Kitobni o'qish: «Легенды нашего края. Байки у костра»

Shrift:

Лукоморье
(притча-шутка)

Самое неизлечимое горе – воображаемое.

(Мария фон Эбнер-Эшенбах)

Давно это было. В те стародавние времена, когда по окраинам государства Киевского голодными волками рыскали кочевые народы. Для защиты селян и собственного покоя посылал князь в порубежье ратников, заставы ставил. В бесчисленных стычках с вороватыми соседями, которых и соседями-то назвать стыдно, рождалась слава былинных героев и на крыльях молвы далеко разносилась по русским весям. На посадах слагали песни о них. Сам князь киевский Владимир Красно Солнышко пригласил с заставы к столу на именины лучших из лучших – Алёшу Поповича, Добрыню Никитича и Илью Ивановича по прозвищу Муромец.

Византийский басилев посла с подарком прислал. Посол таксебешный – перстней больше, чем пальцев, да борода крашена. А вот подарком угодил. Отменный дар – баба голая, как живая, только из мрамора. Материал сей на Руси не сыскать, да и в Царьграде, должно быть, редкий – настолько, что на руки красотке его не хватило. Не опечалился ущербу князь – с бабы мраморной глаз не сводит, а на жёнку глянет свою да омрачится. Посла византийского чисто задарил – и на пиру ему красно место, и медовуху в его кубок лично подливает, и девки княжьи для него пляшут, и скоморохи вертятся, и былинщики были поют….

А за боярским столом шепоток растёт. Ну, на то они и советники княжьи, чтоб серчать да завидовать. Подзывают княжью челядь и приказывают: «На стол дружинный медов не жалеть, а в пище ограничить». И покатилось веселье за последним столом.

Раздухарился Илья Иванович по прозванию Муромец:

– Всех перепью, всех поборю. Ендовы мало, и жбана мало – дайте бочку – осушу. Потом бороться желаю. Людишки слабы – тащите медведей из зверинца княжьего.

– Уймись, Илюха! – теребит его за рукав Добрыня и гостям. – Вы не подумайте чего. Ну, десяток-другой мужиков сломает – так что по пьянке не быват? А так он добрый – уж поверьте мне.

И ну народ целовать. Сперва он девок, меж столов сновавших, ловил и в уста сахарные челомкал. А потом всех подряд почал.

Народишко-то поначалу нехотя отмахивался:

– Уймись, Добрынюшка. Будет тебе, Никитич.

А потом опасаться начал – уж не поменял ли богатырь пристрастия к бабскому полу на противоположные? А Добрыню будто прорвало – по рядам пошёл. Словит кого – облапит и мокрыми губами к лику льнёт. Срамотно со стороны-то глядеть.

Тут Муромец таки допил поставленную бочку, да как хватит ею о стену палаты – она вдребезги. Бочка, конечно – палаты-то каменные. Щепками пирующих засыпало. Князь в то время посла упившегося в покои провожал, а боярам шибко досталось. Кинулись толстобрюхие в двери, а там Добрыня лапища расшаперил – кого словит, сразу целовать. Это от избытка доброты у него чувства наружу пёрли, а народу-то невдомек.

Алёша Попович за шумком-то девку греческую под стол сволок и ну над ней измываться. Краса цареградская горда, на своём стоит, но и Алёшенька не зря богатырём слывёт – титички мраморные с жопкой в глину измял, а потом поднапрягся и овладел-таки девкой. После сих трудов – далеко не ратных – на ней же и заснул богатырским сном.

Тем временем, грохнулся спиной на стол Илюха Муромский: оборола таки бочка меда богатыря – не до медведей стало. Упал на стол – сломал его. Стол дубовый – да спина-то богатырская. Захрапел Илюха так, что ставенки жалобно запели: скрип-скрип, скрип-скрип….

– Люблю я вас, люди! – возвестил Добрыня опустевшей палате.

Да уж некому было слушать.

Положил Никитич щёку на длань богатырскую и задудел в ноздри погромче Поповича да потише Муромца.

В гнев ярости пришёл князь Владимир Красно Солнышко, обнаружив разгром гостевой палаты и надругательство над басилевым подарком. Приказал схватить упившихся богатырей, раздеть до срама, побросать в телегу да отвезть за Дикое Поле на берег сурожский, чтоб возврата им в Киев больше не было.

Три дня и три ночи длится богатырский сон. Три дня и три ночи насмерть перепуганные возницы гнали лошадей на окраину земли Киевской и далее. А когда пересекли ковыльные степи, бросили груз под сень дуба и поворотили коней в обратную дорогу.

Холодным языком облизал морской туман нагие тела, и проснулись богатыри. Осмотрелись – подивились: пейзаж вокруг здорово поменялся. Это каким же ветром занесло их в края неведомые не только без доспехов, но даже и без исподнего? Ничего не поймут – вспомнить тужатся. Решили – пропились вдрызг да сбежали на порубежье.

В другое-то время было бы в квас лежать на песочке, вдыхая ароматы прибоя, и бесконечно болтать – чай не мечом махать. Но сейчас…. Они хоть и богатыри, но не в силах переделать открывшийся мир. А тут будто заново родились – ни одежды, ни доспехов. На расстоянии, которое хватал глаз, нет никого, на ком бы можно было проявить свои амбиции богатырские. Грустно стало. Лениво гоняя вокруг дуба неторопливые мысли, богатыри незлобиво переругивались, отравляя воздух смрадом перегара. В основном на Алешу бородатые нападали – принаряженный и в доспехах он выглядел несколько по-иному. Сейчас перед ними сидел белобрысый одуванчик и вызывал странные чувства.

– А так ли уж ты силен, каким хочешь себя показать?

– Скорее хвастлив да уверток – ведь хитростью, признайся, извел ужа из Тугарина.

– Чего прицепились? – отбивался Попович.

Илюха голову к нему поворотил:

– А может ты что у князя натворил? А ну, признавайся!

– Ничего я там не творил, – покраснел поповский сын. – Вечно вам что-то блазнится.

– Алексей, – Добрыня могучей лапой придавил молодое плечо. – Ты меня не обманешь: я тебя знаю хорошо. Ну-ка, рассказывай…

– Ничего я там не творил. Просто, пока вы меды распивали, я с девкой мраморной забавлялся. Ругайтесь теперь, коль самим не дано красу бабскую познать!

Богатыри насупились – как это в голову ему пришло? Поистине Алешенька-молодец – кладезь сюрпризов! Надо бы отвезть похотника на княжий суд и милости сабе попросить.

– Так и пришло, – оправился от смущения Попович. – Я-то думал, она живая, только упертая сильно.

Молодой богатырь принялся безудержно болтать, описывая свое любовное приключение под княжьим столом с басилевым подарком. Старшие морщатся – ну, просто степняк поганый, у которого баба вместо вещи!

– Как теперь – жаниться-то думашь? – на полном сурьезе спросил Илья Муромец.

– Да рази князь за такого отдаст? – усомнился Добрыня.

Попович вытаращил глаза.

– Чего? На девке-то мраморной?

– А как сильничал немраморная была?

– Дак она ж безрукая – как в хозяйстве с такой?

– Твои дела, – был суров суд Добрыни.

– Все, решено! – сказал Илья Муромец. – Едем в Киев сватами.

– Фигушки! – Попович изладил пальцами неприличный жест. – Вы поезжайте, я тут останусь.

– Оставайся. Князь отдаст – сюда притараним невесту твою, – не уступал Илья.

– Как же ты здесь один будешь жить? Чем питаться станешь? – переживат Никитич.

– А вот так и буду, – сделав ладони лодочкой, Попович заорал во всю мочь. – Эй, кто-нибудь! Дайте пожрать человеку!

И тут же на нижнюю ветку могучего дуба спрыгнул котяра черный:

– Нет никого тут кроме меня. Желудей без скорлупок хочешь отведать?

– А ты кто такой? – опешили богатыри.

Тот отвечает тихо и немного торжественно:

– Кот Ученый.

– Ух, ты! – встрепенулся Попович. – Что-то я слышал от батюшки о дубе, на котором цепь златая, про кота… Ученый, потому что балакашь по-нашему?

Кот степенно кивнул.

– А де сэпь? – поинтересовался Илья Иваныч.

– Вот и спрятал от лихих глаз.

Тут Добрыня:

– Слушай, кис-кис, желудей не надо – ты нам медовухи изладь.

– Не хватило вам на пиру?

– В том-то и дело, что сушняк после пиру.

Во взгляде дубового жителя появилось нечто упрямое.

– Не зря я зовусь Котом Ученым – кое-что понимаю в жизни этой. За столом на княжьем пиру да в битве с оружием в руках вы – богатыри. А повернись к вам судьба, ну, вот как сейчас – и вы сразу никто, и зовут вас никак.

– Не смей с нами в тоне таком! – вспылил Алексей сын попов.

– Не буду, – улыбнулся Кот. – Но что же вы намерены делать? В Киев вам дорога заказана, да и не добраться нагишом до столицы.

– Сами не знаем, – вздохнул Добрыня. – Может, подскажешь?

– И подскажу, и научу – не зря ведь Ученым зовусь. Для начала уясните, что страдания полезны всем – не только простому люду, но и князьям, боярам, богатырям…. Страдания делают личность богаче. Скоро вы поймете, что ничего не потеряли, лишившись одежды и места в дружине, а только приобрели….

– Кота болтуна?

Озорные искорки в глазах Ученого разом пропали:

– Ни тема для смеха.

– Ммм-да…, – промычал карачаровский богатырь, наблюдая напряженным взглядом за клубящимися облаками. – Так за знакомство-то надо поднять! Как чуешь? – ведь гости же мы. Али ты не русский будешь?

У Кота настроение совсем упало – будто ему хвост прищемили. Ну что тут скажешь? Как втемяшить в эти пропитые головы разумное, доброе, вечное? Должно, не спроста явились сюда, в чем мать родила – разрушить души его равновесие. А вдруг они и его приучат пить или еще каким своим гадостям? Это тебе не сюси-пуси, это первейшие на Руси богатыри. Как тут миссию свою исполнять? С другой стороны – что делать, когда вокруг ни души: некому вековую мудрость ведать. Вот бы к князю ему, в советники! А?

Коту остро захотелось в свое одиночество:

– Извините, пора мне.

Забрался в дупло, свернулся калачиком и задумался. Ночь подошла…

Благостное движение ощутил Кот из дуба в себя – через лапы, через спину и даже через беспокойный хвост. Гудящие силы земли и неба вливались в него и растекались по венам, щекотали уши, покалывали в носу, выжимали слезы из глаз. Кот запрокинул голову и принялся смотреть из дупла в звездное небо. В голове стало легко и звонко. Предчувствие вдохновения заполнило целиком. Он зажмурился, и стихи полились:

У лукоморья дуб зеленый;

Златая цепь на дубе том…

Строчки рождались сами собой.

Идёт направо – песнь заводит,

Налево – сказку говорит…

Кот выскочил из дупла и стал ходить вокруг ствола, ступая с ветки на ветку. Он вышагивал, а слова рождались одно за другим и становились в ровный строй пронзительно четкой строки:

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей…

Поэт хвостатый разволновался. Ему хотелось идти куда-нибудь, вышагивать, чеканя и чеканя драгоценные строки. Он спустился с дерева и мимо спящих богатырей зашагал к морю. Его одухотворенная морда с горящими в темноте глазами мелким встречным грызунам и насекомым казались исчадьем ада. Сам же Кот чувствовал отражение внутреннего света на своем мудром лике.

Там королевич мимоходом

Пленяет грозного царя…

Полуношный стихотворец резко остановился на линии прибоя, как будто ткнулся в стену невидимую – кому он что поведает? Берег пуст – хоть закричись. Но молчать нет больше сил. Он стал читать воде и небу рождающиеся прекрасные строфы:

Для вас, души моей царицы,

Красавицы, для вас одних…

Он вздохнул и пошел вдоль берега, повторяя стихотворение. Каждая строка отзывалась в его душе – казалась правильной, единственно верной. Как лунный свет, льющийся с неба и нашедший пристанище на глади воды….

На дуб Кот взбирался с легкой душой. Он знал, что скажет завтра богатырям, к какому решению они придут. И что решение это будет верным – тоже знал.

Небо попыталось отговорить – к утру заморосил дождь. Сначала он с шелестом уронил на листья первые несмелые капли, а потом заторопился, забарабанил. Но дуб был могуч и высок – надежно прикрыл густой листвой от стихии спящих людей и скатерть-самобранку, которую расстелил подле них хлебосольный Кот, изощряясь в кулинарных изысках.

Алеша проснулся от шума дождя. Сквозь сон показалось, что шуршит плащ замшевый, который с него стягивает воровская рука. Вот и зябко стало. Богатырь пошарил вокруг рукой, но не нащупал ни плаща, ни похитителя и открыл глаза – дождь поливат, а он голышом. Посмотрел по сторонам и обомлел – скатерть под сенью дуба, и на ней яства покруче княжеских. Кошак подле в залихватской позе – нога на ногу, а на переднюю мордой оперся и хвостом помахиват. Попович не поверил глазам своим. И ушам! Кот пел! А именно – мурлыкал что-то там достаточно мелодичное и даже слова можно разобрать:

В толпе могучих сыновей,

С друзьями, в гриднице высокой…

Алеша прикрыл глаза, желая избавиться от наваждения, но тут же снова открыл, не переставая удивляться собственному открытию. Чудно! Интересно, о чем это Кот поет? Откуда яства и щедрость Ученого?

В это мгновение, прервав храп на самой низкой ноте, вздрогнул и проснулся Добрыня Никитич. По изменившемуся дыханию, по тому, как зашевелились пальцы, сбиваясь в пригоршню для почесывания, можно было догадаться, что в следующую минуту очнется и Илья Иванович.

Судя по выражению богатырских лиц, среди них не было особо довольных тем, что творилось вокруг – дождь, стылость…. А вот закуска на скатерти – как само собой разумеющееся. Богатыри тут же набросились на еду, не поблагодарив хозяина, даже не сказав: «Доброе утро, уважаемый!». Скорей бы набить желудки свои.

Зеленые кошачьи глаза сверкнули искрами и погасли:

– Приятного аппетита!

