Kitobni o'qish: «Время Каина»
Окончательный отбор
«Вот и значение слов: мене – исчислил Бог царство твое и положил конец ему; текел – ты взвешен на весах и найден очень лёгким; перес – разделено царство твое…».
Дан. 5:26-28
Отчего женский крик всегда тревожен? И заметьте, обычно воспринимается в качестве призыва к действию. Иное дело – крик мужчины. Одновременный вопль ста тысяч мужиков по поводу гола, забитого любимой командой, ничего, кроме радости, в себе не несет. Радость женщины в крике не проявляется. Крик десятка женщин означает несчастье; крик сотни – уже беда; крик тысячи – катастрофа, и ничем иным быть не может. В любом случае, крик женщины – даже незнакомой, – как паровозный гудок в ночи, будит и заставляет прислушаться в неизъяснимой тревоге…
Впрочем, кто сейчас помнит звук паровозного гудка? – пожалуй, только замшелые пенсионеры. Вот и Петрович помнил – потому что и был пенсионером. Тем более странно, что среагировал на крик женщины, как молодой – свалив с ног воришку одним движением, – ну точно в боевике каком-нибудь. Воришка, хоть и не выглядел здоровяком (скорее наоборот, он показался Петровичу довольно-таки мелким – мелким и злым при этом, какими бывают отъявленные мерзавцы вроде Малюты Скуратова или сталинского наркома Николая Ежова), но, выхватив сумку из рук женщины, успел набрать такой ход, что сам свалил бы любого амбала – кинетическая энергия, эмвэквадрат на два, знаете ли. К счастью, Петрович проявил себя удивительно ловким, избежав столкновения и подставив воришке ногу, а не свое немощное тело. Он увидел лицо этого бедняги: одутловатое, с трясущимися на бегу небритыми щеками, квадратные от ужаса глаза, судорожно открытый рот… и, как матадор перед быком, сделал быстрый шаг в сторону, а потом, уже пропуская животное мимо, точно шпагу, выбросил ногу в разящем – иначе не скажешь – движении. Впрочем, себя самого в этой тавромахии он как раз и не мог видеть – возможно, его роль со стороны выглядела не столь идеально. Может быть, если б тогда на воображаемой арене присутствовали зрители, они бы освистали матадора, но, так уж получилось, что свидетелем данного происшествия была одна-единственная женщина, да и та, как говорится, оказалась потерпевшей, то есть лицом заинтересованным, что исключает объективную оценку с ее стороны. Вот почему не следует отбрасывать возможность вмешательства случайности – извечной соперницы предопределенности: пожилой прохожий, услышав крик – что-то вроде «держите вора!» – испугался бегущего навстречу хулигана – ее, случайности, посланника, – уклонился от столкновения, поскользнулся при этом, нога на секунду ушла в сторону, а хулиган – такова уж, видать, его судьба! – споткнулся о нее и, пролаяв несколько нецензурных слов в адрес подвернувшегося не вовремя бедолаги, рухнул на колени, выпустив из рук сумку; пытаясь встать на ноги без потери скорости, он проскакал на четвереньках еще несколько шагов – и исчез из поля зрения. Петрович поспешил наклониться, чтобы поднять сумку – красивую, с золотыми пряжками, неожиданно тяжелую, – и только тогда подумал, что вор, хоть и мелкий, но злой, может вернуться за сумкой, а заодно, чтобы отомстить виновнику своего фиаско. Он поспешно обернулся, но увидел лишь пустынную улицу и черного пса, скрывшегося за углом дома по Стретенской, 13. Вероятно, за тем же углом, выходящим на Стрелецкую, исчез и вор. Петрович пожал плечами: преследование вора ему показалось абсолютно бесперспективным делом. Тогда он вспомнил о женщине. А она, уверенным шагом фатума, уже приближалась – крупная, с правильными чертами волевого лица, на котором явственно читалось намерение во что бы то ни стало вернуть принадлежащую ей вещь. Петрович, собственно, не возражал: с вежливой улыбкой старого киевского интеллигента он протянул ей сумку, и тогда выражение огромного облегчения осветило ее лицо – теперь оно казалось не только волевым, но и красивым. Времена в Киеве были непростыми: кто его знает, наверное думала женщина, приближаясь к Петровичу, вот сейчас возьмет и махнет с моей сумкой куда подальше. Но он не махнул, и она, прижав к груди вновь обретенную сумку, тоже улыбнулась:
– Если бы вы знали, как я вам благодарна! – сказала она.
– Ну что вы, пустяки, – махнул рукой Петрович.
– Нет, правда, тут ценная для меня вещь… – Она осеклась словно бы. – Но откуда он…?
– Что вы…?
Женщина задумчиво посмотрела на Петровича:
– Мне хотелось бы вас как-нибудь отблагодарить.
– Право, не стоит беспокоиться. – Он бросил смущенный взгляд в ее сторону. Одета она была аккуратно, но, скажем так, – не богато. Красивая все-таки, тут не поспоришь, хотя, как на взгляд Петровича, немного злоупотребляла косметикой. С учетом этого ей, пожалуй, слегка за сорок. По всему чувствовалось, что лучшие времена у нее позади. И чем она могла отблагодарить Петровича? Женщины, по правде говоря, его давно не интересовали. Когда-то он отдавал им должное, и многие из них любили его. Может, потому в результате и остался холостяком. А теперь-то, что толку говорить об этом? Тем более, что говорить только и оставалось.
– Не подумайте, я вовсе не… – Она словно бы почувствовала его сомнения, словно бы сама засомневалась в чем-то. И решила вдруг: – Послушайте, у вас есть время? Идемте ко мне. Я вас отлично накормлю. Мы как раз у моего дома.
Предложение по нынешним «не тучным» временам звучало заманчиво.
– Звучит заманчиво, – сразу согласился Петрович. Он взглянул на дом, указанный взмахом ее руки: старый, пятиэтажный, кирпичного цвета, с белой, местами обвалившейся лепниной, – дом, как и женщина, явно знавал лучшие времена. – Мне было бы любопытно взглянуть на квартиру в этом доме. Я, знаете ли, любитель старины.
– Все мы в определенном возрасте становимся любителями старины, – отозвалась женщина, открывая хитрый замок на тяжелой двери парадного.
В подъезде было тепло, сухо, темно; что удивительно, здесь не чувствовался кислый запах старости – его нет смысла описывать: он всем хорошо знаком, потому что свойствен не только старым домам, но и старым, одиноким людям. Еще удивительнее был работающий лифт в этом старом доме. Задрав головы, они остановились у забранной металлической сеткой клети, уходящей в бездну.
– Вы абсолютно правы. Я, например, заинтересовался прошлым, лишь выйдя на пенсию. Моя профессия никак не была связана с историей, – сказал Петрович, чтобы не молчать в ожидании – он всегда испытывал неловкость в подобной ситуации.
Лифт подошел бесшумно, хотя дом вздрогнул – как будто к рыбацким мосткам пришвартовался тяжелогруженый баркас. Распахнулась дверь, яркий свет косо разрезал темноту. Женщина чуть подтолкнула Петровича в спину, чтобы он заходил первым.
В углу кабины сидел старик-лифтер, даже не посмотревший в их сторону.
– Седьмой, пожалуйста, – сказала женщина.
Петрович удивленно воззрился на нее. Старик тоже:
– А почему не в подвал сразу? А может быть, на Седьмое небо желаете? – спросил он, не трогая лифт с места.
– Послушай, Арон, – сказала женщина. – Совесть надо иметь. – Ты ведь сегодня уже получил свой обол.
– А про инфляцию ты что-нибудь слышала? – хмыкнул старик, протягивая раскрытую ладонь.
Выйдя из лифта, остановились у дверей, не уступающих по размеру гаражным воротам. Звякнули ключи. Петрович хмыкнул, представив себя перед вратами рая. А рядом – апостола Петра, звенящего ключами.
– Кем же вы были по профессии? – Женщина легко, будто садовую калитку, распахнула дверь. – Проходите. Раздевайтесь. Вон вешалка, видите? Не вздумайте снимать обувь – у нас тут по-простому.
В прихожей, как и в подъезде, царила полутьма, хотя здесь на стенах светилось множество плафонов, да и вместо потолка (которого видно не было) горело звездное небо из мелких лампочек, тускло поблескивал золотой багет картин, развешенных в глубине помещения. Что касается запаха – нет, скорее аромата, витавшего в воздухе, – то его хотелось вдыхать полной грудью, что Петрович и сделал несколько раз, но прекратил дыхательные упражнения, так как у него закружилась голова: просто беда с головой-то, подумал он.
– Идите за мной, – поманила она его, – а то здесь можно заблудиться.
– У вас тут как в музее, – сказал он, присматриваясь к картинам. – Это что же, всё подлинники?
– Да уж надеюсь, – послышался ответ издалека.
Потерявший хозяйку из виду Петрович поспешил на ее голос и, как ему показалось, вошел в следующее помещение – зал, вероятно, большой зал, поскольку исчезли плафоны на стенах, и картины, и сами стены исчезли, как бы отодвинувшись за горизонт вместе с продвижением в глубь этого пространства – помещения такого же полутемного, как и прихожая, и освещенного все же каким-то невидимым источником, заставлявшим, скорее всего, светиться сам воздух, – как лучи не взошедшего еще солнца заставляют светиться червонным золотом белесый утренний туман.
– Так все же… кем вы были… по профессии? – послышался ее голос – прерывавшийся слегка, будто она поднимала что-то тяжелое или, допустим, стягивала с головы свитер с плотным горлом.
Петрович покрутился на месте, пытаясь понять, откуда раздается голос, но, сочтя это неприличным, так как она, возможно, и в самом деле переодевалась, сел на диван, проявившийся в тумане весьма кстати, – и утонул по пояс в его мягких подушках.
– Был? Инженером. На «Красном экскаваторе». Всю жизнь, – проговорил он в пространство, будто каясь перед Богом за совершённый грех.
Она появилась неожиданно, к тому же не с той стороны, откуда раздавался голос. И правда – уже переодевшись. Наряд ее – длинное, свободное, однотонное платье, подпоясанное с напуском, – походил на древнегреческий пеплос – квадратный кусок ткани, в который гречанки заворачивались, закрепляя на плече брошью, называемой фибулой. Являлся ли наряд пеплосом, легко можно было проверить: стоило развязать поясок и расстегнуть фибулу, как пеплос, в отличие от платья, упал бы к ногам хозяйки, оставив ее совершенно обнаженной, так как под пеплосом гречанки ничего не носили, но не от особой сексуальности – просто нижнего белья у них в те времена не существовало. Вот какие подробности о древнегреческом костюме знал Петрович, благодаря своей любви к старине. Ему интересно было бы проверить, пеплос ли на ней все-таки, – но не для того, чтобы увидеть ее обнаженной, а так, любопытства ради. Хотя…
Надо сказать, «пеплос» ей очень подходил, не то чтобы скрывая, но как бы оправдывая некоторую монументальность фигуры, – это делало ее похожей на известные изображения древнегреческих богинь, также отличающихся здоровой полнотой в сравнении с современными канонами.
– Давайте наконец знакомиться, – сказала она, протягивая руку. – Я – Ана.
– Анна? – переспросил он, поднявшись с дивана и пожимая ей руку.
– Нет, Ана, – она подняла палец, обращая внимание на особенность произношения ее имени.
– Ага. Понял: Ана. Помню, недавно был такой тропический шторм. Я тогда обратил на него внимание из-за названия.
– Шестой по счету под таким именем… А вас-то как зовут?
– А. Петрович, – засмеялся он.
– Петрович?
– О. Нет конечно… – Он засмеялся еще пуще: – Иван Петрович. Иван Петрович – что может быть банальнее?
– Так как вас все-таки прикажете называть? – засмеялась и она.
– Петровичем, если вам не трудно. Меня все так называют. Петрович, Иван Петрович – какая разница? Зато Петрович – короче.
– Ну Иван-то еще короче…
– Короче, да Иванов – пруд пруди. А Петровичей заметно меньше.
– Тут я с вами согласна. Хотя Иван мне нравится больше. Гора-а-аздо больше… Можно я буду называть вас Иваном? Тем более, что это ваше имя.
Между тем они снова куда-то шли. По изменившемуся звуку шагов – они стали гулкими и громкими – Петрович понял, что они вошли в новое помещение. В центре его (стен по-прежнему видно не было, но Петровичу показалось, что именно так – в центре) стоял стол: огромный, персон, быть может, на пятьдесят, за которым по одну из сторон в молчании сидели три женщины или девушки – понять не представлялось возможным, поскольку, опять-таки, освещение в зале было камерным: несколько канделябров на столе, на обитаемом, так сказать, его участке – остальная часть не накрытой столешницы скрывалась в темноте, давая возможность воображению судить об истинных ее размерах.
– Мои дочери, – объявила Ана. Они остановились по другую сторону стола, напротив девушек (никогда не имевший детей Петрович решил отчего-то, что дочерям больше подходит именно такой статус).
– Кло, – Ана указала рукой на девушку, поднявшуюся и сделавшую нечто вроде реверанса в знак приветствия. В руках у нее безостановочно метался клубок ниток, который она теребила привычным движением, что заметно диссонировало с ощущением мертвенного покоя, царящего в зале. – Ты можешь, хоть не надолго, отложить пряжу?
– Хорошо, мама, – снова чуть присела девушка. Она была не так уж и молода, но все еще хороша собой той особой красотой, которую придает лишь молодость, – тем больнее, когда с наступлением зрелости красота начинает увядать. И эта боль – то ли во взгляде ее, то ли в поведении (в готовности принять будущее, что бы оно не принесло с собой) – уже ощущалась. И в этом тоже была своя прелесть.
– Лахе. – С тем же заученным приветствием поднялась другая. Она, как показалось Петровичу, держала что-то вроде аптекарских весов, которые поспешно переправила под стол. – Ну совсем как дети! – беззлобно пожурила мать.
– Извини, мама, – я немного не успеваю… – Красота Лахе, безусловно, не была исключительно даром молодости: прежде всего она была похожа на мать – в ней чувствовалась порода и осознание этого факта, а также способность действовать в соответствии с ним, а значит, добиваться своего.
– Ладно, ладно, не всем это интересно… Легкий жест дирижера ладонью кверху: – Атро. – Поднялась третья; в руке у нее зловеще блеснул полированный металл. Это были ножницы, которые она непосредственным девчачьим движением сразу спрятала за спину. Мать только покачала головой. Девушка между тем – единственная из всех – проявила интерес к гостю: ее глаза – два черных отверстия, в которых светился едва заметный инфернальный огонек, – с любопытством смотрели на Петровича.
– А его-то как звать? – неожиданно низким, с легкой хрипотцой голосом капризного ребенка спросила Атро. Пожалуй, она была младшей из сестер и точно – самой красивой. Здесь присутствовали в гармонии (в той гармонии, которая только и обеспечивает истинную красоту) и прелесть юности, и своеобычность черт лица, движений тела, манеры говорить, и та харизма, что безвозвратно увлекает любого, на мгновение доверившегося ей.
– Петрович.
– Úван.
Они с Аной ответили одновременно и поэтому дружно рассмеялись. Лишь потом Петрович сообразил, что она, Ана, дважды переиначила его имя, сделав ударение на первой букве. – Иван, – еще раз повторила она, подтверждая таким образом свой вариант. – Ивáнов пруд пруди, а Úван только у нас будет. – Огонек в глазах Атро вспыхнул: любопытство всегда служило лучшим топливом для адского пламени. Неясным оставалось только, чтó именно заинтересовало дочку: то ли взаимоотношения матери с гостем, то ли его имя, то ли предстоящее положение в доме, обозначенное тремя словами: «у нас будет» – в качестве кого, простите? Петрович пожал плечами: какая разница, подумал он, ну какая разница…
Расселись, Петрович при этом ловко подставил стул соседке, та приняла это как должное, то есть не заметив как бы, зато заметила Атро, в глазах которой мелькнула смешинка, а губы чуть искривились – презрительно быть может? – хотя какая раз…
* * *
…дался серебряный звонок колокольчика – он оказался в руках у Аны, закончившей подробный рассказ о «подвиге» Петровича. По словам свидетельницы, выходило, что Петрович-то наш действовал как герой, и нам абсолютно не стоило сомневаться в этом. А тот, надо сказать, чувствовал себя не в своей тарелке – не привык, бедняга, к похвалам, тем более в такой аудитории. На работе Петровича никогда не хвалили, да он, собственно, и не рвался в передовики, как тогда это называлось. Работал как все, выполнял план, участвовал в общественной жизни – но не более того. А когда потребовалось более, уже не мог заставить себя, а потому и отправили на заслуженный отдых, как только подошло время, – ну и бог с ними, тем более что и завод встал – навсегда наверное – уже вскоре после этого.
Ну вот. «Аудитория» внимательно выслушала рассказ, время от времени поглядывая в сторону Петровича, но и тот не упускал случая присмотреться к девушкам: право слово, они того заслуживали, да и одежды их – белые полупрозрачные туники, гораздо более короткие, чем пеплос Аны, – как бы провоцировали на несвойственную пенсионеру остроту взгляда. В данном случае сомнений не возникало: на них были настоящие древнегреческие одежды, под которыми носить что-либо не полагалось.
Тут следует пояснить поведение Петровича: понятное дело, с момента входа в квартиру на седьмом этаже (которого в пятиэтажном доме просто напросто не могло существовать) его не оставляло ощущение, что он сошел с ума; вот уже с полчаса он пребывал в крайней степени удивления (и мы понимаем его, и сами немало удивляемся, и подозреваем даже, что автор специально вводит нас в заблуждение) – удивления, порожденного многими вещами, – но нимало, ни разу не подал виду, что все это хоть сколько-нибудь озадачивает его. Таковы они, наши пенсионеры. Да и вообще, таковы они – наши. Сколько раз, будучи за рубежом, поражался я способности нашего человека демонстрировать каменное равнодушие ко всяческим иноземным чудесам – равнодушие искусственное, равнодушие лишь только в выражении лица, при том что в глубине загадочной своей души он все-таки сгорает от любопытства, от зависти, от недоумения, в общем от нормальных человеческих чувств: а почему у нас-то не так, почему у нас все настолько хуже, почему?! – но гордость, наша исконная, что ли, невозмутимость не позволяет ему проявить их – ничего, кроме выражения скуки, видали мы, мол, и не такое, нельзя прочитать у него на лице…
На звук колокольчика в зале появилась длинная вереница девушек – хорошо, впрочем, организованных, поскольку каждая из них отлично знала, что ей делать. Все их движения в сумме напоминали бы сложный танец, если бы не совершались в абсолютной тишине. (Про их одежды лучше не говорить, потому что говорить было бы не о чем.) Вот одна приблизилась к Петровичу – тот скромно опустил глаза – и поставила перед ним белую чашу, наполненную водой, в которой плавали лепестки роз. Другая, как он заметил, поставила такую же чашу перед Аной, и та, опустив в нее руки, ополоснула их. То же самое, благодарно кивнув «своей» девушке, проделал и Петрович. Вода была теплой и душистой, таким же теплым и душистым оказалось полотенце, протянутое второй девушкой, незамедлительно подплывшей к нему в своей части адажио. Другие «танцовщицы» расставляли посуду – самой разной формы и размеров, – наполненную известными и не известными Петровичу овощами, фруктами, мучными, мясными, рыбными и прочими кулинарными изделиями; с особым пиететом подавалось вино: каждая из бутылок (а их было несколько) представлялась Ане, и некоторые из них отправлялись обратно легким движением руки, а предварительно принятые открывались, вино – и красное, и белое – наливалось на дно бокала, пробовалось на вкус и запах и только после этого с одобрительным комментарием водружалось на стол. При всем при том разговор, легкий, непринужденный, какой бывает между хорошо знающими, любящими друг друга людьми, продолжался – в основном, конечно, без участия Петровича, но и без попыток втянуть его в этот разговор, что его совершенно устраивало.
– Ну ладно, давайте все-таки ужинать, – предложила Ана. – Я ведь пригласила человека покушать, в конце концов… Налейте мне вина, если вам не трудно, – обратилась она к Петровичу. – Любого, – махнула рукой. – На ваш выбор, здесь нет плохих. Но к рыбной закуске я бы вам все же порекомендовала вот это белое, – доверительно наклонившись к нему, шепнула она.
Отведав жульен из семги вместе с парой бокалов отменного белого, Петрович почувствовал себя значительно увереннее – пусть не старожилом на районе, но и не новичком все-таки. А это требовало от него хоть какой-то активности.
– Кто мне объяснит, – промокнув рот салфеткой, спросил он, – откуда в пятиэтажном доме взялся седьмой этаж? Ведь ваша квартира на седьмом, кажется?
Лахе и Кло переглянулись, Атро фыркнула.
– Все очень просто, – вступила Кло. – Эта квартира находится в пристройке, которую с улицы не видно за фасадом дома. Обычное архитектурное решение в историческом центре города.
– Действительно, просто. А я как-то не сообразил, – смешался Петрович. – Зато вид из ваших окон, должно быть, замечательный!
– А у нас нет окон! Ни одного окна в квартире! – объявила Лахе. – Эту пристройку проектировали в качестве архива какой-то организации. К концу строительства она лопнула, а здание продали с целью погашения долгов.
– Благодаря отсутствию окон, нам удалось приобрести эту квартиру. Язык не поворачивается сказать, сколько бы она стоила, окажись здесь пара окон с вашими замечательными видами, – добавила Атро. – Кстати, идея: перед продажей надо будет все-таки проделать окна для повышения цены.
– А propos, язычков соловьиных отведайте. А к язычкам вот это Бордо подойдет, – порекомендовала Ана.
Их реакция на вопрос Петровича заставила его вспомнить оперу: отвечая, каждая из них как будто исполняла свою арию, вступая в отведенное ролью время, и так же, в отведенное время, уступая место на авансцене другой исполнительнице. Несмотря на самостоятельность отдельных арий, все вместе, сливаясь в единой музыкальной гармонии, они составляли целостное произведение искусства, любителем которого – небольшим правда, – в свое время и был Петрович. (Откровенно говоря, целью его походов в оперу являлось не высокое искусство, а знакомство с девушками. Полутемный зал и ярко освещенные холлы – идеальное место, где можно в выгодном свете подать себя и в то же время оценить предполагаемого партнера.)
Наши девушки между тем оживленно исполняли ариозо на задней сцене. Особенностью их речитативов было то, что принять участие в них для постороннего было бы невозможно – хотя бы потому что состояли они, в основном, из междометий и неоконченных предложений:
– Хм, – глядя в воздух прямо перед собой, качала головой Кло. Она внимательно вглядывалась в часть пространства, находящегося перед ней, в которое время от времени с любопытством заглядывали и ее соседки, и Ана, да и Петрович, пытавшийся понять, что же они там выглядывают, но не видевший ничего, кроме клубящегося в свете свечей тумана, – картины обычной, как мы уже понимаем, в необычных просторах этой квартиры. Итак:
– Хм, – качала головой Кло.
– Ладно, замнем, – отвечала Лахе.
– Ну, не знаю, – заключала Атро.
Примерно через минуту молчания:
– Ха-ха-ха.
– Приехали.
– Ну-ну.
– Вот так всегда.
– А ты на что надеялась?
Казалось, так могло продолжаться бесконечно. Мать не вмешивалась в их разговор, раздумывая о чем-то своем. (Вместе с тем ужин – как процесс поглощения пищи – продолжался, в основном все-таки, благодаря усилиям Петровича. Несмотря на чувство изумления, не покидавшее его, аппетит у него оставался отменным; да если б его, аппетита, и не оказалось, Петрович все равно счел бы своим долгом попробовать каждое из блюд, отведать содержимое каждой из бутылок – ибо все было прекрасно, вкусно и качественно настолько, что он никогда бы не простил себе, если бы в столь ответственный момент проявил слабину и бесхарактерность.)
– Нет, ну скажите, откуда он мог узнать? – вдруг воскликнула Ана, видимо продолжая тему сегодняшнего происшествия.
– Но ты уверена, что это именно он? – Кло возвела вопрос в квадрат, совершенно механически продолжая сматывать (или разматывать – это до сих пор Петровичу было непонятно) свой бесконечный клубок.
– Ну а кто еще это мог быть? – последовало возведение вопроса в куб от Лахе, которая, продолжала вглядываться в пространство, время от времени отпивая из своего бокала.
– А почему бы тебе, собственно, самой не рассчитать? – вопрос, возведенный голосом Атро в четвертую степень, по кругу возвратился к Ане.
– Девочки, не толкайте меня на преступление. Я бы могла попросить и Лахе расшифровать коды, но не могу использовать должностное положение в личных целях. Или вы хотите отправить меня в подвал? – задумчивый голос Аны возвел вопрос в пятую степень и, похоже, направил его на дальнейшую операцию умножения вопросов самих на себя.
– Но ты видела, как он обернулся собакой? – спросила Кло. Каждый вопрос рождал следующий вопрос, вопросы только множились, и, казалось, уже не существовало пути узнать ответы на них.
Ана раздраженно развела руками:
– Разве не понятно, что я не могла оторвать взгляд от сумки? Неужели я бы сомневалась, если б увидела пса?
В этот момент Петрович, с любопытством пытавшийся оценить новый вид полемики, свидетелем которой он стал, решил вмешаться, чтобы нарушить патовую ситуацию, которая, как известно, может продолжаться бесконечно:
– Я видел собаку. Черную. Она скрылась за углом на Стрелецкой, – сказал он.
И сразу наступила тишина. Поток вопросов мгновенно прекратился. Все присутствующие воззрились на Петровича, будто ожидая от него продолжения рассказа. Он, хоть и польщенный вниманием, молчал – а что еще он мог сообщить аудитории?
– Ну вот, я же говорила… – в конце концов нарушила тишину Ана. Голос ее прозвучал растерянно. Однако она быстро взяла себя в руки. Умение справляться со своими чувствами было свойственно ей – Петрович, как мы помним, отметил это сразу после происшествия с сумкой: – Ну что ж, если никто не против, закончим нашу трапезу… – Она взглянула на Петровича, потянувшегося к бокалу, подождала, пока он допьет вино (оставить недопитый бокал великолепного напитка было выше его сил), и поднялась: – Девочки, займитесь своими делами, а нам с Иваном надо поговорить тет-а-тет.
Пройдя в привычном уже полумраке в следующее помещение этого нескончаемого дома, они прилегли на козетках перед низким столиком, накрытым на двоих, – получилось нечто вроде древнеримского триклиния, что, на взгляд Петровича, создавало особо доверительную атмосферу для беседы. На столике были фрукты, виноград, канапе, тарталетки, сыр, крекеры и креветки – как определил Петрович, – а также бутылка вина: громадная, чуть ли ни с ведро, черная, пыльная, вся в паутине.
– Это мой кабинет. Я здесь работаю, а иногда уединяюсь, когда надо подумать или просто хочется побыть одной… – Ана покачала ногой, обутой в золотую сандалию. Похоже, она хотела о чем-то спросить или рассказать – но никак не могла решиться.
– У вас что-то случилось? – решил помочь ей Петрович.
Ана посмотрела ему в глаза:
– Скорее, у вас, – сообщила она тихо, без всякого выражения, без драматизма в голосе, который так любят применять в разговоре женщины (ты слышала!? – и круглые глаза), – чтобы, вероятно, не напугать собеседника.
Петрович недоверчиво улыбнулся, оглянувшись отчего-то по сторонам:
– Вы шутите?
– Какие тут шутки… Впрочем, ничего страшного. Не волнуйтесь… Просто отныне вам лучше не покидать этот дом. Вообще. Никогда.
Наконец-то Петрович всё понял. Все странности, происходившие в этот вечер, нашли свое рациональное объяснение, мрак рассеялся: они тут все ненормальные, все не в себе, понял он.
– Я что же, у вас в плену? Вы взяли меня в заложники? – Нужно было говорить как можно спокойнее, как можно рассудительнее – так следует разговаривать с сумасшедшими и пьяными, читал где-то Петрович.
– Сейчас я вам всё объясню. Вам надо только поверить мне. А поверить будет непросто… Знаете что? Уверена, вы никогда не пробовали шамбертен. Думаю, бокал шамбертена – это то, что лучше всего сейчас сможет помочь, – и мне, и вам. Любимое вино Наполеона, этого баловня судьбы. Не могли бы вы взять на себя труд открыть эту бутылку?
– Отчего же не открыть? – проворчал Петрович. – Хотя лично я предпочел бы поскорее узнать, что вы имеете в виду, говоря, будто мне лучше не покидать ваш дом.
– Мне некуда больше спешить… – пропела она, наблюдая, как густая, красная, словно кровь, жидкость наполняет бокалы.
– И правда, отличное вино, никогда такого не пил, – сказал Петрович, закусывая кусочком сыра. – Хм. И сыр прекрасный, никогда такого не ел… Но что, черт возьми…
– Собака. Если вы видели ту собаку…
– Собака? При чем тут собака?
– Конечно, собака ни при чем. Потому что это была не собака. Это был Гласиа. Гласиа Лаболас. Двадцать пятый дух, губернатор преисподней, предводитель тридцати шести легионов духов… Можете в Википедии посмотреть. Я сомневалась в этом, я не была в этом уверена… но вы сами сказали, что видели собаку… а Гласиа Лаболас именно собакой и оборачивается… Но раз это был Гласиа, раз Гласиа решил ограбить меня, а вы ему помешали, то теперь вы – его личный враг… Вы представляете себе, что значит быть личным врагом губернатора преисподней? Теперь везде, кроме этой квартиры, в любом месте земли и неба, вас будет поджидать опасность, очень серьезная, смертельная даже опасность – вы понимаете это или нет?
– Вообще-то я не верю ни в преисподнюю, ни тем более в губернатора преисподней, – сказал Петрович, подумав в то же время: «Но я уверен, что она сумасшедшая, а значит, это правда – у меня проблемы». – А насчет опасности, – продолжил он, – так она и без того везде поджидает нас. Ни на улице, ни дома я не чувствую себя в безопасности. Разгул преступности, война, беженцы… Мы все уже привыкли к постоянному присутствию опасности и даже перестали ощущать ее бесцеремонность.
– Ну вот, я же говорила: трудно будет поверить… Налейте-ка еще шамбертена. Да-да, и мне тоже.
Может, и в самом деле напоить ее, подумал Петрович. Напоить – и сбежать отсюда. С девчонками он как-нибудь справится. Откроется ли только дверь? Да и найти ее еще надо – эту черную дверь в этом темном доме.
– Поймите, Гласиа Лаболас и есть источник опасности, о которой вы говорите. Опасности для всех, для каждого живущего в этой стране и в этом городе. Как вы думаете, кто затеял эту войну? Он со своими легионами – кто же еще!? А теперь вы, лично вы, помешали ему заиметь вещь, которая была у меня в сумке. Вы представляете, кому перешли дорогу?
– Ну хорошо, а вам-то самим, откуда про него известно, и почему, собственно, в вашем доме мне можно чувствовать себя в безопасности, несмотря на то, что опасность – кругом? – Петрович старался оставаться спокойным и логичным, хотя чувствовал, что паника постепенно овладевает им и долго ему не продержаться в окопчике здравомыслия, оставаясь в окружении этих сумасшедших. Тут мог помочь только шамбертен, и он снова щедро налил – и ей, и себе.