотя я знаю, что важно скептически относиться к средствам массовой информации, даже критический взгляд становится менее острым, когда он попадает в засаду односторонней пропаганды. […]
Наше цифровое социальное существование превратилось в огромную эхокамеру, где мы в основном обсуждаем схожие взгляды с единомышленниками и никаким образом не можем проникнуть в другие социальные пузыри. […] Социальные пузыри, созданные для нас Facebook67 и Google, формируют реальность вашей Америки. Мы видим и слышим только то, что нам нравится. До результатов выборов больше половины из нас не осознавали, что другая половина страны была настолько разочарована, что решила избрать Трампа. Мы все думали, что Клинтон легко сокрушит Трампа на этих выборах, учитывая, сколько чуши он наговорил. […]
Многие реальные сообщества уже разделены по цвету кожи, классу, политическим и культурным взглядам. Facebook, Google и другие сети – это наши онлайн-сообщества, и они также разделены. […] Интернет лучше способствовал межобщинному диалогу восемь лет назад, когда Обаму впервые избрали. Из-за этого Америка была в лучшем положении».
Всё это позволяет сделать и более общий вывод: индивидуальный новостной «лабиринт», в котором мы находимся, служит нам своего рода защитой от психологического дискомфорта при столкновении с чем-то незнакомым, непонятным, с тем, что вызывает у нас внутреннее неприятие.
То есть проблема глубже, чем могло показаться на первый взгляд.
Во-первых, само информационное пространство, которое изобилует политическими новостями со всех концов света, – а столько новостей, сколько потребляет современный человек, он не потреблял никогда, – создаёт эффект политической радикализации общества.
Причём, как выясняется, радикализация увеличивается и в том случае, если человек сталкивается с публикациями, которые вызывают у него негодование, и в том случае, когда он намеренно потребляет определённого рода политические «дискурсы» (так поступает, например, каждый третий американец – одни целенаправленно заходят на, условно говоря, «прореспубликанский» Fox News, другие – на «продемократический» CNN).
Во-вторых, проведённые исследования показывают: чем сильнее радикализация настроений в обществе, тем хуже восприятие одной конкурирующей социальной группой представителей группы-оппонента. То есть начинают срабатывать уже давно известные психологии эффекты – «свой – чужой» (М. Шериф), «мы – они» (А. Тэшфел), – вызывающие страх и взаимную агрессию.
В исследовании социологов из Пенсильванского университета и из центра по переговорным стратегиям Beyond Conflict в Бостоне была предпринята попытка понять, какие установки и намерения социальная группа, находящаяся в одной части политического спектра, предполагает у группы-оппонента на свой счёт68.
Было установлено, что метапредрассудки и метагуманизация характеризуются сильным негативным уклоном: «Мы думаем, что у других групп более враждебное отношение и намерения в отношении нас, чем на самом деле». Причём этот эффект наблюдается как на индивидуальном, так и на групповом уровне – то есть по отношению и к конкретным людям из группы, и к группе в целом.
Если же к политическому метавосприятию добавляется ещё и этнический, а также религиозный фактор, что мы сейчас наблюдаем сплошь и рядом, то уровень политической агрессии, продиктованной этими метаэффектами, становится ещё выше.
Негативное метавосприятие усиливает агрессию со стороны тех, кого мы подозреваем в том, что они плохо к нам относятся, те видят, что мы недоброжелательны к ним, и включается эффект самоподтверждающихся прогнозов, провоцирующий реальные конфликты.
В-третьих, поскольку «пузыри-лабиринты» выполняют роль своеобразной психологической защиты от некомфортной для человека информации, значительная часть общества вообще дистанцируется от политики. Как следствие, чем активнее «элита» (в понимании В. Парето) пытается ангажировать потенциальный электорат в свою пользу, тем больше она от него отдаляется. По крайней мере, большая часть населения решает для себя игнорировать политические проблемы.
Так что наивно полагать, что современная политика – это то, что может всерьёз заинтересовать большие социальные слои, особенно если речь идёт о молодых людях, совершенно выпавших из исторического дискурса («кризис исторического сознания» отмечается как в России, так и во всём мире: разрушение памятников Колумбу в США, демонтаж в ряде европейских стран памятников советским воинам, победившим немецкий фашизм, и т. д.).
Напротив, в обществах накапливается усталость от «политических проблем», возникает специфическая отчуждённость, нежелание даже думать о том, что происходит в сферах, которые так далеки от реальных нужд конкретных людей, их интересов и просто понимания.
Политически «пассивное большинство» всё больше замыкается в своих «лабиринтах-пузырях», где благодаря тем самым рекомендательным системам царят котики, бугагашечки, красивые виды и откровенный идиотизм.
Кажется, что для политической стабильности это в каком-то смысле и не такое плохое развитие событий – граждане тихо-спокойно сидят по своим «цифровым квартирам» и никак не препятствуют ни политическому процессу, ни экономическим отношениям.
Однако всё большее количество исследователей склоняются к мысли, что пресловутая «социальная атомизация» парадоксальным образом ведёт к социальным действиям, но не организованным, без какой-то чёткой цели и замысла, а как «чистый протест», «бунт», «восстание толпы».
«Связи между людьми в арабских обществах значительно изменились за последние несколько лет, – пишет профессор политологии Каирского университета Нурхан Эль-Шейх. – Люди очень заняты своей повседневной жизнью. Они не знают окружающих, хотя и работают вместе. Они чувствуют себя неудовлетворёнными одновременно и работой, и семьёй. […]
В последние годы сегмент „невидимых”, которые чувствуют себя игнорируемыми обществом, в арабских странах значительно расширился. Это группа, которая не определяется возрастом, этнической принадлежностью или религией. Самая важная её характеристика – уход от общества и потеря интереса к общественным делам. Данное явление получило название „атомизация”. […]
В политическом плане теряется влияние организаций, которые обычно были своего рода посредниками между политиками и обычными гражданами; политические партии, профсоюзы и ассоциации слабеют. Это приводит к раздроблению населения на разрозненные группы. Всё чаще граждане обращаются к политическим вопросам на индивидуальном уровне.
Такое распыление стало результатом многих факторов. Среди наиболее важных – социальные сети и интернет. Предполагается, что социальные сети улучшают взаимодействие между людьми, и это отчасти верно. Однако, с другой стороны, они уменьшают прямой живой контакт лицом к лицу в обществе, институтах и даже в семьях. Сегодня семьи тоже раздроблены. […]
Одним из наиболее важных последствий „кризиса атомизации“ является кризис идентичности. Основные потребности человека включают семью и общество. Их нельзя чётко разделить. Тем не менее, когда мы вступили в атомизированный мир, что-то внутри нас изменилось. Создавая систему для отдельных лиц, а не для сообщества, мы коренным образом изменили способность людей жить неатомизированной жизнью, формировать здоровые связи и поддерживать их. Налицо психосоциальный конфликт, который включает в себя непонимание своей социальной роли и чувство изоляции. […]
Ещё одним из последствий является анархизм. Люди выходят на улицы и образуют огромные бурлящие толпы. Из-за того, что они раздроблены, их легко воспламеняют мелочи. При этом разрозненные массы населения могут объединяться через интернет в большие временные группы без какой-либо чёткой идентичности. Эти дрейфующие группы с большой вероятностью быстро распадаются или поглощаются другими группами.
Одна из главных особенностей недавних восстаний – это то, что они начинались спонтанно и распространялись как лесной пожар, охватывая всё общество. Поводы для самых бурных манифестаций в арабском мире были неочевидны. Это был спонтанный, неорганизованный выход на улицу. Многие из них были вызваны событиями, которые, как полагали правительства, совсем не должны были предполагать такого взрыва массовых эмоций. То, что начиналось как протест против относительно незначительных решений, перерастало в общенациональное движение. Атомизация – главный фактор, побуждающий так много людей присоединяться к волнениям и беспорядкам, вместо того чтобы участвовать в политических спорах и дебатах».
Сейчас, когда мы смотрим на карту мира, кажется, что на ней уже не осталось места, где бы не происходили подобные эксцессы – бунты, не имеющие смысла и цели. Зачем после абсурдного штурма Капитолия позировать на столе сенатора? Что это за абсурдные демонстрации против прививок и вышек 5G? Чего вообще хотят добиться «жёлтые жилеты»?
И так по всему миру, включая свержения правительств в Мали, Мьянме, Гвинее, Судане, Буркина-Фасо, Пакистане, Шри-Ланке, падение Кабула, и это не считая неудавшихся переворотов в Армении, Иордании, Гвинее-Бисау и множества других восстаний-беспорядков. Это только за последние два года.
Бунт, перефразируя А. С. Пушкина, «бессмысленных и беспощадных» не оставляет сомнений, что «цифровая эпоха» уже кардинально трансформировала человека и производит, по сути, совершенно новый тип психики.
И возможно, ключевой его особенностью является именно изменение самого характера «социального»: утрата социальных навыков, социальная атомизация, «пузыри-лабиринты» информационного потребления, радикализация и склонность к почти спонтанным протестам.
«Ты получишь то, что заслужил!»
Неслучайно такой фурор произвёл фильм «Джокер» (2019) режиссёра Тодда Филлипса с Хоакином Фениксом в главной роли. При рекордно низком бюджете для фильма, снятого по знаменитым комиксам (55–70 млн долларов), он собрал в прокате больше миллиарда. На Венецианском кинофестивале «Джокер» получил «Золотого льва», на «Оскаре» был представлен аж в одиннадцати номинациях, получил «Золотые глобусы», «Грэмми», премию «Гильдии киноактёров США» и т. д.
Главный герой фильма – отвергнутый обществом Артур Флек. Клоун-неудачник, которого увольняют с грошовой работы, и психически больной человек. В своём клоунском наряде он убивает трёх мужчин, которые издеваются над ним в вагоне метро. Самый богатый человек Готэм-Сити миллиардер Томас Уэйн выступает с видеообращением. Трое погибших – сотрудники его компании, которым отомстили за их успешность. Он называет убийцу «клоуном», и это даёт старт мятежу.
В одной из последних сцен фильма Артур появляется в прямом эфире на шоу Мюррея, который прежде высмеивал его в своей программе и даже назвал «Джокером». Они начинают спорить о том, что смешно, а что нет. Артур смеётся, рассказывая Мюррею в исполнении Роберта Де Ниро о своих убийствах. Тот в ответ, символизируя собой всю прежнюю культуру, отказывается продолжать этот разговор.
«А хочешь другую шутку, Мюррей? – спрашивает его Артур напоследок, пока они всё ещё в прямом эфире. – Что ты получишь, если смешаешь психически больного одиночку с обществом, которое игнорирует его и обращается с ним, как с мусором?! Я скажу, что ты получишь. Ты получишь то, что заслужил!» И стреляет Мюррею в голову.
После этого нам показывают Готэм-Сити, охваченный бунтом, – крики, погромы, насилие, выстрелы, всполохи пламени… И всё это делают люди в масках – в таких же, как клоунский грим Артура. Джокер переживает абсолютный триумф.
Часть вторая. Политика метамодерна
Я всё меньше и меньше понимал, что вокруг творится. Неужели современное общество превратилось в широкоформатный порнофильм под открытым небом? А может, я просто стал прекрасен собой?
Фредерик Бегбедер
Для того чтобы понять сущность политики, нам придётся начать с биологии, а точнее с открытия, которое было сделано в начале 90-х годов прошлого века оксфордским профессором, антропологом Робином Данбаром.
В своей революционной работе «Размер неокортекса как ограничение размера группы у приматов» Р. Данбар привёл расчёты процентного соотношения объёма неокортекса 38 видов приматов и тех социальных групп, которые они образуют в природе. Выяснилось, что эта связь, по сути, прямая: чем больше неокортекс примата, тем большие по числу социальные группы он способен создавать.
После оставалось лишь экстраполировать эти данные на объём неокортекса человека, чтобы получить «число Данбара» – размер предельно возможной для нас (то есть эффективно функционирующей) социальной общности. Это число равняется для человека, в среднем, 150 особей (хотя в зависимости от психотипа у конкретного лица может быть и 80, и 220 «внутренних соплеменников»).
Примечательно, что это число соответствует антропологическим исследованиям: численность племён первобытных людей, первых поселений редко когда была выше 120–150 человек. Кроме того, в этих же пределах оказывается большинство церковных приходов и среднее подразделение в коммерческих компаниях, а также это численность воинской роты – ключевого функционального подразделения в большинстве армий мира.
Наконец, активные связи пользователя в социальных сетях также находятся в пределах до 150 человек или меньше этого, причём и здесь они разделяются по так называемым «слоям Данбара»: ближний круг – 5 человек, группа психологической поддержки – 15 человек, приятели – 50, знакомые – 150 человек69.
В естественных условиях, как только количество людей в группе превышает 150, начинают вспыхивать сначала мелкие конфликты, из-за чего напряжение между отдельными группами внутри системы нарастает и приводит к её разделению. Можно сказать, что исходная группа делится методом почкования на две или три группы меньшего размера, и начинается их естественный рост.
Однако появление языка создало принципиально новые возможности для развития человеческих сообществ. Если силой удержать более 150 человек невозможно, то с помощью языковых инструментов – вполне.
Язык позволил нам накапливать и передавать знания, что способствовало специализации разных подгрупп внутри группы – уже не по родовому признаку, а по профессиональным компетенциям. Стали возникать новые способы ведения хозяйства и различные способы обмена ценностями между различными подгруппами внутри большой группы.
Всё это оправдывало и даже делало необходимым увеличение численности исходной группы. При этом её стабильность обеспечивалась тем, что сами по себе эти подгруппы (условно-профессионального свойства – охотники, воины, собиратели, служители религиозного культа и т. д.) становились, по сути, самостоятельными сообществами внутри исходной группы – со своей внутренней иерархией, знаниями и профессиональным жаргоном, а также целями и задачами (своего рода «бизнес-единицами»), – оставаясь внутри себя, по крайней мере на начальных этапах развития, в границах естественного объема социальности, свойственного человеку (число Данбара).
Таким образом, язык справился с проблемой «предела» нашей природной – биологически, нейрофизиологически обусловленной – социальности. Можно сказать, что язык позволил нам транскрибировать «физическую власть» (установление порядка через прямое насилие) в разные виды «символической власти», включая представителей (лидеров) отдельных подгрупп в общие органы управления исходной группы (условный совет племени, руководство гражданской общины).
Естественное преобразование гражданских общин в города-государства – полисы происходило по мере усложнения отношений между отдельными социальными объединениями – родовыми, территориальными, профессиональными и т. д., что требовало введения первых «социальных институтов» (армия, финансы, должностные лица или магистратуры, законы, гражданство, верховная власть, например в виде архонта70, и т. д.).
И несмотря на это, система продолжала нести в себе прежние черты управления и организации, свойственные нашей естественной социальности: относительно небольшие общности людей вкладывались друг в друга как части большого пазла, при этом каждая из них, словно фрактал, была организована так, как предполагает биологическая природа нашего мозга.
«Так, весьма интересным, пока ещё недостаточно изученным представляется вопрос о подразделениях полиса, – пишет один из ведущих российских специалистов в области политической и культурной истории Древней Греции профессор Игорь Евгеньевич Суриков. – В Афинах такими подразделениями были, прежде всего, демы – в некоторых отношениях своеобразные „мини-полисы”, если не считать отсутствия политического суверенитета. […]
Дем может быть определён, хотя и не без оговорок, с одной стороны, как административно-территориальный округ, а с другой – как локальная община, естественно выросшая или искусственно созданная. В четырёхчленной системе „дем – триттия – фила – полис“ он являлся, говоря формально, низшим, так сказать, „первичным“ звеном. Однако это его кажущееся низким положение не должно вводить в заблуждение. Для реального функционирования афинского государства дем имел, пожалуй, большее значение, нежели фила или триттия. По своим ключевым параметрам это низшее звено, как ни парадоксально, в наибольшей степени приближалось к высшему, то есть полису в целом. […]
Кстати, тем самым Афины в целом парадоксальным образом приобретали некоторые характеристики федеративного государства. Дем обладал функционировавшим на постоянной основе штатом выборных магистратов во главе с демархом, наделённым довольно значительными полномочиями. В демах регулярно созывались народные собрания, на которых принимались псефисмы, кипели такие же страсти, как и в „большой“ экклесии. Таким образом, на уровне дема существовала своя политическая жизнь, развёртывавшаяся параллельно общеполисной, складывалась своя политическая элита – в известной мере „кузница кадров“ для политической элиты полиса».
Иными словами, в нашей истории стали постепенно появляться новые формы управления достаточно большими человеческими массами. При этом биологическая составляющая нашей социальности оставалась прежней. Но поверх неё складывалась структура, в которой по всем направлениям происходила, с одной стороны, дисперсия «физической власти», не позволявшая системе развалиться под действием чьих-то личных интересов, а с другой – концептуализировалась, выкристаллизовывалась система «символической власти», скреплявшая систему через габитус и социальное давление.
Возможно, одним из ярких воплощений такой концептуализации стала знаменитая «Политика» Аристотеля.
«В особенности велик был вклад, сделанный Аристотелем, крупнейшим философом позднеклассической поры, чьё творчество подвело итог более чем двухвековой работе греческой философской мысли, – пишет советский и российский историк, антиковед-эллинист, профессор Эдуард Давидович Фролов в книге „Рождение греческого полиса”. – В Аристотеле полис нашёл подлинного своего теоретика, который в „Политике“ глубоко раскрыл историческую и социальную природу этой древней общественной организации.
Для полисного грека, каким был Аристотель, одинаково естественным, „от природы”, было как объединение мужчины и женщины в семью, так и соединение господина и раба в рамках одного домохозяйства. Дом, или семья (οίχία), выступает у него элементарной общественной ячейкой. Объединение нескольких семей в селение (χώμη) является следующей ступенью, а объединение нескольких селений в город, или государство (πόλις), обладающее необходимой территорией и населением и способное к самодовлеющему существованию и процветанию, объявляется высшей, совершенной формой человеческого общества (χυριωτάτη, τέλειος χοινωνία) – постольку, конечно, поскольку жизнь объединённых в это государство людей опирается на соответствующие социально, т. е. на гражданство, ориентированные принципы добродетели (αρετή), справедливости (διχαιοσύνη) и права (δίχη) (Pol., I, 1). Но если в плане историко-типологическом полис у Аристотеля выступает как завершающая ступень в системе человеческих сообществ, то в другом отношении, собственно политическом, он оказывается просто сообществом граждан (χοινωνία πολιτών) – свободных людей, обладающих правом участия в законодательной и судебной власти (ibid., III, 1).
Это определение полиса как вида политического сообщества, представленного коллективом граждан, естественно согласуется у Аристотеля с признанием нормативности некоторых характерных черт современного ему греческого общества, которые могут быть объяснены только его полисною природою. Так, в делах собственности он признаёт естественным и наилучшим известное сочетание принципов общественного и частного, из которых первый должен обладать относительным, а второй – безусловным значением. В противовес идеальному проекту Платона (в „Государстве”), предусматривавшему запрет частной собственности для высшего сословия граждан в совершенном государстве, Аристотель, со свойственным ему реализмом, с одобрением ссылается на укоренившийся у греков порядок, гибко сочетавший два названных противоположных принципа. „Немалые преимущества, – заявляет он, – имеет поэтому способ пользования собственностью, освящённый обычаями и упорядоченный правильными законами, который принят теперь: он совмещает в себе хорошие стороны обоих способов, которые я имею в виду, именно общей собственности и собственности частной. Собственность должна быть общей только в относительном смысле, а вообще – частной (δει γάρ πώς μέν είναι χοινάς [sc. τάς χτήσεις], ολως δ’ ίδίας)“ (Pol. II, 2, 4, ρ. 1263).
С другой стороны, показательно определение и заглавной политической тенденции. Аристотель усматривает известную связь между ростом правоспособной гражданской массы и видоизменением политических форм – переходом от патриархальной царской власти через аристократию, олигархию и тиранию к демократии. Последняя и признаётся наиболее естественным видом государственной организации для современных философу разросшихся полисов».
Эта достаточно объёмная выдержка из работы Э. Д. Фролова показывает нам последовательное восхождение к идее государства и процессе формирования его институтов, которые сами, в свою очередь, становятся элементами его иерархической структуры. Например, семья, поселение, город, или отношение гражданина и раба, где только первый имеет право принимать участие в управлении.
Кроме того, мы видим здесь дискуссию с Платоном по поводу прав на частную собственность, оценку возможных политических систем – аристократии, олигархии, тирании, демократии. И наконец, возможно, главное – набор «культурных абстракций», облекающих собой сложную систему отношений внутри социума («укоренившийся у греков порядок»), делает правомочным оказание социального давления группы людей на отдельного человека: «принципы добродетели (αρετή), справедливости (διχαιοσύνη) и права (δίχη)».
Эти принципы «добродетели», «справедливости» и «права» становятся предметом постоянных дискуссий и проблематизации в обществе, котором естественная социальность («число Данбара») конкретного человека перестаёт определяться территориальным и родовым признаками, превращаясь в полиморфную сеть взаимосвязей с людьми, с которыми человек контактирует в рамках своей повседневной жизни.
Тот же Платон в своём «Государстве» проблематизирует не столько систему управления обществом, сколько концепт «справедливости». Тем самым он, по сути, объясняет необходимость некого общего понимания ключевых ценностей внутри социума (полиса), что позволит ему, за счёт данной культурной надстройки, избегать внутренних распрей и конфликтов.
В современных реалиях концепты «добродетели», «справедливости», «права», которые ещё недавно красовались на знамёнах где-то левых, а где-то правых партий, выглядят, мягко говоря, странными – словно из другой жизни. Они и так-то были достаточно абстрактными, что позволяло толковать их самыми разными способами («добродетель частной собственности», «классовая справедливость», «религиозное право» и т. д.), а сейчас они и вовсе девальвировались.
Но проблема глубже, рассыпаются не только эти «надстройки», но и сама социальность на уровне, так сказать, естественных значений: мы наблюдаем тотальную коррозию социальности как таковой.
Коррозия социальности
Цифровая цивилизационная волна производит не только нового – цифрового – человека, но, соответственно, и новый формат социальных отношений. По сути, можно говорить о новой социальности, контуры которой становятся понятны при анализе вроде бы разрозненных, но складывающиеся воедино актуальных тенденций. Прежде всего, изменился формат межличностных отношений.
В 2017 году профессор психологии Университета штата Сан-Диего Джин М. Твенге опубликовала книгу с говорящим названием: «Поколение I. Почему поколение Интернета утратило бунтарский дух, стало более толерантным, менее счастливым – и абсолютно не готовым ко взрослой жизни и что это значит для всех остальных».
В ней она обобщила огромный массив актуальных социопсихологических исследований и определила целый ряд особенностей поколения, взрослеющего в условиях цифровой среды:
• сам процесс взросления происходит у них дольше – молодые люди не спешат брать на себя ответственность за свою жизнь и готовы жить с родителями неопределённо долго;
• основную часть своего времени они проводят онлайн, причём речь не идёт даже об онлайн-общении, а больше о пассивном потреблении цифрового контента;
• если возникает необходимость социальной коммуникации, то они предпочтут общаться виртуально, причём желательно даже не голосом, а письменно, непосредственно общение – лицом к лицу – даётся им с большим трудом;
• молодые люди чаще представителей прежних поколений в их возрасте не уверены в себе, своих силах, чаще страдают от депрессивных расстройств, больше думают о суицидах и т. д.;
• также у них утрачиваются переживания, которые традиционно относятся к сфере «духовной жизни», они не задумываются о том, в чём смысл их жизни, не испытывают религиозных чувств и т. д.;
• они комфортно ощущают себя в одиночестве, а необходимость офлайновой коммуникации вызывает у них стресс;
• они не ставят перед собой цели добиться финансового успеха в жизни и рассматривают работу просто как средство выживания, а не то, что может позволить им получать какие-то дополнительные удовольствия от жизни – путешествия, покупки и т. д.;
• они не считают, что брак необходим, реже занимаются сексом, не хотят заводить детей, у них изменилось отношение к сексуальному поведению в целом, представления о гендере;
• в политических пристрастиях они тяготеют к социалистическим идеям.
Профессор социальных исследований в Массачусетском технологическом институте Шерри Теркл, автор книги «Одинокие вместе: почему мы ожидаем большего от технологий, чем друг от друга», которая более двадцати лет изучала влияние цифровых технологий на человека, говорит о новом типе одиночества – «глубоком и безнадёжном». Однако не следует думать, что современный человек тоскует о социальных отношениях.
Нет, соцсети и даже социальные искусственные интеллекты (например, голосовые помощники) становятся для нас средством имитации социального общения. Ш. Таркл считает, что современный человек, утрачивающий социальные навыки, даже чувствуя себя одиноким, боится близости. Технологии же дают ему ощущение контроля за социальным взаимодействием: «Мы надеемся, что с помощью технологий сможем поддерживать общение и в то же время быть независимыми от него», – говорит она.
Особый акцент Ш. Таркл делает на том, как изменяется в этих условиях отношение человека к самому себе. Уединение имеет большое психологическое значение – это, по её мнению, то состояние, в котором у нас рождается способность к самоанализу, настоящая тяга к отношениям, ощущение ценности других людей. Однако в цифровом мире у нас больше нет такого уединения, потому что мы «всегда на связи».
Ещё в 1996 году Ш. Таркл написала статью для Wired «Кто мы такие?»: «Мы движемся от модернистских расчётов к постмодернистскому моделированию, где „я“ представляет собой множественную распределённую систему», где она ещё до появления социальных сетей предсказала их последующее влияние на нашу психику и социальность. В завершение этой статьи Ш. Таркл писала: «Императив самопознания всегда был в центре философского исследования. […] Наша потребность в практической философии самопознания никогда не была так велика, а мы изо всех сил пытаемся найти смысл нашей жизни на экране».
Как следствие этого изменения социальности, брак перестал быть ценностью в прежнем смысле этого слова. Например, только 30 % миллениалов в США считают для себя брак необходимостью, тогда как среди представителей «поколения Х», когда они были в столь же юном возрасте, таких было более 47 %.
В моде – временное, ситуативное партнёрство. Иногда даже очень временное и очень ситуативное. Неслучайно в 2019 году Tinder заработал больше, чем любое неигровое приложение. В сумме на все приложения для знакомств было потрачено 2,2 млрд долларов, что вдвое больше, чем всего лишь пару лет назад.
Уже сейчас 125 млн американцев (а это 50,3 % из числа совершеннолетних) не женаты и не замужем. Тогда как в 1976-м таких было всего 37,4 %, а в 1950-м – и вовсе около 20 %. Половина шведских домохозяйств – это одинокие и бездетные взрослые. В Мюнхене, Франкфурте и Париже одиноких уже более 50 %.
Набирают силы новые форматы отношений – «открытые браки», полиаморные союзы, «гостевые браки», отношения в виртуальном пространстве и прочее. Судя по всему, на современных скоростях, в условиях информационной перегрузки и общего стресса у людей просто не остаётся душевных сил на построение долгосрочных отношений.
Автор бестселлера «Жизнь соло» Эрик Клиненберг сравнил душевное состояние «синглов» (людей, сделавших осознанный выбор в пользу одиночества) и людей, состоящих в традиционных парах. Его выводы не в пользу брака – синглы и в самом деле чувствуют себя лучше.
Поэтому неудивительно, наверное, что в североевропейских странах, по данным исследования, опубликованного в British Medical Journal в 2022 году, минимальный уровень людей, воспринимающих одиночество как проблему. Проще говоря, одиночки адаптируются и перестают переживать из-за отсутствия социальных контактов, эмоциональной близости и т. д.
К этому осталось добавить отношение к детям. Да, есть новомодное «чайлд-фри» (осознанная бездетность), но есть и общая тенденция: согласно исследованиям Pew Research Center за 2021 год, 44 % американцев в возрасте от 18 до 49 лет, не имеющие детей, говорят, что маловероятно или вообще маловероятно, что у них когда-нибудь будут дети, по сравнению с 37 %, которые сказали то же самое в 2018 году.
Если ещё раз вспомнить формулу естественной социальности, обусловленную особенностями нашего мозга и реконструированную Робином Данбаром, следует признать, что она – на каком-то базовом уровне – словно бы распадается. Как следствие, это ведёт индивидуального субъекта к утрате чувства собственной идентичности.
И эта же самая идентичность торпедируется, с другой стороны, самой множественностью личности современного человека, который всё больше дефрагментируется своими противоречивыми аватарами, разбросанными по социальным платформам – от Facebook71 и LinkedIn до Tinder и персонажа внутри сетевых онлайн-игр.
Глава первая. Три фазы современности
Я вовсе не предполагаю, что отлично разбираюсь в современности. Современность – вещь, устанавливаемая только будущим и достоверная только в прошлом.
Марина Цветаева
Концептуальная настройка, которая с таким трудом производилась человечеством на разных исторических этапах – начиная с того же Платона и Аристотеля, заканчивая опытами Великой французской революции, Советского Союза, Европейского союза и т. д., – больше не существует, а естественная социальность, скреплявшая до сего момента «фракталы» социальной общности, истончается и, по сути, шизоидно рвётся.
Общество переживает трансформацию одновременно и сверху (идеологии, культурные коды и т. д.), и снизу (социальные соты, обеспеченные естественной социальностью Данбара). Очевидно, что на фоне этих изменений и политика должна быть какой-то другой. И то, что она меняется, ни для кого не секрет. Но та ли эта политика, которая нужна такому распадающемуся обществу?
Если мы посмотрим на цивилизационные волны, то заметим одну важную тенденцию: появлению каждой следующей волны предшествовало изменение способов хранения и передачи знаний, а также инструментов коммуникации, или, как говорит Фредерик Барбье, автор книги «Европа Гутенберга: книга и изобретение западного модерна (XIII–XVI вв.)», «главенствующего медиа».
Не секрет, что переходу от аграрной волны к индустриальной предшествовало появление и достаточно быстрое распространение книгопечатания. Первый печатный станок был создан примерно в 1450 году трудами Майнца Иоганна (Иоханна) Генфлайша цур Ладена, которого мы знаем как Гутенберга (Zum gutter Berg, на красивой горе) – по названию дома, в котором он родился.
Уже через полвека, пишет Фредерик Барбье, «Европа покрывается россыпью „печатающих городов“, в которых „крутятся“ эти новейшие машины – типографические станки». Модерн, модернизм, вынесенный Ф. Барбье в подзаголовок его монографии, обусловлен качественным расширением доступа к знаниям и конституированию национальных языков, что делает возможным Ренессанс и Реформацию.
Но что значит «изобретение модерна»? Что такое этот самый «модерн»?
«Модерн», «модернизм», «модерность» – термины, восхо-дящие к латинскому modernus, английскому modernity, французскому modemite, что значит «современный». Это позволяет социологам, культурологам, искусствоведам и другим специалистам толковать данный термин достаточно вольно и широко: кто-то находит черты модерности в политической организации античности классической эпохи, кто-то – в художественных течениях XIX–XX веков.
Но если говорить об объединяющей рамке, пытаться схватить суть того, что всякий раз подразумевается под этим термином, то речь идет о наступлении времени, когда закончена подготовка, зарождение некого процесса («при царе Горохе»), и происходит переход его в некую организованную, функциональную фазу – в то, «к чему дело шло».
«Именно этот переход из одного состояния в другое мы хотим представить в виде трёхэтапной схемы, – пишет Фредерик Барбье. – Медленное восхождение, которое ускоряется, пока не достигнет кульминации, апогей изобретения, затем постепенно развитие его собственных последствий и последствий его присвоения всё большим числом людей. […]
Иначе говоря и если воспользоваться игрой слов, существует эпоха изменений, предшествующая Гутенбергу, эпоха „Гутенберга до Гутенберга”, но есть также и эпоха резонанса после Гутенберга, когда использованы ещё не все возможности изобретения и не все его последствия осмыслены. […]
Центральный тезис касается структурирующей роли медиа: модерн являет себя в новом статусе текстов и радикального изменения их содержания, которое особенно заметно в области науки, но и понять эти феномены можно только через изучение трансформации господствующего медиа».
«Господствующим медиа» при переходе к индустриальной эпохе становится книга. При переходе от индустриальной к информационной господствующее медиа – это уже СМИ (газеты, радио, телевидение). При переходе от информационной к цифровой – цифровые формы социальности (социальные сети, мессенджеры, виртуальные помощники, онлайновые игры). И всякий раз это трёхчастная схема: подготовка, кульминация и последствия.
Но в нашем времени происходит что-то принципиально новое, чего никогда не было прежде – смешение этих модернов: модерна индустриального, книжного, всё ещё существующего в академической среде, модерна информационного – с дискурсом «новой журналистики», «аналитических программ» и «ток-шоу», и, наконец, нового, зарождающегося модерна постов в Сети, когда «новостью» называется уже всё, что будет оформлено как блок информации (иногда даже без внятного начала и определённого конца – как, например, «интернет-мем»).
Эти три модерна так или иначе звучат в философской литературе и социологических, культурологических исследованиях:
• первый «модерн» – это эпоха Просвещения, когда благодаря книгам знание тех, кто занимается той или иной практикой, стало доступно тем, кто не имеет к этой практике непосредственного отношения (можно сказать, что в каком-то смысле первый, гутенберговский модерн оторвал нас от реальности наличного существования);
• второй «модерн» – это модерн, а точнее уже постмодерн: информационная эпоха «новостей» СМИ, превращающих жизнь человека в коллаж из всего и вся, аппликацию из заголовков и брендов, слоганов и абсурда;
• наконец, третий «модерн» – это уже новейший метамодерн.
Философы до сих пор спорят – был ли вообще постмодерн? И если и был, то что тогда считать его началом, а что – концом? Был ли вообще у модерна, постмодерна конец? И наступило ли, соответственно, какое-то другое, новое время?
Понять проблематичность этих вопросов можно, ведь модерн – это современность. Как может быть, что время, в котором мы живём, это постсовременность? Или даже метасовременность? Что это за чушь?
На самом деле это отнюдь не удивительно, учитывая ускорение времени, а также ту трёхчастную формулу, которую Фредерик Барбье описывает на примере «первого модерна»:
• время, когда он зародился – то есть с появлением рукописных текстов и книг (это период приготовления – книгопечатание не могло начаться с «чистого листа» культуры);
• время, когда этот модерн находился в апогее – «Европа покрывается россыпью „печатающих городов“», а Иммануил Кант пишет свою знаменитую работу 1784 года «Что такое Просвещение?»72;
• время, когда этот уже изобретённый и воплощённый модерн представил на суд истории свои последствия – Первую и Вторую мировые войны, химическое и атомное оружие, холодную войну – ведь всё это ещё плоды «книжного» модерна.
Впрочем, давайте заглянем чуть глубже: когда «первый модерн» был в апогее – во второй фазе, началась первая фаза «второго модерна» – через газеты люди начинали всё больше жить новостями, ещё даже не представляя себе, что им, по сути, уже предначертан неизбежный переезд в «большую деревню».
Иными словами, с XIX века разные «модерны» начинают накладываться друг на друга, оставаясь таким образом «современными» – каждый из них, – при этом старосовременными, собственно современными и, с выходом в апогей информационной волны, новосовременными.
«Второй модерн», модерн, подготавливающий приход информационной волны, начинается, как и все они, буднично, почти незаметно:
• с начала XVII века появляются первые газеты, разнообразные «листки», чуть позже – в XVIII появляются журналы, рекламные проспекты, в XIX веке – литературные журналы, которые выходят несколько раз в год, публикуют романы популярных писателей отдельными главами, создавая таким образом новую, новостную темпоральность книги73;
• время расцвета информационной эпохи приходится на момент, когда телевидение становится обязательной частью каждого домохозяйства, превращается не просто в диковинку, а в основное средство проведения досуга и информирования населения.
Одновременно с этим западные интеллектуалы начинают говорить о наступлении постмодерна, который на глубинном уровне стирает границу производства и потребления знаний.
В прежнюю эпоху это разделение было чётким: были те, кто производил знание, и те, кто эти знания потреб-лял. При этом те, кто производил знание, были организованы общей для них социальностью, неким социальным кругом, и следовали некоему общему кодексу.
Теперь же благодаря расцвету журналистики производителем знаний может стать кто угодно – самоназванный активист, избиратель, пойманный при выходе с избирательного участка, свидетель происшествия, папарацци, «научный журналист», не разбирающийся в науке, о которой он пишет, и т. д.
Всё это с неизбежностью должно создавать эффекты постправды, и это было бы, надо полагать, естественным развитием событий – третьим этапом модерна. Но эти последствия растворились в новой цифровой реальности, с её новым «господствующим медиа»: форумами, блогами, социальными сетями и т. д.
Постмодерн, не успев толком войти даже во вторую свою фазу и продемонстрировать себя во всём возможном блеске, был застигнут и перехвачен метамодерном.
Ускорение исторического времени
«Ускорение исторического времени» – эффект, по-разному объясняемый, описываемый и предсказываемый множеством авторов. Он настолько очевиден, что, кажется, уже и нет нужды заострять на нём внимание. Но на самом деле мы имеем несколько измерений, в рамках которых разворачивается мысль исследователей, констатирующих ускорение времени.
Конечно, в первую очередь мы думаем о «законе ускоряющейся отдачи» Рэя Курцвейла, который должен привести нас к точке «технологической сингулярности»74. Но сам по себе технологический прогресс не позволит нам понять то, как ускорение времени переживается человеком и как он сам влияет на этот процесс.
Вот почему для целей нашего исследования куда интереснее гипотеза «сингулярности Дьяконова – Капицы»75, рассчитываемая как момент завершения «цикла демографического перехода». Хотя она и менее известна, нежели упомянутая «технологическая сингулярность», она, как мне представляется, имеет прямое отношение к Третьей мировой войне76.
Историк, лингвист, выдающийся отечественный востоковед Игорь Михайлович Дьяконов создал теорию сокращающихся по закону прогрессии исторических фаз, которая им описана в 80-х годах прошлого века в монографии «Пути истории: от древнейшего человека до наших дней».
«Нет сомнения, что исторический процесс являет признаки закономерного экспоненциального ускорения, – пишет в этой книге И. М. Дьяконов. – От появления Homo sapiens до конца I фазы прошло не менее 30 тысяч лет, II фаза длилась около 7 тысяч лет, III фаза – около 2 тысяч лет, IV фаза – около 1,5 тысячи лет, V фаза около тысячи лет, VI – около 300, VII фаза – немногим более 100 лет, продолжительность VIII фазы пока определить невозможно. Нанесённые на график, эти фазы складываются в экспоненциальное развитие, которое предполагает в конце концов переход к вертикальной линии или, вернее, к точке так называемой сингулярности. По экспоненциальному же графику развиваются научно-технические достижения человечества, а также, как упомянуто, численность населения Земли».
Итак, в основе теории – достаточно чёткие, измеримые с некоторой погрешностью величины: технологические прорывы и численность населения Земли, которая, как известно, растёт именно экспоненциально. Критерии, определяющие переходные периоды, по И. М. Дьяконову «фазы», таковы:
• изменение характера собственности;
• коренной переворот в социальной психологии, в идеологии и мировоззрении;
• переворот в технологии и, прежде всего, в технологии производства оружия.
Очевидно, что мы с уверенностью можем говорить о том, что переживаем «фазовый переход»: характер собственности меняется радикально77, социальная психология, включая идеологические и мировозренческие аспекты, также. О технологиях и новом оружии, учитывая раскручивающийся потенциал кибервойны, способной буквально уничтожать инфраструктуру противника, даже говорить не приходится.
Однако интересно даже не это, хотя речь идёт, согласно И. М. Дьяконову, о восьмой фазе – конечной, так сказать, остановке. И не то даже, насколько чётко совпадают эти две экспоненциальные кривые: технологического прогресса и роста численности населения (последний, как-никак, этот технологический прогресс и обеспечивает). Наконец, интересно даже не то, что по разным расчётам (именно поэтому я и упомянул погрешности), время «сингулярности» выпадает или на 2007, или на 2022, или на 2027 год78.
По-настоящему, как мне кажется, интересно то, что эту загадочную трансформацию объясняет специфический «резонанс» цивилизационных волн: мы находимся в историческом периоде, когда впервые одновременно (на пространстве «современности») сходятся друг с другом сразу три цивилизационные волны: третья фаза, т. е. последствия индустриальной волны (модерн), вторая фаза, т. е. апогей информационной волны (постмодерн), и начальная фаза цифровой волны (метамодерн).
Если говорить совсем просто, то сейчас мир образован людьми, произведёнными абсолютно разными цивилизационными волнами: «людьми книги», «людьми телевизора», «людьми социальных сетей».
«В настоящее время именно ударность, обострённость перехода (когда его характерное время – 45 лет – оказывается меньше средней продолжительности жизни – 70 лет) приводит к нарушению роста, выработанного за тысячелетия нашей истории, – пишет С. П. Капица в статье „Демографическая революция и будущее человечества“ от ещё 2004 года. – Сегодня принято говорить о том, что связь времён нарушена. Это связано с неравновесностью роста, ведущей к неустроенности жизни и характерным для нашего времени стрессам. С этим процессом связан кризис и распад общественного сознания, начиная с управления империями и странами и заканчивая уровнем сознания отдельной личности и семьи. С распадом управления обществом связан рост организованной преступности и коррупция. Возможно, что распространение терроризма также стало следствием нарушения глобального равновесия.
Неустроенность и отсутствие времени на укоренение того, что закрепляется в области культуры традицией, несомненно, отражаются в распаде морали, в искусстве и идеологиях нашей эпохи. Так, в поисках новых идей, когда нет времени на их формирование и распространение, иногда происходит и откат к некогда фундаментальным идеям прошлого. […] Если разум и сознание привели к исключительному, взрывному, росту числа людей на Земле, то теперь, в результате глобального ограничения основного механизма информационного развития, рост внезапно прекратился, а его параметры, принципиально влияющие на все аспекты нашей жизни, изменились. Иными словами, как и в мире компьютеров, наше „программное обеспечение“ не поспевает в своём развитии за техникой, за „железом“ цивилизации».
Таким образом, ключ к пониманию происходящего в современном мире – это адекватный анализ тех трёх фаз «современности» (модерна), которые мы застали в одной, общей складке времени.
Глава вторая. Господствующие медиа
Кто контролирует СМИ – контролирует культуру.
Аллен Гинзберг
Развитие книгопечатания в эпоху Ренессанса оказало крайне важное влияние на последующее развитие науки и технологий, но был и более общий, системный эффект у этой инновации – книги стали каналом трансляции знаний.
Печатные, а потому более-менее доступные относительно широкой публике книги обеспечили становление государственных институтов в том виде, в котором мы их знаем (или знали ещё совсем до недавнего времени):
• с одной стороны, книги позволили проблематизировать социально значимые темы (обсуждать их в среде интеллектуалов своего времени, формулировать некие каноны и принципы);
• с другой стороны, превратились в своего рода инструмент кодификации власти – создали возможность систематизации законов и самих социальных институтов79.
Но, может быть, самое важное – книга позволила создать романтический образ «государя», придать ему некий надличностный, но при этом близкий, почти осязаемый через книгу статус. В книгах пишут о государях – бывших и нынешних, им же учёные и философы посвящают свои работы, сами государи обсуждают с авторами книг вопросы науки, искусства и морали.
В своей масштабной работе «Истоки современной политической мысли» профессор Лондонского университета, специализирующийся на изучении интеллектуальной истории, Квентин Скиннер пишет: «В положениях, составлявших основание советов, с которыми гуманисты позднего Ренессанса обращались к государям своего времени […] они продолжали опираться на ценности и воззрения, которые были уже сформулированы „гражданскими“ гуманистами раннего кватроченто.
Их героем оставался vir virtutis80, и они продолжали настаивать на том, что он должен стараться завоевать себе честь, славу и известность в максимально возможной степени (ср. Kontos 1972, pp. 83–88). Поздние гуманисты даже делали более сильный акцент на этих известных убеждениях, поскольку они видели в государе человека, способного добиться virtutis, которую невозможно никому превзойти. […]
Макиавелли в „Государе“ с неменьшим одобрением относится к этим ценностям. Он настаивает на том, что поведение правителя должно быть столь же onesto (честным), сколь и utile (полезным), и поэтому требует, что все государи должны иметь в качестве образца „кого-либо из прославленных и чтимых людей древности и постоянно держать в памяти его подвиги и деяния“ (Machiavelli 1961a, p. 90)».
Первой печатной книгой Гутенберга была, как известно, Библия, изданная на латинском языке. Но вскоре появились и печатные переводы её на национальные языки, и это произвело сильнейшее воздействие на ситуацию в обществе: понятные и доступные теперь религиозные тексты дали старт эпохе Реформации, а с другой стороны, как объясняет Квентин Скиннер, содействовали изобретению института абсолютной монархии.
«„Без Лютера не было бы и Людовика XIV“ (Figgis 1960, р. 81). Эта эпиграмма Фиггиса, – пишет он во втором томе той же работы, – была подвергнута критике как суждение, выходящее за рамки исторического анализа, однако нет никаких сомнений, что наиболее сильное влияние лютеранская политическая теория в Европе эпохи раннего Нового времени оказала на продвижение и легитимацию новых сплочённых абсолютистских монархий. Доктрины Лютера оказались в этом смысле настолько полезными, что даже самые видные католические сторонники божественного права королей в конце концов поддержали его главные политические аргументы».
Если обобщить эффект, произведённый книгой как «господствующим медиа», то это, конечно, идея победы знания над реальностью: мир может быть познан – расчленён и изучен, а затем собран заново. Пусть это и достаточно условная формулировка, но как принцип она наилучшим образом отражает «дух времени» Ренессанса-Реформации.
Неслучайно именно это удивительное время рождает рационализм картезианского сознания Рене Декарта, целостность всего сущего у Бенедикта Спинозы и монадологию Готфрида Вильгельма Лейбница.
Ну и как завершающий аккорд Просвещения звучат всеобъемлющая и всё, как кажется, объясняющая философия Георга Вильгельма Фридриха Гегеля и высокая нота свободного и весьма романтичного гуманизма Жан-Жака Руссо.
В эту же эпоху Исаак Ньютон встаёт «на плечи гигантов», и в мире появляется та академическая наука, какой мы её практически в неизменном виде знаем до сих пор. Рядом с ней с неменьшим энтузиазмом распускает крону могучее древо классического искусства – симфоническая музыка, большой европейский роман и т. д.
При этом весь этот труд интеллектуалов эпохи Просвещения несёт на себе отпечаток невероятной весомости, фундаментальности, законченности, полноты. Кажется, что они буквально прозрели сущее, добившись исчерпывающего толкования всех возможных образов, символов, знаков.
С другой стороны, мы наблюдаем, как в эту эпоху конституируется мораль. Да, она в основе своей по-прежнему религиозная, но теперь она существует уже вне лона Церкви, как некая самостоятельная сущность.
Благодаря Иммануилу Канту мы узнаём о «моральном императиве»: «Поступай так, чтобы максима своей воли в любое время могла стать принципом всеобщего законодательства». Сама эта формулировка, на мой взгляд, весьма симптоматична для эпохи Просвещения – «всеобщее законодательство».
Впрочем, всё это, на самом деле, не так существенно. Куда важнее действительная кодификация «норм приличия», «правил поведения», «признаков достоинства» и т. д. Проще говоря, сама логика создания ясных канонов того, что хорошо (достойно, благородно, возвышенно и т. д.), и того, что худо (ничтожно, порочно, безнравственно, позорно и т. д.).
Глядя из постмодерна, то есть из следующего – второго – модерна, это время назовут «временем великих нарративов». Впрочем, это неудивительно, ведь что такое хорошая книга, – а первый модерн создаёт «человека книги», – если не блестяще рассказанная история, имеющая завязку, драматическое развитие и кульминацию. Порядок, структура, полнота – вот иллюзии, в которых живёт человек модерна № 1.
Но, как и положено, уже внутри первого модерна начинает зарождаться второй. Причём, как считает, например, блестящий канадско-американский философ Стивен Хикс, провозвестником грядущего постмодерна становится не кто иной, как Иммануил Кант.
В тот момент, когда «всё прогрессивное человечество» создаёт «великие нарративы», призванные доказать превосходство знания и духа (в зависимости от контекста), сам Кант учиняет критику чистого, а затем и практического разума.
«Философия Канта, – пишет С. Хикс, – стала решительным отступлением от идей Просвещения и первым шагом в сторону постмодернизма. В противоположность описанию разума в Просвещении, Кант придерживался взгляда, что разум – это механизм формообразования. Он считал, что разум, а не реальность устанавливает условия познания. И он утверждал, что реальность сообразна разуму, а не наоборот. В истории философии Кант стал фундаментальным поворотом от априорной объективности к априорной субъективности […]
Из-за того, что способности нашего разума устроены определённым образом, мы в принципе не можем знать, какова реальность на самом деле. Мы можем знать только то, как наш разум сконструировал субъективную реальность такой, какой мы её видим. Этот тезис неявно присутствовал в размышлениях ранних философов, включая Аристотеля, но Кант сделал его очевидным и систематически использовал его».
И в самом деле, на смену Просвещению приходит «эпоха подозрения»: благодаря расцвету того самого разума достаточно быстро обнаруживается, что картина реальности, которую мы принимаем за действительную реальность, мягко говоря, далека от истины.
«Эпоха подозрения»
Карл Маркс с Фридрихом Энгельсом с революционным задором торпедируют устоявшиеся представления о самой сущности власти и общества. Оказывается, всё, что мы знали об устройстве социального мира, было не божественной данностью, снизошедшей на нас свыше, а лишь борьбой экономических сил, «классовой борьбой».
Чарльз Дарвин не просто, как Фридрих Ницше, заявляет о «смерти Бога», а фактически доказывает его несуществование. Его открытие столь революционно, что он сам себя начинает подозревать в чём-то зазорном. Более двадцати лет Ч. Дарвин не решается публиковать своё открытие: записи он делает начиная с 1837 года, а книга «О происхождении видов с помощью естественного отбора, или О сохранении благоприятных рас в борьбе за жизнь» увидит свет лишь в 1859-м.
Работы Альберта Эйнштейна 1905 года переворачивают наши представления о мироздании с ног на голову. В первой статье этой серии, которая вышла под названием «Об одной эвристической точке зрения, касающейся возникновения и превращения света», Эйнштейн даёт объяснение загадочному «фотоэффекту», вступая таким образом в мир квантовой механики. Там нас уже поджидают полуживые-мёртвые коты, квантово-волновые дуализмы и прочие спутанности – и это то, что не может не вызывать «подозрение».
Следующая публикация 1905 года – статья «О движении взвешенных в покоящейся жидкости частиц, требуемом молекулярно-кинетической теорией теплоты». Она вышла сразу после диссертационной работы Эйнштейна – «Новое определение размеров молекул», – и стала окончательным аргументом в пользу атомической теории вещества. И да, в ней же была создана одноимённая теория теплоты: оказывается, нам тепло и холодно – это не просто так, опять-таки не по «божьему промыслу», а всё дело в скорости движения атомов.
В этом же 1905 году выходит работа, которая сделает Альберта Эйнштейна знаменитым – «К электродинамике движущихся тел», в которой будет представлена, как её чуть позже назовут, специальная теория относительности. И следом же за ней Эйнштейн публикует статью с провокационным названием: «Зависит ли инерция тела от содержащейся в нём энергии?», где впервые будет отлита в гранках знаменитая теперь на весь мир формула E = mc2.
Последний гвоздь в крышку гроба первого модерна забивает Зигмунд Фрейд – в 1900 году из типографии выходит его первая книга по психоанализу «Толкование сновидений». Впрочем, только в 1905 году, после публикации ещё двух книг – «Психопатология обыденной жизни» и «Остроумие и его отношение к бессознательному», – психоанализ начинает своё триумфальное шествие по планете.
Фрейд, в отличие от Маркса, Дарвина и Эйнштейна, обращает подозрение человека внутрь него самого. В своих работах Фрейд шаг за шагом последовательно показывает, насколько наше знание о себе иллюзорно. На самом деле, доказывает он, мы находимся под постоянным давлением своего инстинктивного, либидозного «Бессознательного» («Ид») и викторианского «Супер-Эго», в каком-то смысле тоже нами не осознанного.
Конечно, все эти фигуры возникают не из ничего, за каждым из них стоят гиганты, плечи которых послужили им опорой. В случае Альберта Эйнштейна – это Анри Пуанкаре, в случае Зигмунда Фрейда – наш выдающийся соотечественник, «дедушка русской физиологии» Иван Михайлович Сеченов, чья поистине грандиозная работа «Рефлексы головного мозга» вышла ещё в 1863 году.
То есть идеи, которые вызывали то самое «подозрение» в обществе в начале ХХ века, прозвучали ещё в XIX. Но тогда их время ещё не пришло, общество было к ним ещё не готово. Это и немудрено – наука, рождённая Просвещением, начала разрушать его же собственные, системные, стройные нарративы: выяснилось, что за «понятным», даже «очевидным» миром реальности может скрываться второе дно, и даже больше.
«Когда я думаю сейчас о Фрейде и о себе, – писал И. П. Павлов, разворачивая сразу обе тенденции – и производства, и разрушения „знания“ в эпоху постмодерна, – мне представляются две партии горнорабочих, которые начали копать железнодорожный туннель в подошве большой горы – человеческой психики. Разница состоит, однако, в том, что Фрейд взял немного вниз и зарылся в дебрях бессознательного, а мы добрались уже до света. Изучая явления иррадиации и концентрации торможения в мозгу, мы по часам можем ныне проследить, где начался интересующий нас нервный процесс, куда он перешёл, сколько времени там оставался и в какой срок вернулся к исходному пункту. А Фрейд может только с большим или меньшим блеском и интуицией гадать о внутренних состояниях человека. Он может, пожалуй, сам стать основателем новой религии».
Но главное, конечно, в том, что это падение прежнего модерна явило миру нового человека – животное, произошедшее от других животных, движимое рефлексами и инстинктами (и по И. П. Павлову, и по З. Фрейду), эгоистично стремящееся к накоплению богатств в рамках ожесточённой классовой борьбы.
По сравнению с «божьим замыслом» и тем же «нравственным законом внутри» – это буквальное низвержение в пропасть. В довершение всего это падение происходит в мире, который так странен и так парадоксален, что всё, что мы о нём знаем, – очень и очень относительно…
Последовавшие за этим мировые войны – Первая и Вторая – стали своеобразным эпилогом к модерну Просвещения. Он породил индустриальную эпоху, и именно в событиях этих войн продемонстрировал всё, на что был способен, поставив каждый элемент прогресса на службу умерщвления миллионов людей.
Да, «подозрения» оказались не напрасны. И ужас от этой их бесчувственной рационалистической правды холодил кровь: потрясало буквально всё – от нечеловеческой жестокости этих войн до технологических «успехов», которые в полной мере испытали на себе жители Хиросимы и Нагасаки в 1945 году.
Человек оказался поистине в «новом» времени. Последние всплески экзистенциализма – от Мартина Бубера и Льва Шестова до Карла Ясперса и Жан-Поля Сартра – были, кажется, отчаянной попыткой залатать чёрную дыру в мироздании, оставшуюся после ницшеанской «смерти Бога».
Впрочем, защищаемая ими экзистенция, эта секуляризированная «душа» оказалась бессильна перед разверзнувшейся пустотой хайдеггерианского «Ничто» ХХ века.
Единственным хоть сколько-то адекватным ответом на всю эту обнажённую правду о человеке, об обществах, которые он создаёт, стала философия абсурда – от дадаистов, вышедших на сцену на фоне Первой мировой, до «театра абсурда» Инеско-Беккета-Жане et cetera, закрывших собой Вторую.
События первой половины XX века действительно были настолько драматичными, настолько ошарашивающими, что и философы, и социологи не заметили, пропустили формирование новой генерации людей – людей совершенно другого типа: «человека информационного».
Кроме того, и сами эти войны, и этот «новый человек» были непосредственным результатом «прогресса», которому ещё недавно так радовались: невиданные прежде технологии, развитие медицины, демографический рост, новые формы экономической деятельности, развитие транспортной инфраструктуры, образования, коммуникаций, СМИ и т. д. и т. п.
Об опасности «техники» предупреждают Мартин Хайдеггер и Эрнст Юрген. Хоть и по-разному, они говорят об одном и том же: техника меняет антропологическую реальность, превращает жизнь в производственный конвейер, отчуждает человека от самого себя, является экзистенциальной угрозой.
Но как остановить эту движущуюся мощь, перемалывающую всё человеческое? Ведь всё происходящее с человеком уже само по себе очень напоминает войну. Давайте представим себе это на минуту…
«Умирает Бог», что само по себе – уже трагедия: мир лишился высшего покровительства, и ощущение смысла жизни едва теплится только в тех, кто ещё способен надеяться. Сама инстанция души оказывается под вопросом, и интеллектуалы совершают отчаянную попытку спасти её, реанимировать в экзистенциальном дискурсе.
Но всё это происходит на фоне новостных сводок с фронта, русской революции, пандемии «испанки» 1918 и 1919 годов, которая унесёт около 20 млн жизней. Тяжелейшие экономические кризисы следуют один за другим, причём по обе стороны океана. Окончательно рассыпается Британская империя, оставляя за собой хаос по всему миру, в Германии к власти приходят фашисты, евреи бегут из Европы.
Нет, экзистенциальный дискурс, призванный «спасти» человека в человеке, выглядит на этом фоне слабо и неубедительно. И именно в этот момент, когда и так всё, кажется, потеряно, едва окрепшие Левиафаны – СССР и Германия – сходятся в следующей войне, невиданных доселе масштабов.
В войну втянуты все крупные державы, Франция оккупирована, Лондон бомбят, США отправляют солдат на фронт через океан, сбрасывают атомные бомбы на мирные японские города.
Последняя надежда, которая остаётся у интеллектуалов, – это марксизм. Что если решение этой, кажущейся уже нерешаемой, задачи – в победе коммунизма? Но события, происходящие и в СССР, и в Китае, правда о которых начинает просачиваться через железные занавесы уже после Второй мировой войны, убивает и эту, последнюю надежду.
Что нам ждать от европейских интеллектуалов теперь?
Думаю, это достаточно красочно живописуют «Чума» Альбера Камю или, например, «За закрытыми дверями» Жан-Поля Сартра. Но если отойти от художественных образов, то ответ нам даёт Жан-Франсуа Лиотар.
Ответ чёткий и однозначный, хотя и не прямой: интеллектуалы будут пытаться разрушить всё, что ассоциируется у них с прежним миром – с миром модерна, Просвещения, Левиафанами, технэ, идеологиями, политикой и т. д. и т. п.
Подобное решение может показаться странным, но прислушаемся к так называемой «критической теории». Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно – два крупнейших представителя этого направления и европейской философской мысли в целом – публикуют в 1969 году совместную книгу «Диалектика Просвещения», где объясняют это решение.
Просвещение, декларирующее принципы свободы, равенства, братства, говорящее о правах, разуме и человечности, оборачивается драматической жестокостью ХХ века – как такое может быть? По мнению М. Хоркхаймера и Т. Адорно, дело не в ценностях, а в целях. Целью же Просвещения было установление господства над миром – да, посредством разума, науки и т. д., но целью было само это господство.
Ну и дальше включается «негативная диалектика» Тео-дора Адорно: подчиняя себе разум, человек тем самым лишается разума, и мы наблюдаем все эти ужасы ХХ века. Идея Т. Адорно состоит в том, что какую бы рациональную систему мы ни построили, она будет претендовать на универсальность, а это значит, что в итоге пострадают люди.
Таким образом, не важно, как интеллектуалы будут предотвращать прежнее «Просвещение»: действовать против власти как таковой, против морали, против культурных норм и прежних вкусов, деконструкцией, иронией или как-либо ещё… – всё это не имеет уже ни малейшего значения.
Они – постмодернисты, это их сознательный выбор: уничтожить право прежних нарративов на власть.
«Предметом настоящего исследования является состояние знания в современных наиболее развитых обществах, – так Ж.-Ф. Лиотар начинает свою знаменитую работу „Состояние постмодерна”. – Мы решили назвать его „постмодерн”. […]
Упрощая до крайности, мы считаем „постмодерном“ недоверие в отношении метарассказов. Оно является, конечно, результатом прогресса науки; но и прогресс в свою очередь предполагает это недоверие. С выходом из употребления метанарративного механизма легитимации связан, в частности, кризис метафизической философии, а также кризис зависящей от неё университетской институции.
Нарративная функция теряет свои функторы: великого героя, великие опасности, великие кругосветные плавания и великую цель. Она распыляется в облака языковых нарративных, а также денотативных, прескриптивных, дескриптивных и тому подобных частиц, каждая из которых несёт в себе прагматическую валентность sui generis. Каждый из нас живёт на пересечениях траекторий многих этих частиц».
Итак, Ж.-Ф. Лиотар определяет постмодерн как кризис метанарративов, «больших проектов» Просвещения: «диалектика Духа, герменевтика смысла, эмансипация разумного субъекта или трудящегося, рост богатства и тому подобное» – всё должно быть уничтожено.
Метанарративы, по мнению Ж.-Ф. Лиотара:
• легитимизируют государство, политический строй, законы, моральные нормы, соответствующий образ мысли и социальные институты;
• порождают микронарративы «обыденной жизни», «повседневного опыта», «коллективов» и т. д. и т. п.;
• создают «социальную морфологию» – своего рода тело общества, на которое и набрасываются механизмы управления.
Интеллектуалам претит добропорядочный средний класс с его мещанскими запросами, бытовым благополучием и чванливым самодовольством. В 1970 году Жан Бодрийяр публикует своего рода манифест, систематически, педантично обличающий «общество потребления».
«Большинство французов должны были дождаться мая 1968 года, чтобы узнать, что они живут в „обществе потребления”, – пишет Ж. Бодрийяр в предисловии к своей книге. – Американцы узнали это на двенадцать лет раньше, но аналитика социологов вроде Дж. К. Гэлбрейта информировала в конечном счёте только элиту, и потребовались некоторые политические события – в особенности война во Вьетнаме, – для того чтобы начался более широкий пересмотр ситуации, выросло её понимание или, во всяком случае, возникли душевные сомнения. […]
Линия демаркации проходит в другом месте: именно носители информации – массмедиа, как сегодня любят выражаться, прочерчивают эту линию. В тот момент, когда они сами становятся привилегированными объектами потребления, в момент, когда рекламное послание впитывается с наслаждением и в первую очередь, происходит вступление в социально-экономическую организацию, отличную от той, которая существовала до середины XX века. Обществом потребления является то, где не только есть предметы и товары, которые желают купить, но где само потребление потреблено в форме мифа.
Трудно отрицать, что речь здесь идёт об опасном превращении социального метаболизма, несколько похожем на то, чем является рак для живых организмов: о чудовищном разрастании бесполезных тканей. Но будь то миф или реальность, позиции и поведение нас, „людей Запада”, вот уже в течение нескольких лет так глубоко отмечены эрой супермаркета, торгового комплекса и рекламного образа…».
Жан Бодрийяр объясняет и то, как это случилось, почему мы оказались в такой ситуации. Он создаёт своего рода генеалогию этого «потребления».
Всё начинается с возникновения технической системы производства, которая отличается от традиционной (от той, что была естественна и органична человеку аграрной эпохи). Далее система производства создаёт «капитал», который сам по себе становится «рационализированной производительной силой» и «системой рационального обращения» – индустриальная эпоха переживает расцвет.
Капитал обезличивает человека – он превращает его в безликую «наёмную рабочую силу». По сути, это уже не люди, а некая абстрактная, систематизированная функция. Человек отчуждается не просто от результатов труда, но и просто от продуктов своего труда. Теперь эти продукты производит не человек, а бизнес, компании и т. д.
Таким образом, человек индустриальной эпохи переходит в некое пространство информационных симулякров. И наступает заключительный этап, когда система производства начинает создавать потребности потребителей, более того – целую «систему потребностей»81, которая замыкает контур сформированной на предыдущих этапах системы производства.
Профессор Санкт-Петербургского университета, крупнейший российский специалист по французской философии ХХ века Александр Владимирович Дьяков пишет в своей книге «Жан Бодрийяр. Стратегии „радикального мышления”»:
«Потребление требует новой системы моральных размышлений, которые не имеют ничего общего с „царством свободы”. Эта новая моральная парадигма должна научить людей быть счастливыми и выработать у них рефлексы счастья. Изобилие двусмысленно: во-первых, оно переживается как эйфорический миф о счастье „по ту сторону морали и истории”, а во-вторых, претерпевается как процесс вынужденной адаптации к новым формам коллективного принуждения. Изобилие, таким образом, представляет собой систему принуждения нового типа. […]
Общество потребления, говорит он (Жан Бодрийяр. – А. К.), является своим собственным мифом. Само потребление – это миф, то есть рассказ современного общества о себе самом. Единственная объективная реальность потребления – это идея потребления, приобретшая значение здравого смысла. Общество мыслит себя как общество потребления, поскольку оно потреб-ляет себя в качестве общества потребления».
При таком, очевидно пессимистичном, взгляде на результаты модерна, Просвещения, индустриальной эпохи можно, наверное, понять желание интеллектуалов разрушить остов, на котором зиждется современность.
Остов, о котором идёт речь, это те самые метанарративы, которые, к сожалению для философов-революционеров, достаточно непротиворечиво описывают реальность – социальную, историческую, политическую и любую другую, создавая тем самым пространство, в котором симулякры, порождаемые информационным обществом, оказываются неуязвимы.
Революционеры, даже если они не говорят об этом прямо, требуют от общества, по сути, моральной трансформации – они зовут его назад, в мир гутенберговской книги, в мир, где ещё был «жив Бог», а человеческая душа была исполнена экзистенции.
Но подобный призыв, будь он сформулирован чётко, выглядел бы слишком наивно, даже малодушно82. Ну и кроме того, это направление «назад» противоречит идее «прогресса», которая лежит в основе уже самого мира книги, а потому она не может быть отброшена.
В результате всё, что мы читаем у интеллектуалов, сопротивляющихся информационной волне, между строк, могут понять только они сами, узнавая друг друга по остаточным обертонам затухающей экзистенции. Общество же, для которого они говорят, потребляет поверхностный смысл – разрушение метанарративов ради их разрушения.
Постмодерн достиг этой цели. И во всём этом есть какая-то трагическая ирония: интеллектуалы, порождённые тоской о «смерти Бога», пройдя через горнило всех испытаний ХХ века, объявляют войну метанарративам, руководствуясь, по сути, политическими причинами – борясь с «обществом потребления», на деле же они «убивают» экзистенцию, невозможную без внутренней структуры, организующей не только пространство для симулякров, но культуру как таковую.
Так или иначе, но интеллектуалы своими руками создают нового человека – человека постмодерна, человека информационной волны, сотканного из газетных вырезок и рекламных роликов. Книга как господствующее медиа закончила своё существование, на место неё пришли таблоиды и телевизионные шоу.
Глава третья. Гибель божков
Моё поколение взрослело в атмосфере неопределённых 90-х на «Симпсонах» и «Южном парке», в которых ирония и цинизм культуры постмодернизма стали неотъемлемой установкой, проникшей в нас.
Евгений Молодцов
То, что «мир утратил свой стержень», Жиль Делёз и Феликс Гваттари напишут в книге «Тысяча плато» ещё в конце 70-х годов прошлого века. И «мир», о котором они говорят, это ни в коей мере не мир политического. Даже несмотря на то, что это второй том «Капитализма и шизофрении», это мир не политического, а социального.
Когда создавались «Тысяча плато» и «Анти-Эдип» (первый том дилогии), ни у кого и в мыслях не было, что холодная война вот-вот закончится, что падёт не только Берлинская стена, но весь «советский лагерь», включая его оплот – Советский Союз.
Этого не могли вообразить ни в самом СССР (что наглядно показывает Алексей Юрчак в своей замечательной книге с говорящим названием – «Это было навсегда, пока не кончилось»), ни в остальном мире – снаружи «советского лагеря».
Сама сущность холодной войны заключалась, казалось, в этом специфическом замораживании, обездвиживании, тотальном параличе системы – балансе сил без баланса, установившемся окончательно и бесповоротно именно в 70-х.
Иными словами, Делёз и Гваттари фиксируют распад, происходящий изнутри системы, но не системы как таковой, не её конструкций или способов организации её внутренних механизмов, а самого того материала, из которого эта система состоит.
Сам этот их двухтомник по сути своей – идеальное воплощение постмодерна: он написан на языке постмодерна, у него драматургия постмодерна, наконец, он буквально свидетельствует постмодерн своим «шизоидным» содержанием.
Впрочем, авторы сравнивают свою книгу и мир, и приходят к выводу, что она недотягивает до того «хаоса», каким «стал мир». Потому указать единственную причину, почему у Ж. Делёза и Ф. Гваттари возникло это «машинное» ощущение времени, вряд ли возможно.
Это и влияние «третьей (информационной) волны» с его постмодернистскими спазмами, и то разочарование, которое испытали интеллектуалы по всему миру, осознавшие после трагических событий 1968 года, что кардинальные изменения в отношениях человека и государства невозможны, и тот, наконец, экзистенциальный кризис, о котором в своём «Одномерном человеке» пишет Герберт Маркузе, а Ги Дебор в «Обществе спектакля».
«Постмодернизм сигнализирует о смерти таких „метанарративов”, скрытые террористические функции которых предполагали обоснование и легитимацию иллюзии „универсальной“ человеческой истории, – пишет знаменитый британский философ и литературовед Терри Иглтон в 1987 году. – Сейчас мы находимся в процессе пробуждения от ночного кошмара современности с её манипулятивным разумом и фетишем тотальности, и перехода к невозмутимому плюрализму постмодерна, этого гетерогенного ряда жизненных стилей и языковых игр, который отверг ностальгическое стремление тотализировать и легитимизировать самоё себя… Наука и философия должны избавиться от своих грандиозных метафизических притязаний и посмотреть на себя более скромно – как на очередной набор нарративов».
«Информационная эпоха» парадоксальным образом оформила «развод» интеллектуалов и мира, который они пытались до сего момента осмыслять. Их даже постмодернистский язык уже более не годился для того, чтобы схватить нарастающий хаос системы. Их «книжный мир» уже никому не был нужен, не говоря уже о том, насколько он стал для этого мира непонятен.
Наша «естественная социальность», как мы помним, ограничена. Когда количество людей в социальной общности её превышает, она разбивается на социальные фракталы, сосуществование которых возможно лишь в рамках более-менее общей концептуальной матрицы – некой общей ментальности и кристаллизуемых в ней ценностей.
Выход интеллектуалов из этой игры, утрата ими этой наиважнейшей для социума функции стали фатальными для системы. Сначала они сами, по своим мотивам, о которых мы говорили, близили постмодернистский плюрализм, торпедируя системы знаний и авторитеты, растворяя дихотомичность ценностей83 и децентрируя самого человека.
Но теперь они оказались в мире, где все их мечты сбылись: абсолютный плюрализм мнений, знания, лишённые всякого авторитета, субъекты без ценностей и центра. Да, следствием их работы, неожиданным для них самих, стал тот самый «новый человек», которому они были абсолютно не нужны.
И если раньше наука, культура, искусство, политика, бизнес были безусловной вотчиной элит – аристократических, политических, культурных, финансовых и т. д., – то теперь туда хлынули огромные массы людей, получивших недоступное прежде высшее образование.
Отдельный вопрос – насколько это было правильно и справедливо. Но правда в том, что эти – прежние – элиты существовали в кругах, которые, за рядом исключений, были почти непроницаемы. Точнее, был очень высок порог входа в эти социальные общности, а потому происходил постоянный «социальный естественный отбор».
Это развенчивание элит как «людей особого сорта» лишь усиливалось новым всплеском гуманистического дискурса – сразу после Второй мировой войны необычайную популярность получили Абрахам Маслоу, Эрих Фромм, Карен Хорни, Гордон Олпорт, Карл Роджерс, Виктор Франкл, Ролло Мей и другие «столпы» гуманистической психологии, а затем стали системно развиваться различные практики «эмоционального интеллекта», «осознанности», «установка на рост» и т. д.
На фоне декларируемых прав и свобод, демократизации всех сфер жизни, либерализации экономики и т. д. всякая «непроницаемость» стала более невозможной.
«Все общества нуждаются в какой-либо легитимирующей формуле власти, – пишет знаменитый американский социолог, автор теории постматериализма Рональд Инглхарт. – Решения их лидеров только в том случае не опираются исключительно на принуждение, когда они воспринимаются как легитимные. Одной из центральных компонент модернизации был сдвиг от религиозной к рационально-бюрократической власти, оправдываемой претензиями на то, что правящие институты содействуют общему благу.
Важной же компонентой сдвига постмодерна является сдвиг, отвращающий и от религиозной, и от бюрократической власти и приводящий к снижению значимости любых видов власти и авторитета. Ибо послушание власти сопряжено с высокими издержками: личные цели индивида приходится подчинять целям более широкой субъектности. Но в условиях неуверенности в завтрашнем дне люди более чем охотно идут на это. […] Наоборот, условия процветания и безопасности способствуют плюрализму вообще и демократии – в частности. […]
До недавнего времени небезопасность была существеннейшей составляющей положения человека. Лишь недавно появились общества, где большинство населения не ощущает неуверенности относительно выживания. Так, и досовременное аграрное общество, и современное индустриальное были сформированы ценностями выживания. Сдвиг же постмодерна привёл к явственному уменьшению значения, придаваемого любым формам власти и авторитета. […]
Постмодернизация представляет собой сдвиг в стратегиях выживания. […] Модернизация ознаменовалась потрясающим успехом в деле увеличения продолжительности жизни, но отдача от неё в передовых индустриальных странах стала уменьшаться. Акцентируя конкуренцию, она уменьшает риск голода, зато приводит к нарастанию психологического стресса. С переходом от модернизации к постмодернизации траектория перемен сдвинулась от максимизации экономического роста к максимизации качества жизни».
Рональд Инглхарт говорит о том, что в обществе постмодерна утрачивается возможность управления процессами, протекающими в самом этом обществе. Дискурсы, которые создавались элитой и определяли «когнитивную сетку» для лиц, как сейчас любят говорить, принимающих решения, стали рассыпаться, как рассыпались и сами эти группы, «принимающие решение».
Таким удивительным образом между обществом и политической номенклатурой возник фундаментальный разрыв. Если в прежние времена интеллектуалы толковали действия лидеров и правительств, по сути, разъясняя им, что и зачем они делают, а с другой стороны, объединяя социальные группы в определённые диспозиции к ним, то теперь эта условная связь оказалась разорвана.
Выброшенные за ненадобностью «книжные люди», как оказалось, имели очень большое, а возможно, ключевое значение для существования общества как целостного организма, были его нервной системой, связывающей центральные отделы со всей периферией.
Теперь единственные собеседники политиков – это социологи, а точнее даже социометристы, социологи-статистики и, конечно, политконсультанты, которые говорят не то, что они – политики – делают, а то, что им следует сделать для того, чтобы дальше оставаться политиками.
Политический класс, поменяв неприятных интеллектуалов на покладистых политконсультантов, оказался завёрнут на самого себя – словно бы змея, проглотившая собственный хвост: самодовольно и абсолютно самодостаточно он пожирает собственное «властное» когда-то тело.
Что касается общественных групп – так называемого «общества», – то они также оказались в очень странной для них ситуации – без поводырей.
В 1972 году выдающийся социолог, мыслитель Пьер Бурдьё написал статью «Общественного мнения не существует», где объясняет, что общественного мнения не существует в том виде, в котором мы себе его представляем, – мол, люди думают так-то и так-то. Нет, социальные поля и практики куда сложнее, их нельзя так анатомировать.
С другой стороны, у общества всегда были те, кто дискурсивно заполнял эту пустотность – по сути, выражал это «отсутствующее» общественное мнение, создавал его форму, передавал его суть, был его глашатаем. И это те самые интеллектуалы, с которыми у общества постмодерна произошёл развод.
Теперь представители тех самых социальных групп, освободившихся «от рационализирующего и легитимирующего диктата», с удивлением оглядываются по сторонам в поисках образа будущего. Куда он делся? – словно бы спрашивают они, даже не догадываясь, что его никогда и не было.
Однако всегда были те, кто мог его сделать, – те самые интеллектуалы. Но сейчас, когда эти «божки» сброшены с постаментов авторитета и объявлены ненужными, будущего больше не будет – не только «общественного мнения», но и у общества.
Ни политики, ни социальные группы («общество») не поняли, насколько в разных плоскостях теперь проходит их жизнь. В какой-то момент всё это стало очень напоминать поздний СССР, где ходила поговорка: «Вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что работаем». Примерно в той же логике взаимного надувательства существует и нынешний политический класс: «Вы делаете вид, что мы вас представляем, а мы делаем вид, что занимаемся управлением в ваших интересах».
Это глобальное изменение самой сути политики, но о нём, кажется, никто толком даже не задумался. Разумеется, «оплакивание» прежних «божков» не имеет ни малейшего смысла, но у нас была работающая модель, на которой постмодерн поставил жирный крест, высветив как раз альтернативы прежней системе организации общества и знаний84.
Всё, что казалось хоть сколько-то революционным, конфликтным, вызывающим, противоречивым, необъяснимым, использовалось постмодерном как средство борьбы с «пережитками» своего «культурного» предшественника.
Развенчание элит
Другого формата управления государственными и общественными системами, кроме как через «элиты», раньше просто не существовало. Даже большевики, писавшие на своих знамёнах о власти крестьян, рабочих и солдат, рассуждавшие о «кухарках» и «бедноте», едва придя к власти, тут же принялись создавать свою собственную элиту, в задачи которой входило управлять народом и страной – и в управленческо-производственном смысле, и в культурно-идеологическом, и во всех прочих: «военная элита», «научная элита» и т. д.
Сама возможность существования элит определяется асимметрией знаний85: если вы знаете что-то, чего не знает другой человек, вы можете использовать это преимущество и влиять на его поведение. Именно эта стратегия всегда лежала в основе управления обществом.
Но информационная волна изменила эти отношения власти, приведя систему в неравновесное состояние. Нет, она не обеспечила нас «равным» знанием, как можно было бы подумать. Она, с одной стороны, создала иллюзию «равенства» знаний, а с другой стороны, парадоксальное незнание – когда никто из двух сторон отношений (ни тот, кто призван управлять, ни те, кем должны управлять) не понимают, что «знает» другой.
Поскольку же управление обществом в каком-то виде власти необходимо, то она стала действовать в духе информационной волны, что наглядно продемонстрировал Барри Левинсон в своём знаменитом фильме «Хвост виляет собакой».
Сейчас, когда граждане знают о каждом чихе главы государства, могут следить за движением его самолёта онлайн, а ещё написать ему в Twitter86, невозможно даже представить, что ещё совсем недавно Франклину Рузвельту, четыре раза избиравшемуся президентом США, удавалось довольно успешно скрывать от большинства своих избирателей и даже многих политических лидеров других стран, что он стал, по существу, инвалидом-колясочником из-за перенесённого им полиомиелита (или, что более вероятно, периферического паралича Гийена – Барре).
Но это правда: знание о том, что происходит в элитах, у обычных людей всегда было минимальным. В СССР под строгим секретом находилось всё, что происходило с В. И. Лениным с весны 1922 года, когда у него один за одним шли инсульты, буквально лишившие его человеческого облика. Впрочем, и о наркотической зависимости Мэрилин Монро общественность узнала только из официального заявления киностудии FOX, которая попыталась таким образом объяснить разрыв своего контракта со звездой.
Элиты, оказавшиеся во всей своей наготе под прицелом фотоаппаратов и телекамер, – в прожекторах «общественного наблюдения», – уже не могли претендовать на статус «небожителей», они словно бы лишились прежней мистической власти.
Охота СМИ за «звёздами» в надежде найти «новость» для первой полосы – это очень в духе постмодерна: голливудский актёр, играющий героев-любовников, стоит на пляже в неловкой позе с огромным брюхом наперевес, а какая-то суперзвезда тратит деньги в казино в компании сомнительных знакомых, и т. д. Бытовая пошлость – вот чего жаждет продукт постмодерна, испытывая буквально животный восторг, когда венец славы теряет любой из её «божков».
Ещё, кажется, совсем недавно фанатки сходили с ума на концертах Beatles, Джон Леннон был «популярнее Иисуса Христа», а принцесса Диана была «королевой людских сердец». Словно бы ещё вчера у наций была «совесть» – Мартин Лютер Кинг, Нельсон Мандела, Лех Валенса, Дмитрий Сергеевич Лихачёв. Наконец, ещё каких-то несколько лет назад поклонники Apple могли сутками стоять в очередях за новой версией iPhone, осенённого гением великого и ужасного Стива Джобса.
Но вдруг эти культы лопнули, будто мыльные пузыри, будто бы и не было такого никогда. Мир стал плоским, а мы даже не заметили, что произошло нечто чрезвычайное.
Такое развитие общества нам кажется вполне естественным и справедливым (по крайней мере, способствующим большей справедливости). Но дело здесь не в «справедливости» или «нормальности», а в том, что мы пережили радикальное изменение роли «авторитета» в жизни общества, мы утратили способы управления обществом через асимметрию знания, на которых всегда держались самые знаменитые «демократии».
Крушение самого института «элитарности» шло по всем фронтам. Например, выдающийся американский интеллектуал, философ Фредрик Джеймисон считает важным осознание факта падения некоего естественного барьера между «высокими» и «низкими» жанрами в искусстве.
В книге «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма» Ф. Джеймисон определяет три значимые утраты, которые мы понесли при переходе из модерна в постмодерн: эта утрата глубины, утрата эмоциональности (аффекта), утрата историчности.
Так, разбирая творчество Энди Уорхола, Ф. Джеймисон показывает отсутствие глубины в его работах, в строго бодрийяровском смысле трактуя их как игру симулякров с симулякрами. Сравнивая знаменитую «Мэрилин Монро» Уорхола с «Криком» Эдварда Мунка, он показывает, что у «Монро» постмодерна нет чувств, утрачен аффект.
Утрату историчности Ф. Джеймисон видит в «беспорядочном пожирании всех стилей прошлого». Проблема даже не в том, что мы не имеем полного, исчерпывающего знания о прошлом, говорит он, вторя Хайдену Уайту, а в том, что мы создаём новые картины прошлого, которые противоречат друг другу и никак не связаны между собой.
Мир постмодерна распадается на части – он дефрагментирован, шаржирован, превращён в набор бесчувственных образов.
Лишённые прежней загадочности, столь значимой для формирования сакрального образа власти, элиты перестали быть ими. Даже звёзды массовых жанров – таких как кино, например Марлен Дитрих, Одри Хепбёрн, Софи Лорен, – были таинственными и недостижимыми. Но постмодерн превратил всех в безликое «селебрити».
Нынешние гении – это не Альберт Эйнштейн, которому приходилось прятаться от досаждавших ему фотографов, не Ричард Фейнман, который проводил лекции, не объявляя заранее собственного имени, чтобы публика шла на тему, а не на него (в противном случае в зале было бы слишком много восторженных зевак). Нет, нынешние гении – это так, «учёные».
Да что там говорить, если лидеры наций стали простыми чиновниками, катающимися по парижским улицам на велосипеде из Елисеевского дворца прямиком к своей любовнице? Грандиозный коррупционный скандал – это «оплаченные налогоплательщиками» веганские завтраки премьер-министра Финляндии на сумму 300 евро в месяц.
Умерла тайна, а с ней воцарился дух всепроникающего цинизма.
По мнению одного из самых ярких представителей европейской философии Петера Слотердайка, в этом и есть сущность постмодерна. Вот что он написал ещё в 1981 году в своей «Критике цинического разума»:
«С тех пор как буржуазное общество начало наводить мосты между знанием, существующим у тех, кто находится на самом верху, и знанием, существующим у тех, кто пребывает в самом низу общества, […] крайности растворились друг в друге. Сегодня циник предстаёт как массовый тип: как усреднённый социальный характер в обществе… […] Импульс, заставлявший стремиться к индивидуализации, сильно ослаб в том климате, который создаётся современным городом и средствами массовой информации. […] Человек с ясным „злым взором“ нырнул в толпу, чтобы затеряться; анонимность теперь открывает широкие возможности для цинического отхода в сторону. Современный циник – это интегрированный в общество антиобщественный тип, который способен соперничать в том, что касается внутренней лишённости иллюзий, с любым хиппи. Его злобно-ясный взгляд не представляется ему самому личным недостатком или аморальной причудой, за которую придётся отвечать лично. Инстинктивно он воспринимает свой способ существования уже не как что-то злобное и ехидное, а как причастность к коллективному реалистически скорректированному взгляду на вещи […].
Диффузный цинизм уже давно захватил ключевые позиции в обществе – в президиумах, парламентах, наблюдательных советах, дирекциях предприятий, среди лекторов и среди практиков, на факультетах, в канцеляриях и редакциях. Вся их деятельность происходит на фоне некоторой элегантной горечи. Ведь циники не глупы, они вполне видят то Ничто, к которому всё движется. Однако конституция их души достаточно эластична, чтобы включать в себя постоянное сомнение в смысле собственной деятельности, осуществляемой ради выживания. […] Отсюда следует первая наша дефиниция: цинизм есть просвещённое ложное сознание».
Цинизм, о котором говорит Петер Слотердайк, и в самом деле стал тотальным, всепроникающим, усиливающим социальную атомизацию. Впрочем, это вполне естественно: цинизм становится «нормой» хотя бы в одной достаточной по численности (или серьёзной по силе влияния) социальной группе, он достаточно быстро принимает характер эпидемии.
Можно сказать, что цинизм – это «социальный рак», который очень быстро пускает метастазы в соседних органах. Возникнув в одном сообществе, он скоро поражает и другие. Причём на фоне усиливающего эффекта «обратной связи»: в ответ на цинизм возрастает общая подозрительность, которая приводит к усилению цинизма, расчётливости, снижению порога допустимости в отношении другого человека и общества в целом.
Поражённые цинизмом люди превращаются в социальных провокаторов, сами легче идут на конфликт, совершают действия, предосудительные с точки зрения прежней морали, а то и просто противоправные действия, даже не понимая того, что они не просто удовлетворяют таким образом свои нужды, но и наносят другим людям вред.
Самый простой пример – кража («слив») личных данных, которая воспринимается в обществе как «норма». Такой же «новой нормой» стало обнародование конфиденциальной переписки или видеозаписей, которые были сделаны без разрешения, и т. д.
И всё это, не считая участия в разного рода мошеннических схемах с использованием так называемой «социальной инженерии»87, когда обычный, по сути, телефонный оператор идёт по скрипту и фактически обкрадывает другого человека. Но это уже не воспринимается на субъективном уровне как кража – нет, это не кража, «это у него работа такая», да, «мошенничество, но не кража».
С другой стороны, сам способ организации социальных сетей предполагает возникновение «лидеров» (прежде всего по количеству подписчиков), что вроде бы противоречит тезису о падении авторитетов. Контраргументация осуществляется в классической логике «проблемы поколений» – мол, раньше у родителей были такие «звёзды» и «кумиры», а сейчас у молодёжи другие – «блогеры», «ютуберы», «миллионники» и т. д., никакой разницы.
Более того, в очень интересном исследовании российского политолога Дмитрия Александровича Давыдова «Посткапитализм и рождение персоналиата» даже делается вывод, что в нашем, – по его определению, посткапиталистическом, – обществе место прежней «борьбы за материальные богатства» занимает «борьба за становление заметной личностью».
«Материальные блага в развитых странах, – пишет Д. А. Давыдов, – перестают быть исключительно дефицитными, а если верить идеологам безусловного дохода, уже скоро наступит время, когда каждому можно будет гарантировать определённый „жизненный минимум“ (что также не решает всех проблем, но даёт некоторые возможности для „постматериалистической“ экономики). Однако вместо материальных ресурсов ключевым дефицитным благом постепенно становится сама личность, и, как будет показано далее, бытие в качестве выдающейся личности сегодня для многих уже куда более желанно, чем материальное богатство. […]
У нас нет никаких оснований утверждать, что вслед за капитализмом неизбежно наступит некое „моральное очищение”. Поэтому сегодня самое время сменить исследовательскую оптику: посткапиталистическая социальная революция уже давно идёт. Но происходит она не как „разрыв“ с прошлым (которого, кстати, не наблюдалось и при становлении капитализма), а как постепенное вызревание основывающегося на творчестве как ключевом источнике потребительских ценностей способа производства и новых общественных отношений, неизбежно включающих в себя новые формы господства и конкуренции.
Погоня за материальными благами уступает место погоне за личностью и личностным. „Модус“ личности и самореализации проникает во все поры общества, что приводит к ожесточённой борьбе за бытие кем-то».
Думаю, что для многих эта позиция Д. А. Давыдова кажется не только понятной, но и весьма убедительной. В самом деле, мы всё чаще слышим, как человек говорит, что он хочет самореализовываться, отказывается «работать на дядю», понять «кто он» и чего «на самом деле хочет». С другой стороны, нельзя поспорить с тем, что разнообразные «блогеры» становятся своего рода культовыми фигурами среди молодёжи.
Однако это только взгляд со стороны, не учитывающий реальность самих этих новых «звёзд».
Во-первых, ведение любого блога – это обычная работа, как работа любого востребованного театрального артиста, клоуна или акробата, который должен каждый день выходить на сцену или на арену. Блогер не самореализуется, он с помощью своего образа зарабатывает, причём часто вынужден полностью подстраиваться под требования и ожидания своего рекламодателя. Впрочем, некоторые блогеры умудряются монетизироваться за счёт продажи своей продукции – от линеек одежды и здорового питания до концертов и курсов.
Во-вторых, попытка блогера, уже достигшего популярности, самореализовываться, как правило, приводит к критике со стороны его подписчиков или снижению их числа, что заставляет блогера вернуться к исходному образу, который в какой-то момент «выстрелил». Надо признать, что после такого опыта блогеры часто теряют последние иллюзии об «отношениях», которые, как им могло казаться, у них были с их аудиторией. Они начинают исходить из циничной позиции – «пипл хавает».
В-третьих, напускная откровенность блогера, вся эта пресловутая «новая искренность» – вовсе не зов души, как это преподносится, не потребность поделиться с подписчиками «личными переживаниями». Как правило, это способ повысить интерес и вовлечённость заскучавшей аудитории (многие блогеры откровенно врут, выдумывая душещипательные истории о себе и своей жизни). Зачастую, впрочем, это банальная эмоциональная манипуляция аудиторией, чтобы сформировать у неё определённое отношение к конфликту, стороной которого данная персона оказалась.
В-четвёртых, значительную роль в успехе многих блогеров играют люди, остающиеся за кадром, – продюсеры, авторы и т. д., тогда как они сами по себе вовсе не так содержательны, как может казаться со стороны. О какой в таком случае «погоней за личностным» можно говорить? Зачастую блогеры становятся успешны именно за счёт отсутствия какой-либо личности – во-первых, чем блогер проще, тем более широкой аудитории он понятен, во-вторых, чем он проще, чем больше с ним случается дурацких ситуаций, наполняющих его ленту «жизнью».
Наконец, в-пятых, блогеры находятся в абсолютно зависимом положении от вкусов, интересов и настроения своей аудитории. Именно по этой причине большинство блогеров всячески избегают политики, поскольку в аудитории блогера, если она собралась, например, на его шутки, стиль жизни или профессио-нальное содержание, которое он транслирует через свой аккаунт, у кого-то одни политические представления, у кого-то другие. Так что риск заполучить хейт от своей аудитории у него чрезвычайно велик и, в отличие от прежних звёзд, блогер получит его сразу, непосредственно, а не в виде какой-то одинокой реплики от случайного прохожего. Сама по себе интернет-среда очень токсична, поскольку в значительной части анонимна или недоступна для ответных мер, да и «слышнее» всегда именно негативные отзывы и комментарии. Как результат, в основной своей массе блогерство уничтожает политическое.
По совокупности всех этих факторов легко понять, что в целом блогеры и в самом деле не слишком отличаются от прежних звёзд. Но есть два крайне существенных отличия:
• с одной стороны, от них требуется психологический эксгибиционизм, то есть они должны постоянно «оголяться» перед своей аудиторией – так что никакой прежней «тайной», «загадкой» тут и не пахнет;
• с другой стороны, они практически всегда «местечковы» – то есть их аудитория их знает, но подавляющее большинство людей даже не подозревает об их существовании, что принципиально лишает их той значимости, которой обладали «звёзды» доцифровой эпохи.
Учитывая всё это, говорить о том, что у общества появились новые авторитеты, совершенно неправильно. Да, у различных групп есть различные интересы, и блогеры – лишь одни из таких «интересов». Причём интересы аудитории, надо признать, имеют свойство постоянно меняться.
Глава четвёртая. Исчезновение структуры
Меньшинство – это совокупность лиц, выделенных особыми качествами; масса – не выделенных ничем.
Хосе Ортега-и-Гассет
Мир, разомкнутый падением Берлинской стены, потерял всякую нужду в какой-либо проблематизации. Он, казалось, больше не нуждался ни в философском осмыслении происходящего, ни даже в постмодернистских экспериментах.
Видимо, по этой причине часть исследователей считают, что именно в этот момент постмодерн и кончился. Другие, впрочем, уверены, что дата смерти постмодерна – 11 сентября 2001 года. Хотя, как мне представляется, именно в этом событии постмодерн нашёл своё самое зримое воплощение.
Американский философ и лингвист Брайан Макхейл, объединяя оба подхода, говорит о том, что после падения Берлинской стены пропала сама необходимость в большой политике, а потому между этим событием и последующей войной с террором возник «период междуцарствия».
Автор монографии «Постмодернизм: как социальная и культурная теории объясняют наше время», российский философ и культуролог Александр Владимирович Павлов предлагает написать на могильной плите постмодерна символический 2000 год – рубеж нового тысячелетия и крайней «усталости» от старых теорий и безуспешных попыток предложить новые.
«К XXI столетию, – пишет А. В. Павлов, – не осталось первопроходцев темы – философов и критиков, – которые бы продолжали исследовать меняющуюся эпоху в оптике теории постмодерна. […] Первым автором-учёным, который в 2000 году заявил о том, что мы живём в „новом времени”, стал Рауль Эшельман, назвавший нынешнюю эпоху „перформатизмом“ – новой искренностью в искусстве и культуре, пришедшей на смену постмодерна [Eshelman, 2008]. […]
В 2004 году Жиль Липовецкий провозгласил, что мы, оставив постмодерн позади, ныне живём в „гиперсо-временное время”, ключевыми характеристиками которого являются культ потребления., гипериндивидуализм, а также интенсивность культурных изменений [Lipovetsky, 2015: p. 191–208]. В 2009 году Николя Буррио провозгласил, что настало время альтермодерна – другого, противоположному постмодерну модерна, в центре которого находится идея культурных кочевников [Bourriaud, 2015: p. 219–230]. В 2010 году Тимотеус Вермюлен и Робин ван ден Аккер объявили о возникновении „структуры чувства“ метамодерна – сложного состояния чувственности по отношению к новой культуре, пришедшей на смену постмодернистской иронии [Akker van den, Vermeulen, 2010].
В 2012 году Джеффри Нилон выступил с идеей постпостмодернизма. В основу этой концепции легла интуиция Джеймисона относительно того, что постмодерн является культурной логикой позднего капитализма. […] „Новый“ капитализм для Нилона является современным, и его культурной логикой в таком случае оказывается постпостмодернизм [Nealon, 2012]. Наконец, в 2013 году Кристиан Морару ввёл в академический оборот понятие „космомодернизм”. Несмотря на интригующее название, в целом содержательное наполнение данного термина остаётся довольно скромным – это новый фон глобальной культуры, возникшей после окончания холодной волны [Moraru, 2011]. Это лишь некоторые из этапов развития постпостмодернизма, но они показывают, что это движение актуально».
Как резонно замечает сам А. В. Павлов, главной проблемой этих теорий оказывается то, что они игнорируют колоссальные изменения, которые произошли в обществе в связи с развитием цифровых технологий.
В самом деле, знакомясь с работами, которые упоминает А. В. Павлов, возникает неловкое ощущение, что их авторы словно бы застряли в прошлом веке. Теоретическая безразмерность постмодерна позволяет натянуть её на любое событие, но не ухватывает более никакой сущности.
Да, есть какие-то интересные прозрения, в частности и на мой взгляд, у Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера. Но и эти авторы скорее описывают, нежели что-то определяют, причём делают это лишь в границах искусствоведческого анализа, который сам по себе весьма и весьма субъективен.
Метамодерн
Метамодерн определяется как глобальный культурный процесс, характеризующийся колебанием (осцилляцией) между двумя противоположностями (например, модерн и постмодерн) и одновременностью их использования.
Представляя свой термин, Тимотеус Вермюлен и Робин ван ден Аккер обращают наше внимание на три существенных, на их взгляд, обстоятельства.
Во-первых, «метамодернизм представляет собой структуру чувства, не только возникающую в результате реакции на постмодерн, но и представляющую собой его культурную логику, соответствующую нынешней стадии глобального капитализма».
Во-вторых, «метамодернизм – как структура чувства и культурная логика – развивается через систематическое прочтение тенденций, доминирующих в современных творениях искусства и культуры, а не через изучение изолированных или отживших своё явлений».
В-третьих, «метамодернизм – как эвристическая метка и термин, обеспечивающий разбиение на периоды, – характеризуется скорее колебаниями, а не синтезом, гармонией, примирением и т. д.».
Иными словами, а в случае метамодерна иначе и нельзя – только «иными словами», – метамодернизм это стратегия быть везде и нигде одновременно, ко всему прикасаться, но ни с чем себя не отождествлять, быть и не быть, приходить и скрываться – всегда и всё «между». Так что в каком-то смысле это некий культурологический «кот Шрёдингера».
Впрочем, при всей странности этого подхода, который как бы и говорит, и не говорит, причём сразу обо всём и ни о чём конкретно, он очень тонко и точно характеризует нынешнюю ситуацию опасности высказывания, с одной стороны, и его принципиальной невозможности – с другой.
Если ты высказываешься, ты оказываешься под угрозой беспочвенной критики, но ты и не можешь высказаться, потому тебя не слушают. Поэтому такое – исчезающее, мерцающее – состояние приобретает весьма реалистичные, полезные, я бы даже сказал, черты.
Собственно, так и описывается модернизм в работах, которые ему посвящены. Например, он не пытается «закрыть» собой постмодерн, хотя, по сути, является той самой закрывашкой. Отрицает историю, превращая её в аллюзии настоящего, но при этом говорит о настоящем исторически. Он рационализирует всё, с чем сталкивается, но постоянно говорит о чувствовании.
В общем, такая типичная исчезающая структура, которая как образ идеально подходит моменту. Это позволяет мне думать, что в целом Робин ван ден Аккер и Тимотеус Вермюлен правы. При этом мне совершенно не близка эта культура, и я анализирую её не из неё самой, но глядя на этот образ со стороны. И вот к каким выводам я прихожу, совершенно, впрочем, не претендуя на истину.
Во-первых, положение метамодерна в ряду «модернов» таково:
• модерн создавал большие нарративы, цель которых была схватить сущее в его полноте, познать мир – упорядочить и подчинить его человеку;
• постмодерн увидел невозможность этого схватывания и саму тоталитарную сущность нарратива, а потому принялся его изобличать, причём делали это люди, рождённые этими нарративами, сформированные ими;
• метамодерн создаётся людьми, рождёнными уже этим постмодернистским хаосом (и принимающим его за «такой порядок»), они уже не способны различить никакой структуры, которую так настойчиво рушили и разрушили их предшественники.
Во-вторых, вопреки надеждам знаменитого немецкого историка Алейды Ассмана, издавшего книгу «Распалась связь времён? Взлёт и падение темпорального режима Модерна», в которой он аргументированно доказывает, что связь между прошлым, настоящим и будущим нами и в самом деле утрачена, метамодернисты создание какой-то новой темпоральности между прошлым и будущим отрицают.
Подход к истории у метамодерна вполне утилитарный, она для него – отдельные элементы (образы, картинки, персонажи, мизансцены), которые можно собирать и рекомбинировать, получая удовольствие чувствования момента от этой принципиально бесцельной игры.
Наконец, в-третьих: метамодерн как раз в силу первых двух факторов становится идеальным способом конструирования любых ценностей.
Так, вам можно предложить комедийный сериал «Великая», посвящённый Екатерине II, где она сражается за «права женщин» и терпит поражение при попытке свергнуть своего царственного супруга.
Или, как вариант, можно посмотреть сериал про жену Генриха VIII – Анну Болейн. Играть её будет чернокожая актриса (и она такая, в сериале посвящённом Англии эпохи Тюдоров, далеко не одна), ну а авторы сопроводят своё произведение такими словами: «Вы можете знать историю, но вы не знаете её историю». Ну, видимо, нам должны рассказать.
Таким образом, «постирония» и «постправда» обретают какое-то ещё одно новое измерение и, кажется, всё больше становятся нашим единственным.
А. В. Павлов также упоминает «диджимодерн» Алана Кирби – британского теоретика культуры, который отдаёт должное влиянию цифровых технологий на современное общество, и концепцию «автосовременности» Роберта Сэмюэлса, который делает акцент на «новых медиа».
В статье 2009 года «Новые медиа, исследования культуры и Критическая теория после постмодернизма» Р. Сэмюэлс показывает, что существующий концептуальный аппарат постмодернизма бессилен схватить суть тех изменений, с которыми мы столкнулись в культуре, в общественной и политической жизни начала XXI века именно благодаря «новым медиа».
Однако просто говорить о том, что «цифра» оказывает некое влияние на человека и общество, на мой взгляд, совершенно недостаточно.
Действительное понимание культурно-исторической теории Льва Семёновича Выготского не оставляет сомнений, что в основе «столкновения цивилизаций», описываемого Самуэлем Хантингтоном, лежит вовсе не религиозный конфликт, а конфликт принципиально разных типов людей, произведённых разными эпохами.
Исламский мир, да и вообще – большинство стран, которые ещё совсем недавно пренебрежительно назывались «странами третьего мира», – это мир людей, которые, будучи сформированными аграрной волной, страдают из-за декомпрессионной болезни цифровой цивилизации.
Они миновали и собственную индустриальную фазу, и собственную информационную волну. Словно какой-то гигантской катапультой, заключённой в смартфоне и боевых дронах, их выбросило в мир «глобальной деревни» с её паралогичным постмодерном. Разумеется, всё, что им остаётся, это руководствоваться одной-единственной книгой.
Весь мир переживает сейчас тотальную трансформацию – цивилизации, двигаясь до сих пор с разной скоростью в своём развитии, подходят к моменту экспоненциального роста, вызванного внезапным наступ-лением цифровой волны. Они связаны моментом сейчас, хотя произведены разными цивилизационными волнами.
Разность этих потенциалов грозит драматическими разрывами ткани нашего с вами бытия, понять которые, впрочем, нельзя, если мы не уясним, что же происходит на микроуровне – как цифровая волна сказывается на психике конкретных людей, образованных разными способами жизни.
Психика человека определяется теми обстоятельствами, в которых она формировалась, а качество жизни – теми, в которых обладателю этой психики приходится жить.
Если я формировался, допустим, в обстоятельствах информационной волны, то мне в них комфортно. Если же они будут другими – например, обстоятельствами цифровой волны, – то это заставит меня страдать. Не думаю, что мы можем представить себе, как чувствует себя человек, совершивший прыжок через одну или даже две цивилизационные ступени, но, очевидно, его психическое состояние будет крайне тяжёлым88.
Ключевое обстоятельство цифровой реальности – это постоянное потребление контента. Эволюционно наш мозг не готовил нас к такому «развлечению». Хотя мы, с другой стороны, не можем избавиться от этой зависимости именно по эволюционным причинам.
Дело в том, что наш мозг эволюционно голоден до информации, а потому, едва подключившись к интернету, мы неизбежно оказываемся на крючке рефлекса, который И. П. Павлов называл «Что такое?», а также дофаминового подкрепления, когда мы получаем ответ на этот свой рефлекторный вопрос.
Именно последствия этой цифровой зависимости, безостановочного цифрового потребления и приводят нас к тем фундаментальным изменениям, которые мы видим в культуре, обществе и политике.
Структура бреда
В книгах «Чертоги разума» и «Четвёртая мировая война» я уже рассказывал об исследовании моей коллеги – Ольги Андреевны Литвиненко под руководством моего учителя и соавтора, доктора медицинских наук Анатолия Николаевича Алёхина.
Основная задача этой работы заключалась в том, чтобы понять, как меняется структура бреда при шизофрении у пациентов, личность которых формировалась в разные исторические периоды. Для этого были изучены истории болезней пациентов, которые были разделены на три группы:
• рождённые в 1972–1979 годах, критический возраст формирования здесь приходится на советский период (1979–1986 гг.);
• рождённые в 1982–1984 годах, где тот же критический период совпал с моментом распада СССР (1989–1991 гг.);
• рождённые в 1989–1994 годах, где аналогичный период пришёлся на период 1996–2001 годов.
Для анализа бреда больных шизофренией О. А. Литвиненко использовала структурно-семиотический метод Владимира Яковлевича Проппа, лежащий в основе его «Морфологии волшебной сказки».
Ольга Андреевна выделила персонажей бреда каждого пациента, функции и способности этих персонажей, а также то, как сами пациенты объясняли их поведение, мотивы и т. д. Отдельный и особый интерес представляли для нас, конечно, такие параметры, как связность элементов бреда и структура бредовой фабулы – то есть в каких отношениях персонажи бреда находятся между собой, а в каких – с пациентом, какие действия они друг относительно друга предпринимают и почему.
Дело в том, что пациенты, чья личность формировалась в советский период, по сути своей – это ещё люди «эпохи книги», «индустриальной эпохи» (газету «Правда» и программу «Время» нельзя рассматривать наравне с новостным потоком стран Запада в тот же исторический период). Тогда как пациенты, чья личность созревала во время и после развала СССР, производились уже, так сказать, «информационной волной», то есть под непосредственным воздействием СМИ.
Несмотря на масштабность исследования (более 200 пациентов), нужно признать, что анализ проводился в достаточно узком временном диапазоне – меньше трёх десятилетий. Но и его, как оказалось, достаточно для того, чтобы со статистической валидностью увидеть, насколько существенно отличаются друг от друга структуры бреда людей, созданных двумя разными эпохами.
Мы с вами живём историями – мы создаём истории о своей жизни, о наших отношениях с другими людьми. Историей можно считать наш образ самих себя, образ мира – каким мы его себе представляем, образ других людей, ментальные модели которых мы строим в своём сознании.
Бред – это, по сути своей, точно такой же нарратив: история, зачастую целый роман, создаваемый мозгом больного шизофренией человека. Однако за последние десятилетия что-то стало неуловимо меняться в том, какой бред создаёт мозг пациентов.
Психиатры ссылались на «патоморфоз» психических расстройств – явление достаточно частое и интуитивно понятное: если меняется среда, в который живёт человек, то и проявления его психического расстройства также будут меняться. Да, базовая симптоматика вся сохранится, но вот форма её проявления может сильно варьировать от культуры к культуре.
Собственно, О. А. Литвиненко и произвела оценку этих изменений в структуре бреда. Очевидно разным культурно-историческим бэкграундом будет обладать мозг, который способен создавать сложноорганизованные, иерархически выстроенные, взаимосвязанные внутри самих себя истории (по классификации М. М. Бахтина – классический европейский роман), и мозг, который создаёт обрывочное повествование, не историю, а словно бы отдельные зарисовки, штрихи, не имеющие ни очевидной внутренней связи, ни иерархии отношений89 (такой нарратив напоминает, пользуясь теорией романа М. М. Бахтина, «греческий» или «авантюрный роман»).
Согласно гипотезе, которую мы с вами рассматриваем в этой главе, «люди, созданные книгами» и «люди, созданные СМИ» должны кардинально отличаться друг от друга, и как раз это исследование объясняет, чем именно.
Представители «советской генерации» в исследовании О. А. Литвиненко имели строго иерархическую структуру бреда, понятную систему отношений между персонажами, каждый из которых существовал в едином контексте с остальными, а все их действия были в структуре бреда подчинены целям, которые пациент мог сформулировать и аргументировать.
Как правило, в структуре бреда здесь присутствовала некая властная фигура с отчётливыми признаками социального статуса, более высокого, нежели у пациента (например, его начальник или какое-то важное государственное лицо и др.). И именно этот персонаж, которого пациент, конечно, воспринимает как реального человека, управлял всеми событиями, происходившими с пациентом в его болезненных переживаниях.
В той генерации людей, чей критический период личностного формирования пришёлся на несколько лет вокруг распада СССР, герои бреда были практически автономны – то есть действовали как бы сами по себе, их ничто особенно не объединяло, не было единого контекста их включённости в бред. Пациент не мог объяснить их связь и мотив их действий (почему, например, его держали в плену, по какой причине мать решила его отравить и т. д.).
Отношения с властными фигурами, если они присутствовали в фабуле бреда, также выглядели иначе – они были менее официозны, их ресурс влияния или не был определён, или даже был сомнителен, а пациент изъявлял готовность оказывать таким фигурам противодействие (например, написать на этого человека заявление в милицию).
В структуре бреда больных третьей группы какой-либо иерархии не выявлено, нельзя было найти и объяснений странному или дискомфортному для пациента поведению персонажей в рамках его бредовых переживаний. При этом персонажи бреда пациента практически не взаимодействовали между собой, но лишь с самим пациентом, не были объединены каким-то общим контекстом или целью (например, пациент не мог объяснить, почему он решил уйти из института, зачем он осуществлял поджоги или почему решил, что его мать не является его матерью).
Таким образом, в исследовании О. А. Литвиненко были выявлены три вида бредовых фабул, соответствующих трех «поколениям» пациентов в рамках данной работы: в первом ещё выявлялось дискурсивное строение бреда, содержащее представления о системе иерархических отношений и месте пациента в этой системе, но чем дальше, так сказать, в «информационную эпоху», тем меньше в структуре бреда обнаруживалось связности, отношений элементов, отсутствовала его структурная организация до практически полного исчезновения структуры.
В этом исследовании бреда душевнобольных как в капле воды отражается состояние социальной реальности, образованной здоровыми мозгами людей, чьё врастание в культуру пришлось на информационную и цифровую волны и на промежуточные их этапы.
Наш мозг – это слепок с культуры, посмертная маска с уходящего в небытие исторического момента. Он обретает форму тех отношений социального мира, которые он видит, в которых он участвует в ключевые для себя моменты развития.
Так, оказавшись в ключевые фазы своего развития в социальной системе, где отношения между людьми структурированы непротиворечивым дискурсом, где определены иерархии – «верх» и «низ», функционируют взаимные обязательства, распределена ответственность и есть некий «порядок вещей», он – этот мозг – становится таким же по способу мышления.
Оказавшись же в мире информационного хаоса, лишённого структуры, он обретает такие же формы – бессвязности и дезорганизованности. И неважно, предстоит этому мозгу создавать бред или же человек просто пойдёт на работу, где должен будет освоить некий порядок действий, – везде мы будем видеть эти черты бессвязности и дезорганизованности.
Сами нынешние пациенты жалуются на «скучный» бред, а здоровые – на «скучную» жизнь, потому что невозможно постоянно исследовать плоскость.
Да, мозг человека может быть физически здоров – в нём нет патологических изменений ни на уровне нейромедиаторов, ни на уровне рецепторного аппарата нервных клеток, ни, наконец, на уровне функциональной связности.
Но если его способ моделирования мира такой же «системный», как и ленты социальных систем, то не нужно удивляться, что, по крайней мере, с социально-психологической точки зрения такой мозг болен, а точнее инвалидизирован – как сейчас говорят, мозг «с ограниченными возможностями» в мышлении и социальности.
Исчезновение структуры – это не фигура речи, это реальный процесс, который мы наблюдаем, сопоставляя когнитивные (ментальные) модели людей, производимых информационной и, в особенности, цифровой волной.
В этой связи интересно посмотреть на то, как именно происходил сам процесс усвоения знаний в индустриальную эпоху и информационную, а теперь происходит в цифровую.
В рамках индустриальной эпохи основой образования было предметное, навыковое знание: человек обучался определённым «премудростям» у своего наставника. И хотя некие прообразы учебников известны с незапамятных времён, те школьные или вузовские учебники – разделённые по дисциплинам, по возрасту, нормированные по объёму теоретических знаний и практических навыков – возникли относительно недавно.
В этом смысле несомненным преимуществом «советского образования» являлось то, что СССР переживал период своей индустриализации параллельно с постепенным нарастанием информационной волны, которая, впрочем, была практически лишена своего «господствующего медиа» в том виде, в котором оно существовало на Западе.
В СССР, конечно, были и газеты, и журналы, но они не предполагали альтернативных точек зрения, новостная повестка также создавалась централизованно, а само содержание работало на формирование стройного, непротиворечивого дискурса советского государства, советского гражданина, советской экономики, советской науки, советской культуры и т. д.
Напротив, информационный фон, в котором происходило формирование психики представителей информационной волны на Западе, сильно отличался многообразием, разноплановостью, конкурентностью информации и точек зрения и т. д. Да и само поле культуры – со всеми его практиками и направлениями – было очень разнообразным.
Можно обсуждать плюсы и минусы разных систем, но нельзя не отметить, что в СССР процесс своего рода «воспитания» гражданского самосознания реализовывался централизованно, тогда как в остальном мире многое зависело от региона, конкретных традиций и т. д. В результате население СССР было более цельным, монолитным, объединённым общим информационным полем.
Например, в советском обществе существовал определённый, хотя и неписаный культурный минимум – то, каких авторов и какие их произведения ты должен был прочесть, чтобы считаться «образованным человеком». Не общее количество произведений, а именно какие конкретно произведения нужно было знать, что и создавало высокую социальную транспарентность.
Характерным для позднего СССР был феномен анекдотов, где комический эффект обеспечивался небольшим ролевым сдвигом между шаржированными, но понятными и предсказуемыми персонажами: «француз, немец, англичанин и русский», «еврей», «чукча» или «молдаванин», «теща и свекровь», «Василий Иванович и Петька», «Штирлиц и Мюллер», «Жеглов и Шарапов» и т. д.
Сам факт наличия такой практики говорит о том, что «советские люди» жили в целостном и почти непротиворечивом информационном пространстве, где лишь время от времени появлялась, как это говорили, «мода на…» что-то – в одежде, в литературе, в музыке, в хобби и т. д.
Но этому пришёл конец с объявлением «гласности» и «плюрализма» во времена горбачёвской перестройки. «Новое мышление», которое провозглашал Михаил Сергеевич, не только способствовало невероятной политизированности общества, но и стало началом активного потребления самого разнообразного, до этого запрещённого или просто недоступного информационного контента.
Немыслимыми тиражами издавались работы Зигмунда Фрейда и Елены Блаватской, Льва Троцкого и Александра Солженицына, произведения Стивена Кинга и Айзека Азимова, детективы и дамские любовные романы.
«Как грибы после дождя вырастали новые издательства, – пишет автор монографии „Книгоиздание в современной России“ А. М. Ильницкий, – причём большая часть из них возникала в Москве и Петербурге. Счёт их шел на сотни. […] По-прежнему ощущался колоссальный дефицит массовой литературы, в особенности перевод-ной. Это обстоятельство чутко уловили „новые книгоиздатели”.
Идеологическую цензуру сменил диктат рынка – теперь издавалось прежде всего то, что продавалось. Лотки и прилавки книжных магазинов быстро заполнили „Чейзы, Сандры Браун, Кунцы, Макбейны, Спиллейны и прочие Анжелики”. Вал зарубежной литературы, зачастую плохо и наспех переведённой и изданной, но весьма и весьма востребованной изголодавшимися по развлекательному чтению россиянами, захлестнул страну.
Тематический выпуск так называемых коммерческих издательств не блистал разнообразием – детективы, женские романы, фантастика, детская, прикладная литература (последние два вида – в основном переиздания) и т. п. Что касается переводных книг, то в 1991–1993 годы преобладали следующие жанры: сентиментальный роман – 60 %, детектив/триллер – 20 %, фантастика – 12 %, прикладная литература – 5 %, детская литература – 3 %».
Появилось несчётное множество СМИ, а знаменитый «Взгляд» быстро растерял прежнюю колоссальную аудиторию, просто потому что перестал быть единственной телевизионной программой, предлагавшей альтернативный взгляд на то, что происходит в стране и мире.
Стали активно появляться альтернативные школьные учебники и учебные пособия для студентов – всё, что до той поры не публиковалось, часто по причине низкого качества или из-за идеологического несоответствия, стало восприниматься как «новое слово» в образовании, культуре и мысли.
Параллельно с этим начались «информационные войны» между представителями разных финансовых и политических кругов, фронтменами которых становились «телекиллеры» разных видов и мастей – от Александра Невзорова до Сергея Доренко.
Доверие к средствам массовой информации стало драматически снижаться. В «западном мире», где информационная волна длилась относительно долго, успели возникнуть авторитетные СМИ с определённой репутацией – BBC, The Guardian, CNN, The New York Times, Le Monde, El País, Bild и т. д. Но в России после крушения советской системы информирования населения ни одно СМИ не успело зарекомендовать себя в качестве хоть сколько-то независимого источника информации.
Именно по этой причине россияне быстрее всех остальных массово вышли на «цифровую площадь», создав там некий «интеллектуальный мирок» со своими лидерами мнений и авторитетами. Многим помнится невероятный успех LiveJournal, за которым уже последовали Facebook, Instagram90 и YouTube, превратившие «общество книги» в «общество соцсетей».
Впрочем, «интеллектуальным» этот мирок был недолго. И в первую очередь это связано с особенностями потребления контента – в цифровую эпоху человек реагирует не на тексты, а на картинки и движущиеся картинки, поэтому время глубокомысленных эссе быстро прошло.
Напротив, как грибы после дождя стали появляться самые разнообразные блогеры, чья популярность определялась вовсе не демонстрацией ума и эрудицией, а поведенческими факторами – яркостью образов, провокативностью и всё нарастающим психологическим эксгибиционизмом.
В результате и прежние «интеллектуалы», движимые желанием удержать аудиторию, переквалифицировались в «цифровых аниматоров», развлекающих публику. Конечно, пришлось снизить планку дискуссии до простого троллинга ради дешёвого хайпа. Те, кто не смог справиться с этой задачей, оказались за бортом нового – цифрового – мира.
Блистательное исследование выпускника Американского университета в Баварии, исследователя Стэндфордского университета, журналиста, освещающего в ведущих мировых медиа вопросы влияния интернет-среды на общество и, ко всему прочему, нашего когда-то соотечественника Евгения Морозова «Интернет как иллюзия. Обратная сторона Сети» (в оригинале – «The NET Delusion: The Dark Side of Internet Freedom») с чрезвычайным, на мой взгляд, изяществом показывает, как интернет, который, конечно, сам по себе не является угрозой, создаёт разрушительный эффект для общества и политики именно потому, что к нему прилагается человек, а человек – это «только человек».
В главе с невероятно выразительным, говорящим названием «Кьеркегор против диванных активистов» Евгений Морозов пишет: «Политики, тем не менее, не должны придавать большого значения массовой политической деятельности вроде фейсбучной. Хотя мобилизация на основе „Фейсбука“91 иногда действительно приводит к социальным и политическим изменениям, чаще всего это происходит случайно, это скорее статистическая значимость, нежели подлинное движение. […]
Исследование, проведённое Шерри Грасмак, социологом из Университета Темпл […]: пользователи „Фейсбука“ формируют свой сетевой образ из расчёта на привлечение внимания. Они считают, что инициативы и группы, которые они поддерживают в „Фейсбуке“, скажут о них больше, чем они могут написать на скучной странице „о себе“. […] В прошлом для того, чтобы убедить себя и, что важнее, других в том, что вы в достаточной степени социально сознательны, чтобы изменить мир, нужно было по меньшей мере встать с дивана. Современные честолюбивые цифровые революционеры могут не расставаться с диваном – во всяком случае, пока не сядет батарея в айпаде, – и тем не менее выглядеть героями. […]
Многие из этих групп в „Фейсбуке“ оказываются в положении героев пьесы „В ожидании Годо“. Что происходит после того, как сформирована группа? Правильно. В большинстве случаев – рассылка спама. Большинство из таких компаний (вспомним компанию против FARC) начинаются спонтанно и не имеют ясных целей, кроме того, чтобы поднять волну озабоченности. […]
Неудивительно, что психологи установили корреляцию между нарциссизмом и социальными сетями. В 2009 году исследователи из Университета Сан-Диего опросили 1068 студентов по всей Америке. 57 % респондентов сочли, что их поколение пользуется социальными сетями для саморекламы и привлечения к себе внимания. […]
Опасность диванного активизма в авторитарном государстве заключается в том, что у молодёжи может сложиться неверное впечатление, будто это политика иного рода: цифровая, но при этом ведущая к реальным изменениям, всецело выражающаяся в сетевых кампаниях, открытых письмах, вольнодумных фотожабах и сердитых твитах. […] Отсутствие развлечений, которые восполнил интернет – возможность сбежать из отвратительной и скучной авторитарной политической действительности, – уведёт следующее поколение недовольных ещё дальше от традиционной оппозиционной политики».
Трудно тут снова не вспомнить Жана Бодрийяра с его «симулякрами симулякров». Вся политика, а точнее «политическое» превратилось в свою собственную тень. «Развод», который произошёл между гражданами и политическими элитами, учитывая, что исследование Е. Морозова было проведено в начале десятых годов, лишь набирает обороты.
Граждане превращаются в народонаселение, а политики – в «селебрити», позирующих перед камерами.
Прогноз Е. Морозова, сделанный уже десять лет назад, оправдывается с точностью: социальные сети стали местом самопрезентации, политика, если она почему-то до сих пор актуальна в определённых социальных группах, превратилась в диванную, а большинство граждан-пользователей и вовсе следуют стратегии «бегства из отвратительной и скучной авторитарной политической действительности».
«Вскоре мы увидим, – пишет профессор политологии Сиднейского университета Джон Кин, которого лондонская Times назвала „одним из ведущих мировых политических мыслителей”, – что новая эпоха коммуникационного изобилия отягощена тенденциями, противоречащими базовому демократическому принципу, согласно которому у всех граждан есть равное право высказывать свои мнения и периодически устраивать своим представителям взбучку. Такие взбучки и в самом деле устраивают, но в ранее невиданном масштабе и с неслыханной силой. Фигурально выражаясь, коммуникационное изобилие, словно нож, рассекает все властные связи между правительством, бизнесом и остальной частью гражданского общества. […]
Не стоит поддаваться искушению и думать, будто общества, насыщенные медиа, с их решётчатыми сетями, множественными каналами, трезвомыслящей журналистикой и институтами контроля власти – это пространство с равными правилами игры, как они понимались в демократии».
Проблема, иными словами, в том, что из-за описанной утраты фактической связи между гражданами и политическим руководством, чему активно содействовали именно социальные сети, все государства «развитого капитализма» и «просвещённого неолиберализма» оказались сейчас, по сути своей, авторитарными.
Некий набор политических поз, «фигур» (как писал во «Фрагментах речи» Ролан Барт, «не в геометрическом смысле, а, скорее, в хореографическом»), которые мы видим, наблюдая за представителями политического истеблишмента по всему миру, носит исключительно ритуальный характер: в отсутствие реальной политики осуществляется её экранизация.
При этом высокопоставленные «актёры-имитаторы» настолько устали играть свои роли, разочаровались в публике и так невротизированы неопределённостью, что уже путают реплики – кто за «левых», кто за «правых», кто за тех и других одновременно.
Всё это в совокупности перестало даже отдалённо напоминать политическую жизнь. Ключевые фигуры этого спектакля теперь никакие не политики, они – существующий в своём измерении «политический класс», лишь ротирующий фронтменов в момент, когда очередная кукла разонравилась публике.
Вы не можете говорить о демократии, только потому что в вашей стране осуществляются «демократические процедуры». Формально говоря, даже в СССР действовало множество «демократических процедур», но это лишь одна крайность – отсутствие оппозиции, единство государственной идеологии и выбор без выбора.
Сейчас мы видим, как отчётливо появляется тот же самый эффект, но другими средствами: западный человек, лишённый внутренней структуры мышления, мечтающий о «тихом увольнении», находящийся в непрекращающемся потоке «новостей», где забавные коты и комические «видосики» чередуются с сообщениями о терактах и жертвах вооружённых столкновений, находится под своего рода наркозом.
Полагать, что такие – практически лишённые сознания – граждане осуществляют участие в политических процессах, столь же наивно, сколь и бессовестно.
В своё время я рассказывал о том, что знаменитый телесериал «Ходячие мертвецы», созданный на основе комиксов Роберта Киркмана, Тони Мура и Чарли Адларда, выходящий уже 12 лет, вопреки заявлениям его создателей, вовсе не о конфликте «просвещённого Запада» и «исламского фундаментализма», но про отношения глупеющей человеческой массы и элит. Сюжет более чем 150 серий предельно прост: мир наводнён «ходячими» – мертвецами, жаждущими человеческой крови, а небольшие группки людей, выжившие в этом мире зомби-апокалипсиса, пытаются спастись от многотысячных «стад», которые те образуют. Люди создают убежища, находят возможность поконфликтовать с другими такими же группами людей, впрочем, всё всегда заканчивается одинаково – каждое отстроенное убежище со своими внутренними правилами и законами в какой-то момент разрушается под напором полчищ ходячих. Остатки выживших начинают искать новую территорию, на которой бы они могли, что называется, «окопаться».
В 1981 году, ещё до всякого интернета и социальных сетей, Жан Бодрийяр завершает свою книгу «Симулякр и симуляция» пророческими словами: «Сцены больше нет, нет даже той минимальной иллюзии, благодаря которой события могут приобретать признаки реальности, – нет больше ни сцены, ни духовной или политической солидарности: что нам до Чили, Республики Биафра, беженцев, до терактов в Болонье или польского вопроса? Всё, что происходило, аннигилируется на телевизионном экране. Мы живём в эпоху событий, которые не имеют последствий (и теорий, которые не имеют выводов)».
Глава пятая. Третий игрок
Ничего личного, это просто бизнес.
Аль-Капоне
Самые разнообразные «конспирологические теории», «теории заговоров», «тайные планы» никогда не вый-дут из моды. Такова уж особенность нашей психики, что мы во всём ищем одну причину, одно «почему» и некоего актора, который порождает жизнь, заставляет солнце ходить по небесному свободу, сеет чуму и даёт благословение.
Проблема дарвиновской теории эволюции в том, что она не соответствует нашему способу думать о мире. Если что-то есть, мы полагаем, что это кто-то сделал. Если что-то случилось, мы предполагаем, что кто-то стал причиной этого. То, что жизнь может случайным образом появиться сама собой, а человек ведёт свою родословную с примитивной амёбы – это для нас слишком «противоестественно».
Но мы заблуждаемся. В сложных системах просто не может быть актора – не хватит никаких расчётных мощностей, чтобы учесть возможное влияние всех элементов такой системы друг на друга в процессе её беспрестанного изменения. И если уж нам так нужно причину, или даже актора, то решение может быть только одним: сама по себе система является и своей причиной, и своим актором.
Конечно, такой вывод ничего нам не даёт, он по самой своей сути тавтологичен. Но, к сожалению, только он честно отвечает на вопрос, почему всё происходит именно так, как происходит. И ответ этот – «потому что». Если этот ответ кого-то не устраивает, попытайтесь объяснить, почему все снежинки похожи друг на друга, но нет двух одинаковых?
«И теперь мы вправе спросить у физика: „Почему снежинки не похожи друг на друга?“ – пишет блистательный Джеймс Глик в книге „Хаос. Создание новой науки”. – Формирование снежинки подчиняется пора-зительно утончённым математическим закономерностям. Казалось невозможным предсказать, насколько быстро „вырастет“ кончик кристалла, насколько узким он окажется или как часто будет разветвляться. Целые поколения учёных делали наброски и составляли каталоги образов: пластинок и столбцов, кристаллов и поликристаллов, игл и древовидных отростков. За неимением лучшего подхода авторы научных трудов упражнялись в классификации кристаллов.
Теперь уже известно, что рост окончаний кристалла, дендритов, сводится к проблеме нелинейных неустойчивых свободных границ, в том смысле что модели должны отслеживать динамические изменения сложных извилистых границ. Когда процесс отвердения идёт от поверхности внутрь кристалла, как в ледяном жёлобе, граница, как правило, остается стабильной и плавной; скорость её формирования определяется тем, насколько стремительно из стенок уходит теплота. Но когда кристалл отвердевает с сердцевины, изнутри, как это происходит в снежинке, когда она захватывает молекулы воды, паря в насыщенном влагой воздухе, процесс становится нестабильным. Любой отрезок контура снежинки, „опередивший“ соседние, получает преимущество, захватывая большее количество водяных молекул, и поэтому растёт гораздо быстрее – обнаруживается так называемый эффект громоотвода. Образуются новые ответвления, от которых, в свою очередь, отпочковываются более мелкие. […]
Сердцевина новой модели снежинки являет собой самую сущность хаоса: хрупкий баланс между стабильностью и неустойчивостью, мощное взаимодействие сил атомарного и обычного, макроскопического уровней. Там, где рассеивание теплоты создает преимущественно неустойчивость, поверхностное натяжение порождает стабильность. Действие этой силы ведёт к тому, что вещество приобретает более плавные, похожие на стенки мыльного пузыря, очертания, поскольку для создания грубо очерченных поверхностей требуется энергия. Баланс указанных тенденций находится в зависимости от размера кристалла. В то время как рассеивание является по преимуществу крупномасштабным, макроскопическим процессом, поверхностное натяжение сильнее действует на микроскопическом уровне. […] В случае со льдом преобладание широко известной шестилучевой формы снежинки диктуется естественной симметрией молекул. К своему изумлению, ученые выяснили, что сочетание стабильности и неустойчивости усиливает микроскопический процесс, создавая почти фрактальное кружево, из которого и получаются снежинки. […]
Сильная зависимость от начальных условий служит целям созидания, а не разрушения. Пока растущая снежинка летит к земле, с час или около того паря в токах воздуха, ветвление её лучиков в каждый конкретный момент зависит от таких факторов, как температура, влажность и загрязнение атмосферы. Шесть кончиков одной-единственной снежинки, которая занимает в пространстве не более миллиметра, подвергаются воздействию одной и той же температуры, а поскольку законы роста и развития детерминистские по своей сути, в снежинке появляется близкая к идеалу симметрия. Но природа турбулентного воздушного потока такова, что ни одна снежинка не повторяет маршрут предыдущей. В итоге конечная форма снежного кристалла отображает все изменения погодных условий, действию которых он подвергался, а количество их комбинаций может быть безграничным».
Как вы могли заметить, я привожу эту и без того длинную цитату с изрядными сокращениями, а уточнять и уточнять процесс образования одной-единственной снежинки в тексте того же Джеймса Глика можно было и вовсе бесконечно долго.
Но суть, в целом, относительно проста: есть некий материал (вода), оказывающийся под воздействием сил, которые создают какие-то другие или даже те же самые вещества (весь состав воздуха), которые сами находятся под воздействием неких сил (допустим, гравитационных), созданных ещё какими-то веществами (тут уже планетарный состав), и так далее, далее – до чёрных дыр на окраинах нашей Вселенной.
Мне очень нравится определение, которое Глик даёт эволюции: «эволюция – это хаос с наличием обратной связи». И это в самом деле так. Вы не можете найти в этих процессах – что в эволюции от амёбы до человека, или в банальном, как кажется, процессе снежинко-образования, – одну причину, вы не можете найти актора, потому что их просто нет. Есть система, состоящая из чего-то, что и создаёт эффекты, которые мы видим, как снежинку, тающую у вас на ладони.
Та ситуация, в которой мы оказались, если мы говорим о Третьей мировой войне, ничем не отличается от общей формулы работы хаоса, хотя уже и с другими «веществами» в качестве переменных и другими «силами» в качестве функций. То же самое касается и всех предыдущих ситуаций – с войнами и без них, и всех тех, что этому миру ещё предстоит пережить.
Даже если бы существовал какой-то заговор – «масонский», «жидовский», «империалистический», «Ротшильдов» и «Даллесов», – он был бы не «свободной волей» неких персонализированных злоумышленников, а просто одним из этапов – своеобразной кристаллизацией – определённых социальных процессов, обретающих то политическую, то культурную, то идеологическую, то религиозную, то социально-экономическую, то геополитическую форму.
Все мы – снежинки, составляющие тело социального: его сугробы, позёмки, ледники, бураны и т. д. И как вода, обретающая форму снежинки, движима своими физико-химическими свойствами, так и мы, обнаруживающие себя в перипетиях этой жизни, движимы своими инстинктами – желанием безопасности, власти, мечтой возбуждать и возбуждаться. Каждый из нас – сложносочинённый коктейль из страха, любопытства, доминирования, подчинения и сладострастия.
И весь этот долгий рассказ я затеял лишь для того, чтобы представить третьего и последнего игрока, в странном танце с которым мы дошли до порога Третьей мировой войны. Имя этого игрока – бизнес.
Так или иначе, всё, о чём уже шла у нас речь, касалось бизнеса – систем обмена, производства продукта, ресурсов влияния и инструментов власти. Однако же именно в действиях бизнеса всё чаще обнаруживают «заговор».
В нашумевшем документальном фильме «Социальная дилемма», вышедшем в 2020 году на Netflix, красочно рассказывается о своего рода «заговоре» крупных технологических компаний – нынешней Meta92, Google, Twitter93, Instagram94 и Apple, – целью которого является порабощение человека.
Безусловно, социальные сети и Сеть в целом оказали огромное воздействие на поведение людей, на их психику, социальные и политические процессы, на экономику как таковую.
Но, во-первых, эти компании – только верхушка гигантского айсберга, а во-вторых, бизнес – это не более чем решения конкретных людей, обладающих определённым, зачастую феноменальным ресурсом (причём в значительной части человеческим, а дальше уже, как следствие – технологическим, финансовым, властным и т. д.), а чем движимы люди, из чего они сделаны, мы уже знаем.
Можно сколько угодно слушать Марка Цукерберга, рассказывающего о том, что его социальная сеть несёт свободу слова и свободу людям в авторитарных государствах, – правда в том, что он был одним из тех, кто выиграл мировую гонку, свойственную миру «цифрового капитализма», где «победитель получает всё».
Юный гарвардский студент-психолог использует уже существующую в кампусе сеть, чтобы создать шуточный, по сути, сервис Facemash, который предлагал сравнить фотографии двух девушек и голосовать за то, кто из них сексуальнее. Вот так это «милое» событие описывает Пол Маларки, автор биографии «Миссис Цукерберг».
«Однажды – ещё до Присциллы – Марка бросила девушка. Серьёзных отношений между ними не было, но всё равно обидно. Свою обиду он заливал алкоголем – а чем же ещё? […]
„В моём воспалённом мозгу возникла идея сделать сайт под названием Facemash, – позже вспоминал Цукерберг. – Я решил хакнуть информационную базу Гарварда, вытащить оттуда фотографии студенток и поместить рядом с каждой морды овец и коров. А чтобы было смешнее, я придумал функцию голосования с вопросом «Кто из них сексуальнее?»”.
Но потом ему показалось, что смешнее будет, если размещать не фотки в паре с животными, а просто фото двух гарвардских девушек, давая возможность пользователям определиться с выбором.
В одиннадцать вечера создание сайта было в самом разгаре, а спустя ещё пару часов Марк запустил ресурс с парными фотографиями и призывом проголосовать, кто симпатичнее.
Но, как мы помним, затевалось это всё ради мести, и про свою бывшую подружку Марк, разумеется, тоже не забыл: первой текстовой записью на сайте была сакраментальная фраза: „Джессика А. – сука”.
Студенты высоко оценили придумку Марка, сайт оказался неимоверно востребованным – за пару часов его посетили более двадцати тысяч человек. Локальная университетская сеть, не выдержав такого наплыва, дала сбой, а Марк предстал перед специальной комиссией Гарварда по компьютерным взломам».
Не знаю, припоминают ли сейчас Марку этот его «сексизм» (компанию обвиняли точно), но все феминистки, которые сидят в его сети, должны понимать, что работают на человека, который вот так, без спроса подверг ничего не подозревающих студенток Гарварда завуалированному хейту озабоченных студентов.
Впрочем, кто только ни пытался учинить «отмену» Цукербергу: и какие-то правозащитники, и борцы с цифровой зависимостью, и политики из конгресса, и те же феминистки… Всё бесполезно, потому что Марк Цукерберг, движимый простыми человеческими потребностями – своими и окружающих, оказался в том потоке бизнес-воздуха, который сначала превратил его снежинку в снежный ком, потом в ледяную глыбу, а затем – в цифровую Арктику.
Разумеется, это было бы невозможно, если бы не определённые человеческие качества и таланты Марка, но вряд ли кто-то из нас усомнится, что в это же время, да и в том же даже Гарварде, нашлось бы по крайней мере с десяток достойных персонажей, не менее харизматичных и талантливых, нежели Марк Цукерберг. Но их «снежинки» пошли по другой траектории. Впрочем, возможно, их жизнь от этого стала только лучше (Марку особенно не позавидуешь).
Однако важно понимать, что Цукерберга на этот, один из, по сути, ключевых постов в мире выбрала случайность. Думаю, примерно такая же, как в случае Михаила Фёдоровича Романова – первого российского царя из последней царствовавшей династии, или какого-нибудь Луи-Филиппа I из Орлеанского дома Бурбонов во Франции XIX века.
Сравнение с царями, королями и императорами отнюдь не случайно, потому что мы, с одной стороны, присутствуем при появлении новых цифровых государств, о чём мы с вами уже говорили, с другой – потому что это не выборная должность. Руководство цифровых гигантов – неважно, Google это, Microsoft, тот же Netflix или Amazon, – это и в самом деле новая аристократия.
Цифровые гиганты, подобно прежним монархиям, конфликтуют между собой – так, хорошо известна, например, битва мобильных операционных систем Apple и Google. А затем устраивают морганатические браки – Google ежегодно платит Apple миллиард долларов за предустановку в iPhone своего приложения Safari.
«Вместо того чтобы привести к фундаментальному перераспределению власти, – пишет автор книги World Without Mind, колумнист ряда крупных СМИ Франклин Фоер, – новые сети попадают в руки новых монополий, всякий раз более могучих и хитроумных, чем прежде.
Персональный компьютер оказался во власти одной компании, постоянно тормозившей прогресс (Microsoft). Для доступа в интернет вскоре потребовалось ежемесячно платить ощутимую дань сборщикам „телекоммуникационного налога”, разделившим карту на привычные зоны влияния (Comcast, Verizon, Time Warner). В то же самое время возникли компании, занявшие место главных ворот или к знанию (Google), или к любой покупке онлайн (Amazon). Термин „социальные сети“ можно употреблять во множественном числе, но только одна (Facebook95) объединяет больше двух миллиардов людей.
Странно, как направление мысли мечтателей от технологии и ненасытных монополистов золотого века всегда совпадает, хотя никто не спешит это признавать. И те, и другие любят мечтать об освобождении от жестокой конкуренции или же восхваляют „сотрудничество”, в котором видят экономическую необходимость. […] Именно в таком ключе выражался визионер Теодор Вайль, создавший компанию AT&T в начале прошлого века: „Конкуренция означает беспощадную борьбу, промышленную войну. Она означает ненависть. Она часто означает использование любых средств, какие только состязающимся сторонам… позволяет совесть”. Даже железнодорожные бароны, наиболее бессовестные из созданий, произведённых на свет капитализмом, превозносили достоинства сотрудничества в духе альтруизма. Сам Дж. П. Морган верил в эту благую весть. Как пишет его биограф Рон Черноу, „самый знаменитый финансист Америки был заклятым врагом свободного рынка”.
Подобный образ мыслей всё больше проникает в Кремниевую долину. […] Главным пророком этого нового монополизма стал инвестор Питер Тиль, а это далеко не рядовой инвестор. Среди его успешных проектов – PayPal, Facebook, Palantir и SpaceX, практически рекорд в дисциплине определения победителей ещё на старте, до их взлёта к славе, что позволяет предположить наличие у него глубокого понимания технологии и путей её развития. Тиль временами проявляет себя как весьма своеобразный мыслитель, за что снискал себе в последние годы заслуженное осуждение. В президентской кампании 2016 года он поддерживал Дональда Трампа. Кроме того, он негласно финансировал иск бывшего борца Халка Хогана к сайту, публикующему слухи. Из-за этой пагубной побочной деятельности можно упустить из виду его самую сильную сторону: он более строгий мыслитель, чем все его коллеги по отрасли.
Хоть он зачастую повторяет либертарианские клише, принятые в его кругу, он обладает талантом ясно показывать свои основополагающие принципы. Он всецело отвергает идею конкуренции по Дарвину. Более того, он считает конкуренцию „пережитком прошлого”. В своей краткой работе Zero to One („Ноль к одному”) он писал: „Конкуренция – это не просто в первую очередь идеология, это основная идеология, пронизывающая всё наше общество и искажающая наше мышление. Мы превозносим конкуренцию, усваиваем до мозга костей её необходимость, руководствуемся её заповедями и в результате заключаем себя в её ловушку: чем больше мы конкурируем между собой, тем меньше приобретаем”. Делая из конкуренции кумира, мы не видим достоинств монополии. Избавленные от конкуренции монополии могут сосредоточиться на действительно важных вещах: например, достойно относиться к своим рабочим, решать важные задачи, создавать изобретения, способные изменить мир. Они могут оказаться выше „грубой ежедневной борьбы за существование”.
Ясно, что большинство его коллег в Кремниевой долине согласны с мыслью о монополии как естественном и желательном порядке вещей. Вот почему стартапы не ставят перед собой цели потеснить Google или Facebook, а изначально ставят перед собой цель быть проданными этим гигантам. (Высматривая выгодные приобретения то здесь, то там, Google за время своего существования купил двести компаний.) В технологической отрасли жестокая конкуренция считается невозможной, противоречащей самому духу сети. Главным образом технологические гиганты находятся в состоянии entente cordiale96 между собой. Apple, например, настаивала, чтобы конкуренты не переманивали у неё сотрудников. Согласие можно усмотреть даже в бухгалтерских книгах: Google платит Apple 1 млрд долларов ежегодно, чтобы те использовали его поисковую систему, а не какую-либо другую. Эрик Шмидт, будучи генеральным исполнительным директором Google, в то же время входил в совет директоров Apple. Подобно европейским державам XIX века, компании уважают сферы влияния друг друга и конкурируют только на их границах. Марк Андриссен, одно из первых лиц Кремниевой долины, говорит об тенденции в отношении монополий прямо: „В области высоких технологий рынок обычно устроен так, что победителю достается всё. На обычных рынках могут сосуществовать Pepsi и Coke. Здесь же в долгосрочной перспективе преобладает тенденция к выживанию только одной компании, или, лучше сказать, компании номер один”. Мы дошли до самой сути: Долина едина, потому что каждый в своей сфере – единственный. И так было всегда».
Как видите, не мне одному приходит в голову аналогия с монархиями, но и тем, кто занимается этим вопросом специально. И новые монархи, от которых вы не можете сбежать, чью территорию уже практически невозможно покинуть – ни сеть, ни операционные системы, ни даже, зачастую, конкретные социальные сети, – правят пожизненно, потому что, даже уходя с официальных постов, они продолжают оставаться царствующими особами.
Мы переживаем, когда какой-то политик слишком долго удерживается у власти, а в этот самый момент существуют мировые лидеры, которые не только не избраны, но зачастую даже не известны. Конечно, всем, кто хоть что-то в этом понимает, известен упомянутый Фоером Питер Тиль. И так ли беспочвенны были слухи о поддержке со стороны Facebook97 кандидата в президенты Дональда Трампа, учитывая тот факт, что Питер Тиль владеет 5 млн акций компании и уже 17 лет находится в её совете директоров?
Впрочем, это всё невинные детали в сравнении с основным тезисом Франклина Фоера: Долина едина, и так было всегда. Но самое важное, наверное, даже – не всегда, а навсегда. В своей очень глубокой и серьёзной работе «Капитализм платформ» канадский философ Ник Срничек пишет:
«Главный посыл моей книги – в том, что на фоне длительного снижения уровня прибыльности в промышленности капитализм развернулся к данным, ища теперь в них источник экономического роста и жизнестойкости. В XXI в., на основе изменений в цифровых технологиях, данные стали играть ключевую роль в компаниях и их отношениях с работниками, клиентами и другими капиталистами. Появилась новая бизнес-модель – платформа, способная извлекать и контролировать огромное количество данных; и на этой волне мы наблюдаем подъём крупных монополистов. Сегодняшний капитализм в странах с высокими и средними доходами всё более им подчинён, и вся описываемая ниже динамика заставляет предположить, что тренд будет лишь усиливаться».
Важно понимать, что использование платформы – это вовсе не то же самое, что аренда места со столом и стулом на рынке, где частники продают свою сельскохозяйственную продукцию. Нет, это теперь это уже инфраструктура, причём всего рынка в целом, включая ваше собственное производство сельскохозяйственной продукции.
Глобализация, о которой так любят говорить, заключается не только в том, что ваш продукт производится на территории множества стран, разными национальными компаниями, и так же – веерным способом – дистрибутируется во всех концах планеты.
Глобализация – это нечто значительно большее, когда она соединяется с платформами и большими данными. Но такие вещи лучше рассказывать на примерах. И пример будет, как мне кажется, неожиданным. Знаете ли вы, что, летая на самолётах, вы с высокой долей вероятности летаете на Rolls-Royce?
Более сорока лет рынок реактивных двигателей, используемых в самолётах, держали три компании: GE, Pratt & Whitney и Rolls-Royce. Технология это сложная, себестоимость производства двигателя космическая, поэтому продавать двигатель – это, мягко говоря, не самая маржинальная история. Тогда как обслуживание двигателей, напротив, дело весьма доходное – примерно в семь раз.
И Rolls-Royce перешла на бизнес по сдаче своих двигателей в аренду. То есть вы не покупаете двигатель для своего самолёта, а арендуете его за какую-то цену у компании, которой этот двигатель как принадлежал, так и принадлежит. Причём сама же Rolls-Royce двигатель обслуживает, меняет запчасти – в общем, никаких с двигателями проблем.
В чём тут фокус, если не считать прибыли за аренду? Все двигатели Rolls-Royce оснащены множеством сенсоров, которые постоянно собирают данные – начиная с погодных условий, заканчивая расходом топлива. Вся эта несчётная информация собирается в Великобритании, в самой Rolls-Royce, где она анализируется по множеству параметров – износостойкость, функционирование отдельных деталей, нештатные ситуации, нагрузки, простои и т. д.
Все полученные данные тут же используются для улучшения качества следующих моделей, в результате чего Rolls-Royce быстрее конкурентов улучшает эффективность использования топлива, увеличивает срок службы двигателей, чем, по сути, не оставляет и без того немногочисленным конкурентам шансов – и чем больше самолётов переходит на Rolls-Royce, тем больше шансов именно у Rolls-Royce.
Теперь представьте, что конкуренты Rolls-Royce не выдерживают гонки и продаются лидеру. После этого компания-лидер становится монополистом, который знает всё о том, как куда какие самолёты летают, где какие люфты по времени возникают. Ещё шаг – и она превращается в самолётный Uber, потом подминает под себя аэропорты, не говоря уже о Boeing и Airbus.
Конечно, это в некоторой степени смелая фантазия98, поскольку аэропорты, производители самолётов и т. д. – это вещь не только экономическая, но и политическая. Однако пока мы рассуждаем в логике, что мир неизменен, что границы государств меняться не будут, что им не придётся создавать некие более централизованные блоки и т. д.
Но в том-то всё и дело, что бизнесу все эти политические раздоры, все эти национальные суверенитеты и весь этот протекционизм – только расходы.
Капитализм платформ
Два крупных исследователя феномена платформ – ведущий научный сотрудник MIT, директор Инициативы Массачусетского технологического института цифровой экономики Эндрю Макафи и профессор Стэндфордского университета, руководитель Лаборатории цифровой экономики Эрик Бриньолфссон сформулировали несколько базовых принципов, определяющих сущность платформ, в своей монографии «Машина, платформа, толпа».
Во-первых, по мере распространения платформы в каком-либо секторе экономики она может получать значительную часть ценностей или даже все. Думаю, неплохим примером является известная каждому операционная система Microsoft – только если вы не пользуетесь устройствами, созданными непосредственно компанией Apple, вы пользуетесь Microsoft, кем бы ни был производитель этого «железа».
Во-вторых, платформы добиваются успеха, потому что они уменьшают информационную асимметрию, которая раньше мешала некоторым потенциально выгодным сделкам. Допустим, вы хотите купить подержанный автомобиль, но не знаете, насколько честен будет с вами продавец… Нет проблем: вы заходите на платформу Carfax, которая собирает подробную информацию обо всех автомобилях, и узнаёте, в каком состоянии тот, который вы решили купить.
В-третьих, ключевая характеристика платформ – это сила двухсторонних сетей, в которых решения в отношении одной группы потребителей и соответствующих продуктов могут значительно повлиять на другую группу клиентов и другую группу продуктов. Например, я могу не пользоваться сервисом «Кинопоиск» от «Яндекса», однако если я буду пользоваться «Яндекс. Такси», то мне предложат подписку «Яндекс. Плюс», и «Кинопоиск» будет предлагаться мне «даром», и это, возможно, побудит меня отказаться от Netflix или Okko.
В-четвёртых, платформы с двухсторонними сетями могут стать многосторонними, а роль перекрёстной эластичности только усилится. В качестве примера можно рассмотреть отношения iPhone и iTunes: в начале пути чем больше было продано iPhone, тем большее количество пользователей было у iTunes, и тем выгоднее музыкальным лейблам было сотрудничать с iTunes. Но теперь, когда есть много пользователей iPhone, тем более привлекательным он становится для того же Uber или, например, каких-то финансовых сервисов. Кстати, ровно по этому же правилу развиваются и такие платёжные системы, как Visa или Mastercard, которые работают сразу с несколькими участниками рынка – банками, эквайрингом, бизнесом, физическими лицами.
В-пятых, высокая стоимость переключения способна привязать меня к платформе. Если вернуться к тому же iTunes, то купленная у меня на нём музыка, собранные годами плейлисты делают мой переход с этого музыкального приложения в другое менее вероятным, при этом и от iPhone я, вероятно, тоже не откажусь, как, впрочем, и от Apple Pay…
В-шестых, с расширением платформ традиционные участники рынка в какой-то момент обнаруживают, что стали взаимозаменяемыми деталями, а возможности для роста и получения прибыли у них стало меньше. С такой проблемой столкнулись, например, многие продавцы товаров на маркетплейсах. Последние перестали гоняться за эксклюзивом (актуальный товар, который по договорённости производитель размещает только на одном маркетплейсе) и предоставлять поставщику специальные условия. Сам по себе огромный ассортимент товаров становится «сильнее», чем любой отдельно взятый «эксклюзив». Осталось чуть-чуть поработать с рекомендательными алгоритмами, и окажется, что ваш «эксклюзив» уже больше никому не нужен, о нём просто забыли – так что снижайте цену и будьте «как все».
В-седьмых, платформы способны быстро создавать новые бренды, которые легко теснят лидеров рынка. Amazon Джеффа Безоса выпускает под своим брендом, кажется, уже всё, что может продаваться онлайн: одежду, товары для детей, бытовую электронику, косметические товары и предметы личной гигиены, продукты (от колбасы до сдобы), товары для здоровья, сексуальные игрушки, всё для кухни, ювелирные изделия, часы, товары для газонов и сада, музыкальные инструменты, спортивные товары, инструменты, автомобильные товары, игрушки, игры, канцелярию. И это не считая, например, Amazon Studios – компании группы, которая производит фильмы, сериалы, телевизионные шоу, комиксы и т. д.
Стремление к монополизму у бизнеса, о котором так красочно Франклин Фоер рассказывает на примере IT-компаний, – явление универсальное. И всё, что происходило с мировой экономикой последние двадцать лет, было той самой системной монополизацией рынков в руках предельно ограниченного числа игроков.
Когда Марк Цукерберг покупал WhatsApp, в этой компании работало 70 человек, и она была полностью убыточной, что, впрочем, со временем не изменилось. Однако её оценка уже тогда составила 22 млрд долларов. Но деньги не имеют значения, когда речь идёт о расширении рынка, с одной стороны, пользовательской аудитории – с другой, и вероятности, что такой актив достанется конкуренту, – с третьей.
В итоге такая стратегия всё равно приводит к выигрышу. Вот всего лишь три игрока модного рынка:
• Бернар Орно – основной владелец LVMH (компании принадлежат 75 мировых брендов, в числе которых Louis Vuitton, Christian Dior, Celine, Kenzo, Givenchy, Sephora, Bulgari, Hublot, Tiffany & Co, Moët & Chandon, Dom Perignon, Hennessy и др.).
• Франсуа Пино – основатель и владелец французской группы Kering, которая включает такие культовые дома моды, как Gucci, Saint Laurent, Bottega Veneta Balenciaga, Alexander McQueen, Brioni и ещё десяток других.
• Амансио Ортега – основной владелец компании Inditex, которая объединяет бренды Zara, Pull & Bear, Bershka, Massimo Dutti, Stradivarius и др.
В целом, одного Бернара Орно достаточно для того, чтобы до отказа набить самый привередливый из модных супермаркетов, а то и застроить несколько улиц модных столиц мира «разными» бутиками.
Примерно то же самое, но в сфере развлечений можно сказать, например, о компании Disney, которая славится своей страстью к покупкам конкурентов – вспомнить хотя бы Pixar Стива Джобса или Marvel Entertainment, которая ушла в 2009 году за смехотворные 4 млрд долларов99; за 4 же млрд кстати сказать, перешла в собственность Disney компания Джорджа Лукаса в 2011 году – все «Звёздные войны» с героями и прочими плюшками, включавшими франшизу на «Индиану Джонса».
Ну и последняя, фантастическая покупка: рекордный 71 млрд долларов Disney выложила за 21st Century Fox. Получив взамен, кроме всего прочего, франшизы на «Людей Икс», «Аватар», «Дэдпула», «Ледниковый период», «Планету обезьян», «Симпсонов», «Футураму», «Американскую историю ужасов», «Побег из тюрьмы», «Родину» и т. д., не считая безделушки в виде National Geographic.
Впрочем, и без покупок у Disney такое количество брендов и бизнесов, что на одно их перечисление ушла бы целая книга: парки аттракционов по всему миру, гостиницы, сувенирка, составляющая значительную часть доходов компании. Наконец, сотни телеканалов по всему миру, включая впечатляющий список спортивных каналов и развлекательных программ.
Аналогичные процессы консолидации профильных активов проходят буквально во всех областях – например, в автомобилестроении:
• Volkswagen Auto Group принадлежат Volkswagen, Skoda, Seat Audi, премиальные бренды – Bentley, Porsche, Lamborghini и Bugatti, а также грузовики MAN и Scania;
• Toyota – самый крупный владелец автомобильных брендов в Японии: Toyota, Subaru, Dihatsu, Scion, Hino и Lexus;
• Nissan и Renault, объединившись, образовали большой концерн – Dacia, Samsung Motors и АвтоВАЗ, кроме того к ним присоединилась Nissan, включая Infiniti и Datsun, и Mitsubishi Motors Company;
• General Motors владеет марками Buick, Cadillac, Chevrolet, Daewoo, GMC, Holden;
• Fiat собрала почти все итальянские марки – Alfa Romeo, Maserati, Ferrari и Lancia, а в 2014 присоединила к себе Chrysler, а вместе с ней и все её марки – Dodge, Jeep и RAM.
И разумеется, за этими объединениями стоят куда более серьёзные цели, нежели простое увеличение «модельного ряда». Прежде всего, это касается, конечно, создания электромобилей и автопилотов к ним, что не только является дорогим удовольствием, но и требует огромного количества данных, которые эти автомобильные супергиганты трудолюбиво собирают со своих «рабочих лошадок», беспрерывно катающихся по всему миру.
Джеффри Фаулер – автор статьи «Что ваша машина знает о вас? Мы взломали Chevrolet, чтобы это выяснить» для The Washington Post – рассказывает о достаточно тревожных, хотя и совершенно предсказуемых, надо признать, тенденциях.
Речь, разумеется, не только о Chevrolet, но, например, эта машина знала о своём владельце, как он водит машину, кому и куда звонит, где заправляется, какой у него любимый ресторан, а кроме того, в этой огромной массе данных были, например, обнаружены фотографии совсем незнакомого владельцу человека.
При этом единственной компанией, которая вроде бы собирается раскрыть данные, которые она собирает со своих бесчисленных датчиков, является Tesla. Но не надо иллюзий – это коснётся только владельцев машин в Китае, и то компания делает это под беспрецедентным давлением со стороны правительства КНР.
Интернет автомобилей – это уже новая реальность, хотя нам об этом и не рассказывают. При этом платформы, которые будут обладать полными данными о водителях и их перемещениях, – это очень жирный кусок не только автомобильного рынка, но и всех транспортных перевозок, логистики, предоставления услуг и т. д.
Проще говоря, когда речь идёт о платформах, можно понимать их в узком смысле, как технологические инструменты, объединяющие две стороны отношений с помощью своих инструментов, как, например, Uber объединяет водителей и пассажиров, Booking.com – отельеров с постояльцами, Airbnb – собственников жилья с арендаторами, Amazon и Ozon – продавцов с покупателями.
В результате все, кто встречается на платформе, начинают от неё зависеть. Без шума и излишних усилий платформа, лишь благодаря удобству и естественному удешевлению продукта, завоёвывает соответствующую индустрию (и не в последнюю очередь за счёт сбора данных о пользователях – их вкусах, предпочтениях и т. д.). Цена такой платформы, по сути, начинает равняться стоимости той индустрии, которую она теперь контролирует.
Следующий шаг – завоевание индустрии, которая позволит компании сделать следующий масштабный рывок.
Microsoft становится игрушкой
Кому-то это может показаться удивительным, но в 2020 году Microsoft стала третьей по величине компанией – производителем компьютерных игр, пропустив вперёд только, что и понятно, Sony и Nintendo. Но как вообще в этой братии оказалась Microsoft?
Разумеется, это не органичный рост, а результат последовательных приобретений. Почему игры? Во-первых, потому что это один из самых быстрорастущих сегментов цифровой экономики; во-вторых, хотя все компании «большой технологической четвёрки» так или иначе занимаются играми, у каждой из них есть свой способ персонализированного взаимодействия с клиентами, и игры в этот список не входят; наконец, в-третьих, игры – это ещё один способ сбора данных о клиентах, а с этим у Microsoft как раз дела обстоят не так хорошо, как у конкурентов.
Для Meta компьютерные игры, безусловно, важны, но Марк Цукерберг собирается штурмовать цифровое будущее через создание Metaverse на базе своих социальных сетей и технологий виртуальной реальности, так что захватывающие игры от Марка нам предстоит ждать только на следующем витке развития его компании. Данных же о клиенте, с учётом количества и разнообразия социальных ресурсов Цукерберга, столько, что по этому направлению конкурировать с ним бессмысленно100. Ну и для самой Meta, учитывая её амбициозные планы, распыляться на игры сейчас более чем рискованно (возможная продажа американской части TikTok, несмотря на весь политический лоббизм, успехом не увенчалась, а сам Гейтс сравнил возможность этой покупки с «отравленной чашей»).
У Alphabet якорным продуктом является сам поисковик Google, не имеющий конкурентов в мировом масштабе, плюс Gmail, плюс облачные технологии, а также операционная система Android, Google Pay, Google Assistant – в общем, в совокупности, проблема персонализации клиентов у Alphabet закрыта, данных о них у компании предостаточно. Кроме того, есть YouTube, что тоже немаловажно.
Да, собственно социальные сервисы, которые компания пыталась развивать, – например Google+, – у неё не получились. Соревнование с Facebook101 было тогда проиграно с треском, и, судя по всему, у основателей сформировалась идиосинкразия к этому направлению бизнеса – богу богово, а кесарю кесарево. Google решила идти в технологии, и прежде всего – в разработку искусственного интеллекта, а там уж, глядишь, и персонализация клиентов с помощью соответствующих алгоритмов не за горами.
У Amazon и Apple, понятное дело, данных о клиентах тоже с избытком. Конечно, с компьютерными играми они также экспериментируют, но для Apple органичнее игры, созданные специально под смартфоны (Apple Arcade), а это отдельный и достаточно большой рынок. Кроме того, Apple, учитывая, что пользователи с их устройствами буквально не расстаются, предпочитает идти в данные о человеке, связанные с его физическим состоянием и здоровьем, а это самый настоящий «голубой океан».
У всеядной Amazon, которая собирает данные о клиентах где можно и нельзя, есть и стриминговая платформа Twitch, специализирующаяся на тематике компьютерных игр (в том числе трансляциях геймплея и киберспортивных турниров), кроме того, с 2020 года Amazon активно инвестирует в собственную облачную игровую площадку – Amazon Cloud Gaming (по данным на 2022 год занимает второе место после специализированных GeForce Now, Xbox Cloud Gaming). Впрочем, Amazon, скорее всего, сделает акцент на развитии облачных технологий, нежели на игры как таковые.
Таким образом, индустрия компьютерных игр оказывается для Microsoft наиболее оправданным выбором – все её основные конкуренты на этом рынке узкопрофильны (то есть не являются диверсифицированными технологическими гигантами), а поэтому их рано или поздно съедят. Ну и лучше, наверное, съесть первым, чтобы затем застолбить за собой эту нишу.
Поэтому неудивительно, что с января 2022 года Microsoft обсуждает покупку Activision Blizzard, которая выпускает Call of Duty, Diablo, Warcraft, Overwatch и другие суперхиты. Это одна из крупнейших компаний в сфере компьютерных игр и развлечений, так что сумма сделки составляет 68,7 млрд долларов.
Медленно, но последовательно и неотвратимо крупные, многофункциональные, диверсифицированные игроки поглощают компании, которые специализируются на отдельных отраслях или продуктах. Можно сказать, что сейчас мы стали свидетелями древнегреческой титаномахии – титаны прежних индустрий проигрывают олимпийским богам новой цифровой эры.
Судя по всему, зоны влияния между этими прожорливыми супергигантами уже поделены, хотя этому и предшествовала ожесточённая борьба технологических компаний друг с другом. Да и сейчас, по всей видимости, это не первоочередной вопрос – сейчас нужно выиграть другую гонку: за суперкомпьютеры и, как его называют, сильный искусственный интеллект.
Управление такими сложными системами, как Amazon, Google, Microsoft или Meta102, прежними средствами, особенно в условиях нарастающей демотивации сотрудников и, будем честны, примитивизации их мышления, невозможно. Для технологических гигантов понятно, что единственный способ сохранить контроль над цивилизацией и тем самым обеспечить её жизнеспособность – это передать управление миром «умной системе».
Завершение этого этапа неизбежно приведёт к обращению этих олимпийских богов к миру людей. Пока мы для компаний – лишь «пользователи», обеспечивающие им своей активностью и потреблением их капитализацию, инвестиционный поток.
Но очень скоро каждый из этих игроков, если они и вовсе не сольются в единый конгломерат, будет иметь на своей (или даже универсальной) платформе цифровой аватар каждого из нас – с предсказуемым и всё больше инспирированным ими потреблением. Наконец, наступит момент, когда можно будет управлять людьми, чтобы они не уничтожили сами себя (или наоборот).
Некоторым особняком, чуть выпадая из общего строя, движется Илон Маск. По сути, он стал своего рода трендсеттером рынка. При таком подходе его шансы победить конкурентов не так уж и велики – Google не была первым поисковиком, а Facebook103 – первой социальной сетью, – но те направления развития, которые он предлагает, от электрокаров до суборбитальных полётов, показывают остальным, куда следует двигаться.
Впрочем, это не касается проекта Starlink, идею которого Илон Маск презентовал в 2015 году и с тех пор последовательно реализует. Суть проекта проста, как всё гениальное: вы выводите на околоземную орбиту 42 тысячи спутников сотовой связи, которые создают вокруг Земли взаимосвязанный контур (чем-то напоминающий по форме сеточку для волос), который позволяет вам получить высокоскоростной широкополосный интернет в любой точке мира, где бы вы ни находились.
22 октября 2019 года Илон Маск объявил в своём твите, что Starlink уже работает. Причём сделал это через Starlink. Пока количество спутников сильно недотягивает до плановых показателей, хотя уже в 2020 году началось коммерческое использование этой сети. Когда же результат будет достигнут и на голову Земле наденут ту самую сеточку, Starlink станет аккумулировать 50 % мирового интернет-трафика.
Теперь представьте, что весь этот трафик – это не просто передача сигнала, а прежде всего одна большая база данных на всех жителей Земли. Компания Маска, с учётом наступающей эпохи интернета вещей, будет знать о них абсолютно всё, начиная с того, как часто человек пьёт кофе, заканчивая его культурными и политическими предпочтениями.
В довершение всего нельзя не упомянуть о том, что компания Маска уже по специальным контрактам оказывает услуги вооружённым силам США, а Китай объявил о том, что рассматривает Starlink как военную угрозу и будет применять в отношении неё оружие (так что, судя по всему, реальные «Звёздные войны» будут разительно отличаться от тех, что мы знаем по рассказам Джорджа Лукаса и Рональда Рейгана).
Таким образом, «третий игрок» в конфигурации «человек – государство – бизнес» также находится в состоянии «развода» с двумя другими членами этого уравнения:
• государству больше нет дела до мелкого и среднего бизнеса, у него достаточно проблем с крупным – оно то грозит ему антимонопольным законодательством104, то лебезит перед ним, надеясь воспользоваться его ресурсами;
• крупный бизнес, впрочем, перестал обращать хоть какое-то внимание на этих временщиков и как всякий абсолютный монарх, уставший ритуально преклонять колени перед официальным главой церкви – папой римским или патриархом, – держит его на крючке компромата105;
• отношение крупного бизнеса к гражданам – это теперь не B2C-отношения, пользователь продукта больше не покупает что-то у компаний, а скорее продаёт им себя – своё наличие (капитализация по числу пользователей), своё внимание (какое количество рекламы он способен воспринять или количество товара, которое он способен потребить), а также себя как подрядчика, который на волонтёрских началах создаёт для IT-корпораций контент (создавая новостной хайп или пополняя их Big Data), так что не следует слишком всерьёз воспринимать обожествление компаниями своего клиента, потому что в основе своей – это пение сирен, одурманивающих Одиссея.
Таким образом, политика метамодерна демонстрирует не просто ризоматическую структуру, о которой писали Жиль Делёз и Феликс Гваттарри, а ризоматическую структуру, которая переживает процесс специфической интеграции, но на разных, не соприкасающихся друг с другом уровнях.
Крупный бизнес находится в состоянии укрепляющейся абсолютной монархии и уверенно идёт в это будущее, предполагая, что управление миром достаточно скоро перейдёт в его руки.
Политики живут в своём мире, который производит идеологию нового свойства: она лишена идей и ценностей, она реактивна по своей сути, то есть лишь отвечает на проблемы людей, пытаясь при этом всячески уклониться от взаимодействия с ними.
Культурные и интеллектуальные элиты полностью уходят со сцены, как некогда ушла с исторической сцены родословная аристократия и чуть позже – культурная и научная интеллигенция. В обществе больше нет запроса на смыслы, проблематизацию и образ будущего, чем могли бы быть ему полезны интеллектуалы, равно как нет больше интереса и к творчеству, создаваемому прежними воспитанниками соответствующих профессиональных каст.
Люди в такой ситуации оказываются предоставлены сами себе и организуются так, как у них это получается, с учётом естественной (хотя и изрядно пострадавшей из-за утраты коммуникативных навыков) и цифровой социальности, имитирующей реальные взаимодействия между людьми.
Часть третья. Обратно к человеку
Никакое знание, сколь бы оно ни было подтверждённым, не сохраняется само по себе. Факты имеют силу, лишь если они поддерживаются общей культурой, институтами, которым можно доверять, более или менее достойной публичной жизнью, более или менее достоверными средствами массовой информации.
Бурно Латур
Цифровая волна – это не только социальные сети, онлайн-игры и дешёвые сервисы, пресловутая удалёнка и т. д., это ещё и автоматизация производств. Вкупе с выводом производств из стран «золотого миллиарда» в развивающиеся это создаёт безработицу (средний уровень по Европе в 2021 году – 7,55 %), которая только растёт за счёт скрытой безработицы, не попадающей в официальную статистику106. Правительствам приходится обсуждать сокращение рабочей недели до четырёх дней, а также тестировать варианты «безусловного базового дохода».
На этом фоне «старая Европа» оказалась под ударом миллионов беженцев, которых нужно тоже чем-то занять: с одной стороны, как наследница «колониального прошлого» она принимала переселенцев из Африки; с другой – вследствие распада СССР и Варшавского блока – из восточной Европы и стран СНГ; ну и с третьей – из-за «глобалистской геополитики» США на Ближнем Востоке и Северной Африке – из Ирака, Ирана, Афганистана, опять-таки Сирии, Туниса, Египта, Ливии и т. д.
Ситуация с эмиграцией в США, потребовавшая построить забор между ней и Мексикой, также оставляет желать лучшего. Однако нулевая или почти нулевая процентная ставка, действовавшая на протяжении нескольких лет, беспрецедентные объемы «вертолётных денег» и государственный долг, превысивший рекордные 30 трлн долларов, ещё как-то создают иллюзию экономической стабильности. Как следствие – постоянный процентный рост услуг (наука, медицина, образование, туризм, реклама, общественное питание, информационные и финансовые услуги) в совокупном ВВП США, который составляет уже более 80 %.
Иными словами, управляемость, если предполагать, что какая-то система управления этим хаосом всё ещё существует, утрачивается буквально на глазах. Прежде всего это столкновение разных цивилизационных волн с принципиально разной ментальностью, подмена политического экономическим, миграционные потоки, формирование прекариата в развитых странах и в принципе многовекторная трансформация рынка труда.
И ещё об одном важном факторе говорит один из самых признанных и ярких философов современности, автор акторно-сетевой теории Бруно Латур. В 2017 году он опубликовал книгу «Где приземлиться?», о которой его издатель пишет, что она «создана на злобу дня». В этой работе Б. Латур говорит о том, что после «победы над коммунизмом» (выражение, которое намеренно берёт в кавычки) ход истории не остановился, а «незаметно началась другая история».
«Её первым признаком стало то, – пишет Б. Латур, – что называют „дерегулированием“ и из-за чего слово „глобализация“ в дальнейшем приобрело уничижительный оттенок. […] С 1980-х гг. правящие классы предпочитают не столько править – т. е. вести людей в будущее, – сколько укрываться от мира. Дональд Трамп – только один из символов этого бегства, последствия которого испытываем сегодня мы все, страдая от отсутствия общего мира, разделённого нами между собой».
По сути, Бруно Латур говорит о том, что элиты потеряли всякую вовлечённость в действительную политику, если, конечно, понимать под политикой фактическое управление процессами, происходящими в государстве, а не пассивное реагирование на общественные настроения, которые в реальности «новой власти» становятся всё более абсурдными и кровожадными.
Второй тезис, который прочитывается в этом же абзаце, – это потеря ощущения «общего дома». И в самом деле, ещё совсем недавно представитель Запада в любой части мира чувствовал себя вполне комфортно – где-то он встречался с ментальностью, которая была ему абсолютно понятна. Ну, а если он оказывался в «странах третьего мира», то воспринимал всё происходящее там как своего рода этнографическую экскурсию.
Но сейчас более нигде представитель Запада не чувствует себя как прежде. В самих странах Запада он сталкивается или с реминисценциями BLM, или с мигрантами, которые ассимилировались лишь физически, не утеряв при этом своих культурологических особенностей (всё-таки они, в большинстве своём, продукты других цивилизационных волн).
Находиться же на территории бывших «колоний» европейцу сейчас и вовсе небезопасно. Причём люди вооружены там теперь не только оружием, но и цифровыми ресурсами, что часто оказывается не менее, но даже более опасным вооружением – средством грабежей, кражи персональных данных, личной информации, слежки, сексуального насилия, детской проституции и т. д.
Доклад Интерпола о гигантском росте киберпреступности в Африке (а там пока подключено менее 30 % населения) за 2020 год гласит: «Онлайн-преступность в настоящее время представляет собой бо́льшую проблему безопасности для правоохранительных органов в Африке, чем когда-либо прежде».
В этом же докладе между строк указывается причина этого: «кибербезопасность до сих пор не воспринимается многими африканскими странами как необходимость, что ещё больше усугубляет проблему». И в самом деле, представители аграрной цивилизации получили в руки цифровые устройства – дальше это уже неконтролируемый процесс.
О том, что европейская политика мультикультурализма провалилась, было официально объявлено в 2010–2011 гг. Ангела Меркель, будучи канцлером ФРГ, заявила: «Наш подход состоял в мультикультурализме, в том, что мы будем жить рядом и ценить друг друга. Этот подход провалился, совершенно провалился».
Вслед за ней премьер-министр Великобритании Дэвид Кэмерон, выступая на 47-й Мюнхенской конференции по безопасности, призвал полностью отказаться от идеи мультикультурности как несостоятельной. Её итог, по его словам, – «жизнь в разобщённых, отделённых друг от друга этнических сообществах». «Нам нужно отказаться от пассивной толерантности последних лет в пользу гораздо более активного и сильного либерализма», – добавил он, пояснив, что речь идёт о требованиях к гражданам признавать либеральные и демократические ценности.
Французский президент Николя Саркози в эфире телеканала TF1 выступил максимально жёстко: «Общество, в котором общины сосуществуют рядом друг с другом, нам не нужно. Если кто-то приезжает во Францию, то он должен влиться в единое сообщество, являющееся национальным. Если кто-то с этим не согласен, пусть не приезжает во Францию. Наши соотечественники, исповедующие ислам, должны иметь возможность жить и практиковать религию, как и все другие наши сограждане, но речь должна идти лишь о французском исламе, а не исламе во Франции».
Мир Запада, о котором пишет Б. Латур, на глазах стал сжиматься как шагреневая кожа. По его мнению, четыре исторических события стали причиной «разрушения Запада».
Первое событие: Brexit. «Та самая страна, – пишет Б. Латур, – которая в недавнем прошлом неутомимо подталкивала Европейский союз к превращению в огромную торговую площадку, теперь, столкнувшись с необходимостью принять несколько десятков тысяч беженцев, внезапно решила выйти из игры в глобализацию».
Второе событие: избрание Д. Трампа президентом США. Латур прежде всего отмечает его фразу: «Мы, американцы, не являемся жителями общей с вами земли. Ваша земля может быть под угрозой, но наша – нет!» «Та страна, – продолжает Б. Латур, – которая навязала миру – и как беспощадно! – свою, очень специфическую модель глобализации, а некогда возникла в результате массовой эмиграции, уничтожившей её коренное население, теперь доверила свою судьбу человеку, обещавшему превратить её в крепость, куда будет запрещён въезд беженцам».
Третье событие, о котором мы уже говорили: «возобновление, расширение и усиление миграционных потоков». «В тот самый момент, когда все страны сталкиваются с многочисленными угрозами глобализации, многим из них приходится организовывать приём на своём клочке земли миллионов людей – поговаривают о десятках миллионов! – которых совокупное воздействие войн, экономических неурядиц и коренных изменений климата толкнуло на поиск территории, пригодной для жизни их самих и их детей».
И четвёртое событие: в 2015 году в Париже было принято Соглашение о противодействии климатическим изменениям. «Это событие важно потому, – объясняет Б. Латур, – что все подписавшие конвенцию страны, аплодируя достигнутому соглашению, которое казалось невероятным, в тот же самый момент с ужасом поняли, что если бы они решительно двинулись к осуществлению запланированных каждой из них модернизационных проектов, то обнаружили бы отсутствие совместимой с этими проектами планеты. Им потребовалось бы несколько планет, но у них есть только одна».
По сути, Бруно Латур говорит о предательстве Европы со стороны англо-американского союза, при этом главный риск, который звучит у него словно бы между строк, – это не само по себе «глобальное потепление», а то, чем оно обернётся, когда в Африке и на Ближнем Востоке из-за экстремальных температур станет просто физически невозможно жить. Кроме супермощной стены по всему периметру Европы её ничто не спасёт от сотен миллионов экологических беженцев.
Примечательно, как Б. Латур описывает состояние подписантов Парижского соглашения по климату: да, не визировать этот документ было нельзя – проблема слишком очевидна и слишком значима, но все понимают, что выполнить взятые на себя обязательства никто не сможет (под документом ставят подписи «конституционные монархи», а им ещё надо с реальной властью договориться – с капиталом).
И всё это на фоне системного кризиса, в который вкатывается мир и с которым никому не понятно, что делать. С другой стороны, это, по сути, уже заложенный в документ форсмажор, так что – подпишем, а дальше видно будет, тем более что дальше перевыборы, может, и не нам отвечать. Политики перестали думать о том, что они должны делать, они стали думать, как им самим – лично им – быть.
Вот почему события, которые перечисляет Б. Латур в своей работе о «приземлении», кажутся мне очередным «падением Берлинской стены» – символом или, если угодно, следствием значительно более глобальных процессов: власти нет, правды нет, доверия нет, прежней солидарности и единства тоже нет, а угрозы, которые рождаются из столкновения сразу трёх «цивилизационных волн» в рамках одного мира, просто неисчислимы.
В этом смысле нам и вправду требуется несколько планет, а у нас – только одна. На этом новом витке напряжения США переживают ещё и цивилизационное размежевание с Европой: Штаты активно приступили к формированию «цифрового человека», а ЕС всё ещё находится, по большей части, в мире «информационной волны»107.
Россия перешла к формированию «цифрового человека», но у неё нет подготовленной под это собственной цифровой инфраструктуры. Китай же такую инфраструктуру имеет, но всеми силами сдерживает наступление даже информационной волны, не то что цифровой.
Китайский опыт
Не все правительства были столь недальновидны, чтобы допустить появление «новой власти» и демотивирующего влияния цифрового потребления. Китай, конечно, не является единственным исключением из этого правила, но его опыт весьма показателен.
Ещё недавно он был экономикой «третьего мира», а сейчас уже экономический лидер, причём не за счёт какого-нибудь ширпотреба, а за счёт технологического развития. Как такое возможно? Все «мозги» утекли в Китай? Нет, скорее они утекали из Китая, чтобы в него вернуться.
Пару лет назад мне рассказали шутку, гуляющую по Кремниевой долине: «Раньше китайцы приезжали в Стэнфорд, чтобы учиться у американских профессоров. Сейчас китайцы приезжают в Стэнфорд, чтобы учиться у китайских профессоров».
Да, может быть, Китай в начале нынешней траектории роста и копировал западные технологии, не слишком беспокоясь об авторском праве, но параллельно он копировал ещё и сами знания. После того как Китай обогнал США в развитии технологии 5G больше чем на год, это стало совершенно очевидно.
Чуть больше года назад, весной 2021 года я присутствовал на презентации Huawei, где речь шла о разработке технологии 6G к 2030 году. Уверенность, с которой об этом шла речь, учитывая сложность задачи, уже сама по себе вызывала уважение. Но, кажется, Китай обогнал сам себя: первый прототип 6G заработал всё в том же Китае в 2022 году108.
Именно в Китае, китайскими же учёными из Национального исследовательского центра параллельной вычислительной техники и технологий (NRCPC) была создана система искусственного интеллекта на базе суперкомпьютера производительностью свыше одного экзафлопса – Sunway OceanLight. Эта машина впервые способна оперировать 174 триллионами параметров, что соответствует количеству синапсов в человеческом мозге.
Впрочем, всё это перечисление можно продолжать бесконечно долго – про квантовые компьютеры, генную инженерию (они там, к слову сказать, выращивают человекообезьян). Или, например, как вам такое: согласно отчёту Международной федерации робототехники за 2021 год, только в 2020 году в Китае было установлено 45 % всех роботов, произведённых в мире.
Согласно отчёту о развитии цифрового Китая за 2021 год, по количеству пользователей интернета он занимает 1-е место (больше миллиарда человек, что больше 20 % числа мировых пользователей); по скорости развития цифровой инфраструктуры – 1-е место (в 2021 году Китай построил 1,425 млн базовых станций 5G, что больше чем на 60 % опережает темпы по миру).
И это только частные примеры, а есть ещё и совокупный результат: даже пару лет назад это казалось невозможным, но к 2022 году Китай достиг абсолютного доминирования в мировой науке. Согласно докладу Национального института научной и технической политики Японии (NISTEP), который трудно заподозрить в симпатиях к западному соседу, по результатам 2018–2020 гг. Китай стал абсолютным мировым чемпионом во всех существующих номинациях по научным публикациям:
• первое место в общем зачёте по наиболее цитируемым научным публикациям (Китай – 407 181, США – 293 434);
• первое – в 10 % лучших (по числу цитирования) научных публикаций (Китай – 46 352, США – 36 689);
• первое – в 1 % лучших из лучших (по числу цитирования) научных публикаций, где учитываются работы нобелевских лауреатов и сопоставимой по масштабу научной элиты в науке (Китай – 4744, США – 4330).
При этом в топ 10 % за 1998–2000 гг. Китай был лишь на 13-м месте, в 2008–2010 гг. – уже на 6-м, и примерно такая же картина по топ 1 %. Для сравнения: в «лихие 90-е» в топ 10 % Россия была 9-й, в нулевых опустилась на 14-е место, в 2018–2020 гг. мы были уже на 15-м (впрочем, качество работ настолько упало, что в обоих рейтингах, топ 10 % и топ 1 %, в 1990-е мы ещё держались хотя бы на 22-м месте, а в нулевые мы и вовсе выбыли даже из топ-25.
В общем суть, я думаю, ясна: Китай семимильными шагами движется к цифровому и, вообще говоря, технологическому превосходству. При этом коррозии социальных институтов, сопоставимой по масштабам с той, что мы наблюдаем в западных обществах, не происходит, а люди не только не «тупеют», но, напротив, – побеждают по всем фронтам не только в сфере искусственного, но и естественного интеллекта.
Так за счёт чего это происходит – та же, вроде бы, цифровая среда, и эффекты должны быть соответствующими? Тут я Америки по поводу Китая не открою, тем более что мы уже об этом даже говорили: за счёт тотального контроля за информационным пространством и систематической борьбой с деструктивными влияниями цифровой среды на молодых людей.
В сфере IT китайское руководство занято не только сбором данных, слежкой и монетарной политикой, а прежде всего – социальной политикой, направленной на сохранение человека в «цифровом мире».
В 2008 году Китай первым в мире официально признал диагноз «цифровой зависимости» (ВОЗ сделала это только 2021 году) и создал специальные трудовые лагеря для лечения этого недуга. В 2018 году была остановлена выдача компаниям лицензий на интернет-игры сроком более чем на восемь месяцев, что вызвало сильнейший удар по индустрии, заставив многих инвесторов прекратить этот бизнес.
В 2021 году «китайский поход» против компьютерных игр завершился правительственным постановлением, которое предписывает ограничить количество времени, которое ребёнок до 18 лет может проводить за игрой, тремя часами в неделю (с 20:00 до 21:00 по местному времени и только по пятницам, выходным и праздникам).
Для продолжения своей деятельности компании, занимающиеся производством компьютерных игр, должны отчитаться перед проверяющими органами о том, что они интегрировали в свои продукты технологии опознания ребёнка по лицу, чтобы он не мог воспользоваться чужим аккаунтом.
В этом же 2021 году усилилось давление руководства Китая на китайских знаменитостей. В сентябре на симпозиуме индустрии развлечений, организованном КПК, им было прямо указано: «Необходимо противостоять декадентским идеям поклонения деньгам, гедонизму и крайнему индивидуализму».
А уже в ноябре этого же года опубликованы правила поведения знаменитостей в социальных сетях: тем, кто известен и популярен, больше не позволяется «демонстрировать богатство» и «экстравагантные удовольствия». Также, согласно этим правилам, знаменитостям запрещено публиковать ложную или личную информацию, способную спровоцировать поклонников.
При этом, чтобы оценить масштабы государственного влияния на потребление контента, достаточно просто взглянуть на данные статистики. Для сравнения: в 2021 году филиппинцы, бразильцы или южноафриканцы тратили на интернет в среднем от 10 до 11 часов в день, средний уровень по миру составлял 6 часов 54 минуты, а в Китае, при крайне высоком проникновении интернета, – лишь 5 часов 22 минуты, то есть на полтора часа меньше среднего.
По сути, Китай пытается избежать появления «цифрового человека», заменив этот неизбежный этап развития созданием «цифрового государства».
Если попытаться окинуть взором всё это пространство фактов, событий и их трактовок, мы увидим пёструю мозаику, которая не подпадает ни под какие известные нам определения, её не способен схватить ни один из существующих гуманитарных дискурсов.
Однако мы можем понять нечто другое, куда более важное – а именно, что такое производство человека и как это работает, с учётом столкновения цивилизационных волн. Возможно, в этом и обнаружится ключ к ответу на главный вопрос – как так получилось, что антропология современности сделала неизбежной Третью мировую войну.
Глава первая. Природа власти
Качество государства зависит от качества людей, поэтому задача политики – обучение и изучение их нужд.
Платон
Начнём, пожалуй, с природы власти. Власть – это сила, с которой вынуждены считаться те, кто находится под влиянием этой силы. В разные исторические эпохи, в разные времена и даже в разных эволюционных нишах власть выглядит по-разному, но всегда сохраняет эту свою сущность.
Наши ближайшие эволюционные родственники – человекообразные обезьяны, и шимпанзе, гориллы, орангутаны, бонобо – каждый вид по-своему дистрибутирует власть.
Шимпанзе, будучи прежде всего стайными, а затем уже территориальными животными, создают сложные социальные иерархии внутри своих групп. Поскольку физическая сила – не главное преимущество этих обезьян, инстанция власти формируется у них за счёт властных союзов на разных уровнях социальной иерархии, на вершине часто находятся два ассоциированных друг с другом самца – своеобразный дуумвират или диархия. Как объясняет Франс де Вааль, любые два самца сильнее любого возможного конкурента их власти.
Гориллы, чья физическая сила хорошо всем известна, создают социальные группы с единственным монархом, большим гаремом и молодыми самцами, не претендующими на власть. Всякая претензия на власть заканчивается для молодого самца изгнанием из стаи, после чего он, как правило, долго живёт в непосредственной близости от своего племени, не имея возможности в него вернуться. Когда же кто-то из изгнанников достигает физической силы, достаточной для победы над стареющим монархом, он занимает его место, часто уничтожая весь выводок предшественника – по крайней мере тот, который ещё кормится молоком матери. Особенность этого вида приматов в том, что самки за свою жизнь могут становиться частью то одной, то другой социальной группы, меняя таким образом отцов своих детей. Это создаёт дополнительные родственные связи между группами, удерживающими соседние территории. Часто родственные связи есть и между главами таких племён, что, как показывают исследования, делает контакты между такими группами менее агрессивными, нежели с чужаками.
Орангутаны преимущественно территориальные животные. Самцы орангутанов делятся на доминантов и субординантов, причём они даже выглядят по-разному (имеют разные «морфы») – субординанты внешне похожи на самок и редко становятся отцами. Отношения этих «морф» самцов орангутанов необратимы, то есть субординантный самец никогда не станет доминантным и всегда будет занимать подчинённое положение. Доминантный самец владеет участком леса, охраняя границы физической силой и сообщая об этих границах специфическим победным рёвом. Любая самка, проживающая на его территории или оказавшаяся на ней, рассматривается им как собственность – только он может быть отцом её детей. Исключение составляют редкие периоды смены власти, когда один доминант теряет прежнюю силу, а потенциальные претенденты борются за освобождающуюся территорию. После воцарения на ней нового доминанта ситуация неопределённости сходит на нет и прежние порядки возвращаются.
Бонобо тоже принадлежат к гоминидам, но их размеры существенно меньше, нежели у других представителей этой группы. Самки и самцы бонобо имеют примерно равные «социальные права», а зачастую самки играют даже более важную социальную функцию. Неспособность к ярким проявлениям физической силы компенсируется у бонобо высоким уровнем социальности. Они почти одинаково доброжелательны как к своим соплеменникам, так и к представителям соседских групп, и с теми, и с другими они готовы делиться пищей, формируя таким образом высокий уровень общей лояльности. Можно подумать, что это поведение чисто альтруистическое, но факты говорят об обратном. В экспериментах, которые можно проводить и на детях, и на бонобо, в рамках которых испытуемым демонстрируются разные социальные роли – «помощника», «жертвы», «хулигана», «агрессора» и «нейтрального» персонажа, – дети человека неизменно выбирают «помощника» или «нейтрального» персонажа, а вот бонобо – «хулигана» и «агрессора». Этологи полагают, что бонобо предпочитают дружбу именно с такими «личностями», потому что безопаснее быть на стороне хулигана или агрессора, нежели на любой другой. То есть миролюбивая, с первого взгляда, политика бонобо на самом деле является не проявлением доброты, а умиротворяющей стратегией – боясь агрессии, они пытаются всячески её предотвращать.
Всё разнообразие властных отношений, которые мы наблюдаем у приматов, нетрудно заметить и в человеческих сообществах. Впрочем, в последних они дополняются новыми разновидностями властных отношений, основанных на наличии у человека «второй сигнальной системы», то есть способностью оперировать знаками языка, по И. П. Павлову109.
С некоторыми оговорками можно сказать, что кроме власти, основанной на физическом насилии («физическая власть»), человек обзавёлся способностью утверждать свою власть символически. Именно для её реализации ему необходимы сложные речевые комплексы, обретающие в пределе форму целых идеологий. Выдающийся социолог Пьер Бурдьё назвал эту власть «символической».
«Символическая власть, – пишет П. Бурдьё в одноимённой статье, – есть власть конструировать реальность, устанавливая гносеологический порядок: непосредственное мироощущение (и в особенности – чувство социального мира) предполагает то, что Дюркгейм называл логическим конформизмом, то есть „гомогенным восприятием времени, пространства, числа, причины, что делает возможным согласие между умами”. […]
Символы являются инструментами par excellence110 „социальной интеграции”: как инструменты познания и общения, они делают возможным консенсус по поводу смысла социального мира, а „логическая“ интеграция есть условие „моральной“ интеграции. […]
Идеологические системы – средства господства, которые структурируют в силу того, что сами структурированы, – производятся специалистами в процессе и в целях борьбы за монополию легитимного идеологического производства; в них, благодаря посредничеству гомологии между полем идеологического производства и полем социальных классов, воспроизводится в неузнаваемом виде структура поля социальных классов.
„Символические системы“ различаются главным образом по тому, произведены они и усвоены всей группой или, напротив, только корпусом специалистов, а точнее, относительно автономным полем производства и обращения».
Приматы используют «первую сигнальную систему», то есть непосредственные раздражители для утверждения своей власти и зачастую в том же «символическом» смысле, чтобы минимизировать вероятность физического конфликта. Роль соответствующих «псевдознаков» выполняют специфические внешние признаки той или иной особи.
Доминанты «запугивают» конкурентов «дистанционно» – большим размером, более ярким окрасом шерсти, выраженной пигментацией определённых зон на теле, специфическими повадками и т. д.
В случае орангутанов, как уже было сказано, доминантность и вовсе проявляется наличием специфической «морфы» – то есть буквально другим внешним видом животного в сравнении с субдоминантным самцом.
В человеческих сообществах мы находим те же рудименты первосигнальных признаков власти, так называемых «символов статуса» – богатое оперение индейских вождей, высокие каски, шляпы и даже парики в аристократическом обществе, дорогие часы, брендовая одежда и автомобили гигантских размеров, миллионы подписчиков в социальных сетях. Впрочем, теперь эти «первосигнальные», вроде бы, раздражители в основе своей, конечно, уже и есть непосредственная «символическая власть».
Символическую власть можно определить как возможность оказания воздействия (насилия) в отношении другого человека за счёт имеющегося в твоём распоряжении «социального капитала», который описал тот же Пьер Бурдьё: набор «статусов», которые присвоены человеку различными социальными институтами.
Символическая власть может быть результатом получения человеком дворянского титула, звания, духовного сана, должности, революционного мандата, а также, например, образования, где выражением символической власти является соответствующий диплом, причём с указанием конкретного образовательного учреждения, между которыми также существуют определённые отношения «символической власти».
«Символическая власть» является производной от власти «физической», хотя зачастую и весьма удалённой производной. Любая государственная машина основывает свой «печатный станок» символической власти на «репрессивном аппарате» (армия, полиция, фискальные органы, специальные службы, законодательные структуры, суд и т. д.), который легитимизирует символическую власть и дистрибутирует её посредством множества «социальных институтов» (Э. Дюркгейм)111, составляющих иногда даже невидимую ткань общества.
Обычно «социальные институты» определяются как система взаимосвязанных норм, которые опираются на коллективно разделяемые ценности, свойственные тому или иному обществу или социальной группе, и выражаются определённым набором действий, чувствований и способов восприятия реальности.
Согласно «Новейшему философскому словарю», социальные институты позволяют нам удовлетворять свои потребности и интересы, регулируют действия участников соответствующих общественных отношений, обеспечивают интеграцию наших стремлений, действий и интересов друг с другом, а также осуществляют «социальный контроль».
Работают социальные институты за счёт набора норм, которые регулируют правила поведения людей в соответствующих жизненных сферах. Сами институты интегрированы в социально-политическую и ценностную структуру общества, что позволяет обеспечить их законной формально-правовой регламентацией.
Традиционно социальные институты делятся на экономические, политические, собственно социальные и духовные. К ним относятся, например, частная собственность, гражданство, брачно-семейные отношения, вероисповедание, искусство и т. д.
На разных этапах исторического развития эти «социальные» (или, как ещё их называют, «общественные») институты приобретают те или иные формы, видоизменяются, реформируются, упраздняются и снова воссоздаются.
Социальные институты – это своего рода внутренний костяк общества, описывающий логику взаимодействия людей в разных контекстах. Это могут быть контексты государственного управления, образования, здравоохранения, социальной поддержки, исполнительного наказания, гражданства и т. д. Экономические отношения, включая налоговую систему, монетарную политику государства и т. д., – это тоже определённый социальный и институциональный контекст.
К «социальным институтам» относится также целая серия институтов, которые мы воспринимаем как своего рода не формализованные внутри самих себя, но предписанные нам обществом практики, имеющие межличностное, этическое измерение: брачные отношения, институты семьи и родительства, дружбы, гендера, родства, сексуальных отношений и т. д.
Кроме того, нельзя забывать об институтах «общественного мнения», «социального статуса», «репутации» и «авторитета», а также практик общественного осуждения и порицания, включая новомодную «практику отмены»112 и трудноопределимую «новую этику».
«Само понятие не очень удачное, – говорит о „новой этике“ в интервью газете „Культура“ российский философ Артемий Магнун, – этикой в философии называется система рациональных рассуждений о добре и зле – проще говоря, о том, как человеку выбирать правильную стратегию поведения, чтобы достичь высшего блага, познать его в самом себе. А „новая этика” о другом. О том, что на пути к счастью нам встречаются ещё какие-то люди, которые нам мешают, или, наоборот, мы мешаем им. И отсюда возникают предписания, что можно и чего нельзя делать по отношению к другому, чтобы не мешать. То есть предполагается уже некий изначальный конфликт между индивидом и интересами других людей, которых он норовит обидеть, – само это предположение, если хотите, неэтично. […]
Этикет – это условности, которыми тебе просто нужно уметь оперировать. Нарушение этикета – не преступление. Более того, он постоянно меняется в зависимости от того, в каком обществе ты находишься. Но когда этикет превращается в этику, его предписания тяготеют к абсолюту. Получается, что человек даже в туалете, извините, не может подумать о сексуальном харассменте, потому что этические предписания безапелляционны. И начинается красивая диалектика: движение, которое изначально было связано с культурностью, с некоей этно-гендерно-расовой вежливостью, превращается в свою противоположность».
Наконец, существуют также и религиозные, духовные институты, которые могут быть выстроены внутри самих себя как организации с определённым внутренним репрессивным аппаратом и «печатным станком» символической власти, но для внешнего «пользователя» быть просто духовной практикой.
При этом какой-то определённый религиозный институт (конкретный культ) часто является системой внутри системы более общего религиозного, духовного социального института данного общества.
Такими же инкорпорированными подсистемами являются и все элементы «репрессивного аппарата», каждый со своими внутренним сводом правил – уставом, табелью о рангах, уставными и неуставными практиками (традициями).
Как правило, менее жесткими по форме, но всё равно властными отношениями связаны внутри себя и все прочие упомянутые подсистемы (чиновничий аппарат, педагоги, медицинские работники и т. д.), а также и компании (юридические лица, включая СМИ). Каждая из таких подсистем имеет свою систему правил (производственные инструкции, функциональные обязанности и т. д.), системы ответственности (поощрения и наказаний, KPI и т. д.), корпоративную культуру и прочее.
Таким образом, и вся система власти целиком, и все её подсистемы и подсистемы подсистем выстроены согласно одной логике: есть некий «репрессивный аппарат», основанный на «физической власти» (и её разновидности – «монетарной власти», или «власти денег»113), на котором держится распределение «символической власти».
Мы можем представить это в виде «древа власти», корневище которого создаёт опору для всей системы – «физическую власть», а ствол дерева с его многочисленными ветвями – «символическую власть».
Каждый листок или плод на этом древе точно так же воспроизводит эту «логику власти»: место прикреп-ления к основному древу (черешок) – «физическая власть» (разной степени выраженности и производности), основание листа с центральной и вторичными жилками – «символическая власть», на которых натянуты листовые пластинки.
По сути, мы наблюдаем фрактальную природу власти: какую бы часть общества вы ни отщепили от целого, вы снова будете наблюдать тот же паттерн отношений физической и символической власти.
Глава вторая. Символическая власть
Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти.
Фридрих Ницше
Сопоставляя феномены физической и символической власти, трудно понять ту внутреннюю машинерию, которая заставляет символическую власть «работать».
С физической властью вроде бы всё понятно: есть некий суверен, монарх, феодал, местный бандит или авторитарный лидер, который запугивает людей, находящихся в зависимости от него, с помощью «репрессивного аппарата»: наёмников, своей банды, дружины, национального большинства, армии, полиции, специальных служб и т. д.
Если люди понимают, что неподчинение обернётся для них смертью, то подчинение становится для них естественным способом жизни. Не случайно именно на этой – физической – власти настаивает Т. Гоббс: «Первым из всех благ является самосохранение. Ибо природа устроила так, что все хотят себе добра. […] С другой стороны, в ряду всех зол первое место занимает смерть, особенно смерть мучительная».
Этот инструмент, считает Т. Гоббс, и обеспечивает принуждение человека к этическому поведению. Не испытывая страха смерти, человек проявит свои природные качества, а он, как считает Т. Гоббс, самое коварное, сильное и опасное животное.
Однако же символическая власть, в отличие от физической, не обладает средством прямого воздействия на человека, а тем более на массы людей. То, что кто-то граф или барон, профессор или врач высшей категории – как это влияет на отдельно взятого субъекта? Мало ли кто как называется и кто как к нему относится…
Но почему тогда «символическая власть» вообще работает? Достаточно вспомнить хотя бы институт британской монархии – несмотря на отсутствие какой-либо власти, кроме символической, это институция, которую торпедирует один скандал за другим, словно тефлоновая, остаётся столь же символически сильной и влиятельной.
Для физиолога, впрочем, эта взаимосвязь вполне понятна.
Во-первых, символическая власть в основе своей – это что-то вроде социального «условного сигнала» власти «физической». Королева уже не может вас ни приговорить к смерти, ни помиловать, но она является «условным сигналом» того фактического насилия, которое прежде применялось от лица монарха и государства в целом. Вот почему для королевской семьи настолько принципиально жесточайшее соблюдение всех традиций и ритуалов – это создаёт иллюзию, что перед подданными тот же абсолютный монарх, как и прежде.
Во-вторых, необходимо учитывать тот факт, что наш мозг, как сказал бы И. П. Павлов, «бесконечно стремится к динамической стереотипии»114, или, если использовать обыденный язык, собирает всё множество ситуаций, с которыми мы сталкиваемся, в комплексные привычки. Динамический стереотип проявляется сложным поведенческим паттерном, внутри которого возможна некоторая вариативность, рекомбинация элементов, но при этом ему присуща определённая целостность, обусловленная его привязкой к тому или иному раздражителю. Такой раздражитель, внешний фактор побуждает нас, таким образом, к определённому поведению. Если же мы не способны его выполнить, мы испытываем дискомфорт с чувством фрустрации, что в своё время замечательно показал в своих работах этолог Конрад Лоренц.
Обычно «привычкой» мы называем такие вещи, как, например, курение или то, что человек грызёт ногти, но наш мозг использует и куда более сложные, стерео-типные для себя поведенческие модели – те самые «комплексные привычки». Например, привычка ездить летом отдыхать на море, работать рядом с домом, отмечать дни рождения в шумной компании. Всё это не выглядит «привычкой», но стоит вам пропустить отдых на море, получить работу в другой части города и отметить день рождения в одиночестве, как вы тут же ощутите специфический дискомфорт, свидетельствующий о том, что произошло нарушение «комплексной привычки».
Иными словами, господствующие в обществе дискурсы, идеологические установки, способы восприятия тех или иных жизненных ситуаций, системы отношений между людьми, наконец, «внутренняя система ценностей» человека, воспринятая им, как и язык, от его социального окружения, – всё это комплексные привычки, которые, будучи сформированными в процессе нашего воспитания и последующего жизненного опыта, постоянно нами воспроизводятся и лишь укрепляются в момент каждого своего повторения.
В-третьих, необходимо принять во внимание механизм «социального научения», описанный в своё время выдающимся психологом Альбертом Бандурой (впрочем, ещё и до него схожие эффекты были получены Робертом Йерксом на приматах).
Суть социального научения состоит в том, что мы бессознательно воспроизводим поведение тех людей, которых по каким-то внутренним причинам считаем для себя авторитетными – мы перенимаем у них манеры, повадки, иногда даже тембр голоса, способы реагирования на те или иные ситуации, а главное – образ мыслей.
У этого феномена есть понятное эволюционное объяснение – учиться нужно у тех, кто старше тебя, кто более опытен и добился высокого положения в социальной иерархии. Наш мозг воспринимает поведение «статусного» человека как поведение, ведущее к этому самому «статусу», даже если это объективно не так. Но подсознательно желая того же статуса, добиться того же, чего добился этот человек, мы, по сути, мимикрируем под него, воспроизводя тот же поведенческий рисунок. Конечно, этот «рисунок» сильно модифицируется нашей, как говорят, органикой – личным опытом, объёмом знаний, которым мы располагаем, и т. д. Так что иногда эти перенятые у других манеры выглядят немного нелепо и даже гротескно, а в каких-то случаях и вовсе трудно понять, кто стал их прообразом, с кого, так сказать, мы списали эти «прихваты».
Но как бы там ни было, «социальное научение» – это сильнейший фактор, определяющий наш образ мысли, восприятие нами жизненных ситуаций и способы реагирования на них. Проблема же состоит в том, что поскольку это обучение происходит на подсознательном уровне, то у нас и не может возникнуть критики к усвоенным «комплексным привычкам» – мы верим им безоговорочно и даже не знаем почему. И конечно, нам трудно согласиться с тем, что эту веру мы просто «подсмотрели» у кого-то из наших «авторитетов» в прошлом.
В-четвёртых, необходимо принять во внимание феномен «социального конформизма», открытый одним из отцов-основателей социальной психологии Соломоном Ашем.
Несмотря на то что каждый из нас считает себя самостоятельной личностью, что мы обладаем собственным сознанием и мировоззрением, представлениями о «добре» и «зле», «правильном» и «неправильном», благодаря которым мы и принимаем те или иные решения, в действительности наше поведение определяется социальной ситуацией.
Проще говоря, мы склонны подстраиваться под мнение большинства, находя своему социальному конформизму весьма разумные, как нам кажется, объяснения. Более того, основанный на нашем социальном инстинкте, этот конформизм нами почти не осознаётся: мы просто начинаем воспринимать реальность и относиться к ней так, как это делает большинство.
Иногда нам достаточно просто думать, что «большинство» или авторитетные для нас лица действуют определённым образом (хотя, возможно, это не так), чтобы принять соответствующее поведение к исполнению. Неслучайно эта практика так часто используется в политической борьбе при объявлении уровня поддержки кандидатов на тот или иной пост.
Наконец, в-пятых, особенность «символической власти» заключается в том, что она угрожает неким применением силы, оставаясь при этом невидимой, неосязаемой, находясь, однако, как бы в тени нашего восприятия. Именно это делает её в некоторых ситуациях даже более могущественной и влиятельной, нежели банальная «физическая власть».
«Физическая власть» налична – она видна, что называется, невооружённым глазом, а потому в некоторой степени предсказуема, что создаёт для человека пространство манёвра – возможность уклонения от органов надзора и наказания, возможность воздействовать на неё с помощью законных инструментов (адвокатская практика, жалобы в вышестоящие инстанции и т. д.). Правила дорожного движения до определённого момента не существовали в отрыве от сотрудника соответствующей службы (лишь с недавнего времени за нами следят «электронные полицейские»). За их нарушение ничего не грозило ровно до той поры, пока конкретный человек с жезлом не появлялся на горизонте. То же самое касается и налоговых органов, других проверяющих инстанций – пока не попался, ты вроде как и не виноват.
С символической властью иначе, что можно проиллюстрировать на примере взаимодействия человека с церковными институтами. За счёт чего, вообще говоря, они способны настолько сильно влиять на жизнь и поведение людей, относящих себя к соответствующей конфессии? Именно за счёт этой нелокальности божественной власти, за счёт её потусторонности: я могу не сознаться в грехе на исповеди, но Бог всё равно знает о том, что я согрешил, я могу получить у священника отпущение грехов, но я не знаю, сработает ли это и не настигнет ли меня всё равно божья кара. Этот эффект достиг высшей точки личностно-субъективной (духовной) проблематизации в работах Сёрена Кьеркегора.
Таким образом, «символическая власть» есть нечто, что я не могу никак контролировать – я не могу избежать её взгляда, я как будто бы постоянно на ладони, я не могу знать, что она думает и каковы её мотивы, я не знаю, чего на самом деле она от меня хочет.
Страх утраты контроля или невозможность контроля – один из самых сильных стрессогенных факторов для человеческой психики. При этом достаточно нехитрая манипуляция убеждениями человека может вызывать у него чувство утраты контроля (хотя ничего такого в действительности не происходит), которое приведёт его к развитию панического состояния, а в последующем – и обсессивно-компульсивного расстройства.
Итак, резюмируя: рассмотренные нами психические механизмы ясно показывают, что «символическая власть», хоть она и кажется символической, на самом деле является порождением систем отношений, объективно существующих в конкретном обществе или социальной группе. То есть «социальное давление», оказываемое обществом на индивида, это не просто некая формально предписанная ему система правил, которую он сам осознаёт и может подвергать её сомнению или пересмотру. Нет, это именно не осознанные субъектом внешние влияния, которые становятся его частью, интериоризируются им и вызывают у него спонтанные, воспринимаемые абсолютно естественными эффекты подчинения.
Габитус Пьера Бурдьё
Описанные нейрофизиологические механизмы «работы» символической власти, которые я определяю как «социальное давление», в рамках социальной науки были определены уже упомянутым мною Пьером Бурдьё как «габитус» (от лат. habitus – «свойство», «состояние», «положение»).
«Габитус, – объясняет П. Бурдьё, – ответствен за то, что совокупность практик агента (или группы агентов, являющихся продуктом сходных условий) имеет систематический характер, являясь результатом применения идентичных (или взаимно конвертируемых) схем, и одновременно с этим систематически отличается от практик, образующих другой стиль жизни».
Проще говоря, на каждого субъекта (будь то конкретный человек или социальная группа) оказывается системное социальное давление – люди, с которыми он входит во взаимодействие, предполагают с его стороны некий набор ответных или совместных действий.
Последние, в свою очередь, организуют данного субъекта, по сути, создают его (Ален Бадью называет это «порождающими практиками и представлениями»). Кроме того, делают его активным участником того социального давления, которое он через те же самые практики оказывает на других субъектов своей социальной группы.
«Габитус является структурированной структурой […] – поясняет П. Бурдьё. – Являясь системой схем, порождающих практики, габитус систематически выражает свойственные классовому положению необходимость и свободы, а также различие, конституирующее позицию. […]
Систематичность характеризует совокупность „собственных свойств“ и собственности, которыми окружают себя индивиды или группы: дома, мебель, картины, книги, автомобили, алкоголь, сигареты, духи, одежда; и практик, посредством которых они демонстрируют своё отличие: спорт, игры, культурные развлечения. […]
Вкус, склонность и способность данного класса к присвоению (материальному и (или) символическому) объектов или практик, является порождающей формулой, лежащей в основе стиля жизни. […]
Каждый аспект стиля жизни „символизирует вместе“ с остальными, – как говорил Лейбниц, – и символизирует все остальные: мировоззрение старого ремесленника-краснодеревщика, его способ распоряжаться своими деньгами, временем или своим телом, его речь и предпочтения в одежде целиком содержатся в его этике скрупулёзной и безупречной работы, аккуратности, тщательной отделки, законченности, а также в его эстетике работы ради самой работы, для которой мерой красоты его произведений служат вложенные в них тщательность и терпение».
Иными словами, те практики, в которые мы вовлечены, – социальные взаимодействия, трудовая деятельность, сфера этики, религии, личной жизни, – конституируют в нас своего рода «вкус», который начинает определять нас самих.
Можно сказать, что в процессе этих практик у нас формируется определённый «стиль жизни», который, по сути, создаёт нас самих как субъектов того или иного габитуса. Возникающие в нас благодаря этому «субъективные практики» (восприятия, представления, установки и т. д.) начинают непосредственным образом определять наши конкретные социальные взаимодействия.
Само существование габитуса, таким образом, обеспечивается интериоризацией социальных структур во внутреннее пространство субъектов – они должны быть им усвоены, присвоены самому себе, инкорпорированы в него самого. При этом сам субъект является тем, кто производит эти практики, то есть, как говорят, экстериоризирует вовне прежде интериоризированное внутрь.
Габитус, с одной стороны, позволяет нам производить свойственные ему практики, но, с другой стороны, жёстко ограничивает нас изнутри – в отношении иных практик, не нашего габитуса.
Наш «стиль жизни», наше внутреннее чувство «вкуса» диктует нам то, как мы будем поступать. Однако же этого специфического внутреннего цензора мы в себе не обнаруживаем (в значительной части потому, что мы сами являемся этим цензором, но для других). Для нас наше поведение естественно, закономерно, и нам кажется, что мы осуществляем его совершенно свободно, «по собственной воле».
На самом деле мы настолько же свободны в своих поступках, насколько свободно в своих движениях «броуновское тело». В связи с этим не могу не привести одну цитату из «Эскизов» А. Бадью: «…агенты никогда не бывают свободны, но никогда иллюзия свободы (или отсутствия принуждения) не бывает столь полной, как в случае, когда они действуют, следуя схемам своего габитуса, т. е. объективным структурам, продуктом которых является сам габитус: в этом случае агенты ощущают принуждение не более чем тяжесть воздуха».
По сути, социальные институты создают что-то вроде набора социальных ролей, которые мы разыгрываем в отношениях друг с другом, совершенно об этом не догадываясь, и вместе они складываются в наш габитус.
Понятно, что в разных обществах (читай: в обществах с разными социальными институтами, а потому и габитусами) роль мужа или жены, родителя и ребёнка, гражданина и собственника будет сильно отличаться. Так же у представителей разных обществ будут отличаться отношение к религии, искусству, образованию, закону, гендеру и даже медицинским практикам.
Через эти социальные роли господствующие институты «производили», как говорил Мишель Фуко, нашу «субъективность»: посредством разлитого в обществе социального давления («инстанции истины» и «власти») они, по сути, заставляли человека определять самого себя через соответствующие социальные роли.
После этого человек становился своего рода «социальной программой», которая ведёт себя определённым образом в рамках общей системы отношений. И многие из нас хорошо помнят, каким шоком стала для общества его трансформация при переходе из Советского Союза в современную Россию.
Люди в буквальном смысле не понимали, как себя вести. Прежние социальные роли трещали по швам, а новые выглядели поначалу абсолютно чужеродными, гротескными, глупыми. Но с течением времени всё изменилось, и изменилось наше восприятие экономических отношений, политики, семьи, образования, религии и т. д.
По сути дела, нам нужно было сменить габитус с одного на другой, но проблема состоит в том, что однажды сформированный габитус не может быть просто вынут из человека и заменён на новый. В каком-то смысле мы и есть тот самый габитус.
Так что если я человек, чей габитус формировался в Советском Союзе, то в каком-то смысле навсегда остаюсь «советским человеком», и лишь адаптируюсь, подстраиваюсь, мимикрирую под новые реалии.
Можно сказать, что само существование феномена «поколений» определяется различием в габитусах, которые формировались под воздействием социальных институтов, актуальных на тот исторический период, когда представители того или иного поколения проходили процесс своей социализации, «врастания в культуру»115.
Если же не прибегать к теории поколений, мы в любом случае имеем в рамках одного общества представителей разных цивилизационных волн – тех, кто ещё успел застать индустриальную волну, но таких немного, а основная масса – это представители информационной и цифровой волн.
Да, степень их влияния на то, что происходит в обществе, различна: политику, по сути, определяют представители информационной волны, а общественные отношения, социальные институты всё больше соответствуют тренду цифровой. Всё это не может не приводить к внутреннему напряжению системы.
Мы не осмыслили этого ещё в полной мере, но правда состоит в том, что в наших обществах, и речь не только о России, соседствуют генерации людей, которые вроде бы живут в одном временном слоте, но воспринимают всё происходящее принципиально по-разному.
Сам этот факт есть удар по социальным институтам, потому что никто не знает, какие «роли» правильные – как правильно быть «отцом», «мужем», «начальником», «экономическим агентом» и т. д., – и все делают это по-разному.
В результате все мы испытываем острейший дискомфорт, потому что не можем ни соответствовать своему габитусу, ни мимикрировать под другой.
Нет проблемы в том, что два человека из разных темпоральностей могут жить в одно историческое время – возьмите хотя бы Робинзона Крузо и Пятницу. Но проблема в том, что один человек не может одновременно существовать в разных темпоральностях, то есть быть одновременно и Пятницей, и Робинзоном Крузо.
Социальные институты в такой ситуации начинают трещать по всем швам, а то и буквально отмирать. Общественная ткань истончается, и нет никакой альтернативы утраченным социальным ролям. Прежние социальные роли больше не являются императивом, но как вести себя в актуальном социальном пространстве, если кроме них у тебя толком ничего нет?
Самой простой способ – минимизировать социальное взаимодействие.
Глава третья. Производство субъективности
Требование, чтобы на лестницах и в коридорах не плевали и не бросали окурков, есть «мелочь», мелкое требование, а между тем оно имеет огромное воспитательно-хозяйственное значение.
Лев Троцкий
Символическая власть распространяется по социальным стропам, и поскольку все мы продолжаем быть людьми – «социальными животными», как когда-то назвал нас Аристотель, то и социальное давление, сама структура нашего габитуса должны, казалось бы, продолжать своё действие, как и прежде.
Но этого не происходит: трансформация социальности из естественной в виртуальную изменила механику становления и функционирования различных типов габитусов буквально по всему спектру социальных институтов.
Габитус, если предельно упростить суть этого феномена, это то, как люди функционируют в рамках своей социальной группы как исполнители той или иной роли. Каждый из нас включён в разные системы отношений и практик, которые диктуют нам определённые формы поведения:
• где-то это национальная идентичность и соответствующая ей социальная роль;
• где-то это политико-идеологические взгляды и связанные с ними форматы восприятия себя (например, принадлежность к тому или иному классу) и социального действия;
• где-то это профессия, отношение к деньгам и так по всему списку социальных институтов, включая личную и духовные сферы.
П. Бурдьё называл габитусы «структурирующими структурами», то есть каждый из нас интроецировал в себя некий набор поведенческих стереотипов, что было обусловлено опытом нашего взаимодействия с другими людьми в рамках того или иного социального института (то есть социальным давлением), и уже они – эти стереотипы, – будучи интроецированными, ставшими нашей частью, воспроизводятся нами в рамках наших социальных отношений, организуя таким образом пространство социального бытия других людей (экстериоризация социального давления).
Сливаясь в единую структуру социального давления, эти практики способствовали до недавнего момента воспроизводству габитусов в конкретном обществе – или, говоря иначе, обеспечивали «производство субъективности» (идентичности)116.
По мере усложнения общественных формаций (К. Маркс) происходит своего рода кратиокинез117 двух способов властных взаимодействий между людьми – физической силы («насилие») и символического («морального») принуждения. При этом, несмотря на разделение, взаимоудаление этих форм власти, «символическая власть» продолжает имплицитно содержать в себе власть «физическую».
Данный, как я его называю, кратиокинез был в своё время досконально описан в монографиях и семинарах Мишеля Фуко, который ввёл понятие дисциплинарного общества. Впервые он заговорил об этом на своих лекционных курсах в Коллеж-де-Франс в 70-х годах прошлого века, а затем развил этот концепт в книге «Надзирать и наказывать: рождение тюрьмы», вышедшей в 1975 году.
Согласно М. Фуко, «дисциплинарное общество» манифестирует в западном мире в XVIII–XIX веках, что было связано с ростом численности населения и необходимостью надзора за ними в условиях нарождающихся индустриальных, капиталистических порядков, а также административно-бюрократического регулирования эпохи Модерна.
По сути, Модерн положил конец «обществам власти суверена», при которой «физическая» и «символическая власть», по сути, были связаны воедино. Рост численности населения и увеличение его мобильности лишили монарха возможности управлять людьми непосредственно, пусть и через различные органы имеющейся у него «физической» и «символической власти». Власти стали жизненно необходимы новые институты, но при сохранении прежнего «физического» контроля за населением.
Работа М. Фуко «Надзирать и наказывать» начинается с многостраничного, детально-дотошного и при этом душераздирающего описания публичной казни четвертованием, и второй истории – распорядка дня парижского дома малолетних заключённых начала XIX века.
М. Фуко показывает, как за какое-то столетие происходит полный отказ от демонстрации грубого физического насилия со стороны власти, сама же она словно бы растворяется в бесконечных, зачастую даже не осознаваемых нами социальных актах.
«Дисциплинарное общество» зиждется на том, что человек, пропитанный страхом наказания за ещё не совершённый проступок, испытывал куда большее внутреннее наказание этим страхом, чем то, которое он может получить в виде реального, физического наказания.
Первое правило этого негласного кодекса, сформулированного М. Фуко: «правило минимального количества». Суть его в том, что необходимо создавать такую социально-психологическую ситуацию, при которой избежание наказания становится «выгоднее», нежели совершение правонарушения.
Второе правило – правило «достаточной идеальности»: фантазии, представления о возможности наказания должны пугать человека намного больше, чем наказание само по себе.
Третье правило – «побочных эффектов»: наибольшему психологическому воздействию от фантазий о наказании должны подвергаться те, кто ещё не совершил преступления.
Четвёртое правило – «абсолютной достоверности» (неотвратимости): люди должны осознавать, что за преступлением всегда следует наказание, что между ними обязательная причинно-следственная связь.
Пятое правило – «общей истины» (её торжества): реальность наказания всегда должна следовать за реальностью преступления, без темпорального разрыва.
Шестое правило – «оптимальной спецификации», или, точнее сказать, каталогизации правонарушений: все они должны быть определены, классифицированы и взвешены.
В конечном счёте, возможно, главный принцип «дисциплинарной власти», по М. Фуко, это «принцип взгляда» – взгляда, который всё видит, но при этом остаётся скрытым от глаз. Его символической эманацией становится для Фуко «паноптикон» английского философа и социального теоретика Джереми Бентама. В XVIII веке он создал концепцию тюрьмы, которая архитектурно устроена таким образом, чтобы позволить одному охраннику наблюдать за всеми заключёнными учреждения сразу, но при этом оставаясь незамеченным.
В этом параноидном плане есть воплощение самого «надзора», которым питается власть, заменившая «физическое насилие» на ограничение свободы. Сама мысль, что ты можешь быть свободен, благодаря этому вездесущему «надзору» оказывается невозможной. В нашем паноптиконе Бентама – Фуко власть следит за каждым шагом заключённого, изучает его ход мысли и искренность раскаяния, качество и этапность исправления.
«Основная цель „Паноптикона“, – говорит М. Фуко, – привести заключённого в состояние сознаваемой и непрестанной видимости, обеспечив „автоматическое“ функционирование власти». То есть всякий человек должен постоянно ощущать присутствие власти в своей жизни, но никогда с ней не сталкиваться; подозревать себя в намерениях, которые могут быть истолкованы как преступные, и самого себя уже за эту мысль о возможности наказывать, причём сильнее, чем могла бы наказать власть.
М. Фуко последовательно описывает, как происходило формирование этого нового надзора в различных учреждениях и институтах – в школах, больницах, на фабриках, в военной казарме, тюрьме и колониях.
Его вывод, что базисной единицей контроля становится «тело» человека («рождение биополитики»), которое подвергается своего рода переработке, переосмыслению – теперь это не человек, а именно одно из тел в массе других тел, жизнь которого жёстко регламентируется.
По сути, вопрос стоит в том, чтобы сделать человека подвластным, но не через непосредственное физическое принуждение, а как бы «по его собственной воле», но, по сути, всё равно из страха.
Прежде суверен мог лишить своего подданного и пропитания, и самой жизни, а поэтому внушал ему природный страх – это суть «физической власти». Но Модерн, поднявший на знамя личность человека, его свободы, делает подобный подход невозможным. Вот поэтому в ход идут разнообразные ухищрения.
В результате этой «биополитики» сам человек, а точнее его «тело» оказывается предметом научного исследования, медицина берёт на себя и полицейские функции – переписи населения, контроля за состоянием рабочей силы, общего количества трудоспособного населения, может ограничивать работу, фиксировать смерть, издавая соответствующие документы. Она же начинает выступать и в роли «нравственного» цензора – фиксирует наличие отклонений от нормы, сексуальных извращений (включая онанизм), создаёт специальные практики ухода за телом и т. д.
Теперь нет человека, который бы мог сказать, что правильно, а что неправильно, что является нормой, а что – нет, но только институция. Раньше эту функцию могли выполнить святые (например, апостол Павел) или суверены, а теперь – нет. Власть больше не является ни духовной, ни политической, она есть биополитика.
Отдельным, специальным объектом биополитики становится ребёнок и всё, что с ним связано: система воспитания, образования, медицинского досмотра, рейтингования, определение уровня интеллектуального развития, проверки, экзамены, дипломы, свидетельства и т. д. Ребёнок превращается в предмет «заботы», как подчёркивает М. Фуко, не столько своей семьи, сколько «государства», которое таким образом распространяет на ребёнка свой тотальный контроль, формируя его полностью под себя.
В 1975 году у М. Фуко выходит его первый том «Истории сексуальности», который получил название «Воля к знанию». В нём он показывает, что подлинная власть в этой новой системе Модерна не принадлежит на самом деле никому, кроме как конкретным людям, которые являются её проводниками для нас – это воспитатели, учителя, полицейские, врачи, судьи. Именно они решают теперь судьбу человека, или, ещё точнее, именно от того, насколько он будет послушен для них, будет зависеть его судьба.
«Власть повсюду… – пишет М. Фуко, – потому что она исходит отовсюду», она проистекает из всех социальных отношений и навязывается всему обществу снизу вверх, а не сверху вниз.
Сексуальный вопрос
Очень показательны в этой связи размышления М. Фуко о роли сексуальности в этом дисперсно-тотальном контроле над субъектом.
Модерн постепенно отходит от прежних форм «физической власти», гуманизируется судебная система и система отбывания наказаний, права личности всё чаще начинают играть важное значение при принятии тех или иных решений. И в этой ситуации именно сексуальность оказывается, по сути, единственным способом вернуть человека под контроль «физической власти», но уже через средства «власти символической»: путём регулирования его сексуальности в рамках медицины и уголовного права. Система замалчивания, специфического скрадывания этой темы из социального дискурса, с другой стороны, приводит к обратному эффекту – к необходимости разыскивать истину, «правду» о наших желаниях. Что может быть интересно тем самым воспитателям, учителям, полицейским, врачам или судьям, если сама их сексуальность замалчивается, однако же они, с другой стороны, имеют право «исповедовать» своих подопечных на предмет их сексуальных желаний? Само слово «сексуальность», разъясняет М. Фуко, появляется именно в XIX веке. Это уже не какая-то там «похоть» или «содомский грех», а научное понятие, которое начинает обретать плоть и кровь – через контроль за субъектами.
Своеобразной кульминацией этого «надзора» становится книга психиатра и судебного эксперта с мировым уже на тот момент именем – Рихарда фон Крафта-Эбинга «Половая психопатия», которая содержит в себе скрупулёзное описание различных «половых психопатий», диагностированных им у своих пациентов. Сейчас все эти «психопатии» нам хорошо известны, но тогда они впервые получили свои имена – «садизм», «мазохизм», «вуайеризм», «эксгибиционизм» и многие-многие другие. То есть сексуальность не только была поименована, но и разъята на множество составляющих, каждая была посчитана, выпестована и обращена к любому человеку с вопросом – «А ты ли не таков?».
«Половая психопатия» вызвала эффект разорвавшейся бомбы, репутация Крафта-Эбинга была почти разрушена. Он сам был объявлен извращенцем просто за то, что решился обо всём этом написать. Книга несколько раз запрещалась. Крафт-Эбинг был вынужден отказаться от почётной кафедры в Страсбурге и скрыться в провинции, где он долгие годы заведовал небольшим санаторием. Лишь к концу жизни ему удалось вернуться к работе на кафедре – на сей раз в Венском университете. Именно там к нему подойдёт молодой невропатолог, желая посоветоваться по поводу своих соображений о связи сексуальности и сновидений. На что получит самый категоричный отказ – никому Крафт-Эбинг не посоветует заниматься этой темой!
Тем молодым невропатологом, который пожнёт плоды устроенной Крафтом-Эбингом совершенно непреднамеренно потаённой общественной дискуссии и будет принуждать своих пациенток, выражаясь словами Мишеля Фуко, «сказывать правду о своей сексуальности», был Зигмунд Фрейд. Он начал с нескольких благородных дам, потом к ним присоединилось всё высшее венское общество, а затем и весь мир. Началось триумфальное шествие сначала психоаналитического, а потом и просто сексуального дискурса, которое завершилось во второй половине ХХ века крахом Модерна.
Собственно, суть этого дискурса и состоит в разрушении «биополитики» прежнего «дисциплинарного общества», поскольку право на сексуальность – это право на владение собственным телом, то есть фактически это выход человека из состояния физического подчинения Левиафану.
Этим объясняется и изначально предельно либеральная политика Советского государства к любым видам и формам сексуальности, которая, впрочем, достаточно быстро была сведена на нет и максимально репрессирована. Связь марксизма и сексуальной свободы обнаруживается и в Европе, где Вильгельм Райх, будучи марксистом и психоаналитиком, учеником З. Фрейда, создаёт учение о «сексуальной революции».
Впрочем, через небольшой промежуток времени его изгоняют и из Коммунистической партии, и из Психоаналитической ассоциации. В. Райх перебирается в США, но и там его идеи наталкиваются на жёсткое противостояние с консервативной традицией. Его работы запрещают и уничтожают, а сам Райх оказывается в тюрьме «за неуважение к властям», где вскоре умирает от болезни сердца.
Непростой судьба была и у тех, кто пытался исследовать человеческую сексуальность в рамках классической академической науки – Альфреда Кинси, с которого и началась «сексуальная революция» в США в том виде, в котором мы её знаем, и Уильяма Мастерса и Вирджинии Джонсон, которые исследовали цикл сексуальной реакции человека, а также создали методы поведенческой сексотерапии.
И всё, как и следовало ожидать, происходит в те же 60-е годы прошлого века, о которых мы подробно говорили в начале этой части книги. Идущая по восходящей информационная волна привела к постепенной декриминализации абортов и различных форм сексуальности, а на следующем этапе стала выходить и из-под «надзора» психиатрии.
Как следствие царившей в этой сфере ещё сравнительно недавно репрессивности, сейчас в ряде стран наблюдается что-то наподобие «эффекта отдачи». Однако практики деспотичной «толерантности» стали обретать порой то ли гротескные, то ли болезненные формы, а сама сексуальность снова выходит в топ тем политического дискурса.
При любом хоть сколько-нибудь отстранённом и рациональном взгляде на происходящее всё это кажется каким-то театром абсурда. Неужели же эта тема так важна сейчас? Или совсем нет других проблем? А какие проблемы с сексуальностью как таковой, если не писать о ней на знамёнах? Но нет, политика разворачивается буквально на смятой постели… Как так?
На самом деле, эти процессы отнюдь не случайны:
• во-первых, в значительной степени это обусловлено тем, что контроль над индивидуумом по-прежнему ассоциируется с контролем над его сексуальностью, а потерявший свой социально-культурный габитус человек лишается способности к любой разумной упорядоченности;
• во-вторых, тема сексуальности, если рассматривать её в «бытовом», «обывательском» смысле, настолько проста и интуитивно понятна, что она позволяет легко мобилизовать большие массы людей как с той, так и с другой стороны разворачивающегося противостояния.
К сожалению, говоря начистоту, в разрозненном информационном пространстве современной цифровой реальности эта тема осталась, кажется, единственной, которую способны понять в любой социальной страте во всех частях света. И да, она очень простая, предельно. Вот и результат – уровень политики.
Bepul matn qismi tugad.