– Сегодня ты правильный, – одобрил Алеша полным ртом.

Кот опустил глаза, не гася улыбки:

– Вкушайте, гостинечки дорогие!

Сердце дернулось в каком-то сладком предвкушении – ну, с Богом! Пока эти объедалы жрут, слушают вполуха, а уж думать-то вряд ли смогут…

– Что за напасть с тобой приключилась? – вдруг весело поинтересовался Илья Иванович, повертев перед ликом запеченную в острых приправах бычью ногу.

Кот Ученый облизал его взглядом, вбирая в себя суровые черты лица с бороздками морщин и подпалинами седины от висков к бороде и усам.

– Да напасть у нас общая, Илюшенька! Безлюдно тут из края в край, – для убедительности своих слов Кот кивнул на стену дождя, застившую горизонт.

Богатырь потер подбородок:

– Это верно. Сляпай нам струг – за море сходим, полонян притараним. Они нам град сварганят. Токмо сперва одежку каку, доспехи да бранный струмент справь, а за нами не станет – послужим.

– Нет! – Кот прыгнул на ветвь и заходил по ней боярином перед дворней. – Никаких набегов! В Киев пойдем – Вовку-князя с престола гнать! Или вы не богатыри первые на Руси? Как он посмел с вами вот так… на позор и посмешище выставить нагишом?

– Супостат, – согласился Илья.

– Вот новость! – удивился Добрыня.

Только Попович был осторожен:

– Рази можно нам с князем ссориться?

– Он с нами смог, – покосился Муромец на свой голый и волосатый, залоснившийся и округлившийся от обильного вкушения живот.

Богатыри заспорили, а Кот задумался, разлегшись на ветке.

Молчание кота сбило спорщиков с толку – они уже наелись, набранились и хотели услышать его слова. Даже начали волноваться: голод утолен, давай справу, мечи да приказывай – любую башку с плеч снесем.

– Дальше что? – наконец подал голос Илья Муромец.

– Насытились? – Кот махнул хвостом, и скатерть опустела. – Встань, Илюшенька, на самобраночку и подумай, какой наряд тебе для похода на Киев годится.

Уроженец села Карачарова добросовестно порылся в зарослях памяти, пробуя отыскать там что-нибудь этакое, о чем блазнилось сидячи на печи. Порылся-порылся и не нашел.

– Ну, что ты там телишься? – Алеша Попович бил пяткой в песок от нетерпения.

– Давай ты почни, – Илья Муромец шагнул в сторону.

Молодые глаза сверкнули азартом. Только шагнул на скатерть – бах! – сходит расфуфыренный сын боярский, жемчугами да бляшками золотыми от шапки до сапог сафьяновых усыпан.

– Спасибо, котик, уважил, – даже поклонился поясно. – Час ба в Киев, уж я ба там…

А тот улыбку в усах прячет.

– Следующий.

Бородатые поскромнее принарядились.

– Вооружайтесь, – требует благодетель.

Старшие в кольчуги, а Алешенька сверкающие позолотой доспехи вытребовал. В оружие первым делом лук попросил.

– Ох, и ленив же рукой махнуть, – ворчит Илья Муромец, а сам копье (древко простая длань не обхватит) и булаву отмыслил.

Добрынюшка меч обоюдоострый:

– Уж я-то найду ему дело!

Нарядившись и вооружившись, затребовали коней своих, оставленных в Киеве. И получили – тех самых или очень похожих.

Вскочив в седло, Попович горделиво повертел головой:

– Ну, кто теперь скажет, что хвастлив да уверток я?

– Брат ты наш, – согласился Добрыня Никитич, а Илья Иванович промолчал.

Помолчал и молвил:

– Сбираясь на ратный подвиг, можно бы и….

И диво! – Кот не стал возражать, когда посередь скатерти вспучилась крутыми боками бочка пенной медовухи с плавающей в ней ендовой.

– Подсуетись, Алеша, – попросил Добрыня.

Попович с седла наклонился, зачерпнул в сосуд и, покосившись на хозяина, преподнес питье Илье Иванычу.

Пока богатыри крутились верхами вокруг бочки, Ученый вновь вернулся к своим мечтам и решил, что в принципе все возможно – нет такой силы на белом свете, способной противостоять этим тартыгам. Главное – не дать им выбиться из повиновения. Пусть лучше пьют, поют и смеются до поры – вот как сейчас! – а придет пора, то и покажут силищу свою против тех, на кого он укажет. Ему нетрудно было представить – богатырей в ярости и клочки врага по закоулочкам. О том, что делать дальше, в дупло домысливать пошел.

Богатыри пустили коней на выпас, сняли доспехи и прилегли головами на седла.

Кот утром вернулся с тоскою в глазах и нелепым приказом – вырвать дуб с корнем и забросить далеко в море на волю волн. Что его подвигнуло на сей приговор, осталось неведомым богатырям. Но не ослушались – облапили мощный ствол с трех сторон, напряглись и вырвали дерево из земли вместе с корнями. Потом отнесли к морю и забросили далеко-далеко – аж до самого горизонта. В земле под его корнями обнаружилась цепь золотая о тридцати двух звеньях, толщиною в кулак – ну, баснословной цены и красы неписанной.

– Эту куда?

– Сейчас, сейчас…, – суетился у самобранки Ученый Кот.

Своим хотением и ее подмогой сварганил большущего (в два конских роста) белого верблюда. Меж его горбов и повелел намотать цепь. Сам поверху уселся и дал команду:

– По коням! Нас Киев ждет!

Порушив дуб, богатыри остались возбуждены – глаза блестели, на ликах суровость, губы замочками, надутые. Словно что-то несут и боятся расплескать по дороге. Оседлали коней и пустились вслед за воеводой хвостатым. Ехали и молчали – даже Попович, который всегда заразительно хохотал, когда был весел или пьян, когда солнце светило и дождя не лило…

Молчат тартыги, чем же путь сократить? – думает Ученый Кот, и решил пока на музыку положить стих свой, надысь сотворенный. Сочинил мелодию и не просто мурлыкал себе под нос, а пел с упоением и во весь голос. Богатыри ж перебрасывались хмурыми взглядами, не вникая в суть – вот разбазлался, черт хвостатый!

Солнце, обойдя полукружьем землю, легло краешком на горизонт.

– Сейчас станем на ночлег, закажем вина, и будем пировать, – заявил воевода.

Но опять не услышал «Уррра-а!». Богатыри даже не улыбнулись, и на привале больше налегали на трапезу, усов с бородами не макнув в заморское пойло. А Кот, никогда прежде непимший, на радостях перебрал – затеял пляску подле костра, бубенцами над головой потрясая. Потом пытался обучить сумрачных воев игре в кости. Потом….

Спать совершенно не хотелось – потянуло его и на песни.

Рубиново светились угли костра, ночной ветерок снисходительно трепал дым.

Песнь о дубе у лукоморья, о сказочной стороне, где Русью пахнет, где леший бродит, русалка на ветвях томно сидит… ночной порой в степи бескрайней показалась Коту особенно значимой, полной таинственных полунамеков, животрепещущей интриги и до предела романтичной. Он шибко расчувствовался.

– А можно то же, но веселей! – неожиданно громко сказал Алексей.

– Как? – автор и исполнитель с сожалением отник от душещипательного настроя.

Для начала Попович попросил медовухи – осушил ендову; угостил побратимов. Утробно рыгнув, потребовал гусли. Тронул струны и затянул тенорком:

Лукоморья больше нет,

От дубов простыл и след…

Спев куплет, Алеша оглянулся на бородатых – те грянули дружным басом:

Ты уймись, уймись, тоска,

У меня в груди…

Алешенька крякнул от удовольствия и вновь прошелся по струнам.

Здесь и вправду ходит кот,

Как направо, так поёт,

Как налево, так загнёт анекдот…

– Хватит! – Ученый Кот подскочил со своего места. – Заткнитесь все!

Потом заходил вокруг костра, покачиваясь от выпитого вина:

– Я ни черта не понимаю! Так испохабить мое творение! Как вы посмели! Ироды!

Богатыри умолкли, пожимая плечами, не зная, что возразить – весело просто и все.

Коту захотелось рыкнуть на них воеводою, чтоб убоялись и затряслись, но из горла вырвалось только:

– Мур-р-р!

Не очень-то грозно. Он в отчаянии кинулся прочь. Вот оно – горе-то от ума.

Короче, случилась беда:

– сошел по пьяне Кот Ученый с ума и стал просто котом, до полевок охочим;

– верблюд-подлюга (а как еще скажешь?) самобранку сжевал и с цепью убег;

– проснулись утром богатыри, повздыхали за пропажу кота-верблюда-самобранки-цепи, коней оседлали и поехали в Киев к князю на службу обратно проситься…

Давно это было… В преданья старины глубокой записали повесть сию.

Но в Лукоморье до сей поры помнят Кота Ученого, богатырей и верблюда белого с цепью златой, что блазнится счастьем, убегающим за горизонт.

Случай со студенткой

Обстоятельства в такой же мере творят людей,

в какой люди творят обстоятельства.

(К. Маркс и Ф. Энгельс)

Зимний вечер. На западе догорал и не мог догореть печальный закат. Наконец стемнело. Нагрянул незваный гость – северный ветер, закружил метель на пустынной улице. Вороха снега полетели вдоль домов, поползли позёмкой по тротуарам, сумасшедшие пляски затеяли под качающимися фонарями. Засыпало крыши и окна, за рекой метель бушевала в стонущем парке.

По улице шёл человек, подняв ворот длинного пальто и согнувшись навстречу ветру. Тёплый шарф плескался за его спиной, ноги шаркали и скользили, лицо секло снегом. Окна одноэтажных домов, закрытые ставнями, казались нежилыми – нигде не пробивался лучик света. А из этого, старого, добротной кирпичной кладки особняка через лёгкие занавески щедро лился свет на тротуар и заснеженную дорогу.

К нему и свернул человек.

У стены спинкой к окну стояла кровать. На ней поверх одеяла лежала девушка в опрятном ситцевом платье с книгою в руках. Она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо её не выражало интереса, глаза были равнодушные, синие с поволокой. Она опустила книгу на грудь, завела прядь волнистых волос за ухо и взглянула на подруг.

Девчата наряжались в театр и весело щебетали.

– Так то ж не танцы – кто в театрах-то знакомится?

– Ну и что! Думаешь, туда парни не ходят? Ходят, да ещё какие – интеллигентные.

– Ну и о чём, Зинуля, ты будешь с ними говорить?

– А я скажу: здрасьте, мне девятнадцать лет, я – студентка, пою, танцую, играю на гитаре – давайте дружить,

И запела:

– Ах, водевиль, водевиль, водевиль…!

Её подружка Вера, босоногая, в одной шёлковой сорочке, присела в жеманном реверансе перед зеркалом, заговорила в нос и картаво:

– Театр? Ах, как это несовременно, господа. Там актёры со скукой и отвращением смотрят в зал пустыми глазами и прямо на сцене пьют водку….

– Кто это сказал?

– Читала….

Девчата хохочут, снуют по комнатам, заканчивая сборы. По оконным занавескам мечутся их тени.

– Ты, Людочка, не скучай – мы скоро придём. Крепко не спи и не забудь лекарство перед сном.

У девушки с книгой на ресницах выступили слёзы. Она смахнула их украдкой, легла на бок, подперев рукой щёку. Молчала и слушала.

– Бойкая ты, Зинка, – говорила Вера, зажав шпильки в зубах. – А вдруг нарвёшься на какого-нибудь маньяка-убийцу?

– Мой час ещё далёк – отметка не сделана. А умирать пора придёт, всё равно не отвертишься: муха крылышком заденет – хлоп и помер.

Чайник закипел на электроплитке. Люда сняла его и опять легла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за окном. Было так грустно и весело смотреть на девчонок, что не вслушивалась, думала – вьюга. Но тут явственно услышала – скрипнул снег под чьими-то ногами. Девушка быстро откинула угол занавески и прильнула к стеклу. Под перекрещивающимся светом из дома и от уличного фонаря прямо под окном увидела Люда седого большелобого старика, без шапки, в длинном пальто. Он стоял, вытянув шею, и глядел на неё. Она вздрогнула от неожиданности.

– Вам что здесь надо? – спросила она через стекло.

Старик ещё вытянул шею, стоял и смотрел на неё. Потом погрозил ей указательным пальцем сухой руки без варежки. Люда отпрянула от окна, задёрнув занавеску. Сердце её отчаянно билось. Заскрипел снег за окном – звук шагов удалялся.

– Ты что? Ты с кем там? – не отрываясь от своих дел, спросили девчонки.

– Испугалась, – ответила Люда. – Старик какой-то под окном ходит без шапки, пальцем погрозил. Девчонки, как вы пойдёте? Вдруг он вас заловит.

– Это не ходить, что старик какой-то пальцем погрозил? – Зинка задиристо вздёрнула брови.

– На несчастье он погрозил, – тихо сказала Люда.

– Брось, Людка. Онанист какой-нибудь в окна заглядывает. Вот мы его с Веркой в сугроб толкнём, – сказала Зина, подходя к окну.

Люда отвернулась, по щекам её текли слёзы. Вера присела к ней на кровать, погладила колено, потом дёрнула занавеску.

– Видишь, дурёха, никого нет. Фокус-покус – смойся с глаз.

За окном ветер разорвал снежные облака, в бездомном чёрном небе засверкали звёзды.

Дом номер шестьдесят три по улице Набережной был разделён на две половины кирпичною кладкой в дверном проёме. В одной его части жила хозяйка – высокая, костлявая старуха, с суровым замкнутым лицом, с тонкими плотно сжатыми губами и глубоко запавшими, в тёмных обводах, глазами. Весь её вид говорил – ох, сколько же я пережила на своём веку, и совсем в душе моей не осталось ни мягкости, ни душевности, ни теплоты. Соседи считали старуху злющей и твёрдой, как кремень.

Другая половина уже много лет сдавалась жильцам. Сейчас там квартировали три девушки – студентки Троицкого зооветеринарного института.

В тот памятный зимний вечер в гостях у хозяйки был некий старик. Его узкое лицо словно вырезано из старого дерева, сухого растрескавшегося, в тёмных провалах глазниц, будто колючки притаились, щёки впалые, глубокие вертикальные морщины бороздили их, редкие седые волосы по краям выпуклого лба едва прикрывали бледные, с синими прожилками виски, на худой, морщинистой шее тоненькая цепочка уходит куда-то под старую фланелевую рубаху.

За окном свистит и гуляет ветер, за окном ничто не мешает ему разбойничать, а в маленькой кухоньке тепло и уютно. Старики пьют, обжигаясь, душистый чай и ведут неторопливую беседу.

– Добротно, добротно раньше строили дома, – говорил гость, шумно отхлёбывая с блюдечка. – Сколько уж лет обители вашей?

– И – и – и, не помню уже, – хозяйка провела тонкой, высохшей, почти прозрачной рукой по лбу. – Много. Вы всегда прямо как снег на голову. А позовёшь, думала, и не дождёшься.

– Не только по своей воле, братья послали, – старик достал огромный белый платок и трубно высморкался, потом вытер раскрасневшуюся шею и закончил помолодевшим голосом. – Удостовериться.

Старуха укоризненно посмотрела на него и покачала головой:

– В наши ли годы безголовым на двор выходить?

– А я не просто на двор выходил, я соседушек ваших смотрел.

Они перекинулись понимающими взглядами.

– Видел, батюшка?

– Видел, сестрица.

Хозяйка, сопя, полезла на лавку, из каких-то закутков извлекла старую, рассыпающуюся книжонку, стянутую тонким резиновым колечком. Сняв его, старуха разложила книжонку на столе перед собой. Некоторые из замусолиных страничек приходится даже не перелистывать, а перекладывать. Видно, что пользуются ею с незапамятных времён. На листочках неровными каракулями записаны то ли чьи-то фамилии, то ли стихи, то ли молитвы.

Старуха нашла меж страниц фотографию, присмотревшись, протянула гостю:

– Эту?

Девушка совсем молоденькая, лет восемнадцати не больше. Лицо открытое и славное, вздёрнутый носик, маленький рот с пухлыми губами, большие глаза удивлённо смотрят в объектив.

– Кажись, она, круглолицая, – кивнул гость.

И продолжил:

– Не просто это, сестра, человека порешить. Ножом убить не просто, а уж духом извести – против естества это. Может Ему одному и под силу или первым ученикам его. Ты как совладаешь?

Старуха молчит, не спешит с ответом, смотрит куда-то в сторону. Потом цедит сквозь зубы:

– Не подъезжай, батюшка, ничего не скажу. Сам увидишь.

– А скоро ли?

За окном хлопает дверь, слышны задорные голоса, смех, весело скрипит снег.

– Ну вот, ушли, – сказала хозяйка, прислушиваясь. – Допьём чаёк да приступим – чего волынить.

Они пьют чай молча, сосредоточенно.

Проходит полчаса.

Старуха убирает со стола, вытирает насухо. Открывает печную заслонку, ворошит в голландке кочергой, неловко ставит её в угол, и она падает с громким стуком.

– Руки-крюки, – ругается старуха, – оторвать не жалко.

Она садится за стол, кладёт перед собой Людмилину фотографию. Меж пальцами зажата большая «цыганская» игла. Лицо хозяйки напряглось, взгляд вонзился в фотографию, руки медленно рисуют круги над столом.

Проходит некоторое время. Движения рук становятся исступлёнными, мелкие судороги дёргают лицо, до неузнаваемости преображают его гримасы. Губы шелестят, шелестят, старуха что-то шепчет – не разобрать. В уголках рта появляются и лопаются белые пузырьки.

В фотографию девушки вонзается игла, пригвоздив её к столу.

Голос старухи прорезается:

– Сейчас безумная боль гоняет её по комнатам, не даёт места….

Безумный вид у самой ворожеи: губы трясутся, в распахнутых глазах горят нечеловеческая злоба и каменная решимость. Движения её рук порывистые, энергичные. Судороги беспрерывно дёргают и изменяют её лицо.

– Она готова разбить себе голову….

Меж трясущихся пальцев каким-то чудом появляется суконная нить. Петля захлёстывает иглу и затягивается.

За стеной приглушённо вскрикнули.

Старик вздрагивает всем телом, привстаёт, пятясь от стола, не отрывая заворожённого взгляда от иглы, петли и крючковатых дрожащих пальцев хозяйки. Неподдельный страх отражается в его глазах. Он зримо чувствует, как затягивается петля на молодой шее и давит, давит, принося освобождение от пронзительной боли.

– Всё…!

Старуха откинулась на спинку стула и, кажется, лишилась сознания. Глаза её закрыты, на лице ни кровинки, из-под чёрных запёкшихся губ прорывается стон.

В доме воцарилась гнетущая тишина. Где-то по соседству завыла собака.

Подружки возвращались поздно. Морозило. Дорога от театра к дому, на окраину, казалась вечностью. Они спотыкались на обледенелых тротуарах, с трудом пробирались на занесённых перекрёстках. Казалось, конца не будет страшным тёмным улицам с глухими заборами, холодными глазницами окон.

Наконец, когда увидели свой дом, светящий окнами, будто корабль, причаливший к берегу, они побежали, взявшись за руки, оставляя за спиной все свои страхи и радуясь ждущему теплу и бесконечным рассказам о виденном.

Трель звонка гулко донеслась через запертую дверь. И не сразу, а может после пятого или десятого нажатия на скользкую кнопку, звук его стал казаться незнакомым, странным, раздающимся будто в пустом доме.

– Люда! Людка! Открой, засоня!

Девчата молотили в дверь до боли в костяшках пальцах, стучали в стекла и оконные переплёты. Отчаявшись, поскреблись к хозяйке. Старуха им не открыла, а через дверь прокаркала, что нечего шляться по ночам, и она, наверное, им откажет от места.

– Ой, Зинка, надо милицию вызывать – чует моё сердце, что-то с ней неладное.

Вера плакала от холода и страха и вытирала варежкой слёзы.

Помощник дежурного по городу старшина Возвышаев был неутомимым оптимистом. На его круглощёком, пышущим здоровьем лице всегда сияла солнечная улыбка, по любому поводу и в любой обстановке он мог искренне расхохотаться. Казалось, в жизни старшины были одни только радости и никаких огорчений и неудач.

Жёлтый «уазик» ещё не остановился, а Возвышаев уже открыл дверцу, белозубо улыбаясь, восхищённо присвистнул:

– Та-акие девушки и на морозе!

Но, приглядевшись, сменил тон:

– В чём дело? В дом попасть не можете? Это дело поправимое – стоит ли слёзы лить. Зашли б куда, что ж вы, как сиротки, на морозе….

Был он деятелен, не стоял на месте, никого не слушал.

– Дверь изнутри заперта? Какие проблемы – сломаем. Не хотите ломать – окно выставим.

Девчатам показалось, что он сейчас в один миг разберёт дом по кирпичику.

– Хозяйка там.… Спросить надо.

– Ага. Понял, – сразу согласился Возвышаев. – Вы пока в машине погрейтесь. Я мигом.

Старшина обошёл вокруг дома, постучал в дверь, сколоченную из некрашеных досок. Никто не отозвался. Он забарабанил кулаком и решительнее. Наконец звякнула щеколда, на пороге появилась старуха с недовольным и настороженным лицом.

– Разрешите, бабуля, – Возвышаев проник в дом, грудью оттеснив старуху.

– Чего надо-то? – заворчала она в спину.

– Ты чего, Аникеевна, шебаршишь? – навстречу милиционеру поднялся высокий худой старик. – Гостя разве так встречают?

Пододвинул Возвышаеву стул:

– Из милиции?

– Ага. Старшина Возвышаев. – помощник дежурного оседлал стул. – Соседки ваши вызвали – в дом попасть не могут. Вы хозяин будете?

Старик поклонился:

– Кличут меня Мефодичем. В гостях я здесь. А хозяйка вот – Баклушина Анна Аникеевна.

– Другого хода на ту половину нет? – спросил Возвышаев, и на отрицательный кивок хозяйки предложил. – Так я через окно, бабуля? Вы не волнуётесь: всё будет, как в лучшей квартирной краже – фирма гарантирует.

– Занятная история, – буркнул старик, но как-то невесело.

Старуха, как встала у печи, так и стояла отрешённо и неприкаянно, голова её тряслась, руки дрожали. После слов Возвышаева вскинула на него выцветшие глаза и оцарапала цепким взглядом:

– Я тебя, милок, где-то видела – уж больно лицо твоё знакомо.

– Ну, а я-то вас сразу признал. Вашего зятька по внучке не раз приезжал урезонивать. И сюда, и по новому адресу…. Шебутной мужик.

– Сейчас, девчата, не тряситесь, – сказал, вернувшись к машине, и шофёру, – Коля, дай-ка отвёртку.

Аккуратно расковыряв замазку и отогнув гвозди, старшина выставил оконную раму, потом вторую. Скинул форменную дублёнку и удивительно ловко для своей комплекции нырнул в окно. Его тень некоторое время мелькала на занавесках. Девчата уже на крыльце были, когда загремел запор. Помедлив, он не сразу отступил в сторону, пропуская их в дом. И вздрогнул, хотя и был к нему готов, от истошного крика:

– Лю-удка-а!

На место происшествия члены следственной бригады собрались недружно. Последним на своей машине прибыл следователь прокуратуры Фёдоров. Он вошёл бодро, по-солдатски размахивая руками. Остановился у порога, оглядывая присутствующих, улыбнулся, показывая крепкие зубы под усами, кивнул, приветствуя, и лишь с капитаном угрозыска Саенко обменялся рукопожатием.

– Здорово, брат.

Молоденький участковый Логачёв или «лейтенант Дима», как звало его опекаемое население от старушек у колонок до семиклассниц на дискотеках, на миг оторвался от писанины, взглянул на вошедшего и подумал, как мало тот похож на следователя. Другое дело – Яков Александрович, эксперт-криминалист. В словах и движениях старшего лейтенанта спокойствие и мягкая уверенность, чему участковый немало завидовал.

К слову сказать, Дима и сам мало походил на лейтенанта милиции – остроносый, с бледным безусым лицом, на котором горели, будто испуганные, тёмные глаза, длинный, нескладный, несмотря на изрядные успехи в спорте. Говорил громко, всегда с жаром, и всё время некстати размахивая руками. Но обладал такой добродушной улыбкой, что сразу располагал к себе. И криминалист Зубков ему однажды сказал, разгадав томления молодой души:

– Ряса ещё не делает монахом….

Поболтав с приятелем о занесённых сугробами улицах, в которых едва не увяз на своём «москвичонке», о проказах пятилетней дочки Настеньки, Фёдоров глянул через плечо на Димину работу – протокол допроса свидетелей, двух притихших, заплаканных девиц.

Потом обратился к Зубкову:

– Ну что у тебя, суицид?

– Да, но между тем, – старший лейтенант покачал головой. – «Есть много друг, Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам».

– Чего такого? – предвидя спор, Фёдоров насупился и сунул руки в карманы.

Но Зубков, занятый своим делом, промолчал.

Из комнаты, где ещё висел труп, подал голос капитан Саенко.

– Ты, Ларионыч, Якова Александровича слушай: он у нас на хорошем счету, ко всему способный. Так и ловит, где что можно. Только не свернул бы шею как-нибудь – уж больно глубоко в корень зрит.

Зубков и на это промолчал, лишь напряглось его сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, как у Щелкунчика, подбородком.

Фёдоров прошёл в спальню, прикрыл плотно дверь, щёлкнул выключателем:

– Так всё это было?

В комнате ненамного стало темнее – белая, светлая ночь глядела в окно.

Наступила пауза. Ярко вспыхивал огонь сигареты у курившего Саенко

– Нет, нет, лампы все горели – так старшина докладывал, – капитан зажёг свет, прошелся по комнате, остановился перед следователем, и вдруг улыбнулся удивительно ясной, подкупающей улыбкой, вмиг преобразившей худощавое, не выспавшееся лицо. – Похоже, мне здесь делать нечего. Всё, что нужно я исполнил, а когда хорошо поработаешь, имеешь право и отдохнуть. Не правда ли, товарищ следователь?

– А что сделал, чего раскопал? – спросил Фёдоров и ласково потрепал его по плечу, но тут же отвернулся и добавил. – Ну, ладно, ладно, Бог с тобой, ничего больше не говори, а то и меня с толку собьёшь.

– Ох, уж эти мне студенты, – Фёдоров внимательно осмотрел висящий труп – восковое лицо, ровные зубы из-под синих губ, растрёпанные волосы.

– Ты помнишь, Саня, того, что в прошлом году в самую светлую заутреню в нужнике удавился?

Саенко пробубнил в ответ:

– Раньше в полицейских отчётах об этом просто писали: «Лишение себя живота в припадке меланхолии». А впрочем, как говорит Зубков: вспомним поэта – «… надёжней гроба, дома нет».

– Эй, лейтенант, а ну-ка помоги, – позвал Фёдоров.

Тут Дима Логачёв поймал себя на том, что внимательно прислушивается к разговору старших товарищей, и совсем оставил своё дело. А девушки, чьи показания он, шевеля губами, тщательно записывал на служебном бланке, довольно долгое время сидят молча и смотрят на него.

Оставив протокол, он прошёл в спальню. По знаку Фёдорова обхватил неживые ноги девушки, приподнял. Саенко, встав на табурет, освободил голову от петли. Труп понесли на кровать. При этом голова с белым, как воск, лицом заваливалась назад, и Дима поддерживал её широкой ладонью. После этих прикосновений Логачёву стало не по себе, захотелось выйти на морозный воздух.

Закончив с протоколом, участковый спросил у следователя разрешения допросить хозяйку дома.

– Сходи, – буркнул Фёдоров, пожав плечами.

Долго стоял на крыльце, долго старуха ругала его через дверь, пока поняла, кто он и зачем пришёл. Загремела засовами, чертыхаясь. Хозяйка ещё не открыла, ещё не показала свою личину, а Дима уж питал к ней полную неприязнь.

Когда увидел морщинистое лицо, седые космы, выбивающиеся из-под платка, подвязанного узелком на лбу, ещё больше утвердился в первоначальном впечатлении. Сухой и высокий старик ему понравился. «Видать, полным ковшом хлебнул горя в своей жизни», – подумал он, взглянув на глубокие морщины лица.

Старуха, прильнувшая спиной к печке, заворчала сердито:

– Прикрой плотнее дверь-то – тут швейцаров нет. Всю домину выстудили – там ходят, тут ходят, а я топи.… Говори, чего пожаловал?

Щека её так резко дёрнулась нервным тиком, что обнажились редкие жёлтые зубы.

– Здравствуйте, – сказал Логачёв.

– Здоров, соколик, – отозвался старик. – Аль кого ищешь?

– Несчастье тут, у ваших квартиранток. Поговорить нужно, записать – может, слышали чего.

Всё время, пока участковый писал протокол свидетельских показаний, в маленькой кухоньке между тремя присутствующими в ней людьми витала какая-то мрачная напряжённость. Логачёву опять стало тяжко на душе и душно в помещении. Слушая трескучий голос старухи, он торопился окончить формальности и уйти.

Когда Дима записывал, его собеседники философствовали:

– Люди всегда недовольны тем, что имеют, а когда не добьются, чего хотят, – старик кивнул на стену, – вот он выход.

И хозяйка ворчала:

– Себя не пожалела.… А родителям-то каково?

Было не очень холодно: с юга накатывал тёплый ветерок. Солнце висело низко, окрашивая снег в мрачный, красноватый цвет, а небо было огромным и серым. Дима Логачёв шёл своими сажеными шагами через привокзальную площадь и мысленно ворчал: «Что тебя тащит сюда? Сострадание? Сострадание – плохой утешитель».

Узнал он, что приехал отец повесившейся студентки и закатил в горотделе скандал. Его, видите ли, не устраивает официальная версия самоубийства – должно быть, честь фамилии страдает. Ребята разыграли маленький спектакль, в котором майор Филиппов из паспортного стола сыграл роль грозного начальства, и выпроводили шумливого посетителя на вокзал под надзор сотрудников транспортной милиции. А зачем Дима сюда плетётся? Стыдно стало за коллег? Получить свою порцию упрёков и оскорблений?

В линейном посту в одиночестве скучал сержант Хорьков.

Лицо Димы просветлело:

– Уехал?

Хорьков молча распахнул дверь в зал ожидания и кивнул на одиноко сидевшего мужчину с шапкой на коленях, бледного, с лысиной во всю голову, в сером демисезонном пальто.

– Ну, помогай Бог, – сказал Дима, направляясь к приезжему.

Сумрачный взгляд не задержался на участковом – прошил его насквозь.

Дима представился, поздоровался.

– Теперь домой? А куда?

– Увельские мы.

Голос мужчины был хриплый и невыразительный.

Накричался, бедолага, подумал Дима, а вслух сказал:

– Это я вашу дочь в морг отвозил, и из петли вынимал, – Логачёв сел рядом, широко расставив длинные ноги, опустив между ними сцепленные ладони. – Если интересуют какие подробности, я расскажу.

Приезжий встрепенулся от дремотной отрешённости и с любопытством взглянул на лейтенанта.

– Я с этим несчастьем словно сам голову потерял.

– Так всегда бывает, когда уходит из жизни близкий человек, – смущённо сказал Дима. – Как будто частичка нас самих уходит вместе с ним.

– И всё-таки я не верю, – мужчина стукнул себя кулаком по колену. – Что хотите со мной делайте – не верю.

Логачёв ответил не сразу, перед глазами зарябили строки предсмертной записки, оставленной покойной: «Мама, папа, меня не вините (последние три слова зачёркнуты) простите меня. Больше так не могу. Люда».

– Она написала, что хочет умереть.

– Ты тоже так думаешь? А не думаешь, что она хотела жить несмотря ни на что? Не думаешь? – мужчина на миг распалился, потом махнул безнадёжно рукой, утёр слезу и отвернулся.

– Не знаю, – растерялся Дима. – Может быть. В жизни всё может быть, и такое, что невозможно понять и объяснить общепринятыми мерками. Как вы считаете?

– Я никак не считаю. Я знаю свою дочь. Она была нормальным ребёнком, любила жизнь и жила ещё, если б не попала в этот проклятый дом, к этой баптистке. Ты, лейтенант, видел старуху?

Логачёв молча кивнул. Он отлично помнил злобную хозяйку дома. Её морщинистую, как у черепахи, шею и такие же, без ресниц, веки, и подумал, как несправедлива жизнь – старуха будет коптить небо ещё много лет, а молодой, красивой девушки уже не будет на этом свете никогда.

Он посмотрел на собеседника не только с сочувствием, но и с пониманием. Ведь он и сам так думает – что-то в этом деле не срастается, нет логической стройности в официальной версии. Как может здоровая, красивая, успешно обучающаяся девушка, лишь немного прихворнувшая, наложить на себя руки, не имея к тому ни повода, ни причин? Или это убийство? Но тогда – кто, за что и как?

Дима встрепенулся, увидев в трясущейся руке приезжего початую бутылку водки с пробкой из газеты, и почувствовал к незнакомцу что-то вроде жалости. К сердцу подступило саднящая боль, какую ощущает человек, вернувшийся с похорон близкого и уже взявший себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного, и защемило в груди.

Мужчина хлебнул, заткнул пробку, сунул бутылку в карман пальто.

– Ничего не помогает, – сказал он с кривой усмешкой, а потом с горечью продолжил. – На вскрытии установили – «девушка честная». И я никак не могу увязать эти два понятия вместе – «девушка честная» и «самоубийство». Не знаю, как умерла моя дочь, но уверен – без посторонней силы здесь не обошлось.

Он вскинул взгляд на Диму:

– Заклинаю тебя, лейтенант, найди убийцу моей дочери. Всю жизнь тебе не будет покоя, если сейчас уйдёшь и забудешь мой наказ. Так не должно быть, чтобы мой ребёнок лежал в земле, а его убийца злорадствовал. Слышишь, лейтенант? Найди его обязательно….

Дима Логачёв считал, что милиционерам и журналистам в жизни повезло. Тем, конечно, кто любит свою профессию – можно заниматься любимым делом круглые сутки, даже за обедом и во время сна. Пообещав родителю несчастной студентки сделать всё, что в его силах, он решил тут же посоветоваться с лучшим другом и наставником.

Зубков Яков Александрович, суховато-официальный на работе, в домашней обстановке выглядел человеком благодушным, разговорчивым, гостеприимным.

– Я тебе сразу скажу, что тут дело не простое, ибо в наши дни ни одна разумная девушка не покончит с собой из-за того, что ждёт ребёнка, или её бросил кавалер, если только её не приучили всю жизнь полагаться на кого-нибудь, а этого кого-то не оказалось рядом в критическую минуту. Но в данном случае нет ни ребёнка, ни ухажёра, так, по крайней мере, утверждают её подружки. А что есть? Скажу, как специалист. Заметил ли ты, что стояк – труба отопления, на которой крепилась веревка, была нестерпима горячей, а подставок близко не было. Конечно, если ты под поезд решил, то тебе всё равно – холодные ли рельсы или нет. Но, однако ж, зачем себя истязать? Не проще ли табуретку поставить, а потом ножкой – раз! – и виси на здоровье…

– Ну, так что ж ты? – встрепенулся Дима.

– А что я? Я в заключении написал. А спорить бесполезно – Фёдоров, ты же видел, был настроен на суицид, другие версии ему по барабану. Он вообще всегда отмахивается от моих доводов, я уже привык и не высовываюсь. Логика его железная – мол, девушка была не в себе, и в таком состоянии трудно ожидать от неё разумных поступков. И главный козырь – письмо: почерк-то её. Правда писала как-то с выкрутасами.

Участковый опять встрепенулся, как болельщик на трибуне, но Зубков опередил его вопрос:

– У Фёдорова и на это есть объяснение, всё то же – девушка не в себе.

Насладившись Диминым потрясением, Зубков сел поудобней, закурил и продолжил тихим повествовательным тоном:

– Я сразу почувствовал, что здесь что-то кроется: разбросанные повсюду шпильки, записка, зачёркнутая строчка и, наконец, горячая труба – всё это имеет свой смысл. И я хотел, как можно более тщательно воссоздать для себя то состояние, в котором могла быть девушка в последние свои минуты. Мне нравится упражнять ум. Но когда алгоритм не слагается, это досадой отравляет душу, лишает элементарного покоя и комфорта. Это всё равно, что трогать языком больной зуб. Вот такие, брат, муки.

– Ты подожди про зуб, – нетерпеливо перебил Дима. – Кого ты подозреваешь?

Зубков обиженно поджал губы, пустил кольцо дыма, заговорил после паузы:

– Чтобы изложить все этапы моих размышлений, потребовалось бы исписать горы бумаги. Я пытался найти что-нибудь общее, что-нибудь связывающее эти несколько подмеченных мною алогизмов. Я ставил себя на её место. Шаг за шагом, десятки предположений, и все лишены смысла и логики. В такой же тупик зашёл, когда пытался развить версию умышленного убийства. Как Робинзон Крузо, о плохом и хорошем с ним случившемся, записал, разделив на две графы, все имеющиеся улики – самоубийство или убийство. Ни один день промучился – ничто не перевесило. И в результате – ноль выводов. Тогда разорвал всю писанину и успокоился Фёдоровским – самоубийц не разберёшь.

– И на чём же ты остановился? – Дима сидел, расставив локти на столе, упёршись подбородком в сцепленные ладони, а взглядом в Зубкова.

– А ни на чём. Я сам себе поставил вечный «шах» – патовая ситуация.

– Так я тебе вот что скажу, – рубанул ладонью воздух лейтенант. – Старики эти и грохнули квартирантку. Руки выкрутили, заставили предсмертную записку начеркать, а потом в петлю засунули. Влезли к ней через подвал, так же и ушли. Ты видел, дом какой высокий – у него должен быть подвал. Ведь мы даже под половиками лаз не посмотрели – все Фёдорова слушались. А?

– Я почти уверен, что именно всё так и было, – Зубков насмешливо посмотрел на приятеля. – Эх, Дима, Дима, бедная, романтическая душа. Тебе детективы писать – то-то были бы бестселлеры!

Но участковый пропустил это мимо ушей, он загорелся:

– Послушай, на что Фёдоров упирает? Её записка? Но там прямой намёк на убийство: «меня не вините». Она имела в виду кого-то, виноватого в её смерти. Они поняли её уловку и заставили зачеркнуть. Выхода у неё не было. Фёдоров прав, когда объясняет сбивчивый тон записки эмоциональным напряжением, но это отнюдь не стресс самоубийцы. Мы, Яков Александрович, стоим перед фактом насильственной смерти.

– Этого, может быть, достаточно, чтобы убедить тебя, но отнюдь не достаточно, чтобы заставить прокурора возбудить дело о насильственном убийстве. Тем более, Фёдоров против меня предубеждён, а тебя вообще слушать не захочет. Поэтому я намерен отложить этот случай у себя в памяти, как шахматный этюд, и на досуге поломать над ним голову. А тебе не советую соваться в полированные двери персональных кабинетов. Так что, не беспокойся, не бесись, не суетись и не вздумай заниматься частным сыском, а допивай своё пиво, и идём смотреть футбол.

– Как ты можешь так спокойно пить пиво, смотреть телевизор, зная то, что ты знаешь?

– Жизнь, брат, всему научит.

– Но я не таков – меня ещё не учила жизнь. Будь уверен, я сидеть не буду. Я сейчас пойду и что-нибудь натворю.

– Сиди, – сурово сказал Зубков. – Что ты удумал?

– Пока не знаю. Наверное, пойду к старухе, скажу, так, мол, и так – я тебя подозреваю, давай колись, как ты жиличку замочила.

– Ну, разумеется, твой приход и решительный натиск собьют старуху с толку – она растеряется и покается. Да она тебя на порог не пустит – скажет, ордер, мильтон, давай. А ордер тебе в прокураторе так и дали. Держи карман. Захотят они, чтобы какой-то лейтенант-выскочка их заслуженного следователя мордой да в дерьмо. Нет, брат, все твои движения заранее обречены на провал. Уж я-то знаю.

– Забыл? – я участковый, вхож во всяк и куда угодно. По крайней мере, отсиживаться на диване и ломать голову не собираюсь.

Зубков обиженно поджал губы, смерил собеседника взглядом.

– Участковый детектив, – покачал он головой. – Троицкий Анискин. Вот уж не думал, что доживу до такого дня. У тебя на Ватсона вакансий нет?

– Нет, – хмуро отозвался Дима.

– Я так и думал, что моя репутация покажется сомнительной. Что ж, желаю удачи.

Расстались они холодно.

После разговора с Зубковым лейтенант Логачёв ещё несколько дней ходил в сомнениях, не зная, как взяться за задуманное, с какой стороны подкатить к старухе, чтобы выстрелило наверняка, чтобы не случилось осечки. Думал, думал и решил побеседовать с подружками погибшей студентки.

Искал обеих, но нашёл только Веру, нашёл в институте. Они спустились на лестничную площадку, беседовали, стоя у окна. Вверх, вниз сновали студенты. Девчонки с интересом поглядывали на долговязого лейтенанта, подмигивали Вере. Она краснела и сбивчиво рассказывала:

– Мы с того вечера у бабки не живём. Мне комнату в общаге дали, а Зинка со мной нелегально. Спим на одной кровати.

Дима представил, как девушки, обнявшись, спят на узкой кровати. Вспомнил свою, широченную, и спальню вспомнил в родительской трёхкомнатной квартире. Но не сочувствие кольнуло его сердце, а зависть к Зине. Вот бы с кем он махнул, не глядя – скромница Вера ему определённо нравилась.

– Ой, а вы знаете, – вспомнила Вера и, разволновавшись, взяла лейтенанта за широкую кисть. – На другой день, когда мы свои вещи забирали, бабка на нас смотрела, чтобы мы её не прихватили. Тут прибежал мальчишка – правнук бабкин. Посмотрел на нас и говорит: «Баба, это та тётя, которая умерла, фотографию мне дала». Вот скажите, зачем Людке дарить свою фотку какому-то сопляку?

Bepul matn qismi tugad.

5,0
1 ta baho
29 329,40 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
13 fevral 2023
Yozilgan sana:
2023
Hajm:
190 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar