Kitobni o'qish: ««Старику снились львы…». Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя»

Shrift:

Виктор Михайлов, Анатолий Юсин

Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя

21 июля 1899 года на одной из тихих тенистых улиц городка Оук-Парк, лежащего неподалеку от Чикаго, в семье начинающего врача Кларенса Хемингуэя раздался крик новорожденного мальчика, в честь деда названного Эрнестом Миллером.

4 июля 1961 года в Солнечной долине, расположенной между Хэйли и Кэтчумом на западном берегу Вуд Ривер, в доме, фасад которого был открыт восходящему солнцу, выстрелила инкрустированная серебром двустволка «Ричардсон» 12-го калибра. Умер знаменитый писатель Эрнест Хемингуэй.

…И восходит солнце, и заходит солнце. Но неправда, что тот же ветер возвращается на круги свои. Ветер века несет людям новое – то многое, что сделал сын века, один из талантливейших писателей.

«Он жил так же, как и умер – неистово», – писал о Хемингуэе брат. Таким же было и его творчество – во многом зеркало нашего сложного, трудного, прекрасного, нежного и яростного мира.

«Мир – хорошее место, за него стоит драться и очень не хочется его покидать», – сказал один из героев писателя. И это было кредо Хемингуэя, который писал о многом. И всегда о современности. Он жил жизнью своих героев. И поэтому в его жизни и творчестве немалое место занял спорт. Спорт как эстетическая ценность, спорт как самоутверждение героя, спорт как огромная радость, спорт как помощник в творчестве.

«Самая знакомая для романиста страна – его собственное сердце», – говорил писатель. А спорт с детских лет жил в его сердце. И позже Хемингуэй повторял не раз: «Для понимания боя быков, так же, как для понимания книги, горной вылазки, катания на коньках, любовной связи, стрельбы, всегда необходим личный опыт».

Он жил в Соединенных Штатах Америки – стране, которая давно и очень настойчиво культивирует спорт. Спорт ей нужен для различных целей – для престижа нации, для материального обогащения, для отвлечения людей от политики. Спорт нужен Америке, которая пытается воспитывать «жестких парней». И, будучи величайшим художником Америки, Хемингуэй не мог не писать о спорте. К разным видам спорта он относился по-разному. Он писал о состязаниях и как о кошмаре. Он писал по-разному, но не писать о спорте он не мог.

Патрик Хемингуэй – сын писателя – предостерегал тех, кто работал и работает над осмыслением биографии его отца:

«Авторы книг… редко обращают внимание на то, что он был очень впечатлительным, тонко чувствующим человеком. Обычно стараются подчеркнуть жизненную активность его натуры, вспоминая, что он был боксером, рыбаком, охотником, но ведь он в первую очередь и главным образом был писателем, художником».

Будем помнить это сыновье предостережение, перечитывая книги Хемингуэя и обширную, очень противоречивую литературу о нем. Но при всем этом будем помнить: нас интересует в данном случае спортивная биография писателя.

В жизнь Хемингуэя спорт вошел очень рано. Лестер Хемингуэй – младший брат Эрнеста – вспоминал о самом раннем детстве:

«После воскресного обеда все с нетерпением ожидали, когда, наконец, отец скажет: «Как насчет стрельбы в цель?»

Все были в восторге, ведь стрельба означала приятное волнение и великолепный запах сгоревшего пороха. Наш отец был замечательным стрелком. Он мог попасть в амбарную ласточку, хотя, как он сам нам показывал, в ней было мяса примерно столько же, сколько в окончании большого пальца, и поэтому их требуется по меньшей мере дюжина для пирога из дичи. Он никогда не позволял убивать «ради спорта». Мясо нужно было всегда съедать. В качестве целей мы применяли глиняные тарелочки, которые сначала запускались от руки, а позднее с помощью пружины».

В семье все умели обращаться с оружием. Девушки почувствовали отдачу охотничьего ружья еще до того, как они смогли сами держать оружие при стрельбе. К десяти годам Эрнест стал отличным стрелком по летящей мишени. Каждый ребенок стремился заслужить честь подержать и попробовать «папино ружье». Этой чести все они удостаивались уже в детстве.

Когда Эрнесту исполнилось десять лет, он получил от дедушки свое первое ружье.

Отец и до этого момента старался приобщать мальчика к охоте на птиц и рыбалке, а мать тянула его к музицированию на виолончели. Эрнест на всю жизнь возненавидел виолончель и полюбил охоту с рыбалкой. А в подтексте – полюбил отца и возненавидел мать. Потом очень многие удивлялись: он высказывался о ней насмешливо и пренебрежительно, даже когда совсем уже вырос. Похоже, он смог простить Грейс только после ее смерти.

Еще отец научил его свистеть, когда больно. Однажды мальчик бежал за молоком на соседнюю ферму – у него была обязанность по утрам приносить домой молоко, споткнулся и упал. И проткнул горло палочкой, которую держал в руке. Из горла хлынула кровь, перепуганный и перепачканный, в слезах и крови, мальчик кое-как добрался до дома. Хорошо, что папа был врачом. Он остановил кровотечение и сказал сыну: «Не реви!» – «Но ведь больно!» – «Все равно не реви!» – «А что же мне делать?!» – «Свисти, – сказал папа. – Просто свисти. Когда тебе так больно, что ты не можешь сдержать слезы, начни свистеть, и они закатятся обратно». Горло потом еще долго болело. Эрни потом еще много свистел. Он, кстати, тогда обратил внимание: иногда папа с мамой закрываются в комнате и о чем-то спорят. О чем – разобрать невозможно. Говорит в основном мама. Или так только кажется, потому что у нее хорошо поставленный голос. А папа на следующий день вообще почти не разговаривает, только насвистывает что-то себе под нос.

Мы уже говорили, что, когда дед подарил Эрни первое ружье – однозарядное, 20-го калибра, ребенок был счастлив: у него есть свое ружье! Настоящее!.. До третьего акта было еще очень далеко, и дед Эрнеста Хемингуэя, конечно же, никогда не читал русского писателя Чехова: если на стене висит ружье, то оно обязательно выстрелит. Просто дед был старым воином и считал, что у настоящего мужчины обязательно должно быть собственное ружье.

Наверное, тогда Эрни и решил, что станет настоящим мужчиной. Будет охотиться и ловить рыбу, как папа. Но никому и ни за что не даст себя подчинить. Не как папа.

Из своих шестидесяти Хемингуэй примерно с четырех лет рыбачил. И ружье он взял в руки в мальчишеские годы, когда него отец – заядлый охотник и рыболов – научил ребенка, как свидетельствует биограф, и как хранить оружие и как с ним обращаться, как иметь дело с удочками и такелажными снастями, он дал ему первые уроки мужества и выдержки». Тогда, собственно, в ранние годы, уже соединился для Хемингуэя спорт и вопрос о «моменте истины». Это были первые спортивные увлечения. Потом к их числу прибавится, уж как положено, футбол в школе, американский футбол, в котором Хемингуэй был неплохим форвардом. Потом он начал боксировать, и это еще до отправки на фронт в первую мировую войну. Впоследствии Хемингуэй любил говорить, что он чуть было не стал в боксе профессионалом, но это из тех охотничьих «баек», которым… нельзя не верить: настолько они увлекательно правдоподобны!.. На самом деле Хемингуэй просто посещал обычный спортивный зал для любителей. Он, как Байрон, дружил с величайшими боксерами – это другой разговор. Кстати, книга «Байрон и бокс» всегда была у него под рукой, лежала на письменном столе в «башне» на Кубе. Опять же еще перед войной, на которую попал он восемнадцати лет, Хемингуэй занялся греблей на каноэ. А после мировой войны – все тот же бокс и скачки. Вот уж где он всегда был только зрителем и, кроме как на простой лошади, на охоте, его в седле больше не видели. А вот книги «История скачек» и «Хроника Ливерпульского стипль-чеза» – труднейшей барьерной скачки на восемь миль – тоже всегда были с ним. Может быть еще и потому, что самому писателю так и не удалось увидеть этот коварный стипль-чез в Ливерпуле…

Да, всю жизнь писатель испытывал уважение и благодарность к деду и отцу, которые не просто охотничье ружье ему преподнесли, а подарили таинственный и волнующий мир природы.

В рассказе «Отцы и дети», созданном уже после трагической гибели доктора Кларенса Хемингуэя, его сын утверждал: «…нужно, чтобы кто-нибудь подарил тебе или хоть дал на время первое ружье и научил с ним обращаться, нужно жить там, где водится рыба или дичь, чтобы узнать их повадки, и теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю не меньше, чем в тот день, когда отец впервые взял его с собой. Эта страсть никогда не теряла силы, и Ник до сих пор благодарен отцу за то, что он пробудил ее в нем».

А Ник для Хемингуэя – это он сам, его второе «я».

В 1935 году, работая над очерком «Стрельба влет», Хемингуэй снова вспоминал о том, как отец брал его с собой и учил стрелять, приобщил к охоте – этому удивительному, ни с чем не сравнимому занятию.

Грегори Хемингуэй – младший из трех сыновей писателя – свидетельствовал, что отец был особенно рад за своего наследника, когда тот поделил с кем-то из школьных товарищей первое место по стрельбе… Хемингуэй всегда считал, что мужчина должен быть на «ты» с оружием, но только со спортивным оружием.

Как-то уже пятидесятилетний Хемингуэй ехал в машине. Из придорожной канавы вылетела куропатка и оказалась прямо перед машиной. Писатель, вытянув руку, прицелился и выстрелил. Он часто так упражнялся.

– Ты попал, милый? – спросили его спутники.

Хемингуэй утвердительно кивнул и вдруг ностальгически заговорил:

– Самые лучшие уроки охоты на птиц я получил у своего отца. На всю охоту он давал мне только три пули и разрешал стрелять только в летящую птицу. У него везде были шпионы, поэтому я не мог соврать.

Вот некоторые профессора в своих ученых трудах описывают мое несчастное детство и утверждают, что оно во многом обусловило темы моих книг. Боже мой, я не помню в детстве ни одного дня, который можно было бы назвать несчастным! Да, я не был хорошим футболистом, однако разве из-за этого можно быть несчастным? Зуппке ставил меня центровым, но я никогда не понимал счет – перепрыгнул через третий класс и так никогда и не узнал ничего о числах. Я просто смотрел на лица друзей по команде и угадывал, у кого окажется мяч. Меня называли тормозом. Я хотел играть в защите, но они знали лучше, куда меня ставить. Там был один парень, который каждый день на протяжении двух лет бил меня после игры в раздевалке, но потом я вырос и, в свою очередь, врезал ему как следует, на этом история и закончилась.

В Чикаго, где можно выжить, только если у тебя крепкие кулаки, один тип вытащил перо…

Вытащил нож и порезал меня. Мы схватили его и скрутили ему руки так, что хрустнули кости.

Таков Чикаго. А затем, джентльмены, идет Канзас-Сити. В отличие от того, что пишут профессора в своих исследованиях, моим первым заданием в «Канзас стар» было найти пропавшего репортера в одном из питейных заведений, отправить его протрезветь в турецкие бани и доставить к машинистке. Так что, если профессора действительно хотят знать, чему я научился в «Стар», так вот этому – как приводить в чувство ребят, окосевших от выпивки.

Но высокоуважаемые ученые мужи не хотят принимать это во внимание. Надев свои мантии Йейля, Принстона и Нью-Йоркского университета, они загружают мои сочинения в свой «Искатель символов», представляющий собой нечто среднее между счетчиком Гейгера и китайским бильярдом. Или пускают в дело портативные индикаторы стремления к смерти, которые, помимо прочего, регистрируют комплексы разных видов, сертифицированные и нет. Потом они задают мне серьезные вопросы о символике и стремлении к смерти, а о результатах своих серьезных исследований читают лекции и делают доклады, посвященные проблемам Серьезной Литературы. Но поскольку я отвечаю им, используя бейсбольную терминологию, являющуюся гораздо более точной, чем литературная, им кажется, что я не принимаю их всерьез. Мистер Хемингуэй, прокомментируйте сублимированное стремление к смерти в романе «И восходит солнце». Ответ: Я сублимировал его точно так же, как это сделал Уитни Форд, передавая мяч Теду Уильямсу. Мистер Хемингуэй, вы согласны с теорией, утверждающей, что во всех ваших произведениях живет один и тот же герой? Ответ: А что, Йоги Берра подавал крученые подачи? Мистер Хемингуэй, какова символика покалеченной руки Гарри Моргана, покалеченной кисти полковника Кантуэлла и покалеченных гениталий Джека Барнса? Ответ: Сложите их вместе, добавьте покалеченные ноги Микки Мантля, хорошенько размешайте и, если они не наберут четыреста очков, пошлите их играть в декейтерском «Минотавре».

Вот такой монолог при воспоминании о первом ружье, подаренному ребенку дедом, и об отце, который научил обращаться с ним.

Чтобы не возвращаться больше к вопросу о непростых взаимоотношениях Эрнеста с родителями, приведем такой факт, после осмысления которого все станет на свои места. Когда сын прислал домой из Парижа свою первую долгожданную книжку рассказов, то в Оук-Парке разразился дикий скандал – правда, без непосредственного участия главного действующего лица, то есть самого Эрнеста. Его сестра Марселина вспоминала, что, ознакомившись с творчеством будущего нобелевского лауреата, родители повели себя так, как будто им в дом подбросили дохлую кошку: папа ходил угрюмый, а мама рыдала, то и дело воздевая руки к потолку и вопрошая Господа, за какие такие ее грехи сын стал столь отвратительным человеком?.. Господь, судя по всему, ясного ответа не давал. Тогда отец взял все шесть экземпляров книжки, тщательно упаковал и отправил в Париж на адрес издательства. После чего в письменном виде сообщил Эрнесту, что не желает видеть в своем доме ни подобной мерзости, ни его самого. А все дело в том, что, описывая события минувшей войны и свою первую любовь, Эрнест позволил героям разговаривать не на литературном языке, а употреблять слова и выражения, которые им казались более уместными. Особую ярость отца вызвал тот факт, что главный герой его сына оказался болен гонореей. Он так и написал Эрнесту: «Мне казалось, что всем своим воспитанием я давал тебе понять, что порядочные люди нигде не обсуждают свои венерические болезни, кроме как в кабинете врача. Видимо, я заблуждался, и заблуждался жестоко…»

Кларенс Хемингуэй любил сына, страдал от того, что в двадцатые годы он редко бывал в Америке, а жил в Европе. Отсутствие старшего сына угнетало Кларенса, которому было чуть больше пятидесяти лет, но, однако, он почему-то чувствовал себя древним стариком. Его беспокоил диабет, волновали и финансовые проблемы. Мучила мысль, что жизнь прошла, а он хотя и стал очень уважаемым в Оук-Парке врачом, но так и не узнал секретов индейской народной медицины. Жена, в которой уже невозможно было распознать несостоявшуюся звезду сцены, вдруг начала проявлять заботу и настойчиво советовать ему наконец заняться своим здоровьем: «Милый, у тебя же грудная жаба! Милый, ты обязан лечь в постель». Он отмахивался и не говорил ей, что грудная жаба пустяки по сравнению с теми болями в ногах, которые правда испытывает в последнее время. Как врач, Кларенс не могу не знать причины этих болей: диабет давал осложнение – гангрену ступней, а гангрена неизлечима.

Родных Кларенс избавил от этих медицинских подробностей, но стал раздражительным и угрюмым. Надолго запирался у себя в кабинете и держал на замке ящики своего письменного стола. И по непонятной причине отказывался брать внуков с собой в автомобиль (они только потом поняли: дед не хотел рисковать детьми – боялся, что в какой-то момент боль станет нестерпимой и он выпустит руль). Жена обижалась, сердилась, волновалась, писала письма дочери: «Хорошо бы ты снова приехала погостить к нам и привезла с собой дорогую крошку Кэрол. Папа так любит ее. Может, увидев внучку, он приободрится…»

В один из дней – это было самое начало декабря 1928 года, но уже начинало пахнуть Рождеством, мандаринами и гусями – Кларенс Хемингуэй вернулся домой после обхода своих пациентов чуть раньше обычного и был чуть бледнее, чем всегда (впрочем, на это обратили внимание уже постфактум). Снял шляпу и пальто, поинтересовался здоровьем младшего сына Лестера, который валялся с простудой. Жена ответила, что ему уже лучше. «Хорошо, – сказал Кларенс, – тогда я прилягу до обеда».

Он поднялся в свой кабинет. Грейс обратила внимание, что он как-то особенно тяжело опирается на перила лестницы, и подумала: все-таки нужно заставить его отдохнуть… Она даже не поняла сразу, что за грохот раздался наверху, в кабинете…

О том, что отец застрелился, Эрнест узнал в поезде, когда он ехал с пятилетним сыном из Нью-Йорка в Ки-Уэст. Ему принести телеграмму: «Папа покончил с собой. Срочно приезжай…» Он сказал сыну, что дедушка тяжело заболел, перепоручил его темнокожему проводнику и пересел на поезд, идущий в Чикаго.

Похороны были пышными. Газета «Оук-Ливс» поместила некролог, в котором говорилось, что Кларенс Хемингуэй в течение многих лет облегчал страдания сотням людей.

А Эрнест Хемингуэй, идя за гробом и поддерживая мать, думал, что отец не смог облегчить страдания себе самому, или, точнее сказать, выбрать такую судьбу, в которой эти страдания не присутствовали бы. Он не так уж часто беседовал об этом с друзьями и никогда не говорил на эту тему с журналистами, которые брали у него интервью. И лишь однажды в кругу близких друзей Эрнест не выдержал: «Возможно, он струсил… Был болен… были долги… И в очередной раз испугался матери – этой стерве всегда надо было всеми командовать, все делать по-своему!» – и, словно спохватившись, тут же перевел разговор на другую тему. Хотя вообще о самоубийстве рассуждать он любил и, как правило, высказывался в этом смысле резко отрицательно, как будто все еще продолжал доказывать отцу его неправоту. Только 20 лет спустя, готовя к выходу очередное переиздание романа «Прощай, оружие!», Хемингуэй написал в предисловии: «Мне всегда казалось, что отец поторопился, но, возможно, больше терпеть он не мог. Я очень любил отца и потому не хочу высказывать никаких суждений».

Как-то биограф писателя А. Хотчнер просил Хемингуэя:

– Папа1, ты часто говорил о том, что, может, когда-нибудь напишешь книгу, где действие будет происходить в Америке…

– Мне всегда этого очень хотелось, но я должен был ждать, когда умрет моя мать. Понимаешь? А теперь я уже и не знаю. Мой отец умер в тысяча девятьсот двадцать восьмом году – застрелился, оставив мне пятьдесят тысяч долларов. В «По ком звенит колокол» есть один кусок…

(На самом деле деньги эти Эрнесту оставил его дядя, но почему-то в тот вечер писателю захотелось сказать, что он получил наследство от отца, – в скобках заметил Хотчнер.)

Двадцать лет мне понадобилось, чтобы смириться со смертью отца, описать ее и пережить катарсис. Больше всего меня волнует то, что я ведь написал отцу письмо и он его получил в день того рокового выстрела, но не вскрыл конверт. Если бы он прочитал письмо, думаю, никогда бы не нажал на спуск. Когда я спросил мать о наследстве, она сказала, что уже истратила на меня все деньги. Я задал вопрос – как? На путешествия и образование, ответила она. Какое образование? Ты имеешь в виду школу в Оук-Парке? А мое единственное путешествие, заметил я, оплатила итальянская армия. Она промолчала и повела меня смотреть просторный музыкальный флигель, который пристроила к дому. Ясно, на него ушла куча денег.

А что касается музыкального салона, построенного на пятьдесят тысяч долларов, я получил небольшую компенсацию за мое наследство: повесил посреди этого роскошного помещения свою боксерскую грушу и тренировался каждый день, пока не покинул Оук-Парк. Больше я туда не возвращался. Прошло несколько лет, и однажды, в Рождество, я получаю от матери пакет. В нем – револьвер, из которого застрелился отец. В пакете также была и открытка, в которой мать писала, что, по ее мнению, мне хотелось бы иметь этот револьвер у себя. Предзнаменование или пророчество это было – не знаю».

После этих грустных пророческих строк вернемся в детство и юность писателя, туда, где все было чисто и светло. Итак, дед подарил внуку ружье. Счастье ребенка было безмерным.

В 1951 году, отвечая на письмо советского писателя Ильи Эренбурга, обратившегося к литераторам мира с призывом выступить за запрещение атомного оружия, Хемингуэй нашел афористичные слова:

«Для вашего сведения, я не только против всех видов атомного оружия, но против всех видов оружия сильнее спортивной винтовки 22 калибра и охотничьего ружья. Я также против всех армий и флотов и всех форм агрессии».

Он был лишь за спортивные ружья. Кстати, умение обращаться с оружием сослужило Эрнесту службу уже в то время, когда он учился в школе. Большое удовольствие ему доставили хлопоты по организации Охотничьего клуба для мальчиков. Этот клуб начал существовать, когда Эрнест редактировал школьную еженедельную газету «Трапеция», в которой широко освещал деятельность своего детища, писая спортивные фельетоны. Спорт он любил и понимал, потому что был непременным членом секций плавания, легкой атлетики, стрельбы и, конечно же, футбола.

«Я в школе больше всего играл в футбол, потом в баскетбол, а там начинался сезон на треке и бейсбол, и от этого я так уставал, что на занятия науками меня уже не хватало. Я больше учился потом, уже после школы», – вспоминал впоследствии Хемингуэй.

Да, как и все в его возрасте, он играл в футбол. Но любимое занятие детворы не особенно захватило его. Объяснение этому он нашел позднее сам:

«У меня не было ни честолюбия, ни шансов. В Оук-Парке, если ты мог играть в футбол, ты должен был играть».

Также не стал его страстью и бейсбол. Когда мать Эрнеста заметила, что у сына развивается близорукость, а он тем не менее упорно продолжает глотать книгу за книгой, она говорила ребенку:

– Сегодня прекрасный день. Иди на улицу и поиграй с ребятами в бейсбол. Слышишь, как они играют около школы?

– Ну, мама, я же играю, как курица, – отвечал сын и продолжал читать.

Даже в десятилетнем возрасте в обыкновенной мальчишеской игре он не желал выглядеть «курицей».

А вот за играми старших, особенно мастеров, наблюдал внимательно, запоминал мельчайшие детали поединков. Через несколько десятилетий в своем неоконченном «Африканском дневнике» он признается:

«Я помню, когда я был мальчишкой, у «Чикаго уайт соке» – был бейсболист по имени Гарри Лорд, который делал такие подачи, что начисто изматывал игрока противника до тех пор, пока не становилось темно, и игру не прекращали. В то время я был очень мал, и все казалось мне преувеличенным, но я отчетливо помню, как начинало темнеть – в то время фонарей в спортивных парках не было – и Гарри Лорд подавал свои подлые мячи, а толпа ревела: «Лорд, Лорд, спаси свою душу». Здесь Хемингуэй обыгрывал фамилию бейсболиста: Лорд – по-английски «господь», отсюда игра слов «Господи, господи, спаси свою душу».

А вот самое большое спортивное увлечение Хемингуэя – бокс – вошло в его жизнь случайно.

Однажды Эрнест шел домой с охоты и нес дюжину птиц. Деревенские ребята, усомнившиеся в том, что мальчишка мог один настрелять столько птиц, избили его. И тогда Эрнест решил выучиться драться так же хорошо, как стрелять.

В комнате, где мать заставляла его заниматься игрой на виолончели, он оборудовал подобие спортзала и стал приглашать своих однокашников. Младшая его сестренка – Мадлен, которую он называл «своим представителем в семье», дав ей ласковое прозвище «Солнышко», производила разведку: где родители. Если их не было поблизости, то вся компания поднималась через черный ход в «музыкальную комнату». «Солнышко» тайком проносила боксерские перчатки, ведро воды и полотенце. Это было необходимо, чтобы детский бокс походил на серьезный, взрослый.

От Эрнеста и его помощницы требовалось максимум осторожности и конспирации, чтобы сохранить тайну от родителей. Отец Эрнеста ненавидел насилие, а мать не позволяла отвечать ударом на удар ни при каких обстоятельствах.

Но, как считает брат писателя Лестер Хемингуэй, родители догадались о том, что в «музыкальной комнате» происходят отнюдь не виолончельные вечера, а нечто посерьезнее, однако стараясь сберечь свой авторитет и не напороться на твердое «нет» непокорного Эрнеста, делали вид, что остаются в неведении. Боксерские поединки с ровесниками стали хорошей школой для Эрнеста. Позднее, когда он будет жить в Чикаго и увидит объявление об уроках бокса, он покажет, чему научился дома. На первом же уроке боксер Янг О Хирн повредил нос новичку; эта травма не обескуражила Эрнеста, хотя он и испытал чувство страха.

– Как только я увидал его глаза, я понял; что он мне задаст трепку, – признавался он другу.

– Тебе было страшно?

– Конечно, он мне мог здорово двинуть.

– Почему ты все же пошел на ринг?

– Я не настолько испугался, чтобы отказаться от боя!

Вот, оказывается, каким был у него характер еще в отрочестве.

Существует версия, что О Хирн специально избивал новичков, чтобы отвадить их от спорта, а деньги, внесенные авансом, не возвращал, а присваивал.

После «выволочки» от О Хирна любой другой подросток перестал бы мечтать о боксе и стал бы за три квартала обегать спортивный зал, но Эрнест уже на следующий день пришел на тренировку. Вид у него был комичный – нос перевязан бинтом, под глазами «светились синяки».

На ринг он вышел таким же целеустремленным и решительным, как накануне.

Правда, травма дала о себе знать позднее. Как-то Хемингуэй принял участие в соревновании по стендовой стрельбе и победил, попав в сорок птиц, но… Хемингуэй почувствовал что у него что-то не все в порядке с глазами:

– Во время стрельбы я мог видеть только сплошное пятно, но я знал, что глиняная мишень не может двигаться так быстро. Вот почему, как только я попал в Нью-Йорк, сразу же записался на прием к глазному врачу. Тогда-то у меня и появились первые очки. Я вышел от врача, надел их и вдруг увидел все окружающее так ясно, как никогда раньше в жизни.

И все же целый год он обучался приемам бокса и заслужил право выступать в соревнованиях. К сожалению, в одном из турниров он пропустил удар в голову – и перчатка соперника попала прямо в левый глаз Эрнеста… Но даже столь суровая спортивная «учеба» не затмила для Эрнеста «мужской прелести» бокса, который до конца дней оставался для него любимым видом спорта.

Бокс в Америке очень быстро привлек внимание дельцов, мечтавших заработать деньги любой ценой. Занимаясь в Чикаго, Хемингуэй, внимательный ко всем мелочам, не мог не обратить внимания на закулисную сторону прекрасного вида спорта. Он узнал о существовании коммерческой стороны бокса – о сделках тренеров, подставках, играх на тотализаторе, где заранее обуславливался исход боя. Еще в школьном рукописном журнале «Скрижаль» Хемингуэй поместил рассказ «Все дело в цвете кожи», в котором использовал впечатления, вынесенные из-за кулис. Во время поединка двух боксеров – чернокожего и белого – специально нанятый человек должен был дубинкой нанести удар по голове негра. Но наемник почему-то сломал палку о череп белого боксера. Крупная ставка в тотализаторе пропала. А когда тренер набросился на громилу с криками: «Я же велел бить черного!», незадачливый бандюга признался: «А как я мог определить цвет кожи, если я – дальтоник».

Анекдот? Нет, сценка из жизни, зафиксированное мгновение, записанный эпизод, штрих боксерского быта.

Всю жизнь Хемингуэй любил повторять заповеди бокса, которые составил сам:

«Боксер, который только защищается, никогда не выиграет. Не лезь на рожон, если не можешь побить противника. Загони боксера в угол и выбей из него дух. Уклоняйся от свинга, блокируй хук и изо всех сил отбивай прямые… Бокс научил меня никогда не оставаться лежать, всегда быть готовым вновь атаковать… атаковать быстро и жестко, подобно быку. Кое-кто из моих критиков говорит, что у меня инстинкт убийцы. Они говорили то же самое о многих бойцах: о Джеке Демпси и Флойде Паттерсоне, об Инго Йохансене и Джо Луисе. Я в это не верю. Вы деретесь честно и без обмана, и вы деретесь, чтобы победить, а не чтобы убить».

Уже в 50-х годах писатель, ненадолго приехавший в Нью-Йорк, отказался встретиться с корреспондентами. Он говорил, что это не поза – просто ему не хватает времени. А вот на бокс он решил сходить обязательно. Затем, узнав, кто будет выступать на ринге, писатель махнул рукой:

«Лучше вовсе не ходить, чем смотреть плохой бокс. Мы все пойдем на бокс, когда вернемся из Европы, потому что необходимо хоть несколько раз в году увидеть хороший бой. А если долго не ходить на бокс, то и вовсе отвыкнешь от него, а это опасно».

Спорт, мы говорили, был составной частью жизни американской семьи. И в рассказе «Дома» писатель говорит о семье, где спорт любят, уважают, где спортом интересуются, где даже газеты начинают читать со спортивных отчетов: «Она протянула ему «Канзас-Сити Стар» и, разорвав коричневую бандероль, он отыскал страничку спорта. Развернув газету и прислонив ее к кувшину с водой, он придвинул к ней тарелку с кашей, чтобы можно было читать во время еды… Сестра, усевшись за стол, смотрела, как он читает.

– Сегодня в школе мы играем в бейсбол, – сказала она. – Я буду подавать.

– Это хорошо, – сказал Кребс. – Ну как там у вас в команде?

– Я подаю лучше многих мальчиков. Я им показала все, чему ты меня научил. Другие девочки играют неважно…

– Ты пойдешь посмотреть, как я играю?

– Может быть.

– Нет, Гарри, ты меня не любишь. Если бы ты меня любил, ты захотел бы посмотреть, как я играю…

Он пойдет на школьный двор смотреть, как Эллен играет в бейсбол».

Об этом Хемингуэй напишет, уже вернувшись из Европы с мировой войны.

В 1917 году Эрнест стремился попасть в действующую армию – он пытался записаться добровольцем. Но врачи нашли, что у него плохое зрение. Возможно, он унаследовал его от матери. Но, скорее всего, плохое зрение – результат травмы глава на тренировке, когда воспитатель пытался отвадить его от бокса. В дальнейшем травма глаза очень часто давала знать о себе. В 1950 году Хемингуэй даже временно ослеп.

А тогда – в годы первой мировой войны – он все же сумел уехать на фронт и попал в санотряд на Аппенинский полуостров. Отряд действовал в тылу. А Эрнесту не терпелось понюхать пороху на передовой. Позднее он с грустью ухмыльнется: «Я был большим дураком, когда отправлялся на ту войну. Я припоминаю, как мне представлялось, что мы спортивная команда, а австрийцы – другая команда, участвующая в состязании».

Хемингуэй получил назначение на должность водителя санитарных машин Красного Креста. Водить автомобиль приходилось по узким горным дорогам Доломитовых Альп с их бесчисленными серпантинами. Но даже такая нелегкая работа не прельщала Эрнеста – он жаждал видеть войну, ради которой приехал в Европу. И тогда Хемингуэй вызвался снабжать армейские лавки и магазины. Он умудрялся доставлять продукты прямо в окопы итальянских солдат. Добирался до передовой на велосипеде, который чудом где-то раздобыл. Эрнест быстро освоил езду по лесным дорогам, простреливаемым противником.

Во время велосипедных маршрутов, бывая на разных участках фронта, он увидел кровавый лик войны. Увидел – и поразился.

И ужаснулся. Он еще не знал, что будет писателем, но людское страдание переродило его: «Я увидел людей в моменты нечеловеческого напряжения, я увидел, как они ведут себя до этого и после». На войне он и себя увидел со стороны. «Я много узнал про самого себя», – это его признание более поздних лет.

Думается, прозрение началось после тяжелого ранения 8 июля 1918 года, о котором он сообщал родителям:

«Дорогие мои!

Наверное, у вас было много шума, когда меня подстрелили?.. От 227 ран, которые я получил при взрыве, мне тогда совсем не было больно. Только на ногах у меня как будто были надеты резиновые сапоги, полные горячей воды, и было что-то неладно с коленной чашечкой. Пулю из пулемета я почувствовал, как будто меня сильно ударили по ноге мерзлым снежком. Правда, она сшибла меня с ног. Но я снова поднялся и втащил моего раненого в окоп. Там я свалился…

Никто не мог понять, как я прошел 150 метров с таким грузом, с прострелянными коленями, с пробитой в двух местах правой ступней – а всего было больше двухсот ран…

К тому времени мои раны болели, как будто 227 маленьких дьяволов забивали гвозди в живое тело… Итальянский хирург замечательно оперировал мое правое колено и ступню, наложил 28 швов и уверяет меня, что я смогу ходить так же хорошо, как и раньше…»

То, что он увидел и понял в госпитале, позднее найдет отражение в его произведениях. Бессмысленная гибель людей, молодых немудрящие парней, которые, не задумываясь, умирали на войне, как умирали бы и за любимую кинозвезду, и за спортивную честь своего штата или города. В гигантской мясорубке гибли, калечились будущие академики и музыканты, будущие Эдисоны и Моцарты, будущие олимпийские чемпионы. Война отнимала все…»

Но были и такие, кого война не убивала. Она делала другое – отнимала здоровье, цель и смысл жизни, топтала мечты. Эти люди возвращались с войны двадцатилетними по возрасту, но душою гораздо старее своих родителей. Это было знаменитое своей неприкаянностью «потерянное поколение». О первых минутах жизни этого поколения мы читаем в рассказе «В чужой стране». Здесь ничего не происходит – обыкновенная больница, обыкновенные раненые, обыкновенные слова утешения, за которыми скрывается так много недосказанного, истинно хемингуэевского:

«– К аппарату, в котором я сидел, подошел врач и спросил:

– Чем увлекались до войны? Занимались спортом?

– Да, играл в футбол, – ответил я.

– Прекрасно, – сказал он, – вы и будете играть в футбол лучше прежнего.

Колено у меня не сгибалось, нога высохла от колена до щиколотки, и аппарат должен был согнуть колено и заставить его двигаться, как при езде на велосипеде. Но оно все еще не сгибалось, и аппарат каждый раз стопорил, когда дело доходило до сгибания. Врач сказал:

– Все это пройдет. Вам повезло, молодой человек. Скоро вы опять будете первоклассным футболистом.

В соседнем аппарате сидел майор, у которого была маленькая, как у ребенка, рука. Он подмигнул мне, когда врач стал осматривать его руку, помещенную между двумя ремнями, которые двигались вверх и вниз и ударяли по неподвижным пальцам, и спросил:

– А я тоже буду играть в футбол, доктор?

Майор был знаменитым фехтовальщиком, а до войны самым лучшим фехтовальщиком Италии».

В напряженные минуты ожидания в госпитале Хемингуэй и его товарищи вспоминают прошлое. А потому, как все они молоды, им больше всего вспоминаются их школьные годы, их спортивные увлечения. И, как в довоенное время, дома, они жадно ждут новых газет.

И читают их, начиная, разумеется, со спортивных отчетов:

«В своей комнате в госпитале я снял форму, надел пижаму и халат, спустил занавески на балконной двери и, полулежа в постели, принялся читать бостонские газеты из тех, что привозила своим мальчикам миссис Мейерс. Команда Чикаго-Уайт-Сокс взяла приз американской лиги, а в национальной лиге впереди шла команда Нью-Йорк-Джайэнтс. Бэйб Рут играл теперь за Восток. Газеты были скучные, новости были затхлые и узко местные, известия с фронта устарелые. Из американских новостей только и говорилось, что об ученых лагерях, Я радовался, что я не в учебном лагере. Кроме спортивных известий, я ничего не мог читать, да и это читал без малейшего интереса. Когда читаешь много газет сразу, невозможно читать с интересом. Газеты были не очень новые, но я все же их читал. Я подумал, закроются ли спортивные союзы, если Америка по-настоящему вступит в войну. Должно быть, нет. В Милане по-прежнему бывают скачки. Во Франции скачек уже не бывает».

Спорт для молодого Хемингуэя (как и для его сверстников) – дело честное. «Там, где чисто, светло» – таким он видел спорт. Воспоминания о доме, о собственной юности теснились у него в голове – и надо ли удивляться, что память, сохранив все, отбирала самые лучшие, самые светлые черты, самые неповторимые минуты. Через десять лет его герои будут мечтать в романе «Прощай, оружие!»:

«– Когда-нибудь мы с тобой походим на лыжах.

– Через два месяца начинается лыжный сезон в Мюррене, – сказала Кэтрин.

– Давай поедем туда.

– Давай, – сказала она».

Случилось так, что идиллическую поездку заменило бегство, бегство от обозленных поражением итальянских солдафонов:

«Я греб в темноте, держась так, чтобы ветер все время дул мне в лицо. Дождь перестал и только изредка порывами налетал снова. Я видел Кэтрин на корме, но не видел воду, когда погружал в нее лопасти весел. Весла были длинные и не имели ремешков, удерживающих весло в уключине. Я погружая весла в воду, проводил их вперед, вынимал, заносил, снова погружал, стараясь грести как можно легче. Я не разворачивал их плашмя при заносе, потому что ветер был попутный. Я знал, что натру себе волдыри, и хотел, чтоб это случилось как можно позднее…

В таможне очень худой и воинственный с виду лейтенант стал нас допрашивать:

– Почему вы приехали в Швейцарию так, на лодке?

– Я спортсмен, – сказал я. – Гребля – мой любимый спорт. Я гребу всегда, как только представится случай.

– Зачем вы приехали сюда?

– Заниматься зимним спортом. Мы туристы, и нас интересует зимний спорт.

– Здесь не место для зимнего спорта.

– Мы знаем. Мы хотим ехать дальше, туда, где можно заниматься зимним спортом…

Война казалась далекой, как футбольный матч в чужом колледже. Но из газет я знал, что бои в горах все еще идут, потому что до сих пор не выпал снег».

Война казалась далекой… Но вот она кончилась. И все-таки от нее нельзя было уйти. Она дала новое зрение, новые мерки жизни.

Вернувшись в Чикаго, на первых порах Хемингуэй продолжал то, что делал в школьных журналах – писал спортивные фельетоны. Здесь же, в Чикаго, он новыми глазами взглянул на мир профессиональных жульничавших боксеров и предлагающих свои услуги гангстеров. День за днем вызывали у Хемингуэя возмущение «американским образом жизни». И тогда-то им были увидены – продуманы такие рассказы, как «Пятьдесят тысяч» и «Убийцы».

В мире этом все продается и покупается – чувства, мотоциклы, купальники. Слава ветерана войны, – а Хемингуэй был первым американцем, раненным в Италии и награжденным за отвагу серебряной медалью «За доблесть» и Итальянским военным крестом, – сопровождала Хемингуэя в дороге домой. Но приносила она ему только горечь. Его приглашали в дома знаменитых людей города, чтобы украсить им обеденный стол. Затхлый мирок родного городка, все привычное и обжитое стало вдруг бесконечно неприятным и чуждым. Он пробует вылечиться природой в лесах северного Мичигана. Начинает писать. Мечтает стать литератором. Но жизнь, какой он видит ее, не дает никаких надежд.

И спорт, о котором он так любил писать, открылся новой своей стороной – продажностью, подкупом. И в произведениях Хемингуэя, опубликованных через несколько лет, отражается горечь разочарования в спорте. Прочитаем несколько строк из рассказа «Трехдневная непогода». Мы видим спорт глазами двух юношей. Это самое страшное, когда о продажности спорта говорят юные, когда они разочаровываются в спорте:

«– Как дела у «Кардиналов»?

– Проиграли подряд две игры «гигантам».

– Ну, теперь им крышка.

– Нет, на этот раз просто поддались, – сказал Билл. – До тех пор, пока Мак Гроу может покупать любого хорошего бейсболиста в лиге, им бояться нечего.

– Ну, всех-то не скупишь, – сказал Ник.

– Когда нужно, покупает, – сказал Билл, – или так их настраивает, что они начинают фордыбачить, и лига с радостью сплавляет их ему».

Пройдет больше 25 лет, и Эрнест Хемингуэй скажет о своей мечте: найти себе бейсбольный клуб, состоящий из молодых игроков:

«Только я не стану подавать им знаки программой, чтобы изменить ход игры, – заметит он.

А сейчас, разочаровываясь вместе со своими героями в спорте и в самых продажных его видах – боксе, футболе, бейсболе, – Хемингуэй советует и героям своим, и читателям заниматься теми видами спорта, где нельзя ничего купить и продать, где можно получить только радость.

«– Давай выпьем за рыбную ловлю, – сказал Билл.

– Хорошо, – сказал Ник. – Джентльмены, да здравствует рыбная ловля!

– Везде и всюду, – сказал Билл. – Где бы ни ловили.

– Рыбная ловля, – сказал Ник. – Пьем за рыбную ловлю!

– А она лучше, чем бейсбол, – сказал Билл.

– Какое же может быть сравнение? – сказал Ник. – Как мы вообще могли говорить о бейсболе?»

Увидев околоспортивных дельцов, гангстеров, прилипал к спорту, аферистов, авантюристов и проходимцев, Хемингуэй ужаснулся – ему стало не по себе в Чикаго – этой безалаберной столице бандитов как спортивной арены, так и биржи, так и политики.

Мы уже знаем, как преданно писатель любил бокс. Но в его рассказах тех лет для бокса находятся только негодующие слова. В рассказе «Чемпион» он описывает бывшего кумира американских болельщиков Эда Фрэнсиса:

– Человек посмотрел на Ника и улыбнулся. На свету Ник увидел, что лицо у него обезображено. Расплющенный нос, глаза, как щелки и бесформенные губы. Ник рассмотрел все это не сразу; он увидел только, что лицо у человека было бесформенное и изуродованное. Оно походило на размалеванную маску. При свете костра оно казалось мертвым.

– Что, нравится моя сковородка? – спросил человек.

Ник смутился.

– Да, – сказал он.

– Смотри.

Человек снял кепку.

У него было только одно ухо. Оно было распухшее и плотно прилегало к голове. На месте другого уха – культяпка.

Бывшему идолу зрителей осталась одна забава – хвалиться своим пульсом. И вот он стоит перед Ником жалкий, голодный, оборванный…»

В спортивных рассказах тех лет яркой линией проходит тема чести, победы – любой или не любой ценой, тема нечистой игры и расплаты. Это неотвязная тема Хемингуэя, «сквозное действие» многих его произведений.

В рассказе «Убийцы», который сам Хемингуэй очень любил, эта тема решена художественно наиболее убедительно. Оле Андерсон в чем-то нарушил правила. Но отнюдь не честной спортивной борьбы.

Кто знает, кому из сподвижников Аль-Капоне или ему подобных не угодил долговязый швед, какой сделке он помешал. И вот теперь его преследуют люди, для которых убийство такое же профессиональное дело, как для Оле бой на ринге. Им все равно, кого убивать, лишь бы платили.

Оле уверял себя, что ему не уйти от расплаты, и он лежит на кровати в состоянии полной прострации. Он, победивший противника, оказывается» в положении загнанного зверя:

«Ник толкнул дверь и вошел в комнату. Оле Андерсон, одетый, лежал на кровати. Когда-то он был боксером тяжелого веса, кровать была слишком коротка для него…

– В чем дело? – спросил он.

– Джордж послал меня предупредить вас.

– Все равно тут ничего не поделаешь, – сказал Оле Андерсон.

– Хотите, я вам опишу, какие они?

– Я не хочу знать, какие они, – сказал Оле Андерсон. Он смотрел на стену. – Спасибо, что пришел предупредить.

– Не стоит.

Ник все глядел на рослого человека, лежащего на постели.

– Может быть, пойти заявить в полицию?

– Нет, – сказал Оле Андерсон. – Это бесполезно…»

В рассказе «Гонка преследования» загнанный гонщик-велосипедист Вильям Кемпбелл лежит на постели, допившись до белой горячки. Кемпбелл, приняв наркотики, укрылся простыней, как саваном. В сущности – это живой труп. Он дошел до такой жизни в ожидании расплаты. Когда его хозяин грозит ему: «Ну, они тебя от этого вылечат», – он отвечает почти так же упадочнически, как герой «Убийц»:

– Ни от чего они не могут вылечить.

Кончается карьера в спорте, кончается жизнь. А ведь Оле Андерсон и Вильям Кемпбелл – это известные спортсмены. О них когда-то складывали легенды. Девушки, думая о них, видели в своих мечтах этих чемпионов, даже любили их. И настолько уверяли себя, что выдавали свои мечты за чистую монету. И очень обижались, когда им не верили. В рассказе «Свет мира» два мальчугана на захолустной станции услышали разговор мужчин и женщин сомнительного поведения:

– Что же ты не вышла за него замуж? – спросил повар.

– Я не хотела портить его карьеру, – сказала пергидрольная блондинка. – Я не хотела быть ему обузой. Ему не нужно было жениться. Ох, господи, что это был за мужчина.

– Очень благородно с твоей стороны, – сказал повар. – Но я слыхал, что Джек Джонсон нокаутировал его.

– Это было жульничество, – сказала пергидрольная. – Грязный негр обманом сбил его с ног. Ему ничего не стоило сделать нокдаун этой толстой скотине, Джеку Джонсону. Чистая случайность, что черномазый его побил…

– Стив сделал ему нокдаун, – сказала пергидрольная. – Он оглянулся, чтобы улыбнуться мне… а эта черномазая сволочь подскочила и сбила его с ног. Стиву и сотня таких была бы нипочем.

– Он был классный боксер, – сказал лесоруб.

– Что, скажешь, нет? – сказала пергидрольная. – Скажешь, теперь есть такие боксеры?»

А вот еще один спортсмен, о котором писатель поведал в рассказе «Пятьдесят тысяч»: Джек Бренан, выдающийся боксер – профессионал, который умеет многое.

«Джек Бриттон, который послужил прототипом главного героя, был боксером – и я им восхищался, – признавался Хемингуэй. – Джек Бриттон всегда был начеку. Непрерывно двигаясь по рингу, он никогда не позволит нанести себе сильный удар. Как-то я спросил Джека, обсуждая его боль с Бенни Леонардом: «Как тебе удалось так быстро расправиться с Бенни, Джек?»

– Эрни, – ответил он, – Бенни очень опытный боксер. Он не перестает думать во время боя. А пока он думал, я его бил.

Джек двигался по рингу с геометрической точностью, ни на миллиметр в сторону. Никто не мог нанести ему сильный удар. У него не было противника, которого он не мог бы ударить, когда хотел». Этот случай Хемингуэй описал в начальном варианте рассказа «Пятьдесят тысяч», но Скотт Фицджеральд уговорил его выбросить этот кусок. Эрнест послушался – дело было не только в уважении к Фицджеральду. Хемингуэй опустил то, что не имело для героя значения.

А вот главное в жизни боксера написано точно и подробно: Джек думает о спорте как об унылом и безрадостном деле, как о прибыльном бизнесе.

В последний день перед боем он говорит: «Беспокоюсь насчет своего дома в Бронксе, беспокоюсь насчет своей усадьбы во Флориде. О детях беспокоюсь и о жене. А то вспоминаю матчи. Потом у меня есть кое-какие акции – вот я о них беспокоюсь».

Джек перестал играть на скачках, потому что не хочет риска проигрыша; он выгоняет спарринг-партнера, потому что не хочет неравного напряжения; готов экономить на пустяках – хочет отложить лишний доллар. Он давно смотрит на себя как на предприятие.

Хороший куш – вот что заменило Джеку все. Он знает, только деньги, которые припас для семьи. Остальное – ерунда, разговоры. И Джек готов на самую нечестную сделку.

Рисуя без прикрас состязания и портреты спортсменов, Хемингуэй не просто обличает продажность. Он пытается искать выход, он находит у боксеров, бейсболистов светлые черты характеров, он восславляет их мужество и непреклонность. И было бы несправедливым умолчать о том обстоятельстве, что очень много деталей, черточек характеров Хемингуэй почерпнул для своих произведений именно в двадцатые годы в Чикаго. Он и сам это неоднократно признавал.

В 1961 году в Нью-Йорке вышла книга «Хемингуэй и его критики», в которой приводится признание Нобелевского лауреата: «Я учился в Чикаго писать и искал те неприметные подробности, которые, однако, производят впечатление, например, жест, каким один из игроков, не глядя, бросил перчатку через плечо, скрип брезента под плоскими подошвами боксерских башмаков, посеревшая кожа Джека Блекборна, когда он только что поднялся на ноги, и разные другие мелочи, которые я запомнил подобно тому, как художник делает наброски. Отмечаешь необычный цвет кожи Блекборна, старые порезы бритвой, удар, которым он отбрасывает противника, – еще не зная его жизни».

Еще не зная его жизни…

Конечно, в 1920 году Хемингуэй еще не знал, каким будет Роберт Кон, персонаж первого романа, который принес ему мировую славу. «Фиеста» появится только через шесть лет. Но характер Кона, боксера, которому довелось быть любовником на час Брет Эшли и который на протяжении всего повествования преследует Брет своими домогательствами, этот образ отслоился в подсознании писателя еще в Чикаго.

У Роберта Кона редкая способность вызывать неприятное чувство. Он и живет-то не как все – надумал себе жизнь, вычитал ее из книг, щеголяет умением боксировать, чтобы доказать, что он настоящий мужчина, щеголяет любовницей, стремясь этим еще что-то доказать. Он думает только о себе. Он и спортом – то начал заниматься по недоразумению:

«Роберт Кон когда-то был чемпионом Принстонского колледжа в среднем весе. Не могу сказать, что это звание сильно импонирует мне, но для Кона оно значило очень многое. Он не имел склонности к боксу, напротив – бокс претил ему, но он усердно и, не щадя себя, учился боксировать, чтобы избавиться от робости и чувства собственной неполноценности, которое он испытывал в Принстоне, где к нему… относились свысока. Он чувствовал себя увереннее, зная, что может сбить с ног каждого, кто оскорбит его, но нрава он был тихого и кроткого и никогда не дрался, кроме как в спортивном зале. Он был лучшим учеником Спайдера Келли. Спайдер Келли обучал всех своих учеников приемам боксеров веса пера, независимо от того, весили ли они сто пять или двести пять фунтов. Но для Кона, по-видимому, это оказалось то, что нужно. Он и в самом деле был очень ловок. Он так хорошо боксировал, что удостоился встречи со Спайдером, во время которой тот нокаутировал его и раз навсегда сплющил ему нос. Это усугубило нелюбовь Кона к боксу, но все же дало ему какое-то странное удовлетворение я несомненно, улучшило форму его носа».

Для Роберта Кона Хемингуэй не жалеет красок своей богатой сатирической палитры. Он не прощает боксеру ничего – ни зазнайства, ни эгоизма, ни отсутствия элементарной тактичности, ни его миловидности, ни позы мученика. Чемпион Принстона в среднем весе Кон без труда избивает до бессознательного состояния щуплого матадора Ромеро, в которого влюбилась Брет. Но даже избитый маленький Ромеро все равно не сдается и вынуждает победителя Кона с позором бежать от свидетелей этой расправы.

…Итак, подводя итог чикагскому периоду жизни начинающего писателя, можно сказать: он начинал как спортивный беллетрист, он пытался точно фиксировать на бумаге все то, что видел и слышал, что чувствовал и понимал на матчах, в тренировочных залах. Природная наблюдательность выручала его. Шел яростный набор впечатлений и образов. Этот период можно сравнить со спортивным состязанием, именуемым прыжками в длину. Атлет-писатель Хемингуэй вышел на дорожку для разбега. Рассчитал свои силы, дождался момента, когда перестал дуть встречный ветер, и побежал. Он уже попал на доску для толчка. Оттолкнулся! За какой отметкой приземлится он? Рассказы, о которых мы говорили, были созданы позже, в парижский период его жизни, в те замечательные года, которые он назвал «праздником». Праздником, который всегда оставался с ним!

Во Францию Эрнест плыл на пароходе «Леопольдина» со своей очаровательной женой Хэдли, которая с первого взгляда «сражала» всей своей непринужденностью, легкостью, спортивностью. Эрнест с восхищением рассказывал своей сестре Марсе лине о первом впечатлении от Хэдли. Они договорились пойти смотреть футбольный матч на стадионе Чикагского университета. Но накануне игры Хэдли подвернула ногу. Не желая портить настроение любимому, Хэдли, превозмогая боль, поднялась с постели, надела на больную ногу красный матерчатый тапочек и, опираясь на руку Эрнеста, пошла на стадион. Готовый ко всяким неожиданностям, Хемингуэй растерялся от такой выходки: «Любая другая смущалась бы, – говорил он восхищенно Марселине, – а Хэдли не обращала никакого внимания на свою туфлю. Она шла так, как будто все в порядке. Это по-настоящему спортивная девушка».

В те годы характеристика «по-настоящему спортивная» была высшей оценкой для журналиста и спортсмена Хемингуэя.

Сегодня мы можем высказать предположение, что рядом с Хемингуэем нельзя было находиться людям пассивным, безвольным, отдавшимся воле течения. Он любил тех, кто жил широко и открыто, пользуясь преимуществом молодости, которая дается человеку на очень короткое время, кто дышал полной грудью. Хемингуэй и сам излучал радость и удовольствие от жизни, гипнотически завораживая окружающих, невольно заставляя их идти за ним. Знавшие молодого Эрнеста так описывали его в те дни: «Сто килограммов веса были сосредоточены главным образом в верхней части тела: он был массивен, квадратен в плечах, но сухощав в бедрах. От него исходило какое-то совершенно особенное ощущение: упругости, заряженности электричеством и в то же время строгого контроля над каждым своим движением».

Когда Эрнест плыл с Хэдли через штормовой декабрьский Атлантический океан, он нашел для себя великолепное занятие, которое, к слову говоря, скрасило нелегкое путешествие для сотен пассажиров «Леопольдины»: Хемингуэй устроил на. пароходе матчи по боксу с чемпионом из американского города Солт-Лейк-Сити Генри Кадди, который стремился в Европу для участия в крупнейших турнирах. Хемингуэй уступал в мастерстве профессионалу. Всего один матч смог выиграть Эрнест у сильного противника, но и этого было достаточно, чтобы стать счастливым: ведь он победил подлинного мастера ринга, Кадди, на которого, к слову говоря, произвели большее впечатление техника, напористость и сила Эрнеста. Кадди даже предложил своему противнику заняться боксом в Париже, гарантируя успех. Польщенный Эрнест поблагодарил за искреннюю похвалу, но признался, что у него другие планы, связанные с пребыванием в Париже.

Забежим несколько вперед, пока «Леопольдина» еще качается на волнах Атлантики, и прочитаем характеристику американского писателя Линкольна Стеффенса, данную своему другу Хемингуэю, сумевшему за один год «завоевать» Париж: «Хемингуэй был тогда самым многообещающим американцем в Европе».

Сказано щедро. Но посмотрим: так ли это было на самом деле. Молодой человек, которому не исполнилось еще и двадцати пяти лет; и вдруг – «самый многообещающий». Кем он был в свои неполные четверть века, этот писатель, с первых же рассказов, заставивший говорить о себе, любимец литературного Парижа, жизнерадостный, сильный, даже удрученный и сконфуженный своей силой атлет, превосходный рыболов и охотник, классный теннисист, азартный велосипедист, непобедимый боксер, неутомимый горнолыжник, бесстрашный матадор-любитель, ветеран войны, отмеченный боевыми наградами?

Его друг – поэт и редактор Эрнест Уолш написал стихи о нем:

 
Папаша солдат, боксер и тореро,
Писатель гурман, храбрец и эстет.
Он здоровенный парнище из-под Чикаго,
Где обувь шьют на номер больше,
И хорошо, что у него не ноги француза.
Они с Наполеоном не ужились бы,
Он расквасил бы нос Бонапарту.
 

Тот же Эрнест Уолш, прочитав в рукописи рассказы Хемингуэя «На Биг-Ривер» и «Непобежденный», напечатал их в своем журнале, провозгласив: «Хемингуэй завоевал своего читателя. Он заслужит больших наград, но, слава Богу, никогда не будет удовлетворен тем, что делает. Он – среди избранных. Он принадлежит людям. Потребуются годы, прежде чем истощают его силы. Но он до этого не доживет».

«Они с Наполеоном не ужились бы» – а ведь очень точное утверждение! Чуть ли не любимым словом Хемингуэя тогда было: «Поспорим!»

И плохо было тому, кто спорил с ним: если писатель что-то хотел доказать – он доказывал. У него хватало на это и мужества, и силы воли.

А спортом писатель увлекался еще и потому, что знал: «Спорт – это здоровье. Спорт – это хорошее настроение. Спорт – это долголетие». Человек должен жить долго. Цепь людских привязанностей рождается медленно. Через десять лет Хемингуэй признавал в «Зеленых холмах Африки»:

«От писателя требуется ум и бескорыстие и самое главное-долголетие. Попробуйте соединить все это в одном лице и заставьте это лицо преодолеть все те влияния, которые тяготеют над писателем».

В потоке сознания писателя Гарри – героя рассказа «В снегах Килиманджаро», умирающего в охотничьем лагере, появляется картина Парижа двадцатых годов, Парижа, в котором Эрнест «был очень беден и очень счастлив». Хемингуэй подарил своему герою часть личной биографии:

«Люди, жившие вокруг площади, делились на две категории: на пьяниц и на спортсменов. Пьяницы глушили свою нищету пьянством; спортсмены отводили душу тренажем. Они были потомками коммунаров, и политика давалась им легко. Они знали, кто расстрелял их отцов, их близких, их друзей… Не было для него Парижа милее этого… Улица, которая поднималась к Пантеону, и другая, та, по которой он ездил на велосипеде, единственная асфальтированная улица во всем районе, гладкая под шинами, с высокими узкими домами и дешевой гостиницей, где умер Поль Верлен».

В этой гостинице у Хемингуэя был номер, в который вело шесть дли восемь (писатель даже не мог вспомнить) лестничных маршей и где было холодно, даже если ты истопишь вязанку хвороста…

И в этой дешевой гостинице он жил и работал, переполненный счастьем, от которого кружилась голова. Он был счастлив, потому что любил прекрасную женщину и был любим ею. Счастлив оттого, что, еще не создав своей «большей» книги, уже был уверен: он ее обязательно напишет и издаст. Уверенность эта сидела в нем твердо, потому что он смог сформулировать для себя главный закон писательства:

«Для серьезного автора единственными соперниками являются те писатели прошлого, которых он признает. Все равно, как бегун, который пытается подбить собственный рекорд, а не просто соревнуется со всеми соперниками в данном забеге. Иначе никогда не узнаешь, на что ты в самом деле способен».

Через десяток с небольшим лет в «Зеленых холмах Африки», размышляя о нелегком литературном пути, Хемингуэй объясняет, почему буржуазное общество губит тех писателей, которые хоть и талантливы, но не стойки духом, не тверды в своих убеждениях:

«Мы губим их (писателей. – Ред.) всеми способами. Во-первых, губим экономически. Они начинают сколачивать деньгу… Разбогатев, наши писатели начинают жить на широкую ногу, и тут-то они попадаются. Теперь уж им приходится писать, чтобы поддерживать свой образ жизни, содержать своих жен, и прочая, прочая, – а в результате получается макулатура… Раз изменив себе, они стараются оправдать эту измену, и мы получаем очередную порцию макулатуры».

Сам Хемингуэй, несмотря на нужду, работал честно, ни на йоту не отступая от своих принципов: «Будь я проклят, если напишу роман только рада того, чтобы обедать каждый день! Я начну его, когда не смогу заниматься ничем другим и иного выбора у меня не будет».

Хемингуэй нельзя было приманить ничем. Он отверг, к примеру, предложение издательского объединения Херста, которое сулило ему солидное обеспечение на долгие годы. А отверг, потому что знал: трудясь на Херста, он вынужден будет отказываться от многих своих убеждений и подделываться под идеологию, проповедуемую этим гангстером в журналистике и литературе. Он предпочитал покупать обед за какие-то пять су на улице у торговцев жареным картофелем.

Это трудное и счастливое время он помнил всегда и признавался друзьям: «Обожаю Люксембургский сад, он спасал нас от голода. В дни, когда в доме было шаром покати и все кастрюли пусты, я брал годовалого Бамби, сажал его в коляску и мы ехали с ним в Люксембургский сад. Там всегда дежурил один жандарм, следил за порядком, но я знал, что около четырех часов он обязательно идет опрокинуть стаканчик в ближайшем баре. Тут и появлялся я с Бамби и с пакетом кукурузы. С видом этакого обожателя голубей я усаживался на скамейку. Надо сказать, Люксембургский сад славился своими голубями. Я выбирал подходящего голубка, а уже остальное было делом техники – сначала привлечь внимание намеченной жертвы кукурузой, а когда птица приблизится, схватить ее, свернуть ей шею и спрятать под одеялом в коляске Бамби. Признаться, в ту зиму голуби нам слегка поднадоели, но благодаря им мы выжили».

Писал он много. Работал, как каторжник. Но ненапечатанные литературные труды дохода не приносили. В книге «Праздник, который всегда с тобой» он не пишет, как ему и Хэдли не хватало денег, как бы «забывает» о том, что приходилось подрабатывать, становясь шофером такси, а в гимнастическом зале на улице Понтуаз выступать спарринг-партнером боксеров-тяжеловесов, получая по десять франков за раунд, а позднее и обучать горнолыжному спорту богатых туристов в Швейцарии, Италии и Австрии… Но, даже будучи не всегда сытым, он всегда, повторим это, был счастлив. Хемингуэй работал тяжело и трудно, он ведь только приобретал школу письма. Его натура требовала: в любом деле быть первым. Таким он хотел стать и в литературе, в той литературе, которая являлась для него смыслом и целью жизни. Он писал трудно и был очень рад этому, потому что знал: если пишется легко, значит плохо читается… Через четверть века он посоветует своему младшему сыну Грегори, который хотел стать литератором: «Писать – дело трудное. Если можешь – не ввязывайся…» Но сам-то он ввязался в это дело, он жизнь свою положил на алтарь литературы, считая ее самым священным занятием из всех существующих в мире. И ради нее, литературы, он терпел все неудобства жизни, добывая деньги на пропитание организацией спортивных поединков, естественно, без вмешательства маклеров и коммерсантов, тотализатора и предварительных сделок. Он предпочитал голодать, чем жертвовать самым главным для писателя – творчеством, словом. Он не умел и не хотел учиться подделываться под вкусы издателей, продавая свой талант. Он работал, писал с натугой, чтобы затем все это легче читалось.

Но после литературной работы он умел давать себе необходимый отдых. Он спешил на стадион, в гимнастический зал или на ринг. Эрнест весело шагал по улицам ничему не изумляющегося Парижа и весело боксировал с воображаемым противником, он как бы предвкушал радость от предстоящего поединка. А противники у него были неслабые. Советский литературовед Иван Кашкин рассказывает о случае, который произошел с Эрнестом на Зимнем велодроме:

«Здесь, вопреки всем правилам, устроена была встреча чемпиона среднего веса с легковесом Траве. На десятом раунде разозленный упорной обороной, чемпион обрушил на Траве превосходство своего веса, и дело, вероятно, кончилось бы убийством, но тут присутствовавший при этом Хемингуэй скинул пиджак, прыгнул на ринг и пустил в ход против чемпиона свой собственный тяжелый вес и увесистые кулаки. Изувеченный Траве был спасен от смерти.

Одни искренне восхищались этим атлетом, который и за себя постоит и другого в беде выручит, а были люди, в основном потерпевшие, которые честили его забиякой, имея в виду его не литературный, а спортивный вес».

В те же годы Хемингуэй дал шуточное, откровенно-озорное интервью Сильвии Бич, которое было принято за чистую монету. Писатель говорил, что он вынужден был «по семейным обстоятельствам» стать боксером-профессионалом, что первыми его заработками были призы за выигранные бои на ринге, и что ему стоило больших трудов бросить профессию боксера.

В Париже Хемингуэй продолжал ходить в зал бокса для поддержания спортивной формы. Как он сам признается в «Прощай, оружие!»:

«Я ходил в гимнастический зал боксировать для моциона. Обычно я ходил туда утром… Очень приятно было после бокса и душа пройти по улице, вдыхая весенний воздух, зайти в кафе посидеть и посмотреть на людей и прочесть газету… Преподаватель бокса в гимнастическом зале носил усы, у него были очень точные и короткие движения, и он страшно пугался, когда станешь нападать на него. Но в гимнастическом зале это было очень приятно. Там было много воздуха и света, и я трудился на совесть: прыгая через веревку и тренировался в различных приемах бокса, и делал упражнения для мышц живота, лежа на полу в полосе солнечного света, падавшей из раскрытого окна, и порой пугал преподавателя, боксируя с ним. Сначала я не мог тренироваться перед длинным узким зеркалом, потому что так странно было видеть боксера с бородой. Но под конец меня это просто смешило. Я хотел сбрить бороду, как только начал заниматься боксом»…

В двадцатые годы снова вспыхнула в писателе любовь к велосипедным гонкам. Он и раньше хорошо управлялся с двухколесной машиной, участвовал в различных соревнованиях, но велосипед в Америке не пользовался большой популярностью. И потому велосипедное увлечение Эрнеста оставалось тайным для многих. Попав же в Европу, Хемингуэй увидел настоящие гонки и подлинных асов «трасс ада». И в Италии во время войны, и в послевоенной Франции он значительную часть своего времени посвящает велосипеду.

В архиве писателя сохранилась фотография, сделанная в роды войны – рядовой Эрнест Хемингуэй стоит с велосипедом возле развороченного здания в местечке Фассальта. К раме велосипеда приторочен карабин.

Во Франции же писателя привлекали не столько сами занятия велосипедом, сколько неповторимые захватывающие поединки на шоссе и треке. Позднее он с теплотой будет вспоминать:

«Велосипед сразу захватил меня: было в нем что-то новое и неизведанное… Велогонки были прекрасной новинкой, почти мне не известной. Но мы увлеклись ими сразу… Я начинал много рассказов о велогонках, но так и не написал ни одного, который мог бы сравниться с самими гонками на закрытых и открытых треках или на шоссе. Но я все-таки покажу Зимний велодром в дымке уходящего дня, и крутой деревянный трек, и особое шуршание шин по дереву, и напряжение гонщиков, и их приемы, когда они взлетают вверх и устремляются вниз, слившись со своими машинами; покажу все волшебство dami-fond: ревущие мотоциклы с роликами позади и entraineurs на них в тяжелых защитных шлемах и внушительных кожаных куртках, сидящих, расправив плечи, чтобы загородить от встречного потока воздуха гонщиков в шлемах полегче, пригнувшихся к рулю и бешено крутящих огромные зубчатые передачи, чтобы маленькое переднее колесо не отставало от роликов позади мотоцикла, рассекающего для них воздух, и треск моторов, и захватывающие дух поединки между гонщиками, летящими локоть к локтю, колесо к колесу, вверх-вниз и все время вперед на смертоносных скоростях до тех пор, пока кто-нибудь один, потеряв темп, не отстанет от лидера и не ударится о жесткую стену воздуха, от которого он до сих пор был огражден».

Разновидностей велогонок было очень много. Обычный спринт с раздельным стартом или матчевые гонки, когда два гонщика долгие секунды балансируют на своих машинах, чтобы заставить соперника вести, потом несколько медленных кругов и наконец резкий бросок в захватывающую чистоту скорости. Кроме того, дневные двухчасовые командные гонки с несколькими спринтерскими заездами для заполнения времени; одиночные состязания на абсолютную скорость, когда гонщик в течение часа соревнуется со стрелкой секундомера; очень опасные, но очень красивые гонки на сто километров по крутому деревянному треку пятисотметровой чаши «Буффало» – открытого стадиона в Монруже, где гонщики шли за тяжелыми мотоциклами; Линар, знаменитый бельгийский чемпион… к концу, увеличивая и без того страшную скорость, пригибал голову и сосал коньяк из резиновой трубки, соединенной с грелкой у него под майкой, и чемпионаты Франции по гонкам за лидером на бетонном треке в шестьсот шестьдесят метров длиной в парке Принца возле Отейли – самом коварном треке, где на наших глазах разбился великий Ганэ и мы слышали хруст черепа под его защитным шлемом, точно во время пикника кто-то разбил о камень крутое яйцо. Я должен описать необыкновенный мир шестидневных велогонок и удивительные шоссейные гонки в горах. Один лишь французский язык способен выразить все это, потому что термины все французские. Вот почему так трудно об этом писать».

Изнуряющие поединки с боксерами-профессионалами, теннисные матчи с американским поэтом Эйзрой Паунда, велосипедные гонки в ненастные зимние дни уступили новому спортивному увлечению: Хемингуэй пристрастился к горным лыжам. Началось все в те дни, когда он вместе с женой побывал в швейцарском местечке Монтре. Там они ловили форель в светлых быстрых ручьях, взбирались на Cap en moine – крутую снежную гору, с которой спускались, сев на снег и отдавшись во власть скорости.

То были прекрасные дни; когда они пешком ходили через Сен-Бернарский перевал из Швейцарии в Италию и обратно. То было время смелых планов, надежд, стремлений, бурного отдыха, острой смены впечатлений, время молодости и озорства. В «Празднике» Хемингуэй с любовью вспомнит те давние разговоры с женой:

«Ты помнишь, как мы карабкались по снегу, а на итальянской стороне Сен-Бернара сразу попали в весну, а потом ты, Чине и я весь день спускались через весну к Аосте?

– Чине назвал эту вылазку «В туфлях через Сен-Бернар». Помнишь эти туфли?

– Мои бедные туфли!»

Сколько в этом простеньком диалоге недосказанного, поэтичного. Он весь написан по особому принципу, еще в двадцатые годы найденному для себя Хемингуэем:

«Я всегда старался писать по методу айсберга. Семь восьмых его скрыто под водой, и только восьмая часть – на виду. Все, что знаешь, можно опустить – от этого твой айсберг станет только крепче. Просто эта часть скрыта под водой. Если же писатель опускает что-нибудь по незнанию, в рассказе будет провал».

И еще признавался писатель уже в пятидесятые годы: – Никогда не забуду то время, когда я работал над гранками романа «Прощай, оружие» в кабинке у финишной линии шестидневных велосипедных гонок. Там было неплохое и недорогое шампанское, а когда мне хотелось есть, я получал крабов по-мексикански из Прунье. Я переписывал конец романа тридцать девять раз, а потом тридцать раз переделывал его уже в гранках, стараясь добиться нужного мне результата. Наконец я был удовлетворен.

В новелле «Кросс на снегу» есть такое выражение: «Джордж съезжал, готовясь к повороту телемарк, выдвинув вперед согнутую в колене ногу и волоча другую; палки висели, словно тонкие ножки насекомого…» Фраза написана так зримо, что ты ощущаешь движение, представляешь, как спускался этот Джордж, хотя сегодня все уже забыли, что такое «телемарк»… Сложный технический прием подан очень наглядно, потому что сам автор в совершенстве владел всем арсеналом горнолыжного спуска.

Уже после смерти Хемингуэя на страницах американского журнала «Ски» были опубликованы воспоминания Хэдли Хемингуэй, в которых она рассказывает об увлечении лыжным спортом в семье писателя:

«Как только мы приехали в Швейцарию, лыжи стали для нас необходимостью. Эрнест с величайшей тщательностью выбирал снаряжение, со всеми советовался. Казалось, что никогда этому не научишься, но вдруг, к огромной радости, все получилось».

Наверное, в эти минуты и рождались в голове писателя слова благодарности лыжам, прозвучавшие позднее в «Кроссе на снегу»:

«Нет ничего лучше лыж, правда? – сказал Ник. – Знаешь, это ощущение, когда начинаешь съезжать по длинному спуску.

– Да, – сказал Джордж. – Так хорошо, что и сказать нельзя…

– А что, Ник, если бы нам попытаться вдвоем? Захватить лыжи и поехать поездом, сойти, где хороший снег, и идти, куда глаза глядят».

Хемингуэй вспоминал позднее о своей первой жене Хэдли:

– Она действительно получала удовольствие от лыж, вообще она все это любила. Вспоминаю, как однажды зимой мы с Хэдли катались на лыжах в Германии. Я работал тогда тренером в лыжной школе герра Линта – зарабатывал нам на жизнь. В предыдущий год одиннадцать из пятнадцати отдыхавших в заведении Линта потерялись в горах – их предупреждали о возможности снежных обвалов, но они не испугались лавины и отправились в горы. Конечно, одиннадцать погибших в снежной лавине – не очень хорошая реклама для лыжной школы, поэтому в тот год к нам вообще никто не приехал, и мы жили там с Хэдли одни. Кроме того, начались страшные снежные бури, одна за другой.

А в книге самой Хэдли есть такие строки: «Мы проводили дни в далеких прогулках на лыжах, часами поднимались на вершины, оттуда видна была Швейцария. Эрнест был полон энтузиазма. Чудом было вообще, что с его разбитым коленом он мог ходить на лыжах, и причем хорошо».

Увлечение горами и лыжным спортом было для Хемингуэя случайным и до известной степени вынужденным. «Когда ты беден – а мы были по-настоящему бедны, когда вернулись из Канады и я бросил журналистику и не мог продать ни одного рассказа, – зимой с ребенком в Париже приходилось очень трудно», – это его позднее свидетельство. И в те минуты безденежья и холодов кто-то сказал Эрнесту и Хэдли, что есть в Австрии горные деревушки и маленькие городки, в которых можно относительно дешево прожить с ребенком, сочетая литературную работу и занятия спортом на горных курортах. Понадеявшись на удачу, они собрали не слишком тяжелый багаж, прихватили с собой маленького Джона-Бэмби и… очутились в тихой австрийской деревушке Шрунсе, которая официально называлась городом. Шрунс был залит солнцем, славился лесопилками, лавчонками-магазинами, гостиницами и зимним отелем «Таубе», в котором они и разместились. Для Хемингуэя и его семьи наступили светлые дни, которые он с благоговением вспоминал и через тридцать лет, работая над книгой «Праздник, который всегда с тобой»:

«Комнаты в «Таубе» были просторные и удобные, с большими печками, большими окнами и большими кроватями, с хорошими одеялами и пуховыми перинами. Кормили там просто, но превосходно, а в столовой и баре, отделанном деревянными панелями, было тепло и уютно. В широкой и открытой долине было много солнца. Пансион стоил два доллара в день за нас троих, и, так как австрийский шиллинг все время падал из-за инфляции, стол и комната обходились нам все дешевле. Однако такой ужасной инфляции и нищеты, как в Германии, здесь не было. Шиллинг то поднимался, то падал, но в конечном счете все же падал.

В Шрунсе не было лифтов для лыжников и не было фуникулеров, но по тропам лесорубов и пастухов можно было подняться высоко в горы. При подъеме к лыжам прикреплялись тюленьи шкурки. В горах стояли хижины Альпийского клуба – для тех, кто совершает восхождение летом. Там можно было переночевать, оставив плату за израсходованные дрова. Иногда дрова нужно было приносить с собой, а если ты отправлялся в многодневную прогулку высоко в горы к ледникам, приходилось нанимать кого-нибудь, чтобы поднять туда дрова и провизию и устроить там базу. Самыми знаменитыми из всех высокогорных хижин-баз были Линдауэр-Хютте, Мадленер-Хаус и Висбаденер-Хюте.

Позади «Таубе» находилось что-то вроде тренировочного спуска, по которому ты съезжал через сады и поля, и был еще другой удобный склон за Чаггунсом, по ту сторону долины, где была прелестная маленькая гостиница с прекрасной коллекцией рогов серны на стенах бара. И за Чаггунсом, деревней лесорубов, расположенной в дальнем конце долины, уходили вверх отличные лыжни, выводившие к перевалу, откуда через Сильвретту можно было спуститься в район Клостерса.

Шрунс был отличным местом для Бэмби – хорошенькая темноволосая няня вывозила его в санках на солнце и присматривала за ним, пока мы с Хэдли исследовали новый край и все окрестные селенья. Жители Шрунса были очень добры к нам. Герр Вальтер Лент, пионер горнолыжного спорта, который одно время был партнером Ганнеса Шнейдера, великого арльбергского лыжника, и изготовлял лыжные мази для горных подъемов и для всех температур, теперь собирался открыть школу горнолыжного спорта, и мы оба записались в нее. Система Вальтера Лента заключалась в том, чтобы как можно быстрее покончить с занятиями на тренировочных спусках и отправить учеников в настоящие горы. В то время лыжный спорт не был похож на современный, спиральные переломы были редкостью, и никто не мог позволить себе сломать ногу. Лыжных патрулей не было. Перед любым спуском надо было проделать подъем. И это так укрепляло ноги, что на них можно было положиться во время спуска.

Вальтер Лент считал, что в лыжном спорте самое большое удовольствие – забраться на высокую гору, где никого нет и лыжня не проложена, и ехать от одной хижины-базы Альпийского клуба к другой через альпийские ледники и перевалы. Нельзя было пользоваться и такими креплениями, которые при падении грозили переломом ног: лыжи должны были соскочить сразу же. Но больше всего Вальтер Лент любил спускаться с ледников без каната, однако для этого нужно было ждать весны, когда трещины закрываются достаточно плотно.

Мы с Хэдли увлекались лыжами с тех пор, как в первый раз попробовали этот вид спорта в Швейцарии, а потом в Кортина-д’Ампеццо в Доломитовых Альпах, когда должен был родиться Бэмби и миланский доктор разрешил ей ходить на лыжах, если я пообещаю, что она не упадет. Для этого требовалось очень тщательно выбирать спуск и лыжню и все время следить за собой, но у нее были очень красивые, удивительно сильные ноги, и она прекрасно владела лыжами и ни разу не упала. Все мы знали, каким бывает снег, и умели ходить по глубокому пушистому снегу.

Нам очень нравилось в Форарльберге, и нам очень нравилось в Шрунсе. Мы уезжали туда в конце ноября и жили почти до Пасхи. Там всегда можно было заняться лыжами, хотя для лыжного курорта Шрунс и расположен слишком низко – в его окрестностях снега бывает достаточно только в самые снежные зимы. Однако взбираться в гору было удовольствием, и в те дни из-за этого никто не ворчал. Ты устанавливал для себя определенный темп, значительно ниже твоих возможностей, так что подниматься было легко, и сердце билось ровно, и ты гордился, что у тебя на спине тяжелый рюкзак. Подъем к Мадленер-Хаус был местами очень крут и тяжел. Но во второй раз подниматься было уже легче, и под конец ты легко взбирался, неся на спине двойной груз.

У нас был запас книг, которые Сильвия Бич разрешила нам взять с собой на зиму».

Ох, какие это были книги – Лев Толстой, Достоевский, Тургенев, Чехов – избранная русская классика. «Сокровищем» называл их Хемингуэй и возил с собой тяжелые тома, путешествуя по Швейцарии, Италии и Австрии. В его рюкзаке и саквояже всегда были книги. Они-то и помогали ощущать полноту бытия даже в заброшенной в облаках долине Форарльберга. Он не переползал изо дня в день, а «жил в найденном… новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице «Таубе» высоко в горах, а ночью – другой мир, чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские», – признание Хемингуэя для нас, соотечественников Толстого и Чехова, более чем красноречивое.

Вот так и складывались зимние дни писателя – утром и днем, пока в горах светло, Эрнест и Хедли лихо скатывались с вершин, вызывая восхищение богатых туристов, приехавших в Австрию со всей Европы, вечером – работа над романом «И восходит солнце», а ночью – мир русской литературы…

Свою книгу Хемингуэй писал между походами от одной горной хижины к другой, от ледников к перевалам. Как и всему, чем увлекался этот человек, лыжам Эрнест отдался азартно, щедро отдавая им драгоценное время. Он не жалел часов, посвященных спорту. Знал – окупился сторицей. Он жадно впитывал в себя впечатления, запоминал детали, которые не нужны ему были для «Фиесты», но без которых позднее не было бы ни «Кросса на снегу», ни «Альпийской идиллии», ни бесценных «телемарков» и «христианий», ни, в конечном счете, бесподобного «Праздника», другими словами, в Шрунсе Хемингуэй добывал материал для подводной части айсберга, никому невидимой…

А видимое, реальное, осязаемое – это работа над «Фиестой». Как он сам признавался, в перерывах между головоломными спусками и тяжелыми подъемами к вершинам он выполнил «самую трудную работу» в жизни – превратил в роман первый вариант «И восходит солнце».

Было это зимой 1925/26 года. Тогда природа ополчилась против отдыхающих, грозя завалами и лавинами. На лыжах ходили только самые отчаянные. Хемингуэй был, разумеется, среди них, но далеко от отеля «Таубе» не отъезжал. Он не за себя боялся, а не хотел нервировать жену, которой запрещал кататься с гор в таких условиях.

Он искал острых ощущений. И горы, и без того полные каверз и неожиданностей, дарили ему сюрпризы на каждой вылазке. Он физически ощущал природу, и даже через тридцать лет признавался:

«Я помню все виды снега, которые может создать ветер, и все ловушки, которые они таят для лыжников. И метели, которые налетали, пока мы сидели в хижине Альпийского клуба и создавали новый, неизвестный мир, в котором нам приходилось прокладывать путь так осторожно, словно мы никогда прежде здесь не бывали. Но мы действительно никогда прежде здесь не бывали, потому что все вокруг становилось новым. Наконец, поближе к весне наступало главное – спуск по леднику, гладкий и прямой, бесконечно прямой – лишь бы выдержали ноги, и мы неслись, низко пригнувшись, сомкнув лодыжки, отдавшись скорости в этом бесконечном падении, в бесшумном шипении снежной пыли. Это было лучше любого полета, лучше всего на свете, а необходимую закалку мы приобретали во время долгих восхождений с тяжелыми рюкзаками. Иначе мы не могли добраться наверх: билеты туда не продавались. Ради этого мы тренировались всю зиму, и то, чему учила нас зима, делало достижение этой цели возможным».

В горах Хемингуэй мужественно пережил тяжелый удар – потерю рукописей неоконченного романа и нескольких рассказов. А дело было так: Хэдли, надеясь преподнести сюрприз мужу, решила захватить в горы чемоданчик с рукописями. Она знала, как любил Эрнест после лыжных прогулок сидеть над черновиками и править – править уже написанное. Хэдли положила в чемодан все рукописи и варианты… На Лионском вокзале она вышла из купе попить воды, а когда вернулась, то обнаружила пропажу чемодана.

Воры даже не подозревали, что они украли годы работы писателя. Рукописи им, конечно же, не принесли ни цента, а для Хемингуэя их пропажа была тяжелейшим ударом. Нокаутом или нокдауном, если уж говорить языком столь любимого Эрнестом бокса. На склонах Альп, забываясь в скорости, Хемингуэй старался забыть о пропаже. Ему было больно травмировать жену, которая и без того пребывала в отчаянии…

Вот как сам Хемингуэй говорит об этом необычном происшествии тридцать лет спустя:

«Этот случай я до сих пор вспоминаю с болью в сердце. Это произошло, когда меня еще нигде не печатали. Я тогда оставил Хэдли все, что написал к тому времени, – там были рукописи и их копии. Она сложила бумаги в чемодан и решила привезти мне. Дело происходило в рождественские дни, и я в качестве репортера «Торонто Стар» работал на Лозанской конференции. Она ехала ко мне на поезде и, когда он сделал остановку в Лионе, вышла из вагона купить бутылку воды. Когда же Хэдли вернулась в вагон, чемодана уже не было. У меня не осталось ни одной рукописи – ни моих первых рассказов, ни первого варианта романа. Потом ничего не удалось восстановить. Бедная Хэдли была так расстроена, что я больше переживал за нее, чем из-за потерянных рукописей. Единственный рассказ, который остался у меня, – «Старик»; Линкольн Стеффене послал рукопись в какой-то журнал, и они его мне не вернули. Потом мы называли его «Das Kapital» – мой единственный литературный капитал. Я никогда не винил в происшедшем Хэдли. Ведь никто не нанимал ее выполнять функции хранителя рукописей, а то, что она действительно должна была делать – выполнять обязанности жены, – она делала чертовски здорово».

В Доломитовых Альпах он сумел оправиться после нокдауна, который преподнесла ему судьба, выкрав рукописи. Как настоящий боец он, слыша голос рефери: «Один, два… пять… семь… восемь!», сумев подняться, не дожидаясь счета: «Девять!» Он поднялся, чтобы продолжить борьбу. Он снова обрел счастье, наблюдая за форелью, плещущейся в холодных горных речушках, спускаясь со снежных вершин, разбирая для досье спортивные журналы, которые ему пересылал из Америки доктор Хемингуэй.

Сам Эрнест продолжал живо интересоваться спортивной жизнью и в родной стране, и в Европе. Так, однажды он даже специально ездил в Париж на матч боксеров Сики и Карпантье, потому что не представлял, как пропустить этот «поединок года», столь широко разрекламированный в прессе. Ради хорошего бокса он готов был отказаться от многих других прелестей. Да и само присутствие на матче, запахи растирки, атмосфера вокруг ринга нужны были писателю, чтобы отвлечься от собственных невзгод, чтобы еще раз найти ответ на вопрос: «Что получает победитель?» Пережив неудачу в поединке с судьбой, Хемингуэй вышел моральным победителем. И это дало ему моральное право поставить в своих произведениях тему победы и поражения.

Через все «спортивные» рассказы и повести – от тех, что печатались в «Торонто Стар Уикли», до «Старика и моря», через все творчество проходит этот волновавший его мотив – победы в поражении – с одной стороны, а с другой – победы, не приносящей победителю ничего. Еще одна тема спортивных новелл – это соблюдение или нарушение норм достойного поведения и в спорте, и в жизни, причем наградой в первом случае является сознание выполненного долга, а карой за второе – опустошенность и распад личности.

В двадцатые годы Хемингуэя стали называть лидером писателей «потерянного поколения». Сам литератор яростно отбивался от подобных нападок и неверных определений.

«Это выражение Гертруды Стайн, а не мое! – утверждал Хемингуэй. – Гертруда подхватила слова одного владельца гаража, которые он произнес по поводу своего механика-ученика: «une generation perdue» – «потерянное поколение». Ну что ж, Гертруда сказала так и сказала. Я только использовал эти слова в начале «И восходит солнце», они в некотором роде отражали мои мысли. А этот пассаж из Екклезиаста? «Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки». Твердое подтверждение вечности Матери Земли, правда? «Восходит солнце и заходит солнце…» Твердое подтверждение вечности солнца. И ветра. А затем и рек… Невозможно сказать точнее. Смотри, Гертруда всегда жаловалась на жизнь. И в своих жалобах она соединила свое недовольство жизнью с этим поколением. Но это все ерунда. Там не было никакого движения, никакой связи между курящими марихуану нигилистами, блуждающими в темноте в поисках мамочки, которая выведет их из дикого мрака дадаизма. На самом деле в то время жило множество людей, прошедших через войну. Они писали, сочиняли музыку или делали что-то другое. Однако были и такие, которым не довелось побывать на войне, но им либо очень хотелось воевать, либо хотелось с гордостью писать о том, как они на войне не были. Я не знал в те времена ни одного человека, который думал бы о себе как о «представителе потерянного поколения» или же просто слышал это выражение. Мы были крепкими парнями. У персонажей «Когда восходит солнце» трагические судьбы, но истинный герой романа – Земля, и читатель понимает: именно Земля – настоящая победительница, потому что она вечна».

Не со всеми коллегами по литературному творчеству складывались нормальные отношения. Хемингуэй иногда позволял себе такие откровения:

«У меня часто воровали сюжеты. Во время мировой войны я много ездил вместе с одним писателем. Я давно знал этого человека и был с ним откровенен, как с близким другом. Однажды, хорошо выпив, я рассказал ему, что поведение коров на пастбище может служить замечательным сигналом воздушной тревоги: «Глядя на коров, я могу предсказать приближение бомбардировщиков еще до того, как зазвучит сирена. Животные чувствуют самолеты задолго до их появления – коровы перестают щипать траву, они как будто застывают на месте».

Пару дней спустя я увидел, как корреспонденты поздравляют моего друга с большим успехом. «Что случилось?» – спросил я. «Он напечатал в своей газете замечательный очерк о том, как коровы реагируют на бомбардировщики», – объяснили мне. Я провел небольшое расследование и с удивлением обнаружил, что мой приятель и раньше использовал в своих статьях полученную от меня информацию, на основе которой я предполагал написать свои собственные репортажи. «Ну ты подонок, – сказал я этому писателю, – я убью тебя, если еще что-нибудь украдешь у меня!» Через два дня он перевелся на тихоокеанский театр военный действий.

Был еще один весьма именитый писатель, который воровал сюжеты моих рассказов с той же быстротой, с какой я сочинял их, менял имена героев и место действия и продавал свои сочинения, причем гораздо дороже, чем я – свои. Но я нашел способ отомстить ему – в течение двух лет я ничего не печатал, и этот негодяй умер».

Бывали и анекдотические случаи в жизни набирающего силу молодого писателя. Он сам рассказывает о них:

«Только что вышла моя книга «И восходит солнце», и мне донесли, что Гарольд Леб, узнавший себя в Роберте Коне, объявил, что при первой же встрече убьет меня. Я послал ему телеграмму, где написал, что три вечера подряд буду в «Дыре в стене» и ему не составит никакой сложности найти меня. Я выбрал это место потому, что здесь все четыре стены в зеркалах, и, если вы даже сидите спиной к двери, все равно видите входящих в зал – так легко следить за посетителями кафе. Я ждал три вечера, но Гарольд не появился. Прошла неделя. Как-то я обедал в ресторанчике Липпсов в Сен-Жермен – там тоже очень много зеркал. Вдруг вижу – в зал заходит Гарольд. Я тут же подошел к нему, и мы успели пожать друг другу руки до того, как он вспомнил, что я – его смертельный враг».

После этого отступления от темы признаем: не всем читателям Хемингуэя нравились спортивные мотивы в романах и повестях писателя. Были очень известные, даже всемирно признанные критики, которые в его неповторимой «Фиесте» не нашли ничего другого, кроме «бокса, бутылки и боя быков». Но Хемингуэй стоял на своем: да, он не скрывал теневых сторон спорта, его язв, метастаз. Он вскрывал их, чтобы заявить на весь мир:

«Спорт начинает разлагаться. Смертельная опухоль съест живую ткань спорта, если мы отдадим его гангстерам, богачам и политиканам. Мы не имеем права не видеть, что спорт болен, мы не можем молчать, потому что любим спорт».

Если внимательно перечитать «Фиесту», то пленишься поэтичностью, с которой описывает спорт Хемингуэй. Спорт в союзе с природой играет в романе очистительную функцию: после ресторанного чада Парижа вдруг рисуется поездка в Бургете на ловлю форели; после диких сцен ревности боксера Кона и избиения им матадора – монтируется изумительная сцена купания Джейка в море и т. д.

В 1927 году Хемингуэй выпустил сборник «Мужчины без женщин». Все рассказы сборника – гимн мужскому товариществу. В этом сборнике напечатаны шесть рассказов на спортивную тему – и среди них непревзойденные «Мой старик» и «Кросс на снегу». В «Моем старике» писатель с необыкновенной теплотой рисует портрет старого спортсмена – жокея, который вынужден сгонять вес, чтобы уверенно чувствовать лошадь. Строки, посвященные легкоатлетической тренировке старика, являются гимном спорту, спорту, дарящему бодрость и силу:

«И тут мы пускаемся с ним рысцой по скаковой дорожке, он впереди, сбежим раза два, а потом выбегаем за ворота на одну из тех дорог, что идет от Сан-Сиро и по обе стороны обсажены деревьями. На дороге я всегда обгонял его, я умел бегать в то время; оглянешься, а он трусит легкой рысцой чуть позади, немного погодя оглянешься еще раз, а он уже начинает потеть. Весь обливается потом, а все бежит за мной по пятам и смотрит мне в спину, а когда увидит, что я оглядываюсь, ухмыльнется и скажет: «Здорово потею?» Когда мой старик ухмылялся, нельзя было не ухмыльнуться ему в ответ. Бежим, бывало, все прямо, к горам, потом мой старик окликнет меня: «Эй, Джо!» – оглянешься, а он уже сидит под деревом, обмотав шею полотенцем, которым был подпоясан».

Да и в празднике спорта, и в гимнах движению, и в уме моря, и в выстрелах на охоте все чаще и неукротимей вставал один вопрос: «Что же получает победитель?»

«Победитель не получает ничего», – это одна из самых горьких и мужественных фраз Хемингуэя. Родилась она в те годы, когда он увлекся корридой – поединком человека с быком. Писателю достаточно было один раз увидеть противоборство человека и быка, чтобы «заболеть» темой корриды:

«Бой быков – это не спорт. И никогда не задумывался как спорт. Это трагедия. Большая трагедия. Трагедией является смерть быка… В любом случае это не спорт. Это трагедия, и она символизирует борьбу между человеком и зверем.

…В этой схватке, когда он выходит на арену со своей тонкой шпагой и куском красной материи, смерть может настигнуть либо быка, либо матадора. Ибо ничьей в этой борьбе не бывает».

За семь лет – с 1923 года, когда он впервые увидел фиесту в честь святого Фирмина, до выхода книги «Смерть после полудня», построенной на материале корриды, он просмотрел полторы тысячи поединков человека и быков. Полторы тысячи – мы намеренно написали эти два слова буквами, а не цифрами, чтобы представить себе: сколько же эмоций отдано им корриде.

А ведь Хемингуэй не только наблюдал за поединками со стороны, он считал, что каждый мужчина должен испытать себя и выйти на арену, когда тренируют молодых бычков. Однажды его приятель Дональд Стюарт выскочил на арену и сразу же был брошен быком на землю. Неизвестно, чем бы кончилось это происшествие, если бы Эрнест не выпрыгнул на помощь пострадавшему, и, размахивая рубашкой, не отвлек бы быка, схватив его за рога и с фантастической силой пригнув мощную голову к земле.

Не все понимали характер Хемингуэя, даже близкие друзья часто отвергали его образ жизни. Не всем им было дано знать в те годы, что отдельные страницы он переписывает по десять-двадцать, а кое-какие и по тридцать девять раз. Они видели то, что было на поверхности – бокс, велогонки, лыжи, скачки. Спортивные увлечения писателя обрастали слухами и домыслами, порождали легенды о «грубияне и драчуне» Хемингуэе. Друг молодости Эрнеста прогрессивный американский поэт Арчибальд Мак-Лиш, осмысливая жизненный и творческий путь лауреата Нобелевской премии Хемингуэя, пытался говорить о гармонии его личности. Он считал, что тот образ жизни, который он избрал для себя и которого придерживался до последних дней, вплоть до рокового выстрела из ружья «Ричардсон», этот образ жизни был единственным, который помогал Хемингуэю в его творчестве:

«Писателей обычно судят по их творчеству, но жизнь Хемингуэя с такой угрожающей силой врывается в его творчество, что критики никак не могут сойтись в своих мнениях… Они неправильно понимают взаимоотношения между задачей писателя и его жизнью. Они считают жизнь и творчество различными и даже противоречащими вещами. Критик осуждающий полагает, что жизнь Хемингуэя была предательством по отношению к его обязанностям – вы не должны часами сражаться с марлином и смотреть, как убивают 1500 быков, если вы серьезно относитесь к своему писательскому мастерству. Восторженный критик думает об обязанностях как о побочных явлениях по отношению к жизни – вы застрелили гризли, а потом вы напишете об этом. Никто из них не понимает простого факта, что творчество – настоящее творчество – не является простым производным от отдельного изолированного опыта и не является изолированным созданием изолированного человека».

Хемингуэй был убежден, что жить надо именно так, как он жил. Думается, что если бы ему представилась возможность прожить заново, он не отказался бы снова посмотреть полторы тысячи боев человека и быка, потому что он понимал корриду как справедливость борьбы, равенство возможностей матадора и животных, где шпага уравновешивает рога, но острое фехтовальное оружие нельзя пускать в ход, пока быку не предоставлено право, время и возможность продемонстрировать, способен ли он, бык, оказаться выше человека в этой борьбе.

Советский литературовед Э. Соловьев в философском этюде «Цвет трагедии» убедительно, на наш взгляд, показал и логично доказал, почему коррида прельщала такого экспансивного, не любящего сдерживать свои чувства человека, как Хемингуэй:

«На грани смерти матадор демонстрирует полноту власти над жизнью, над страхом, над телом. На арене корриды он дан в постоянном сопоставлении с животным, в единоборстве с ним. Здесь он доказывает, что является высшим из созданий, недосягаемым во всем: в своей проницательности, интуиции, сообразительности, в своих эмоциях и рефлексах. Он ощущает себя принадлежащим природе вместе с быком, но высшим в этом единстве и потому способным одержать верх… Коррида открывает непреложность трагического мужества, ясность и красоту борьбы, безусловное совершенство человеческого существа перед лицом смерти». Делается все, «чтобы борьба нигде не перешла в нелепость убийства».

Хемингуэй был удивительно жизнелюбивым и жизнедейственным человеком. Еще в тридцатые годы он пришел к выводу, что жить в действии для него «много легче, чем писать». «У меня для этого больше данных, чем для работы за столом», – говорил он без всякого кокетства.

Притягательная сила личности Хемингуэя и его книг, видимо, еще и в том, что он и его герои живут, как все люди, и в то же время, как-то по-особому. Они стремятся везде быть первыми. Если выходить на ринг, то только затем, чтобы побеждать. Если мчаться с гор на лыжах, то уж обязательно красиво, быстро и технически идеально. Если ловить рыбу, то самую крупную. Если мчаться за антилопой, то только за самой стремительной с поразительными рогами. Если охотиться на льва, то на самого храброго, и не стрелять в него из машины, а выходить на поединок на плато и быть в равных условиях с царем зверей. Вот эти честность и мужество самого писателя и любимых его героев и подкупают читателей.

Хемингуэй был человеком мужественным. Но мужество не пришло к нему само, по мановению волшебной палочки, он сам сформировал свой характер. Еще в детстве, когда не испугался ударов О Хирна, пытавшегося отвадить его от бокса, Хемингуэй ужа проявил свое «я»: ни три перелома носа, ни травма левого глаза – не закрыли для него дорогу на ринг. У Хемингуэя – в его литературных произведениях, письмах, репортажах и интервью – часто встречается слово «страх». И оно не кажется анахронизмом в речи мужественных людей, потому что на примере своей многотрудной жизни писатель постиг, что мужество – это постоянное преодоление страха. Хемингуэй проявил себя мужественным человеком и 8 июля 1918 года, когда, спасая раненого итальянского снайпера, попал под обстрел фугасами, шрапнелью и газовыми бомбами, но продолжал ползти, неся на спине итальянца» продолжал ползти с прострелянными коленями и пробитой ступней, продолжал ползти, начиненный 227 осколками (некоторые из них остались в его теле на всю жизнь). Позднее он скажет об этом ранении и трех месяцах, проведенных в госпиталях: «Меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком…»

Он всю жизнь помнил о первых ранениях:

– Когда-то в Турине я чуть не женился. Он была медсестрой Красного Креста. Я лежал в госпитале. Из-за ноги. Помню, как в постели у стенки я хранил банку, полную металлических осколков, которые вытащили из моей ноги, и многие ко мне подходили и брали по кусочку в качестве сувениров или талисманов. Здесь в те годы был отличный ипподром, и я всегда узнавал, кто победит в забегах, от одного жокея и некоего мистера Зигеля из Чикаго. Мне разрешали ходить на бега – я уже был тогда амбулаторным больным, но никогда не оставался до конца пятого забега.

Правда ли, что из моей ноги вытащили двести стальных осколков?

Неправда! Их было двести двадцать семь. Из правой ноги. Это точная цифра. Подстрелили из австрийского миномета. Они наполняли мины чертовой смесью всего металлического, что есть в этой жизни, – гвоздями, болтами, спицами, винтами и прочей дрянью, и все это попадает в тебя. У двоих итальянцев, которые были со мной, оторвало ноги. Мне повезло: коленная чашечка спустилась по голени, в ногу попал почти весь металл, но чашечка все же не оторвалась. Мне говорили, что меня подстрелили потом еще и из автомата, как раз тогда чашечка и сместилась, но я все-таки думаю, виновата эта чертова мина.

Как же я мог в таком тяжелом состоянии тащить на себе этого итальянца? Даже не знаю. Как подумаю о своей ноге, так просто не верю, что я это сделал. Я был в шоке, но, когда мне рассказали, что со мной происходило, мне показалось, что я все сам вспомнил. Как я воевал с врачами, чтобы они не отрезали мне ногу! Потом меня наградили орденом «Croce al Merito di Guerra» и три раза отметили за храбрость в списках, а также вручили «Medaglia d’Argent о al Valore militare»2 – я положил все в ту же банку с металлическими осколками, вынутыми из моей ноги.

Физических травм на долю Хемингуэя выпало предостаточно. Ночью ноября 1930 года, возвращаясь с охоты на лося в штате Вайоминг, Хемингуэй был ослеплен фарами встречного грузовика, не удержал руль на шоссе, покрытом льдом, перевернулся в кювет. Машина придавила правую руку. Когда автомобиль подняли, то рука повисла, как плеть. Но Хемингуэй сумел «одной левой» довести автомобиль, вытерпев ужасную боль на сорока милях. Рентген показал, что рука была сломана в нескольких местах. Десять раз врачи пытались правильно соединить кости, лишь на одиннадцатый им это удалось… В «Зеленых холмах Африки», вспоминая об аварии в Вайоминге, Хемингуэй напишет:

«Открытый перелом между плечом и локтем, кисть вывернута, бицепсы пропороты насквозь, и обрывки мяса гниют, пухнут, лопаются и, наконец, истекают гноем. Один на один с болью, пятую неделю без сна, я вдруг подумал однажды ночью: каково же бывает лосю, когда попадаешь ему в лопатку и он уходит подранком; и в ту ночь я испытал все за него – все, начиная с удара пули и до самого конца, и, будучи в легком бреду, я подумал, что, может, так воздается по заслугам всем охотникам. Потом, выздоровев, я решил: если это было возмездие, то я претерпел его и, по крайней мере, отныне отдаю себе отчет в том, что делаю».

В апреле 1935 года он вышел в первый рейс на своем катере «Пилар» к острову Бимини. Поймав на крючок акулу, Эрнест подтянул ее к борту и собрался убить из пистолета, но катер качнуло – и пуля… попала ему в ногу. Пришлось возвращаться в Ки-Уэст. «Бог с ней, ногой, жаль вот рыбалка сорвалась», – он пытался улыбаться друзьям, которые обрабатывали его огнестрельную рану…

25 мая 1944 года во время второй мировой войны машина, в которой ехал «антивоенный военный корреспондент» Эрнест Хемингуэй, на темной лондонской улице врезалась в цистерну. Хемингуэй пробил голову, ударившись о ветровое стекло… Случайность? Да, конечно. Но сколько их, непредвиденных, выпало ему одному. «Я всегда ждал, что меня что-нибудь убьет, не одно, так другое, и теперь, честное слово, уже не сетовал на это», – так мог говорить только хладнокровный, сильный и мужественный мужчина. Лишь семь дней пролежал он в госпитале Святого Георга в Гайд-парке. Он скрыл от врачей душераздирающие головные боли – и добился, чтобы его выписали из больницы. Невзирая на запрещения врачей, 2 июня он вылетел на юг Англии, где сосредоточились для высадки на материк союзные войска. Журналист Хемингуэй не мог допустить мысли, что это долгожданное событие состоится без него.

Во время боевых операций в Нормандии Хемингуэй не отсиживался в отелях, дожидаясь военных сводок, чтобы по ним писать репортажи, а искал материал на передовой. В деревне Виллебадоне он раздобыл немецкий мотоцикл с коляской и на нем прорывался глубоко в тыл фашистов. Однажды он напоролся на вражеских артиллеристов и едва успел выскочить в кювет. Гитлеровцы превратили мотоцикл в груду металла, а Хемингуэй два часа лежал, слыша разговор немецких солдат. Испытывал ли он чувство страха в те часы? По его признанию, он старался развеселить самого себя и вспоминал, как французские партизаны удивлялись, что он, седой, весь израненный, не смог дослужиться до звания полковника в американской армии. Эрнест отвечал им задиристо: «Друзья мои, я не мог получить более высокого чина, потому что обучен грамоте…» Шутки шутками, а до смерти было четыре шага…

– Мне всегда казалось, что в пребывании на больничной койке есть что-то романтическое, – говаривал позднее Хемингуэй. – Однажды, после тяжелой автомобильной аварии, я лежал в больнице в Лондоне. И вот когда я пришел в себя после эфира, первым, кого я увидел, была медсестра, стоящая у моей постели. Это была совершенно ничем не примечательная пожилая женщина, похожая на старую деву, но я был так рад вернуться в мир живых, что схватил ее руку и поцеловал у локтя.

«О, мистер Хемингуэй, это единственное романтическое событие, случившееся в моей жизни!» – воскликнула она. Через пару недель, когда в моей палате никого не было, она снова появилась передо мной и спросила, ужасно робея и стесняясь, не могу ли я сделать это снова. И я поцеловал ее. В тот же локоток.

Кончилась война. Он приехал в свой дом на Кубу. Однажды, 20 июня 1945 года, спеша отвезти на аэродром жену Мэри, Хемингуэй потерял управление автомашиной – и та врезалась в дерево. Разбив голову о раму, сломав несколько ребер и растянув и повредив ногу, Эрнест, несмотря на боль в груди и травмированное колено, отнес Мэри на руках в ближайший поселок, думая, что она получила тяжелую травму (а у нее была лишь рассечена щека). О себе он в те минуты не думал…

Через четыре года на утиной охоте в Венеции кусочек пыжа попал ему в глаз. Итальянские врачи боялись, что после лечения зрение не восстановится. Хемингуэй послал тогда издателю Чарльзу Скрибнеру и своему молодому другу Хотчнеру записку о состоянии своего здоровья. Он написал ее специально для прессы, когда лежал в больнице. Он полагал, что эта информация может развеять слухи вокруг его болезни и снять напряжение. «Причем особенно с меня самого. Я здесь в больнице сражаюсь, а меня осаждают газетчики, как в Трое осаждали Гектора ахейцы», – признавался писатель.

В записке говорилось следующее: «Почему люди думают, что их надувают? Я не принимаю фотографов и репортеров, потому что слишком устал, сражаясь с миром, а лицо мое покрыто коркой, как после ожога. Я перенес стрептококковую и стафилококковую инфекцию, рожистое воспаление, в меня влили тринадцать с половиной миллионов единиц пенициллина, а потом, когда начался рецидив болезни, – еще три с половиной миллиона. Врачи думали, что инфекция пойдет в мозг и я получу менингит, так как мой левый глаз был уже заражен и не открывался и я мог открыть его, только закапав предварительно раствор борной кислоты, при этом большая часть ресниц вылезла.

Инфекция могла попасть в глаза с пылью или же от мелких частиц пыжа3.

До сих пор не могу бриться. Дважды пробовал, но только порезал все лицо, и теперь кожа сходит как почтовая марка с конверта. Приходится раз в неделю пользоваться ножницами. Конечно, глядя на меня, не скажешь, что я чисто выбрит, но и никто не станет утверждать, что я отращиваю бороду. Все вышеизложенное – истинная правда, и вы можете рассказывать это всем, включая журналистов и репортеров».

«Я слишком устал – я веду свою борьбу, – сообщал Хемингуэй в частному письме издателю Скрибнеру из Кортины д’Ампеццо. – Доктора в Кортина думали, что инфекция может перейти в мозг и привести к менингиту, поскольку левый глаз был поражен целиком и совершенно закрылся, так что, когда я открывал его с помощью борной, большая часть ресниц вылезала».

Весной 1951 года случилась еще одна беда. О ней Хемингуэй доверительно рассказал Хотчнеру:

«Прости мою депрессию. Ты же знаешь, обычно я добродушен и приветлив, но сейчас мне что-то здорово не везет. Началось с аварии на яхте. Я здорово разогнался – а погода была ужасная, – и еще я разрешил Грегорио отойти от руля, а в этот момент «Пилар» как раз попала в самую волну. Ну, меня как следует и ударило. В глазах – настоящий фейерверк. Звезд не видел, но все было очень звонко и как-то устремлено вверх. Сильно ушибся затылком о железную скобу, на которой висели багры.

Это как раз то, что, думаю, меньше всего способствует писателю в работе. Я держался за леер, когда меня ударило, упал и ударился спиной о багор. «Пилар» весит пятнадцать тонн, море – еще больше, а я всего двести десять фунтов, и меня, конечно, здорово садануло. Увидев вытекающую из меня красную струю, я сказал Грегорио, что, пожалуй, мне лучше спуститься вниз, а ему – опустить якорь и позволить Роберто, рыбачившему недалеко на своем катере «Тин Кид», подойти к нам. Затем я велел Мэри взять рулон туалетной бумаги и сделать из нее комки, которые я приложил к ране. Она была добра, проявила быстроту реакции и присутствие духа, и, когда Роберто подплыл к нам, мы взяли марлю и пластырь и наложили жгут около левого глаза. Так мне удалось избежать большой потери крови.

На самом деле – замечательно кровавая история. Можно было бы продать ее в журнал. Если бы Роберто не оказался рядом, я бы умер, истекая кровью. Теперь глаз видит нормально, после третьей перевязки он почти очистился, боль ушла, но врачи говорят, что поражения были слишком глубокие, чтобы снимать швы. Не выношу, когда у меня что-то болит. Просто не представляю, как можно валяться в постели без женщины, хорошей книги или «Морнинг телеграф». Вот почему в этот раз решил вообще не лежать в кровати – кроме ночных часов. Знаешь, я уже чертовски устал от этих травм черепа. У меня были три довольно тяжелых в сорок четвертом – сорок пятом годах, две – в сорок третьем и немало других до того, начиная с тысяча девятьсот восемнадцатого. Не слушай, если говорят, что все они – от неосторожности или моего знаменитого желания пообщаться со смертью. По крайней мере, я такого не помню и уверен, что память мне не отказывает. Тем не менее с этого случая на «Пилар» и началась моя депрессия.

Я после этого случая захромал через несколько дней. У меня сильно заболели обе ноги, действительно очень сильно, и тогда какое-то ничтожество, чье имя я даже сейчас не хочу называть, стал говорить, что я выдумываю эту боль! Я потребовал сатисфакции. Мне сделали рентген и на снимке увидели семь осколков в правой икре, одиннадцать – в левой, и еще фрагменты разрывной пули – тоже в левой. Один фрагмент давил на нерв. Врач хотел резать. Но этот фрагмент стал двигаться. Сейчас он завис в удобном месте и зарос оболочкой. Икра ноги – вполне приличное место для обитания осколков, добро пожаловать в любое время.

Теперь я в полном порядке. Сбил давление до ста сорока на семьдесят и не принимаю никаких лекарств. Не читаю рецензий на «За рекой…» – не оттого, что боюсь повышения давления, а просто они столь же интересны и поучительны, как списки белья, отдаваемого в прачечную.

(Надо сказать, что отклики на «За рекой, в тени деревьев» были весьма недоброжелательны. В первый раз со времен появления в 1924 году сборника рассказов «В наше время» критики так писали о Хемингуэе и его новом романе. Наверное, во многом именно это и было причиной его депрессии.)

– Кстати, Джон О’Хара в «Нью-Йорк таймс» назвал тебя самым великим писателем после Шекспира, – сказал ему Хотчнер..

– Именно это повысило мое давление до двухсот сорока. Мне никогда не удавалось узнать от критиков что-нибудь полезное. В этой книге я ушел в сложную математику, начав с простой арифметики, дошел до геометрии и алгебры. Следующим этапом будет тригонометрия. Если они этого не понимают, ну их к черту.

И эта опасная травма не была последней… 21 января 1954 года во время охоты в Африке самолет «Сесна-180», на котором он летел с Мэри, потерпел аварию в районе водопада Мерчисон-Фоллз. К счастью, пилот и чета охотников остались живы, хотя Мэри сломала два ребра, а Эрнест в который уже раз раздробил колено. Но он не сказал об этом жене и пилоту, потому что всем требовалось присутствие духа и спокойствие в ночном лесу, кишащем дикими зверями. Эрнесту было не до своих, как он выразился, болячек.

В тот день телеграфные агентства всего мира передали скорбную весть о гибели лауреата Нобелевской премии Хемингуэя и его жены… Не зная, что он уже похоронен и оплакан родственниками и почитателями, Хемингуэй кидал камни в буйных слоних, которые загнали его на скалу и пытались достать оттуда хоботами, чтобы растоптать непрошеного гостя, попавшего в их владенья… Помощь пришла нежданная-негаданная: на реке показался катер. Как потом оказалось, на этом судне отмечали «золотую свадьбу» английские туристы и им захотелось побывать у знаменитого водопада Мерчисон-Фодлз… А если бы им вздумалось проплыть по озеру Альберта или Белому Нилу, то никто бы не узнал, где потерпели аварию пассажиры «Сесна-180». Случайность? Но в многообразии случайностей часто есть неумолимая логика.

Когда Хемингуэй с пострадавшими в тот же день добрался до деревеньки Батиаба, там тоже случайно оказался летчик Картрайт, безуспешно разыскивавший их в течение дня… Едва они взлетели на самолете «Хэвиленд», как аэроплан рухнул вниз. Благо, что высота была небольшой. Но от сильного удара о землю начался пожар. Хемингуэй вышиб плечом дверь самолета, вытащил из горящей кабины Мэри, помог выбраться пилоту.

Он нес Мэри на руках, а сам истекал кровью, которая залила всю голову.

Позднее в очерке «Рождественский подарок» Хемингуэй с присущим ему юмором скажет: «Прежде всего я пожалел о том, что при аварии обоих самолетов с нами не было сенатора-республиканца от штата Висконсин Джозефа Маккарти. Я всегда испытывал некоторое любопытство в отношении видных общественных деятелей; и вот я подумал, как повел бы себя сенатор Маккарти, попади он в эту переделку… И я задал себе вопрос: был ли бы он неуязвим, временно лишившись своей сенаторской неприкосновенности для тех разнообразных зверей, в чьем обществе мы недавно находились?..»

Даже в больший беде, терпя физические мучения, Хемингуэй не сосредоточивался на своих болях, а думал о том, что происходит в мире, в его стране. Он вспомнил об «охотнике за всеми врагами истинно американского образа жизни» Маккарти, потому что возненавидел его как поборника войны с прогрессивными людьми, той войны, о которой Хемингуэй говорил когда-то: «Мы вступаем в пятьдесят лет необъявленных войн. Я записался на весь срок». Записался, естественно, в лагерь тех, кто не сдавался под гнетом Маккарти.

Он улыбался, а в госпиталь к нему привезли газеты чуть ли не со всей планеты, прессу с некрологами. «Даже я не смог бы так хорошо написать о себе», – он снова шутил. А ведь диагноз врачей, обследовавших его, не умещался на целой странице: разбита голова, повреждены колено, позвоночник, кишечник, печень, почки, временно потеряно зрение левым глазом, утрачен слух левым ухом, зафиксированы растяжения связок в правой руке и плече, отмечена травма левой ноги, вызывают тревогу ожоги на лице, руках и голове…

Он и эти напасти переборол. А когда чуть-чуть поправился, то попросил отвезти себя на рыбацкой лодке на берег Индийского океана в Шимони. А вот там-то, в охотничьем лагере, его подстерегло очередное «чрезвычайное происшествие»: начался лесной пожар. Больной Хемингуэй бросился тушить пламя, поскользнулся, упал в огонь. Когда его вытащили из костра, то спасатели ужаснулись, увидев тяжелые ожоги ног, груди, рук и губ…

Он выстоял и на этот раз, выстоял, потому что сам на весь мир заявил в повести, получившей Нобелевскую премию: «Человек не для того создан, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». Наверное, он и о себе мог бы написать: «Старику снились львы…» Этими словами он кончал «Старика и море», этими словами он утверждал торжество жизни. Неутомимый оптимист, преследуемый невзгодами, он честно проверял хронометр своей жизни и творчества: «Надо быстрее работать. Теперь так рано темнеет… После госпиталей, собранный по частям, он возвращался к жизни, чтобы работать и радовать людей каждой новой книгой. «Я буду писать как можно лучше и как можно правдивее, пока не умру. А я надеюсь, что никогда не умру», – в этих словах он весь, великий жизнелюб, честный и мужественный человек, неповторимый писатель…

Он никогда не забывал, как расстался с жизнью его отец. Однажды он остановился на ночь во французском городе Монпелье. На улицах шумел праздничный карнавал. Хемингуэй с друзьями медленно шел мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Писатель вдруг захотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда он остановился перед тиром, то вдруг передумал:

– Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.

Его беспрестанно продолжали беспокоить травмы, и, хотя он уже не жаловался, друзья всегда могли по виду его лица сказать, когда у него появлялись боли. В конце концов он решил навестить в Испании доктора Мадиноветиа, своего старого друга и одного из самых известных мадридских врачей. После осмотра доктор сказал:

– Вы должны были бы умереть сразу после авиакатастрофы. Поскольку вы этого не сделали, то должны были умереть от ожогов. Кроме того, вы должны были умереть в Венеции. Но раз всего этого не случилось и вы еще живы, то и не умрете, если будете хорошим мальчиком и станете делать то, что я скажу.

Он посадил писателя на строгую диету и ограничил потребление алкоголя до двух порций в день, не считая двух бокалов вина в течение одного приема пищи.

«Он жил… неистово» – лучше, чем брат, о Хемингуэе не скажешь. Эрнест был в постоянном напряжении. А когда быт становится пресным, то он умел его разнообразить. Писатель, к примеру, испытывал мужество, входя в клетку со львом. А однажды в минуту откровенности он сам рассказал А. Хотчнеру, который собирал материал для его биографии, об эпизоде в заповеднике на северо-западе Америки. Обитал там наглый бурый медведь, который отравлял жизнь всем путешественникам. Обычно он выходил на шоссе и не давал проезда машинам. В конце концов заповедник начал терять клиентов, потому что ездить туда стало опасно. Узнав об этом Хемингуэй решил «поговорить» с медведем. Хозяин леса оказался на месте. Огромный, он поднялся во весь рост посередине дороги как автоинспектор, требуя остановки. Верхняя губа медведя была оттянута в усмешке и как бы говорила: «Ну что, испугался, человечек?»

Хемингуэй вышел из машины и направился прямо к медведю, крича: «Ты что же, не понимаешь, что ты всего-навсего жалкий бурый медведь?! Как же ты, паршивый сукин сын, набрался такой наглости, чтобы стоять здесь и не давать проезда машинам? Жалкий ты медведь, к тому же еще и бурый, даже не белый и не гризли!»

Хемингуэй рассказывал, что после того, как он все это выложил ему, бедняга медведь повесил голову, опустился на четыре лапы и убрался с дороги. Хемингуэй унизил его. С тех пор, как свидетельствовали работники заповедника, при приближении машин медведь метался за деревьями, ломал стволы от бессильной злобы, стыда: он словно вспоминал о том унижении, которое он испытывал, когда Хемингуэй «читал ему нотацию»…

Этот эпизод только внешне юмористичен, но можно представить, как нелегко было Эрнесту решиться на открытый «диалог» с отнюдь не мирным зверем.

Хемингуэй сумел найти «общий язык» и с белым медведем. О забавном эпизоде в нью-йоркском цирке братьев Ринглинг рассказывает Хотчнер:

«Все служащие цирка окружили Эрнеста, прося его пообщаться с их подопечными. Хемингуэй заметил, что он только раз по-настоящему беседовал с диким зверем, и это был медведь. Тотчас смотритель, ответственный за медведей, повел его за собой.

Эрнест остановился у клетки с белым медведем и стал наблюдать, как зверь меряет тесное пространство своего пристанища.

– У него плохой характер, мистер Хемингуэй, – предупредил смотритель Эрнеста, – лучше пообщайтесь с тем бурым медведем – у него прекрасное чувство юмора.

– Нет, я должен поладить с этим, – сказал Эрнест, не отходя от клетки. – Правда, я довольно давно с медведями не общался, мог выйти из формы.

Смотритель заулыбался. Эрнест подошел к клетке вплотную и начал говорить – голос его звучал мягко, музыкально… Медведь остановился. Эрнест продолжал говорить, и, признаюсь, я никогда раньше не слышал от него таких слов, а вернее, звуков. Медведь слегка попятился, а потом сел, уставился на Эрнеста и вдруг принялся издавать странные носовые звуки, подобные тем, что можно услышать от пожилого джентльмена, страдающего тяжелым катаром.

– Черт возьми! – воскликнул пораженный смотритель.

Эрнест улыбнулся медведю и отошел от клетки.

Вконец сбитый с толку медведь смотрел ему вслед.

– Я говорил по-индейски. Во мне течет индейская кровь. Медведи любят меня. Так было всегда».

Действительно, Хемингуэй изумительно знал природу – леса и реки, нравы и повадки их обитателей. Мы упомянули о том, что дедушка Хемингуэя подарил ему, десятилетнему, «заправдашнее» ружье. А другой дедушка – Тайли Хэнкок – научил его удить рыбу в самых «рыбных» местах. Давая свой спиннинг Эрнесту, он открыл ему секреты ловли «на мушку», которых не знал никто. Мальчика влекли к Тайли моржовые усы деда и бесконечные рассказы о том, как тот на паруснике в юности обошел весь свет, видел Тихий и Индийский, несколько раз пересекал Атлантический океан. Воспоминания об этих похождениях разжигали во впечатлительном ребенке страсть к путешествиям.

И хотя в детстве маршруты Эрнеста контролировались родителями, он все же умудрялся путешествовать, спать под открытым небом, косить сено, соревнуясь с взрослыми, он мог часами наблюдать за птицами и животными во время походов по берегам реки Иллинойс и по озеру Цюрих в Висконсине.

Многие из этих впечатлений он отдаст позднее Нику Адамсу, фактически своему прототипу. Прочитаем несколько строк из рассказа «На Биг-Ривер»:

«…Ник смотрел на бочаг с моста. День был жаркий. Над рекой вверх по течению пролетел зимородок. Давно уже Нику не случалось смотреть в речку и видеть форелей. Эти были очень хороши. Когда тень зимородка скользнула по воде, вслед за ней метнулась большая форель, ее тень вычертила угол; потом тень исчезла, когда рыба выплеснулась из воды и сверкнула на солнце; а когда она опять погрузилась, ее тень, казалось, повлекло течением вниз, до прежнего места под мостом, где форель вдруг напряглась и снова повисла в воде, головой против течения.

Когда форель шевельнулась, сердце у Ника замерло. Прежнее ощущение ожило в нем.

Он повернулся и взглянул вниз по течению. Река уходила вдаль, выстланная по дну галькой, с отмелями, валунами и глубокой заводью в том месте, где река огибала высокий мыс.

…Ник был счастлив. Он расправил ремни, туго их затянул, взвалил мешок на спину, продел руки в боковые петли и постарался ослабить тяжесть на плечах, налегая лбом на широкий головной ремень. Все-таки мешок был очень тяжел. Слишком тяжел… Дорога все время шла в гору. Подниматься в гору было трудно. Все мускулы у Ника болели, и было жарко, но Ник был счастлив. Он чувствовал, что все осталось позади, не нужно думать, не нужно писать, ничего не нужно. Все осталось позади».

«Все осталось позади» – так только казалось, потому что в то время все лишь начиналось. Юркая форель – это пролог его «рыбацких и рыболовных» рассказов и очерков. Многие из них будут написаны в начале тридцатых годов, когда в поселке Ки-Уэст на Флориде он увлечется «сражениями» с гигантскими рыбами и избороздит Мексиканский залив и Карибское море, гоняясь за самыми большими. Мелкими он не интересовался, легкая добыча оставалась для других.

Это было в трудные для литературной работы дни, когда старые жизненные наблюдения уже нашли претворение в повестях и рассказах, а новые впечатления еще не накопились.

«Писать чертовски трудно, – признавался он брату. – Если я встаю рано и у меня все идет хорошо, возникает приятное чувство, что я «заработал» свой отдых, что вы, ребята, ждете в гавани того момента, когда мы выйдем в море и что остаток дня я буду на воде с вами. Если у меня ничего не выходит, то я знаю, что остаток дня не доставит мне удовольствия. Предвкушение хорошего отдыха помогает мне лучше писать».

Дом популярного автора «Фиесты» в Ки-Уэсте всегда был полон гостей: съезжались сестры и брат, привозили сына Бэмби, не было отбоя от всякого рода друзей – в кавычках и без оных. И каждому Эрнест уделял внимание…

Грегори Хемингуэй даже через шестьдесят лет с восторгом вспоминал о тех счастливых днях:

«Охота на уток открылась осенью, и поскольку папа уговорил мою мать разрешить мне пропустить несколько недель школы, я еще ненадолго задержался. Сначала все для меня было странно. Мертвые дикие утки так походили на моих ручных друзей, если не считать того, что их оперение было обычно запятнано кровью и они не двигались и не крякали. Но я заставил себя прекратить сравнивать. Папа не читал мне благочестивых лекций о том, что мы «даровали смерть», не говорил всего того, что говорил позже, когда для него самого, больного и усталого, смерть казалась, вероятно, даром. Я помню лишь, как, подняв раненую утку, он сказал мне: «Скрути ей быстро шею, пусть не мучается».

Я привык убивать с детских лет, и много позже, уже в Африке, стал похож на того героя из «Недолгого счастья Фрэнсиса Макомбера», который мог убить кого угодно, абсолютно кого угодно. Но только тогда, а не теперь. Сегодня и я чувствую жизнь даже в дереве и вздрагиваю, когда его метят, и я знаю, что оно обречено на смерть. Наверное, мгновение дара смерти приближается и ко мне.

…В 30-е годы, еще до того, как мои родители развелись, весну и начало лета мы иногда проводили на Бимини, небольшом островке в группе Багамских, в сорока семи милях к востоку от Майами. Бимини расположен на восточной границе Гольфстрима…

Вся наша семья – мама, мои братья Джек и Пэт, которым тогда было 14 и 9, я сам и моя няня Ада – могли путешествовать на папином прогулочном катере «Пилар». «Пилар» – посудина, «построенная по папиному заказу», под чем, как я вскоре понял, понималось «судно, приспособленное для рыбной ловли, не для праздных прогулок». Что это означало, я узнал позже: после заказа лучших моторов и специально оборудованной площадки для рыбака у папы кончились деньги, их не осталось на то, чтобы сделать судно комфортабельным. Ловить тунца папу учил Майк Лернер… «Эрнест, эту рыбу вытаскивай сразу. Как только она заглотит крючок и начнет вырываться – почти вертикально уходит вниз и погибает от резкого перепада давления. И приходится тащить с глубины по крайней мере пятисот метров от четырехсот до восьмисот фунтов мертвого груза – и нужно успеть до того, как акулы почувствуют запах крови. Но здесь вокруг чересчур много акул. Стоит лишь одной найти твою рыбу и атаковать ее, как является еще с десяток акул, и начинается свалка, чтобы урвать кусок побольше, – рыбу растаскивают по частям…»

В тот вечер в одном из баров Билл Лидс, закоренелый пьяница и опытный рыбак, задал, наконец папе вопрос, который волновал всех с момента его приезда. «Эрнест, ты действительно думаешь вытащить целую рыбу?» – «Сомневаюсь, Билл. Но попытаться можно. Завтра мы это и сделаем».

На следующее утро мы поднялись спозаранку и позавтракали еще до рассвета. Папа непременно хотел сняться с якоря до восхода солнца. Ночью начал дуть сильный ветер, и, пока мы преодолевали прибой и выходили в Гольфстрим, океан вскипал белыми барашками. Подпрыгивая на волнах, мы не видели, как менялись оттенки воды – она просто казалась грязно-синевато-серой… Вскоре я скорчился пополам и в тот день так и не смог принять вертикальное положение. Все время словно спал, очнувшись только когда принесли обед, что делалось из добрых побуждений, но казалось тогда актом намеренной жестокости. Первые несколько раз, когда мне – еще в Ки-Уэсте – становилось плохо в море, папа возвращался и высаживал меня на берег. Но я понимал, что в этом есть что-то недостойное, к тому же взрослым, конечно, не хотелось терять полдня, отведенного для рыбной ловли. Я был преисполнен решимости не отступать, кажется, уже тогда я пытался подражать твердости характера моего отца.

В себя я пришел, когда вечером мы стали у причала. С трудом преодолев ступеньки, ведущие на палубу, я обнаружил там картину всеобщего ликования… Вокруг огромнейшей рыбы, каких я еще не видел, на причале толпилась половина населения Бимини… Все поздравляли папу. Майк говорил, что это не только выдающееся событие, но что ему суждено будет сыграть большую роль в истории Бимини, – рыбаки теперь будут знать, что тунца можно достать из воды целехоньким. Старина Майк, ему чужд был эгоизм, ради благополучия островитян и их хозяйства он готов был на раздел своего рая с пришельцами. Хозяйство островитян – это мрачная шутка. Состояло оно из трех полупустых отелей, существовавших лишь за счет баров, Центрального багамского банка, в котором работало несколько ловких рыбаков, и барахолки. Вокруг постоянно было много приятных черных лиц: эти люди играли в домино, в любую минуту были готовы помочь вам насадить наживку на крючок и всегда строили грандиозные планы, хотя никогда не стремились осуществить их».

Кроме рыбной ловли, по свидетельству Грегори Хемингуэя в книге «Хемингуэй. Личные воспоминания», его отец увлекся организацией боксерских поединков с тамошними жителями. Победы Хемингуэя в боксерских поединках на Бимини, говаривал его приятель боксер-профессионал, напоминали «виктории одноглазого бойца в королевстве слепых». Но сам писатель всегда вспоминал о тех днях с удовольствием.

«Чтобы оживить это скучное царство, – рассказывает Грегори Хемингуэй, – а также по другим причинам, о которых папа, возможно, даже не задумывался, он организовал боксерские бои, проводившиеся каждый субботний вечер. Любому из местных жителей, кто продержится против него три раунда, папа обещал выплатить сотню долларов. Позже папа рассказывал мне, что как только весть об этом разнеслась – на моторках и парусниках, единственных в то время средствах связи на Багамах, на причале стали появляться чернокожие гиганты. Они ждали, пока он вернется с рыбалки, подходили и говорили: «Г-н Эрнест, я хотел бы драться с вами в эту субботу». Может быть, это так и было, может быть, это было почти так. Мой отец имел обыкновение приукрашивать даже лучшие из действительно случавшихся с ним историй. В книге Карлоса Бейкера о папе есть фотография, на которой он боксирует с негром внушительных размеров. Но, когда в 1964 году я встретил этого человека, незадолго до его смерти, он оказался среднего роста, не больше меня. К старости люди, как известно, немного сжимаются… Но, бог мой, не настолько же – вряд ли этот парень, который славился на Бимини как настоящий боец, мог быть достойным противником человека шести футов ростом и весом в двести фунтов…

Я помню сцены боя – в субботу вечером вокруг площадки собиралась огромная толпа, и распорядитель из местных представлял боксеров. «В этом углу, в белых трусах, гроза Багамов, ужасный Боб-Забияка, он весит почти 250 фунтов». Чернокожего боксера приветствовали шумными криками, и кто-нибудь воодушевлял его, не особенно азартно: «Задай-ка, Боб, этому господину». «А в этом углу, в черных трусах, непревзойденный, непобедимый в последних десяти матчах на звание абсолютного чемпиона Бимини, этот миллионер-повеса и спортсмен, г-н Эрнест Хемингуэй». Толпа приходила в неистовство. «Кончай его, г-н Эрнест, кончай. Пусть черномазого отправят назад в Нассау в упакованном виде. Прикончи его». Боксеры выходили на середину площадки и пожимали друг другу руки в перчатках. Папа наносил внезапный удар, его левая бьет тяжело, потом в ход идет правая – Боб-Забияка, не ожидавший такого начала, уходит в глухую защиту… Толпа скачет, вопит – боже, папа наносит удары с такой быстротой, что я перестаю их замечать. Потом сильнейший в челюсть – и «Боб на полу, дамы и господа, Забияка-Боб на полу, и вряд ли он успеет вовремя подняться». Судья, жестикулируя, считает. Все кончено. Ну как, вроде все похоже на правду. Помню ли я эти моменты или работает мое воображение?.. Но бои с роскошным по тем временам призом в сотню долларов все-таки действительно происходили… И знаете – это ведь не просто – бросить вызов целому острову, а по сути всем Багамам, вызов побить любого и сделать это до конца третьего раунда. Да, таким был Хемингуэй, Байрон двадцатого века, с лихвой бравший реванш за то, что первые два года жизни его одевали девчонкой…

В 50 папа стал снобом и пустозвоном. Постоянно звучало. «Во дворце… в палаццо… граф такой-то очень милый человек, тебе он понравится, Гиг». Граф такой-то, как правило, оказывался пустышкой и вовсе не сиятельной особой. «А девчушка, Гиг, правда, в ней что-то есть?» А она была сама скука, да еще, словно пришитая, сновала вокруг крючконосая мать… Папа вошел в международные круги, и мне казалось, что я потерял его. «Я прожил чудесную жизнь, Гиг. Никогда не стыдился своих поступков. Но разве не весело, Гиг? Ну не здорово ли, черт побери! Приказываю, Гиг, – жизнь должна быть прекрасна». Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но куда деться? Приятно находиться под влиянием сильной личности, но только до тех пор, пока она полна сил и здоровья… «Ну не здорово ли, Гиг? Ну не…»

Мне исполнилось 18… Я заканчивал школу и думал о поступлении в колледж и о том, что же будет дальше. «Неважно, чем будешь заниматься, Гиг, важно, чтобы это действительно интересовало тебя, – говорил папа. – Нужно, чтобы дело было стоящее, чтобы оно приносило пользу. Стоящих дел немало, имей это в виду, даже если какие-нибудь узколобые типы будут говорить иначе. И не гонись за деньгами.

Он всегда во что бы то ни стало старался выиграть, терпеть не мог проигрывать и часто говорил мне: «Гиг, удачу свою создавай сам» или «Знаешь, как научиться уметь проигрывать? – все время быть при деле». Может, он понял, когда талант его пошел на убыль, что уметь или не уметь проигрывать – это судьба».

В книге «Папа Хемингуэй» А. Хотчнер, в частности, дополняет рассказ сына Хемингуэя и вспоминает, как он впервые познакомился с писателем и вышел с ним в море на ловлю «большой» рыбы:

«Меня охватила паника. Рядом стоял один из самых знаменитых охотников в мире за большой рыбой, в руках у меня были огромное удилище и сложная снасть, а я никогда в жизни не ловил ничего более крупного, чем десятифунтовый карась… Теперь же передо мной с быстротой проносился марлин, размеры которого я даже не мог себе представить. Но тогда я еще не знал об одном качестве Хемингуэя, которое в последующие годы часто наблюдал и которым неоднократно восхищался. Я имею в виду его удивительную способность объяснять и учить, его безграничное терпение к своему ученику.

Ровным, спокойным голосом Эрнест руководил каждым моим шагом, начиная с того, как нужно дергать, чтобы зацепить гигантским крючком рот рыбы, и кончая тем, как подвести ее вплотную к лодке, чтобы вытащить из воды…»

Собираясь писать о ловле крупной рыбы, Хемингуэй непременно сам хотел поймать самую крупную рыбу – меч-рекорд.

И вот, наконец, 23 мая 1932 года после полудня Эрнест поймал-таки атлантическую рыбу-парусник, самую большую из всех, кем-либо взятых на спиннинг. Свыше тридцати лет эта рыба держала за собой рекорд. Ее чучело еще и сейчас стоит в клубе спиннингистов Майами.

В том же году Хемингуэй приманил большого марлина, более двух часов старался подвести его к катеру «Анита», измучился, проклял все на свет. Марлин оказался «умнее»: когда человек чуть расслабился, рыба неожиданным рывком оборвала лесу и ушла в глубину.

В другой раз Эрнст поймал на крючок марлина весом в 750 фунтов – 340 килограммов. Эта рыба тоже не хотела сдаваться и полтора часа тащила катер в океан. В конце концов и она сумела оборвать лесу и вырваться на свободу.

В 1935 году после злополучного выстрела себе в ногу Хемингуэй быстро залечил, «зализал» рану – и снова ушел с друзьями в море. Тогда-то он впервые и поймал гигантскую рыбу – туну. Весь день он боролся с ней, стараясь перехитрить и пересилить. Когда к ночи рыба стала уставать, он подтянул ее к катеру, но… на обессилевшую и теперь уже не опасную громадину напали акулы и разорвали ее на куски. Остались лишь голова, позвоночник, хвост, и… может быть, первое зерно для будущего шедевра «Старик и море».

А в 1936 году на Бимини ему посчастливилось выловить тунца весом 514 фунтов. Семь часов боролся Хемингуэй с рыбой – преодолел по времени три дистанции марафонского бега. За эти часы он потерял три килограмма собственного веса. Столько обычно теряет велосипедист за 250 километров гонки.

А был и такой счастливый день, когда он взял на спиннинг сразу семь марлинов – никому еще в мире так не везло. Хемингуэй не раз возвращался к этому дню:

– Думаю, что это было мировым рекордом!

О его спортивных успехах писали в газетах и журналах. Но многие люди, даже близкие, выражали сомнения в достоверности заметок. Как ни странно, эти подозрения остро задевали самолюбие Хемингуэя. Он с обидой говорил брату:

«Они прочли где-то, что я не тот, за кого себя выдаю, и мгновенно возвели это в факт своего сознания. Так, например, случилось с Хейвудом Брауном, обвинившем меня во вранье относительно занятий боксом… Здорово надоели мне все эти «изобличения», а им, видимо, еще нет конца.

…Я обманщик лишь в том смысле, в каком каждый писатель является обманщиком. Я выдумываю такие ситуации, которые кажутся реальными. Но ты-то действительно знаешь меня. И как я ловлю рыбу, и как охочусь, и как боксирую. Я ясно выражаюсь?»

«…Самым лучшим оружием против лжи является правда, – это он прекрасно усвоил. – Не стоит бороться против сплетен. Они как туман, подует свежий ветер и унесет его, а солнце высушит…»

Чтобы положить конец сплетням и наговорам, бросающим тень на его спортивный авторитет, Хемингуэй организовал официальную группу по регистрации рекордных уловов, оказавшуюся зародышем «Международной рыболовной ассоциации», которой покровительствовал Американский музей естественной истории. В свои рыболовные экспедиции за иглой-рыбой, туной, агухой и марлином в районе кубинского побережья Эрнест частенько приглашал ихтиологов из Филадельфийской академии наук. Они изучали повадки марлинов в Гольфстриме. Один из новых видов рыбы был даже назван в честь своего открывателя – «NeoMazinthe Hemingway».

В апреле 1936 года в журнале «Эсквайр» был напечатан очерк Хемингуэя «На голубой воде», в котором «рыбак» пытался передать свои чувства и переживания во время многочасовых поединков с «большой рыбой»:

«…Рыба – существо удивительное и дикое, обладает невероятной скоростью и силой, а когда она плывет в воде или взвивается в четких прыжках, это – красота, которая не поддается никаким описаниям и чего бы ты не увидел, если бы не охотился в море. Вдруг ты оказываешься привязанным к рыбе, ощущаешь ее скорость, ее мощь и свирепую силу, как будто ты едешь на лошади, встающей на дыбы. Полчаса, час, пять часов ты прикреплен к рыбе так же, как и она к тебе, и ты усмиряешь, выезжаешь ее, точно дикую лошадь, и в конце концов подводишь к лодке. Из гордости и потому, что рыба стоит много денег на гаванском рынке, ты багришь ее и берешь на борт, но в том, что она в лодке, уже нет ничего удивительного – увлекательного; борьба с ней – вот что приносит наслаждение», – это как бы предвосхищение «Старика и моря», первые штрихи. Море – стихия Хемингуэя пятидесятых годов, а здесь лишь дальние подступы, но без них, без этих впечатлений, не заимствованных у рыбаков, а добытых в поединке с сильной рыбой, не было бы чудесного пленительного «Старика и моря»…

В путешествиях по морю, в погонях за тунцами и марлинами Хемингуэя часто сопровождали трое сыновей, гостивших у него на каникулах.

«Мы сидим в лодке, вернее, отец лежит с подушкой под головой и читает, а я гребу. Потом мы пристаем к берегу, завтракаем, разговариваем и читаем газеты», – рассказывал нам, советским журналистам, его средний сын Патрик, приезжавший в Москву на X Всемирный конгресс биологов и охотоведов.

Патрик Хемингуэй говорил, что многие страницы неоконченной книги «Острова в океане» основаны на впечатлениях, вынесенных отцом из тридцатых годов, когда все развлечения его гостей и сыновей были связаны с морем – тут и ужение иглы-рыбы, и подводная морская охота, и плавание в океане, кишащем акулами и другими опасными хищниками, словом, развлечения рискованные, требующие незаурядного мужества и мастерства.

А Хемингуэй был подлинным мастером во всяком искусстве, за освоение которого брался. К примеру, плавание. Он считался не просто пловцом-скоростником и стилистом, но и артистом, для которого вода была второй стихией.

Живя рядом с морем, он искал и находил сферу для приложения богатырских сил. Свое любимое слово: «Поспорим!» он произносил десятки раз в день. «Поспорим!» – и вот уже начинаются состязания по стрельбе. Хемингуэй, естественно, первый. «Поспорим!» – и он устанавливает рекорд, вытягивая неподъемную меч-рыбу. «Поспорим!» – и 35-летний человек, у которого грудь выпирала из рубашки, как каменная глыба, предлагал разрешить недоразумения на ринге. Он не заглядывал в визитные карточки тех, с кем не соглашался, и нередко попадал в «пиковые» ситуации.

В те годы на острове Бимини, куда любил наведываться Хемингуэй, местные рыбаки враждебно относились к богатым американцам, приезжавшим сюда развлекаться. Аборигены и Хемингуэя приняли за богатого бездельника. Тогда хозяин «Пилар» предложил 250 долларов любому богатырю, который продержится против него три раунда в боксе. К удивлению писателя, на Бимини напелся смельчак, осмелившийся принять пари. Против него вышел сражаться чемпион Британской империи в тяжелом весе Том Хини, отдыхавший на острове. Боксеры, танцуя на раскаленном песке, проводили раунд за раундом, не уступая друг другу ни в одном из компонентов большого бокса: умело нападая и надежно защищаясь. Наконец, Хини предложил остановить бой и признать обоих победителями.

А о другом боксерском поединке интересно рассказывал его старый приятель Джед Кайли, который приезжал к Хемингуэю во Флориду.

Хемингуэй и Кайли, оба заядлые любители бокса, познакомились еще до первой мировой войны в Чикаго. Через много-много лет они встретились в Ки-Уэсте.

«…Эрнест взял со стола колокольчик и протянул его мне, – пишет Кайли. – Будешь рефери, хронометристом и судьей, – сказал он. – Работы у тебя будет немного. Только считай не слишком быстро. Я всегда им даю возможность отдышаться. И не разнимай нас, если войдем в клинч. Тебе может попасть. Если он начнет кусаться, не дисквалифицируй его. Я тоже его укушу. Следи за временем внимательно, и когда пройдет три минуты, позвони в колокольчик. Если после двух раундов он будет все еще на ногах, он выиграл.

До чего же он самонадеян, подумал я. Ему и в голову не пришло, что он может потерпеть поражение. Каков в литературе, таков и в боксе…

Ринг, похоже, был надлежащего размера. Вместо канатов служили сцепленные меж собой руки туземцев. Тем лучше. Дизли труднее будет бросить Эрнеста на канат.

…Я заметил, что фаворитом был Папа. К нему относились так, словно он был подающим надежды боксером из местного клуба. Мы также заметили, что ему это было по душе. Как всегда, он хотел быть чемпионом, и восхищение толпы доставляло ему удовольствие. Он походил на Демпси, идущего на ринг, только у него было побольше волос на груди, да и живот был потолще.

…Я объявил начало матча…

Противник… атаковал Эрнеста. Он прижал его к живым канатам и нанес ему такой хук правой, что у нашего чемпиона оторвалась бы голова, попади он, куда метил. Но удар не попал в цель. Эрнест уклонился, и кулак противника скосил вместо него двух туземцев. Ну и ручищи! Я как рефери не знал, что мне делать…

Эта заминка дала мне возможность посмотреть на часы. Боже, правый! Раунд длился целых четыре минуты! Я позвонил в колокольчик…

Папа лежал на спине. Видно было, как вздымается и опускается, точно океанская зыбь, его живот. Я думал, он спит. Но не успел я опомниться, как он уже был на ногах. Вот это инстинкт! Удивляюсь, зачем он занялся писательским ремеслом? Мог бы стать чемпионом мира, а потом открыть собственный бар. По примеру других чемпионов.

Едва я позвонил, оповестив о начале второго раунда, как небо закрыла тень, и порыв жаркого ветра толкнул меня. Я решил, что это внезапный шквал, которые так часто налетают на Карибское море. Но это было темное облако в красных штанах, которое ринулось на добычу. Вы говорите, Ураган-Джексон! Этот же малый был Ураганом-Эдной, Кэролом и Конни вместе взятыми! Он пронесся мимо меня, словно ветряная мельница, ставшая на лыжи. Когда он промчался прямо к цели, держа курс на зюйд-зюйд-вест, слышен был только свист его кулаков. Не сдобровать нашему мореплавателю из Ки-Уэста! Я уже приготовился объявить имя победителя и нового чемпиона.

Но «старик с моря» только качнулся, словно пальма, привыкшая к бурям. Его крупные ступни крепко уперлись в песок; цепкие пальцы, словно корни, вросли в почву…

Противник Эрнеста уже вкушал победу и махнул рукой на всякую осторожность. Мощная правая то и дело рассекала воздух. Кулак ее походил на гигантскую гирю, которой рабочие в штатах крушат ветхие здания. Ну, сейчас конец, – подумал я.

И конец, действительно, наступил. Но не такой, как я полагал. Удар малой молнии, нанесенный слева, угодил прямо в середину темной тучи, не понятно, с какой стороны он возник, но было видно, что оказался он сокрушительным.

Вы когда-нибудь видели, как падает бык, пораженный в сердце? Так упал и Дизли – медленно, словно нехотя.

Опустился на колени, будто молясь. Потом перевернулся и с размаху грохнулся оземь.

Мне незачем было даже считать…

– Победителем и по-прежнему чемпионом объявляется Папа! – воскликнул я…»

Когда он жил в Ки-Уэсте, то площадка для бокса была за углом. Он имел возможность постоянно тренироваться. И когда в поселке появлялись известные боксеры, приезжавшие отдохнуть на берег океана, писатель непременно устраивал с ними матчи. Многие недруги Хемингуэя видели в этих боксерских поединках лишь одно – стремление любой рекламой утвердить свое чемпионство в американской литературе.

Находились и такие критики, которые не видели в его произведениях ничего хорошего, кроме бокса, рыбалки, боя быков. Хемингуэй со злостью и сарказмом говорил о них Илье Эренбургу, с которым он подружился во время гражданской войны в Испании: «Критики не то дураки, не то прикидываются дураками. Я прочитал, что все мои герои неврастеники. А что на земле сволочная жизнь – это снимается со счета. В общем, они называют «неврастенией», когда человеку плохо. Бык на арене тоже неврастеник, на лугу он – здоровый парень, вот в чем дело».

С особой силой злопыхательские разговоры о «нелитературных занятиях» Хемингуэя вспыхнули, когда он отыскал богатого мецената и на его средства отправился в дорогостоящую экспедицию в Африку. Сафари – новый для Эрнеста вид охоты на крупных животных – львов, леопардов, носорогов – сразу же очаровал и пленил пылкого поклонника ружей от 12 до 22 калибров.

«Зачем ему это понадобилось – сафари? Вот так пропадают творческие силы и гибнет талант», – слышалось в литературных салонах Европы и Америки.

Зачем? Для чего?

В статье «Старый газетчик рассказывает» Хемингуэй ответил на эти бесконечные «зачем?»:

«Нет на свете ничего труднее, чем писать простую честную прозу о человеке. Сначала надо изучить то, о чем пишешь, затем надо научиться писать. На то и другое уходит вся жизнь».

«Надо изучить то, о чем пишешь», – вот он – ключик от маленькой таинственной двери в стене, именуемой «литературой». А изучать жизнь Хемингуэй умел, жадно прислушиваясь ко всему, что происходило и в нем самом, и рядом с ним. В Африке он услышал поразительную историю о том, как альпинист Рейш, поднявшись на снежную шапку вулкана Килиманджаро, обнаружил во льдах труп леопарда. Это стало искоркой, от которой вспыхнул костер вдохновения. А в его пламени высветился рассказ «Снега Килиманджаро» с философским эпиграфом:

«Почти у самой вершины западного пика лежит иссохший мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может».

Что позвало любящего тепло леопарда в снега Килиманджаро?

А что заинтересовало поморника на Южном полюсе? Этот вопрос возник, когда тушку морской птицы нашли в Антарктиде в полутора тысячах километров от гнездовий…

Наверное, для того, чтобы ответить на многие вопросы, неподвластные даже ученым-специалистам, Хемингуэй настойчиво и страстно открывал для себя Африку. И это освоение было необыкновенно плодотворным и дало новый импульс его творчеству. А охота? Ну что ж – она была только фактом биографии. Она не стала самоцелью. Откройте сегодня «Снега Килиманджаро» и «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» – и вы убедитесь в этом. А кроме этих этапных даже для Хемингуэя произведений черный континент подарил ему сюжеты для «Зеленых холмов Африки» и статей, в которых по-хемингуэевски остро и злободневно он поставил проблему охраны заповедной природы и ее животного мира, выступил против бесцельного уничтожения сокровищ фауны. Эти темы особенно полно прозвучали в напечатанном в июньском номере журнала «Эсквайр» за 1934 год очерке «Стрельба из машины – это не спорт».

Когда вы приближаетесь ко льву на машине, «он вас не видит. Его глаза различают только контуры и общий вид предметов, и стрелять в льва из машины незаконно – этот предмет просто ничего не значит для него. Более того, машина может показаться ему миролюбивым предметом, так как ее часто используют для съемок льва, привязав к буферу убитую зебру в качестве приманки. Для человека стрелять в льва, укрывшись в машине, когда лев даже не видит, кто преследует его, – не только незаконный, но и трусливый способ уничтожения одного из прекраснейших и замечательнейших животных».

Единственный способ убить льва, используя машину, который может быть приравнен к настоящему спорту, Хемингуэй пояснял так: «вы спешились, машина ушла, охота на льва становится обычной. Если вам не удастся с первого выстрела уложить льва, он уйдет в донгу, и тогда вам придется отправиться за ним. Вначале у вас есть почти все шансы на успех, если вы умеете стрелять и знаете, куда стрелять, – при условии, что первый выстрел вы сделаете не в движущегося льва. Но если вы раните льва и он уйдет в чащу, готов держать пари, что лев вас искалечит, когда вы пойдете искать его. Раненый лев в состоянии покрыть расстояние в сто ярдов за такое время, что вы не успеете сделать и двух выстрелов, как он окажется на вас.

– Был у меня когда-то один друг, англичанин-аристократ, – вспоминал Хемингуэй, – который мечтал убить льва стрелой из лука. Один за другим Белые Охотники отказывались участвовать в такой авантюре, и наконец один швед согласился пойти с ним. Этот мой приятель был из тех англичан, что берут с собой на сафари складной бар. Швед, очень опытный охотник, предупредил его, что лук и стрелы – весьма неэффективное оружие. Но англичанин настаивал, и швед снабдил его необходимой информацией и указаниями: лев способен за четыре секунды преодолевать расстояние в сотню ярдов, различает только силуэты, стрелять в него надо с пятидесяти ярдов и тому подобное. Наконец они настигли льва, приготовились, англичанин натянул тетиву лука, выстрелил и с расстояния пятьдесят ярдов попал зверю в грудную клетку. Лев в одно мгновение перекусил стрелу и буквально вырвал зубами зад одного из проводников-туземцев, после чего швед застрелил животное. Англичанин был потрясен. Он подошел к растерзанному туземцу и поверженному льву, которые лежали рядом бок о бок. «Ну что ж, – сказал швед, – теперь, ваша светлость, вы можете убрать свой лук и стрелы». На что англичанин ответил: «Да, пожалуй, вы правы».

– Этого же англичанина я встретил в Найроби. Он там был с женой, молодой очаровательной ирландкой. Однажды она сама пришла ко мне в номер. На следующий вечер англичанин позвал меня выпить в бар отеля. «Эрнест, – сказал он, – я знаю, вы настоящий джентльмен и не способны ни на что дурное, но моей жене не следовало бы делать из меня идиота».

А после этих воспоминаний Хемингуэй решительно произнес:

– Если вы охотитесь, как положено на равнине Серенгети, – отпустите машину!

В другом произведении он, не сдержав эмоций, выплеснул:

«Вот какая охота была мне по душе! Пешеходные прогулки вместо поездок в автомобиле, неровная, труднопроходимая местность вместо гладких равнин – что может быть чудеснее? Я гордился меткостью своей стрельбы, верил в себя, и мне было так хорошо и легко, – право же, переживать все это самому куда приятнее, чем знать об этом только понаслышке.

…Настоящий охотник бродит с ружьем, пока он жив и пока на земле не перевелись звери, так же, как и настоящий художник рисует, пока он жив и на земле есть краски и холст, а настоящий писатель пишет, пока он может писать, пока есть карандаши, бумага, чернила и пока у него есть о чем писать».

А когда не писалось, он… читал. И тем самым снова и снова учился писать.

Там, в Африке, слыша львиный рык и трубные зловещие переклички диких слонов, забравшись в палатку, он заново открыл для себя мир молодого Льва Толстого:

«Я читал повесть «Казаки» – очень хорошую повесть. Там был летний зной, комары, лес – такой разный в разные времена года – и река, через которую переправлялись в набеге татары, и я снова жил в тогдашней России».

В первый раз в Африке Хемингуэй был со второй женой Полин. Его рассказ о той поездке запечатлен в воспоминаниях писателя, зафиксированных через двадцать лет:

«Скорее всего, я подхватил амебную дизентерию по дороге в Африку, когда мы плыли на прогнившем французском корабле – это было долгое путешествие через Красное море и Индийский океан. Почувствовал себя плохо уже сразу после начала сафари, но мне удавалось как-то справляться с этим и сидеть на горшке не весь день напролет. Но потом амеба усилила свои атаки и окончательно свалила меня с ног. В это время мы жили в лагере в Серенгети, и мое состояние, на которое я старался не обращать внимания, вдруг так ухудшилось, что, пока нам не удалось попасть в Найроби, мне пришлось довольно худо. Специально за мной прилетел маленький двухместный самолет. До Найроби было четыреста миль. Мы пролетали кратер Нгоронгоро и Рифт Эскарпмент, сделав посадку в Аруше. И, снова поднявшись в небо, полетели дальше, мимо громады Килиманджаро. Вот тебе связь с рассказом. Конечно, таких связей, общего между жизнью и вымыслом, было чертовски много. В «Снега Килиманждаро» я вложил столько, что этого материала хватило бы на четыре романа, но я ничего не оставил про запас, потому что очень хотел тогда победить. Потом мне потребовалось долгое время, чтобы собраться с силами и написать следующий рассказ, – я хорошо понимал, что, возможно, больше никогда не смогу написать рассказ такого же уровня. И сейчас не уверен, что у меня это все-таки получилось».

1.Так звали Эрнеста самые близкие друзья. (Примеч. ред.)
2.Хемингуэя наградили орденом «За боевые заслуги» и «Серебряной медалью за воинскую доблесть». (Примеч. ред.)
3.Хемингуэй имел в виду частички пыжа, которые падают из патрона при стрельбе по летящим над головой уткам. Когда он лежал в больнице, рожистое воспаление затронуло оба его глаза, а затем распространилось по всему лицу. Когда веки уже совсем не раскрывались, врачи стали допускать фатальный исход болезни. (Примеч. ред.)

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
14 fevral 2017
Hajm:
420 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-94299-068-9
Mualliflik huquqi egasi:
Спорт
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar