Kitobni o'qish: ««Всему на этом свете бывает конец…»»
«Всему на этом свете бывает конец…»
Очередной раз перебирала свой архив, искала какую-то бумажку и наткнулась на папку с моими записями о «Вишневом саде», который Анатолий Васильевич Эфрос поставил на Таганке в 1975 году. В папке лежали некоторые стенограммы репетиций этого спектакля. На книжной полке стояли эфросовские книжки. В ящиках стола хранились мои дневники. И я решила собрать все эти разрозненные листочки и поделиться ими с читателем. Я не могу сейчас последовательно вспоминать все, что связано с нашим «Вишневым садом», – что-то ушло из памяти, какие-то листочки с репетиционными текстами затерялись – поэтому простите мне некоторую фрагментарность моего изложения.
И потом, о спектакле Эфроса было написано много критических статей. Но статьи писались о готовом спектакле. А мы репетировали «Вишневый сад» несколько месяцев. И мне хочется как раз показать, как постепенно прояснялся этот спектакль. Не только у актеров, но и у Эфроса. Поэтому кажущиеся повторы в моих записях – это повторы репетиций, когда день за днем закрепляется роль, проясняется рисунок спектакля.
* * *
В своих записных книжках Ахматова заметила про одного писателя: «…самое страшное: он никогда ничего не вспоминает». Для Ахматовой, да и для любого нормального человека, память – ценный дар Бога. Ее стихотворение «Есть три эпохи у воспоминаний» хотелось бы привести полностью, но я просто напоминаю о нем читателю. Оно слишком известно.
У меня… с памятью плохо. События налезают друг на друга, и я не запоминаю последовательности. Я забываю имена, цифры, рассказанные кем-то анекдоты, плохо запоминаю лица. Память держит только тексты пьес и стихи. Тексты пьес я вспоминаю по мизансценам, если прохожу их мысленно. Стихи же можно уложить в «быструю» и «дальнюю» память. Быстрая нужна, когда необходимо запомнить текст для кино или телевидения, когда же читаю стихи на эстраде, то запоминаю их, перекладывая слова на образы или цвета, а лучше – на мысленные цветные картинки. Тогда и возникает «дальняя память».
Иногда я не понимаю, для чего всю жизнь много читаю, ибо все прочитанное быстро забываю или присваиваю, причем присваиваю как собственное знание. Думаю, причина в актерской профессии, когда присваиваешь текст роли, чужой характер, привычки, судьбу, наконец. Наверное, любое знание, перерабатываясь, присваивается. Гёте в разговоре с Эккерманом заметил (когда англичане обвиняли Байрона в плагиате): «Что я написал – то мое, вот что он (Байрон) должен бы им сказать, а откуда я это взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно – что я хорошо управился с материалом!»
И потом, у меня ужасная привычка – «ходить кругами», чтобы понять что-нибудь в жизни. Я часто и подолгу перебираю в уме мои отношения с людьми, мои разговоры с ними. Я возвращаюсь памятью к одним и тем же событиям.
Когда меня заворожила «Поэма без героя» Ахматовой, я много лет записывала на бумажках или в маленьких записных книжках свои мысли или что-то из прочитанного или услышанного – все, что касалось этой «Поэмы». Потом я решила этим грузом поделиться с читателями. Написала комментарии к «Поэме без героя» и назвала свою книжку «Ахматовские зеркала». В той книжке тоже мой излюбленный принцип – «ходить кругами»: постепенно, слой за слоем открывать герметичность «Поэмы».
Так и «Вишневый сад». Он меня зацепил в начале 1975 года, когда Эфрос первый раз нам прочитал пьесу вслух. И до сегодняшнего дня я хожу вокруг этой пьесы, и каждый раз для меня открывается что-то новое.
Когда читается пьеса в театре, надо отрешиться от всего, расслабиться и слушать «вполуха», и тогда фантомы образов, отделившись от хорошего текста, встают перед глазами. Их надо удержать в памяти. Конечно, я была настроена на Раневскую, поэтому самым ярким фантомом была она.
24 февраля 1975. В 10 часов утра в верхнем буфете – первая репетиция «Вишневого сада». Пришел Эфрос. Он рассказывал экспликацию и читал вслух 1-й акт, по ходу комментируя. Раневская на грани трагического помешательства. Начало – сразу резко. Нужно создать напряжение – едет та, которую все ждут.
На первую репетицию собираются в театре не только назначенные исполнители, но и те, кто хотел бы играть, но не нашел себя в приказе о распределении ролей; собираются просто «болельщики» и околотеатральные люди. А сейчас – событие: в Театре на Таганке Анатолий Васильевич Эфрос, режиссер другого «лагеря», другого направления, собирается ставить Чехова.
Любимов тогда впервые уехал надолго из театра – ставить в Ла Скала оперу Луиджи Ноно «Под жарким солнцем любви» – и перед отъездом, чтобы театр не простаивал без работы, упросил Эфроса сделать какой-нибудь спектакль на Таганке. Эфрос согласился, хотя у него в это время было много работы. Он только что закончил на телевидении булгаковского «Мольера» с Любимовым в главной роли, у себя на Бронной – «Женитьбу», во МХАТе репетировал «Эшелон» Рощина. Его актеры с Малой Бронной рассказывали, что Эфрос не может жить без репетиций. Он завершает один спектакль, тут же начинает другой – или у себя, или в другом театре. При этом он успевал снимать кино, работать на радио и писать книги.
Эфросу, когда он пришел к нам, было 50 лет, он только что выпустил первую книжку, а к концу года у него случился первый инфаркт. Это было в 1975 году.
На первой репетиции обычно раздаются перепечатанные роли, а тут всем исполнителям были даны специально купленные сборники чеховских пьес. Кто-то сунулся с этой книжкой к Эфросу, чтобы подписал, но он, посмеиваясь, отмахнулся: «Ведь я же не Чехов». Он себя чувствовал немного чужим у нас, внешне это никак не выражалось, он просто не знал, как поначалу завладеть нашим вниманием. Рассказал, что недавно вернулся из Польши и какие там есть прекрасные спектакли, и что его поразила в Варшаве одна актриса, которая в самом трагическом месте роли неожиданно рассмеялась, и как ему это понравилось. Говорил, что в наших театрах очень часто – замедленные, одинаковые ритмы и что их надо ломать, и почему, например, в джазе есть резкие перепады темпа и ритма, а мы в театре тянем одну постоянную, надоевшую мелодию и боимся спуститься с привычного звука. Говорил об опере Шостаковича «Нос», которую посмотрел в Камерном театре, – почти проигрывая нам весь спектакль и за актеров, и за оркестр. Сказал, что любит слушать дома пластинки, особенно джаз, где, нащупав тему и единое дыхание, на первый план выходит с импровизацией отдельный исполнитель, и как все музыканты поддерживают его, подхватывают и развивают по ходу новую музыкальную тему, и почему в театре такое, к сожалению, невозможно. Говорил о том, что он домосед, что не любит надолго уезжать из дома. Рассказал, как однажды посетил места, где родился, и какое для него это было потрясение, и напомнил, что первая реплика Раневской – «Детская…». Говорил, что приезжать на старые детские места – это страшно. Когда он недавно приехал в Харьков, где прошло его детство, сказал, что все помнил, но улицу уже не узнавал, но когда увидел свое окно и перед ним тот же сад, то стал плакать, почти истерично. Рассказал немного о Харькове, о своем детстве и какой Харьков прекрасный город.
У меня ассоциативная память, и я сразу же вспомнила, что в «Чайке» Аркадина говорит, как хорошо ее принимали в Харькове. И Лопахин в «Вишневом саде» тоже говорит, что ему надо ехать в пятом часу утра в Харьков. Фирс тоже вспоминает, что сушеную вишню возили в Харьков.
Это Зощенко, по-моему, в своей «Голубой книге» среди рассказов вставлял «мелкий случай из личной жизни».
У меня это тоже вошло в привычку. Поэтому опять прошу прощения у читателя, если я вспомню что-нибудь, не впрямую относящееся к «Вишневому саду».
Тогда же Эфрос говорил, что пьеса «Вишневый сад» много ставилась, что осталась легенда о спектакле раннего Художественного театра, что существует некоторый трафарет и что его надо разрушить, но это будет очень сложно, что в пьесе нет определенной идеи, что там действуют очень странные люди. На фоне клоунских разговоров происходит что-то для них страшное – продажа вишневого сада. Люди понимают, что над ними висит какая-то опасность, но они беспечно об этом не думают. И, главное, надо иметь в виду, что в «Вишневом саде» сочетание опасности и беспечности.
ЭФРОС. «Представьте себе – летит какой-то снаряд, мы знаем об этом, знаем, что он должен упасть и что это будет смертельно для нас, знаем даже, когда он упадет, но ничего не делаем против этого снаряда, не пытаемся спастись, а занимаемся каждый день самыми обычными вещами, как если бы об этом снаряде никто не знал. Вот и у Чехова люди милы, чудаковаты, беспечны, но ничего не могут сделать против опасности. Мне кажется, пьеса звучит сегодня очень интересно.
Она неоднозначна, конечно, в ней много других мотивов, но эта идея присутствует всегда, во всех сценах, во всех взаимоотношениях людей. И если сделать это на сцене не буквально, а символически, то тогда все человеческие странности, клоунские выходки и смешки приобретут совершенно другое значение».
Эфрос говорил, что это очень хорошая мысль – поставить Чехова именно на Таганке, в театре, где привычный Чехов кажется немыслимым, где всегда обнаженная сцена, голые кирпичи, а артисты по-брехтовски «показывают своих героев». Сказал, что попросит Левенталя сделать очень красивую декорацию, которой на Таганке еще не было.
ЭФРОС. «Может быть, верно, что истину надо искать только в контрастах. Комедию Гоголя надо ставить трагически, тогда она будет смешна. Брехта надо ставить „по-чеховски“, без насмешливого брехтовского тона. Кстати, Брехт на Таганке был в свое время поставлен по-русски, оттого, может быть, так заиграл. А „Вишневый сад“ надо ставить в театре, где меньше всего знают толк в „чеховском тоне“. Может быть, такое наше время – по протоптанной дорожке не придешь никуда?»
Сказал, что он сейчас вынужден завершить работу во МХАТе, что у нас первые черновые репетиции будет проводить его ассистент Александр Вилькин и что сам Эфрос только раз в неделю будет приходить к нам смотреть наработанное и давать задание на будущее, но что после премьеры во МХАТе он целиком наш.
На доске приказов театра было вывешено распределение ролей. По традиции нашего театра на одну и ту же роль назначалось по нескольку человек:
Раневская – Демидова, Богина
Аня – Чуб, Комаровская, Прудникова
Петя Трофимов – Золотухин, Холмогоров, Филатов
Варя – Жукова, Селютина
Гаев – Штернберг, Хмельницкий
Лопахин – Высоцкий, Иванов, Шаповалов
Симеонов-Пищик – Колокольников, Антипов
Шарлотта – Полицеймако, Ульянова, Додина
Епиходов – Дыховичный, Джабраилов
Дуняша – Сидоренко
Фирс – Ронинсон
Яша – Шуляковский
Прохожий – Королев
А позже Эфрос напишет в своих воспоминаниях: «Демидова – Раневская и Высоцкий – Лопахин – это теоретически уже хорошо. А еще пригласить оформить спектакль не Боровского, чья эстетика насквозь „таганковская“, а Левенталя, да-да, оперного Левенталя, пускай он придумает что-то именно наТаганке».
Высоцкий в конце января 1975 года на три месяца уехал во Францию, но перед распределением ролей Эфрос говорил с ним, со мной и с Золотухиным о «Вишневом саде», советовался насчет распределения – он мало знал наших актеров. Но роли в конце концов распределял и утверждал Любимов. Во всяком случае, Эфрос не настаивал на втором составе ролей.
И мы начали работать.
Во-первых, что за пьеса?
В сентябре 1903 года Чехов пишет в письме о «Вишневом саде»: «Пьесу я почти кончил, надо бы переписывать, мешает недуг, а диктовать не могу».
Конечно, у него не было, как у Толстого, Софьи Андреевны, которая 17 раз переписывала его «Войну и мир». 17 раз! От руки. «Вы подумайте!» – сказал бы Симеонов-Пищик.
«После „Вишневого сада“ я перестану писать как прежде», – говорил Чехов. Он уже был смертельно болен, но не спешит ставить последнюю точку в пьесе, несмотря на бесчисленные телеграммы от Станиславского, который ждет эту новую пьесу.
Рассказывают, что Чехов так привыкал к людям, о которых писал, что не хотел с ними расставаться. И потом, момент завершения работы ощущается последующей пустотой. Бунин, например, писал о страхе, который наступал, когда ставилась последняя точка. Конец ощущался как кончина. Но Чехова пугало даже не завершение работы, а понимание, что «Вишневый сад» – это его последняя пьеса. Конец и завершение работы над этой пьесой ассоциировались у него со своим концом жизни. И как его персонажи в «Вишневом саде» оттягивают решение расставания с садом, так и Чехов оттягивал писать в пьесе «конец». Он как бы поощрял все отсрочки – внешние и внутренние, потому что все это оттягивало надвигающуюся катастрофу конца. Но Чехов не спешит не только из-за болезни, он понимает, что эта пьеса особенная – это итог его жизни. Вернее – записывание личного опыта болезни и умирания.
Личный опыт через творчество, то есть личный опыт, смешанный с фантазией, есть у каждого творческого человека. В течение жизни, я думаю, у писателя, актера, режиссера, – у всех, кто в своих фантазиях конструировал новые образы, – все эти жизни, конечно, оставляют след в душе.
Когда Чехов писал свою последнюю пьесу, все персонажи «Вишневого сада» уже давно жили у него в голове. И мелькали то в письмах, то в ранних рассказах. В письмах к знакомым и родным можно встретить мысли, которые потом выскажет Лопахин или Петя Трофимов, или кто-нибудь другой из «Вишневого сада».
В рассказах Чехова тоже можно встретить знакомые персонажи из «Вишневого сада». Например, в рассказе «Невеста» – это, конечно, Аня из «Вишневого сада», когда она, покинув семью, живет дальше.
Станиславский в своей системе советовал актерам писать биографию персонажа, которого играешь, то есть дофантазировать прошлое и будущее. Войдя в роль, я могла всегда рассказать, как бы мой тот или иной персонаж поступал бы в моем настоящем.
Часто можно встретить вопрос, что бы в наше время сказал Пушкин, как бы он поступил в той или иной нынешней ситуации. Я думаю, что достаточно хорошо изучить биографию и творчество того же Пушкина, и тогда очень просто представить его поступки в сегодняшней ситуации. Я, кстати, часто про себя играю в вымышленную игру «глазами Пушкина». Все становится сразу очень удивительно и интересно.
Марина Влади, например, написала роман про своих родителей и близких людей. Они как бы продолжают биографии персонажей «Вишневого сада». Они эмигрировали после революции, жили во Франции, и какая жизнь им была уготована в дальнейшем. Критики очень плохо встретили такой эксперимент, назвав книжку Марины «Клюквой вишневого сада». Я не читала эту книжку, поэтому не могу судить, но хорошо понимаю намерение Марины продолжить жизнь персонажей «Вишневого сада». Это, конечно, чисто актерский подход к проблеме, и отношение Марины Влади к персонажам «Вишневого сада», как к своим родственникам, я очень хорошо понимаю.
В конце концов, практически все персонажи чеховских пьес между собой «родственники» – родственные души. Их нельзя играть бытово, делая акцент на какой-то определенный характер. Они все «родственники» Чехова. Чеховские пьесы монологичны. Их можно играть практически одному человеку.
Все персонажи «Вишневого сада» в той или иной степени сам Чехов. И, думаю, так надо играть его пьесы – в начале держать в подсознании жизнь самого Чехова, а уж потом его персонаж. Надо учитывать какие-то особенности характера и судьбы самого Чехова. Я, помню, где-то прочитала о дисгармонии натуры Чехова, о «молчании сердца», о слабости чувств любви. Не знаю, так ли это точно по отношению к самому Чехову, но к «Вишневому саду» годится.
Чехов, по воспоминаниям близких, был очень естественный человек в своих проявлениях. Сейчас мало таких людей! Боязнь лжи и притворства. Самовоспитание. Интеллигенция первого круга. Что еще? Может быть – внимательное отношение к человеку при полной холодности и понимании окружающих людей. Усилие над собой? В творчестве – прием строго обдуманной лирики. Если про Чехова это не понимать, «Вишневый сад» лучше не ставить. Слова не так уж и важны – «стихи мои бегом, бегом…» Но при этом расчет. Бунин вспоминает, что Чехов сказал ему: «Садиться писать нужно тогда, когда чувствуешь себя холодным, как лед».
Противоречивость натуры Чехова. Например, у Толстого есть запись: «Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно, известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их». Чехов же передавал то, что сам не испытывал, но «заражал» своим искусством всех, даже Толстого.
В этом, конечно, некоторый диссонанс в восприятии Чехова, когда его играешь: с одной стороны, знать, что это в первую очередь сам Чехов, и его держать в подсознании, а с другой стороны, понимать, что все это он выдумал.
Но все равно все персонажи разные. Например, в «Вишневом саде» Дуняша про себя говорит, что ее «еще девочкой взяли к господам», и Шарлотта тоже про себя – «взяла к себе одна немецкая госпожа». Обе осиротели еще в детстве, и обеих «взяли». Вроде бы они похожи, но в каждой из них есть что-то, что отличает одну от другой.
Лопахин, например, с одной стороны – «новый хозяин» жизни, купец, в «желтых ботинках в калашный ряд», а с другой стороны – «тонкая, нежная душа», как про него говорят. И это не две противоположные черты характера, а одно целое – слитое в одно.
Поэтому, играя Лопахина, нужно предвидеть, как эта «тонкая, нежная душа» помешает ему в будущих мероприятиях.
Но тут не надо, по Станиславскому, искать в скупом щедрость и, наоборот, в злом – нежность и т. д. У Чехова в любом персонаже уже заложена эта многослойность, ее только надо актеру понять и выявлять.
* * *
Я когда-то играла Пристли «Скандальное происшествие мистера Кэттла и миссис Мун». Сначала это был дипломный спектакль, который поставил Шлезингер, а потом и на сцене «Таганки», когда мы в 64-м году пришли в этот Театр драмы и комедии и там спектакль по Пристли оставили в репертуаре от бывшего театра. Так вот, тогда у меня тоже было много вопросов, в основном, правда, про английскую жизнь. Я стала читать все, что переводили из Пристли. Я тогда наткнулась на его запись о Чехове и о «Вишневом саде»: «Пьеса эта не о том, как заколачивается дом и продается сад. Тогда „о чем“ же она? Она о времени, о переменах и безрассудстве, и сожалениях, и ускользающем счастье, и надежде на будущее. Маленькая девочка, которую я когда-то знал, утихла на мгновение, села в угол, а когда ее спросили, что заставило ее задуматься, ответила: „Жизнь в этом мире“. „Вишневый сад“ – пьеса о жизни в этом мире».
* * *
Первый акт «Вишневого сада» Чехов начинает рассветом. Ранняя весна. Морозный утренник. Ожидание. В доме никто не спит.
И хоть Эфрос советовал не обращать внимания на ремарки автора, я все же читаю: «Рассвет, скоро взойдет солнце. Уже май, цветут вишневые деревья, но в саду холодно».
Причем, судя по черновикам, у Чехова были разные ремарки к 1-му акту. Например, было: «…в окна видны цветущие вишни, сплошной белый сад. И дамы в белых платьях». Или: «…в имении дурной запах, дурной тон; деревья посажены как-нибудь, нелепо».
Слава богу, дурной сад в конечном результате стал прекрасным, цветущим и обреченным.
Впрочем, можно делать эту пьесу и с «дурным запахом», но спектакль будет уже другим, не эфросовским, и может быть, как ни странно, и не чеховским.
Чехов никак не мог остановиться на названии пьесы. Предлагал то один вариант, то другой. А потом окончательно, с каким-то умилением, произнес «Вишнёвый сад». И все время повторял, что не «ви́шневый», а «вишнёвый».
* * *
Начиная репетировать – ты как бы в центре круга, можно пойти в любую сторону. Пьеса – лишь руководство к действию. Пьеса – это либретто, а «музыку» будут писать режиссер и актеры.
Но, отталкиваясь от текста про Раневскую, брат Гаев говорит: «…она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении». Или Аня рассказывает в первом акте про парижскую жизнь Раневской: «Мама живет на пятом этаже… Накурено, неуютно».
На пятом этаже в начале века жили домработницы, студенты и бедные художники. На этом этаже была коридорная система с одним туалетом и ванной комнатой на целый этаж. Без лифта. Разве можно ходить по этим лестницам приличной даме в корсете? Конечно нет. Значит, надо искать в первую очередь, может быть, внешний облик Раневской? Какая она? Как ходит? Как говорит? Где-то я читала, что в начале века семейство Бенуа жило на 5-м этаже в Париже. Кстати, на 5-м этаже там жил и Максимилиан Волошин, а потом в его квартире жил Бальмонт с женой Екатериной Андреевой. Интересно, как они там управлялись?
Раневская чудесная! Бунин писал в записных книжках, вспоминая разговор с Чеховым: «Помните, вы говорили мне, что хотите написать пьесу потому, что выдумали чудесную женщину?» – «Да, да, Раневскую».
Сколько лет Раневской? Для меня в любой роли определить возраст важно. Ане, ее дочери, 17 лет. Лопахин вспоминает, что, когда ему было 15 лет, Раневская тогда была «молоденькая, худенькая», то есть старше Лопахина года на 3–4. Следовательно, Раневской в пьесе около 40, а Лопахину 35.
Это, конечно, не самое главное, но это важно. Я много слышала рассказов-легенд о Книппер в роли Раневской. Чехов вначале хотел, чтобы она играла Варю, но она настояла на Раневской. Чехов остался недоволен спектаклем Художественного театра. Видела я и пленку с Книппер в сцене с Петей Трофимовым. Кинопленка была, по-моему, 49-го года, когда Книппер было уже много лет. Надо вернуть Раневской ее собственный возраст. Щемящая трогательность этой женщины появляется и от правильно угаданного возраста.
Молодой возраст дает легкость пробегов. Неуспокоенность. Неусидчивость. С самого начала в пьесе лихорадочный ритм. Епиходов приносит цветы: «Вот, садовник прислал, говорит, в столовой поставить». Садовник прислал (это ночью-то!). Все на ногах. Суета, и в суете – необязательные, поспешные разговоры. Лихорадочный, тревожный ритм начала готовит такое же лихорадочное поведение приехавшей Раневской. Да, дым отечества сладок, но здесь, в этом доме, умер муж, здесь утонул семилетний сын, отсюда «бежала, себя не помня». Здесь каждое воспоминание – и радость, и боль. На чем остановить беспокойный взгляд, за что ухватиться, чтобы вернуть хоть видимость душевного спокойствия? «Детская…» – первая реплика Раневской. Здесь – в этой детской – и сын Гриша, и свое детство. Что здесь ей оставалось? – только детство, к которому всегда прибегает человек в трудные душевные минуты… Для Раневской вишневый сад – это мир детства, мир счастья и покоя, мир ясных чувств и безмятежности. Мир справедливых истин, мир ушедшего времени, за которое она цепляется, пытаясь спастись.
Любовь Андреевна. Детская… Детская, милая моя, прекрасная комната… Я тут спала, когда была маленькой… И теперь я как маленькая.
У Раневской наверняка было счастливое детство.
У меня детство было не самое счастливое время жизни, но я всегда вспоминаю его светло. Особенно когда не могу заснуть, всегда мыслями ухожу в свое детство: летом я уезжала к бабушке в деревню под Владимиром. Мы с двоюродной сестрой спали в амбаре. Я просыпалась поздно, около 12-ти. Солнце. Пустынная деревенская улица, и пахнет июльской пылью и травой. Эти ощущения так приятны, что хочется их продлевать и продлевать. Эти ощущения настолько реальны, что заслоняют от меня и болезнь, и мрачные мысли, и неустроенность моей жизни. Они успокаивают – и я засыпаю.
В детстве весь мир существует только ради тебя. Он неизменен, и кажется, что это будет длиться вечно. И разве можно потом эту реальность, это божественное ощущение разрушить собственными руками? «Остановись, мгновенье!» Время остановилось. У Конфуция: «Время бежит? Бежите вы! Время стоит». Время остановилось в детстве.
Раневская постоянно возвращается воспоминаниями к своему детству.
Может быть, иногда можно с братом играть, как играли с ним в детстве. Коверкать слова? Дурачиться? «Желтого в середину» – гаевское – может быть, это из детской игры? Вишневый сад – это их дом. Их детская жизнь. «Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни», – говорит Раневская Пете Трофимову в 3-м акте.
Продажа вишневого сада – это не только крах ее жизни, а крах всего мироздания. Но – парадокс! С одной стороны, Раневская не мыслит свою жизнь без вишневого сада, а с другой стороны, она делает все, вернее – не делает ничего для спасения вишневого сада. Но что могла сделать для спасения сада Раневская? Разве это было в ее силах?
По пьесе – Раневской шесть лет не было в России. Жила во Франции, в Париже. Да как! Аня говорит про нее: «Мама живет на пятом этаже… (это для того-то времени), накурено, неуютно». Раневская – про своего любовника и жизнь в Париже: «Он обобрал меня, бросил, сошелся с другой, я пробовала отравиться…» И вот после такой бурной жизни она приезжает в Россию, чтобы продать последнее, что у нее есть, – имение. Для чего продать? Чтобы успокоиться, остепениться? Да нет, телеграммы идут из Парижа, и ясно, что с Парижем, вопреки заявлению самой Раневской, отнюдь не кончено…
Все постоянно пишут, что Раневская – роль-тема, тема болезни и гибели класса, целой эпохи. Это не пушкинский высший свет, втолковывал нам Эфрос, это не крепостники и это даже не дворянские гнезда Тургенева, это конец XIX – начало XX века, это среднее, обедневшее дворянство, это другое время, это – всемирная выставка в Париже, это электричество, это первые самолеты, первый кинематограф, это приметы иного времени, иные ритмы жизни, не миновавшие и последнего островка – вишневого сада. Сад обречен погибнуть, его сминает время. И можно ли ощущение обреченности, неминуемой гибели играть элегически спокойно?
Конечно, Чехов имел в виду не только смену социальных укладов и ритмов жизни. Для него в гибели вишневого сада звучала тема гибели поэтического, духовного начала в русской культуре. Без этого ощущения – духовности и надвигающейся беды – «Вишневый сад», мне кажется, не сыграть.
Известно, что Толстой не любил чеховских пьес. Бунин, вспоминая Чехова, записал его слова по этому поводу: «Только одно утешение у меня и есть, он мне раз сказал: „Вы знаете, я терпеть не могу Шекспира, но ваши пьесы еще хуже. Шекспир все-таки хватает читателя за шиворот и ведет его к неизвестной цели, не позволяет свернуть в сторону. А куда с вашими героями дойдешь?…“ Антон Павлович откидывает назад голову, – пишет Бунин, – и смеется так, что пенсне падает с его носа».
Конечно, Толстому не должны были нравиться пьесы Чехова. Ведь Толстой писал «правду жизни», когда «бытовая трагедия» лежит на поверхности. И конечно, в чеховских пьесах этого нет, в отличие, может быть, от его рассказов. В пьесах Чехова наши иррациональные страхи перед жизнью, перед ее бессмысленностью. Эти страхи и ожидания конца заложены в каждом человеке. О страхе принять «правду жизни», о бессознательном стремлении человека уйти от этого. И всё это не впрямую, а только ощущением.
27 февраля 1975. Утром – репетиция «Вишневого сада» без Эфроса. Народу уже мало. Нет «любителей» и случайных людей, которые всегда почему-то толкутся на репетициях. Нет и некоторых исполнителей. Начали разводить по мизансценам. Не очень интересно и без того нерва, о котором говорил Эфрос. Эфрос репетирует «Эшелон» во МХАТе и будет приходить к нам раз в неделю. Будем репетировать с Сашей Вилькиным.
Вилькин – ассистент режиссера – репетирует грубо. Есть по ходу репетиции вопросы, которые мы пытаемся решить самостоятельно. Начало какое-то абсурдное. Лопахин приехал, чтобы встретить Раневскую. Поезд должен был подойти около 12 ночи. Сейчас около двух часов ночи, поезд опоздал на 2 часа, а Лопахин проспал. Проснувшись, сразу вспоминает Раневскую и себя – пятнадцатилетнего. Необязательные разговоры. Они готовят что-то. Но что? О чем? Что за словами?
Неожиданные эмоциональные крики. Например, Дуняша: «А собаки всю ночь не спали, чуют, что хозяева едут!» Можно сказать, что, мол, в отличие от вас, Ермолай Алексеевич, собаки не заснули, а можно просто радостно выкрикнуть, как важную новость.
У Епиходова все «враздробь», и это его возмущает в одинаковой степени – и то, что «мороз в три градуса, а вишня в цвету» (виновата вишня!), и что сапоги скрипят (виноваты сапоги!)
Потом выбегают один за другим – Аня, Варя, Шарлотта, Гаев, Раневская, Симеонов-Пищик. Раневская наткнулась на Лопахина, который стоит посередине сцены. Наткнулась и, испугавшись, резко повернулась и увидела детский стульчик.
Чехов назвал «Вишневый сад» комедией, хотя это трагедия. Чтобы показать тишину, ее нужно нарушить. Трагедия, в которой от начала до конца плачут, рискует обратиться в комедию. И в то же время – несоответствие поведения людей ситуации бывает трагично. Герои «Вишневого сада» шутят и пьют шампанское, а гибель предрешена. Об этом знают, но еще наивно пытаются обмануть себя. Беда и беспечность. Болезнь и клоунада. Во всех поступках героев есть что-то детское, инфантильное. Как если бы дети, – говорил Эфрос, – играли на заминированном поле, а среди них ходит взрослый разумный человек и остерегает их, предупреждает: «Осторожно! Здесь заминировано!» Они пугаются, затихают, а потом опять начинают играть, вовлекая и его в свои игры. Детская открытость рядом с трагической ситуацией. Это странный трагизм – чистый, прозрачный, наивный. Детская беспомощность перед бедой – в этом трагизм ситуации.
И все-таки почему и «Чайка», и «Вишневый сад» названы Чеховым комедиями? В «Чайке» Треплев кончает жизнь самоубийством, а в «Вишневом саде» забывают Фирса в заколоченном доме.
Может быть, Чехов назвал эти пьесы комедией, чтобы оградиться от претензий критиков, что, мол, это не реальная жизнь. Это не слепок быта. Да, действительно, как писал Бунин, вишневых садов – таких огромных (больше 1000 гектаров), не существовало. Кроме разговоров, вроде бы ничего на сцене не происходит. В письме к своему брату Василий Иванович Немирович-Данченко пишет: «Ты спрашиваешь о пьесе Чехова. Я душой люблю Антона Павловича и ценю его… Это скучная, тягучая, озлобляющая слушателей вещь… Это не пьеса. Сценического – ничего. По-моему, для сцены Чехов мертв… Чехов не драматург. Чем он скорее забудет сцену, тем для него лучше!»
Да, действительно, «правды жизни» – в том понимании, которое существовало тогда на сцене театров, да и в самом Художественном театре, для которого и писался «Вишневый сад», не было. Не говорили тогда на сцене «тарарабумбия, сижу на тумбе я», не было абсурдного диалога, как в «Трех сестрах», например, о «черемше» и «чехартме», не мог Гаев ни с того ни с сего, не к месту сказать: «Желтого в угол».
Манера игры на сцене тогда была другой. Не пробрасывали целые монологи скороговоркой. За словами существовало адекватное чувство. А тут говорят о погоде, а через этот абсурд надо держать в подтексте скрытые страхи и ужас перед реальностью, говорят «у лукоморья дуб зеленый», а надо играть неудачную жизнь, нежелание принимать эту реальную жизнь.
В пьесах Чехова явное противоречие между чувством и действием, между чувством и словом.
О «Трех сестрах», например, сам Чехов писал: «Боже мой, как все эти люди страдают от умствования, как они встревожены покоем и наслаждением, которое дает им жизнь, как они неусидчивы, непостоянны, тревожны; зато сама жизнь такая же, какая была, не меняется и остается прежней, следуя своим собственным законам».
Может быть, из-за этого несоответствия и появилось у Чехова желание написать комедию? Уже сразу после премьеры в Художественном театре «Трех сестер» Чехов пишет: «Следующая пьеса, которую я напишу, будет непременно смешная, очень смешная, по крайней мере по замыслу». И чуть позже: «…я все мечтаю написать смешную пьесу, где бы черт ходил коромыслом».
В записных книжках у Чехова появляются слова: недотепы, однорукий барин, играющий на бильярде, старуха барыня, стреляющая у лакея деньжат. Или: «…либеральная старуха одевается как молодая, курит, не может без общества, симпатична».
Да, но почему это комедия? В чем здесь комедийность? Какая комедия? Когда после прочтения пьесы особенно оживают скрытые страхи и ожидания чего-то неизбежного, свойственного человеку, и на душе становится очень тревожно.
И чем больше Чехов был одинок и болен, тем настойчивее уверял себя и других, что написал комедию.
Талант вступил в противоречие с жизнью. Я помню, как Иннокентий Михайлович Смоктуновский мне сказал: «Вы знаете, Алла, талант умнее меня и умнее нас всех».
Чехов писал жене о «Вишневом саде»: «Вышла у меня не драма, а комедия, местами даже фарс, и я боюсь, как бы мне не досталось от Владимира Ивановича».
«Вишневый сад» – это не пьеса о продаже вишневого сада, вишневый сад – символ, это сама Раневская: «…если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе с садом…»
Пока существует вишневый сад, можно жить с иллюзией стабильности, неизменности. И как можно все это продать? Ведь не все умеют продавать. Я, кстати, тоже не умею продавать. И потом, как можно продать свое прошлое, свое детство, своих родителей, свои воспоминания.
Как-то давно я зашла в гости к старухе Грановской – бывшей актрисе 30-х годов. Она жила в центре Москвы, в большой захламленной, много лет не знавшей ремонта, квартире. У нее не было ноги, она лежала на кровати. По-прежнему красивая. За ней кое-как ухаживали молодые люди, которым она сдавала (или просто пустила пожить?) комнаты. А в ее комнате, где она лежала, на облупленной стене висел большой, известный по репродукциям автопортрет Фалька. Я ей сказала, что хорошо бы этот портрет продать, нанять сиделку, сделать ремонт. Она возмутилась: «Как это можно! Ведь это память о моей сестре, о моей жизни. Я просыпаюсь и смотрю на эту картину, и поэтому я живу». Как-то она проснулась – картины не было, только на стене остался светлый квадрат от нее. Картину украли. Вскоре Грановская умерла…
Я вспоминаю нищих одиноких старушек с бриллиантовыми колечками и брошками, которых они не продавали, чтобы как-то улучшить свою жизнь. Просто это не приходило им в голову. Но даже если бы и захотели продать – не смогли бы. Не умели продавать.
Поэма о человеке, который спустился в ад и поднялся в рай, тоже названа комедией: «Божественная комедия» Данте.
А Станиславский определял жанр «Вишневого сада» так: «Для простого человека это трагедия».
Сейчас, когда человечество пережило ужасные катаклизмы XX века, понимая все это – тут-то и воспринимаешь «Вишневый сад» как трагедию. Но…! В классической трагедии герой всегда противостоит высшим силам. Может быть, здесь – это трагедия обыденности?
Комические ситуации разбросаны по всей пьесе. Скорее, комедия абсурда, особенно когда реплики входящего персонажа диссонируют с только что происходящим. «Желтого в угол» – это что, ответ?
Но скорее всего, умирающий Чехов думает о «комедии жизни» – «Все равно умрешь!». Не в чеховском характере обставлять собственную смерть трагическими всхлипами. Он умирал в Баденвейлере покорно. (Да и перед отъездом туда сказал знакомому – «еду умирать».) Без мучений, слава богу. Отлично понимал, почему пришедший немецкий врач ночью ему дает бокал шампанского. «Я умираю», – сказал Чехов по-русски и тут же добавил (его деликатность), – «Ich sterbe» – для немецкого врача, который не понимал русский. Как много оттенков в этой его последней фразе!
Основное качество интеллигента – деликатность.
Чехов тихо повернулся к стене и умер.
Может быть, после «Трех сестер» в Художественном театре, когда Чехова упрекали в излишней меланхолии, он хотел дистанцироваться от такой трактовки и специально для Станиславского и всех актеров настаивал, что пишет комедию, ведь и в «Трех сестрах», как и в «Вишневом саде», есть абсурдные столкновения реплик, которые вызывают смех.
И Книппер, которая играла в «Трех сестрах» Машу, Чехов советовал в местах, когда кричать хочется от страданий, просто насвистывать.
В игре нужны контрасты – от комического к трагическому и наоборот. Недаром был найден Чеховым такой поэтический образ самой вишни, вернее, вишневого дерева. Когда в цвету – гроздья белых легких облетающих цветов (какая беспечность!), а осенью и зимой – корявые черные низкие деревья (мрачные, графичные на фоне неба).
В русском языке есть слова, когда можно ставить ударения в двух вариантах и оба будут верными, но смысл смещается. В одном стихотворении Бродского есть строфа: «…это бесплодный труд. Как писать на ветру».
Смысл стихотворения требует на слове «писать» ударение на первом слоге, но в известной поговорке ударение ставится на втором.
Потому что говорить о неизречимом так же бесполезно, как «писать» с тем и другим ударением.
«Вишневый сад» тоже имеет право на два ударения. Ударение на первом слоге – это скорее ягодный сад. Ягода, которую, как говорит Фирс, раньше «сушили, мочили, мариновали, варенье варили… сушеную вишню возами отправляли в Москву и в Харьков. Денег было!» А ударение на втором слоге – перед глазами встает цветущий белый сад – райская Красота.
Поэтому «вишневый сад», в зависимости от ударения, воспринимается или как плантация ягод для продажи, или как символ бессмысленной Красоты, без которой человек тоже не может жить.
Кстати, и фамилия Эфрос тоже имеет два ударения. И ее по-разному озвучивали. Для нас, актеров, он всегда был Эфрос – с ударением на первую букву, а для сторонних (критиков, зрителей) – ударение ставилось почему-то на второй гласной букве. И при этом образы менялись. Для нас – близкий человек, со своими достоинствами и недостатками, со своими слабостями и привычками. А во втором случае – возникал образ более обобщенный. Монолитный и величавый.
В нашем спектакле особенно было ясно, что ударение, конечно, ставится на втором слоге. Символ чистой хрупкой красоты. Но каждый режиссер может сместить ударение, и тогда спектакль будет о разрушении хозяйства, экономики в целом, о банкротстве. И здесь сад будет символом рентабельности и выгоды.
Когда Чехов назвал свою пьесу «Вишнёвый сад», сразу же произошло смещение идеи – вместо ягодного, приносящего доход сада возникло понятие странное, словами не очень объяснимое, сад стал скорее какой-то субстанцией. Нереальный и, конечно, не материальный. Между Пользой и Красотой Чехов выбирает Красоту. И когда мы теряем Красоту, мы теряем что-то главное в жизни и в людях.
Эта пьеса о потере. Мы все вспоминаем с грустью потери, которые бывают у каждого. Эта пьеса о конце, и каждый из нас знает, что конец когда-нибудь будет неизбежным. И кто в своей жизни не испытывал крах своих мечтаний и иллюзий.
3 марта 1975, понедельник. На репетицию пришел Эфрос. Мы, волнуясь, показали ему в верхнем буфете в мизансценах 1-й акт. Мне показалось, что он был не так включен и заинтересован, как раньше. Видимо, душой был в другой работе. А может быть, просто устал. Во всяком случае – был более спокоен, чем обычно.
Сначала сыграли один состав: Демидова – Раневская, Шаповалов – Лопахин, Сидоренко – Дуняша, Дыховичный – Епиходов, Ульянова – Шарлотта, Чуб – Аня, Штернберг – Гаев, Ронинсон – Фирс, Колокольников – Симеонов-Пищик, Холмогоров – Петя Трофимов, Шуляковский – Яша. После небольшого перерыва – второй состав: Богина – Раневская, Хмельницкий – Гаев, Комаровская – Аня, Жукова – Варя, Иванов – Лопахин, Золотухин – Петя.
Я посмотрела со стороны второй состав. Мне все это ужасно не понравилось. Но Эфрос похвалил, сказал, что мы молодцы, что в прошлый раз сказал в шутку, мол, разведите мне к следующему разу первый акт. «А вы шуток не понимаете – воспринимаете все всерьез», – сказал он, улыбаясь. Выделил наш состав, но, может быть, потому, что мы репетировали в начале. Сказал, что у него были свои представления о первом акте, но наше мужество и напор его впечатлили.
Я старалась записывать за Эфросом в своей тетрадке для роли его замечания в конце репетиции. Иногда на репетициях сидела Марина Зайонц и тоже кое-что записывала за Эфросом. В то время Марина жила у меня, и я потом заглядывала в ее записи. Что-то переписывала. Так у меня сложилась практически прямая речь Эфроса, которой я буду пользоваться здесь, в своих заметках.
ЭФРОС. «Может быть, не было резкого противопоставления традиции, как я просил, но это можно развить, хотя с этим надо в будущем быть осторожным. Надо стараться играть как бы шутя, элегантно, с современной легкой иронией. Как получится в результате – не будем загадывать.
Надо сохранить элегантность в трагичности. Вот это проблема. Я, например, увидел у Аллы в Раневской в изяществе скрытый драматизм. Это тоже должно быть и у актрисы, играющей Аню. И это надо усиливать. Играйте смелее. И больше драматизма. Особенно когда говорите „мой столик“, „мой шкафик“. Не стесняйтесь здесь сентиментальности. Мы умрем, а эти вещи будут жить и дальше.
Раневская под впечатлением того, что она увидела в доме. Допустим, ваш, Алла, выход. Я обратил на него внимание только потому, что это вышли вы. Я думал не так это делать. Делать надо острее. Начало должно быть неожиданным для публики. И Лопахин должен быть не таким спокойным, как мы его обычно себе представляем. Добронравов играл замечательно, но его рисунок роли нужно забыть, потому что сейчас все иначе. Все острее и нервнее. Сейчас другие ритмы! Епиходова я тоже представлял иначе. Пусть будет смешно, но должно быть и трагично.
Я давно хочу Чехова поставить, как Шекспира. От этого Чехова не убудет. Тема – обреченность людей. Ее можно показать акварельно, а можно очень жестко, резко, определенно. По-шекспировски.
Теперь о том, что делать дальше. Я не собирался сегодня двигаться дальше, рассказывать 2-й акт, а теперь думаю, что, может быть, стоит пойти дальше. Если вы снова так же серьезно отнесетесь к моей шутке. Давайте сделаем такой опыт.
Итак – 2-й акт. Финал первого акта – после него большая пауза. Затем выходит группа людей, глядя прямо в зал: Яша, Дуняша, Шарлотта, Епиходов. Откровенная демонстрация своей неприспособленности. Да, мы такие, ну и что! Бравада своей свободой, своим положением, своей обреченностью – и в первую очередь Шарлотта. Епиходов – он все делает нарочно, назло. Это тоже вызов. Трагическая клоунада. Бывают такие страшные нищие, открыли калитку вашей богатой дачи и стоят. Только ничего нельзя делать в отрыве от первого акта. Если там завяжется трагедия, то дальше – наступает бред, абсурд. Как бы представление клоунов. Но очень серьезное.
Этим людям все не страшно, потому что нечего терять. Да, мы шутим, но за этим может быть все что угодно. Мы мистификаторы. Может быть, смешно, а может, кто-то и застрелится. Епиходов не шутит, когда говорит об этом, он может и застрелиться. Должна быть доведенная до абсурда тема, которая завязалась в 1-м акте. Епиходов совершенно неожиданно обращается к публике: „Вы читали Бокля?“ Двадцать два несчастья, доведенные до безумия. Только надо не бытово все это делать. Через долгое молчание: „Вы читали Бокля?“ – вдруг доверительно к публике.
В целом в ролях расположено все правильно, ощущение, что все верно. Рисунок наметили, но актерски еще не дотянули. Это набросок того драматизма, который должен быть. Например, понравился Трофимов, но образ, конечно, сложнее, чем одна краска – ирония. Я смотрел с удовольствием, с интересом, хотя это все еще пока инфантильно. А надо, чтобы это потрясало. И должно быть развитие. Меня должно задеть до глубины души, я не должен быть только созерцателем.
Проблема в том, как, с одной стороны, держаться этого легкого, симпатичного рисунка, с другой стороны, прорваться к мощному шекспировскому звучанию. И как этого достичь у вас, с вашей таганковской манерой работы?
Хорошо, что работают оба состава. Когда смотришь второй раз, то видишь все недочеты. Надо подумать, как от шутки перейти к трагедии.
Нужна смесь абсурдности с острым драматизмом. Несчастье можно рисовать бытовым способом, а можно по-другому. У нас будет по-другому. Вы должны говорить как бы про себя, от себя. Через текст должно звучать что-то оголенно искреннее. Это особый мир, оголенный до предела, выраженный странными средствами. Я вспоминал тут песни Высоцкого, когда полный бред доводится до трагизма. Кстати, в моем доме живут такие вот люди, и теперь после песен Высоцкого я вижу их другими глазами. Я думаю, дело художника именно в этом, в таком особом взгляде на мир, на людей.
Лопахин в отчаянии от беспомощности этих людей. Он действительно может заплакать. Кстати, в „Вишневом саде“ публика часто плакала, а нам нужно вызвать другую реакцию. У Лопахина есть моменты, когда отчаяние переходит в свою противоположность. Есть в нем такой обратный ход – ладно, лети все к чертовой матери.
С Трофимовым очень трудно выкрутиться. Это ведь Чехов, да еще поздний. Петя в курсе всех дел и в большом отчаянии от безысходности. Надо выразить не впрямую, но очень выпукло: „о гордом человеке“. У Пети это идет от бессильного протеста против безысходности. В 1-м акте еще нет безысходности, осознания. Появилось это потом. У Пети должно быть абсолютно абсурдное противостояние, противопоставление всему, о чем они говорят. И произносить это можно только в злости. Нельзя говорить романтично, возвышенно. Он обрушивается на Раневскую, на Гаева.
Звук струны в конце второго акта. Все с мирной мизансцены должны вскочить. Потом прохожий. Его нужно бояться. Только Раневская идет к нему навстречу. У нее – интерес и отчаяние вместе – нечего терять и любопытно.
Сцена Ани и Трофимова очень сложная. Не надо делать диалог между ними. Они остались раздрызганные. Слова они говорят хорошие, но говорят они их нервно. Петя говорит, но это все продолжение его прежнего настроения. Он очень устал говорить правильные вещи».
* * *
В «Вишневом саде» самый трудный – это второй акт. Эфрос, разбирая второй акт, вспомнил фильм Феллини «Клоуны», который недавно видел, и просил, чтобы первая сцена второго акта игралась как чистейшая клоунада. Каждый ведет свою тему, но это ни во что не выливается. Белиберда, абсурд. И все кричат, не слушая друг друга.
Я помню, когда смотрела феллиниевских «Клоунов» в Женеве, у меня тогда был острый приступ аппендицита. Я смотрела фильм и корчилась от боли и смеха, особенно в последней сцене – «похороны белого клоуна». Вот уж когда для меня абсолютно слились в единое ощущение – мысли о смерти, боль и комизм происходящего на экране. Водевиль и трагедия. Мрачно выходит группа, глядя в зал. Шуты! Сейчас будет представление! Да, мы такие – ну и что! Для публики и на публику – нарочно. Назло. Вызов! Мелодия расстроенного рояля.
Кстати, ремарка Чехова ко 2-му акту: «Видна дорога в усадьбу Гаева…» Значит, это усадьба Гаева, но почему же тогда ждали Раневскую?
Таких вопросов, по ходу репетиций, накапливается много. Например, Варя – «из простых» – но кто? Или куда дели 90 тысяч от торгов и 15 тысяч, которые прислала бабушка?
Я давно заметила, чем больше вопросов возникает по ходу репетиций, тем лучше потом играешь. Правда, в отличие от Эфроса, не все режиссеры любят эти «глупые вопросы», которые возникают у актеров.
Чехов в письме Немировичу просил во втором акте сделать в декорации много зеленого поля и через него дорогу, теряющуюся вдали. Простор. Лопахин говорит во 2-м акте: «Господи, ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами».
У нас декорация на все акты одна и та же. Только левенталевская конструкция поворачивается к зрителям то деревьями, то старым креслом, то могильными крестами.
И Лопахин говорит свой маленький откровенный монолог не потому, что за спиной дали неоглядные, а потому что до этого был страстный монолог Пети Трофимова о нашей ужасной жизни – «азиатчина!»
ЭФРОС. «Лопахин говорит о прекрасной природе, где человеку следовало бы быть великаном. Раневская, иронизируя над этой идеей, замечает идущего Епиходова. Кто-то говорит, что солнце село. Трофимов соглашается. Все это можно сыграть, так сказать, чисто настроенчески, житейски. Вечер, заходит солнце, все к концу дня тихонечко рассуждают о том о сем… Но я предпочитаю даже в такие минуты находить динамику конфликтности. Внутреннюю динамику от ощущения различия разговаривающих. То, что Раневская сообщает об идущем Епиходове, есть ее внезапно найденное, хотя и почти бессознательное, инстинктивное опровержение „великанства“, о котором только что говорил Лопахин. Ведь Лопахин все время так или иначе говорит о том, что Раневская не так живет. Пускай в данный момент он не говорит буквально об этом, но инерция несогласия с ним все равно существует в ней. Вы болтаете о великанах, а тут реальность – Епиходов идет. Реальность в общем-то довольно-таки неприглядная.
А Гаев выступает с поддержкой, что, мол, не только Епиходов идет, но исолнце село, все одно к одному.
А Трофимов не просто подтверждает, что солнце село, его „да“ словно предупреждение, что „конец света“ неминуем, если будет продолжаться вся эта нелепица.
Все это, конечно, происходит стремительно и почти бессознательно для самих героев. Я очень люблю эти моменты активных наполнений конфликтным смыслом даже тех мест, какие, кажется, предназначены для чистого „быта“, для „атмосферы“».
* * *
Во втором акте, после «клоунады» четырех (Шарлотта, Дуняша, Яша и Епиходов), на сцену быстро выходят Раневская, Гаев и Лопахин, но они тоже говорят бог знаем о чем. Лопахин говорит, что уже в августе назначены торги, а Раневская ему в ответ – вернее, не в ответ – «Кто здесь курит дешевые сигары?» И эта абсурдность диалога продолжается. Говорят невпопад, но в мыслях одно – торги.
Со скрупулезностью врача Чехов ведет историю болезни. Во втором акте в болезнь уже поверили. О ней говорят. Лихорадочно ищут средство спасения. За Лопахина цепляются: «Не уходите… Может быть, надумаем что-нибудь!»
Раневская. Что же нам делать? Научите, что?
Лопахин. Я вас каждый день учу. И вишневый сад и землю необходимо отдать в аренду под дачи; поскорее – аукцион на носу! Поймите! Раз окончательно решите, чтобы были дачи, так денег вам дадут сколько угодно, и вы тогда спасены.
Раневская. Дачи и дачники – это так пошло, простите.
Гаев. Совершенно с тобой согласен.
Лопахин. Я или зарыдаю, или закричу, или в обморок упаду. Не могу! Вы меня замучили! (Гаеву.) Баба вы!
«Нелюбимому врачу» Лопахину раскрывают душу (монолог Раневской о «грехах»), докапываются до причины болезни. На откровенность Раневской Лопахин тоже отвечает откровенностью: говорит о своем несовершенстве, о трудном детстве, когда отец бил палкой по голове, и что сам он пишет «как свинья». Ему кажется, что его сейчас слушают, разговаривают с ним «на равных», и – вдруг – такая бестактная реплика Раневской: «Жениться вам нужно, мой друг… На нашей бы Варе…» От неожиданности, ведь его перебили почти на полуслове, он соглашается торопливо: «Что же? Я не прочь… Она хорошая девушка»…
Наэлектризованная атмосфера вызывает неожиданный монолог Пети. Но его тоже никто не слушает, не принимают всерьез. Он в ответ возмущенно кричит на безобидную реплику: «Солнце село, господа!» – «Да!!!» – и… слышен тревожный звук лопнувшей струны. И как предзнаменование – проход пьяного прохожего в черном. Появляются жуткие, трагические символы – как возмездие.
6 марта 1975. Опоздала на репетицию. Эфроса опять нет, он придет только в следующий понедельник. Без него скучно и неинтересно. Ссоримся. Вилькин репетицию отменил. Завтра не пойду.
7 марта. Вечером разговор по телефону с Эфросом. Он просил ходить на репетиции, сказал, что, когда придет, будет работать очень быстро и нужно, чтобы актеры знали хотя бы текст.
10 марта, понедельник. Показывали Эфросу второй акт. Вместо меня – другая актриса. Я не жалею, потому что мне все не нравится. Очень тоскливо.
ЭФРОС. «Если, допустим, Юрию Петровичу пришлось бы то, что он задумал, осуществить в 2–3 репетиции, даже он не смог бы. А вы это сделали. И то, что я увидел, достойно уважения. В другом театре это невозможно было бы сделать. Там бы долго сидели за столом – разбирали текст. Все, что я увидел, не противоположно тому ощущению, что есть в пьесе. Ухвачено главное – любовно-юмористическая беспомощность этих людей. Это не противоположно пьесе. И многие места мне нравятся. Это уже много.
Перейдем к третьему акту. Начало – ожидание. Поехали на торги. Играет еврейский оркестр, но стоя, не сидя. Везде бегают люди. Не понимают – почему Гаев и Лопахин не едут. Надо делать это резко, преувеличенно. Напряжение. И в музыке однообразные звуки. Потом сильно, сильно возрастает звук. На этом фоне попытки вслушаться, вдуматься в эту неизвестность. А между тем идет разная буза, как было в начале второго акта. Трофимов стоит вдали, у него злость от бессилия. Самочувствие его такое, что он весь акт старается кого-то цеплять. Интересно, что „клоуны“ продолжают исповедоваться. Тяжелые условия для исповеди, но „я все равно расскажу вам“ – и потом бурная исповедь. Сочетание явного абсурда с диким человеческим содержанием. Пищик пугается, что потерял деньги – сцена на 5 минут. Оркестр рядом с ним. Артист должен играть номер, как клоун в цирке, но полный драматического содержания.
На сцене несколько человек, каждому однажды надо прорваться в зрительный зал, чтобы его поняли. Вначале сцену ведут Пищик, Трофимов и Варя. Они ждут результатов торгов и не знают, что там в городе случилось. Раневская старается быть веселой, пытается петь. Музыканты пьют чай прямо на переднем плане. Потом фокусы Шарлотты. Открыто, демонстративно. Шарлотта занимает внимание, пока все ждут. На торгах, наверное, происходит нечто страшное для всех – они этого ожидают. Они показывают фокусы, занимаются абсурдными вещами, чтобы не быть в трагическом состоянии. Публику нужно заразить ожиданием. Яша выходит со сломанным кием Епиходова – так его потрясла человеческая нелепость, что он хохочет. Фирс пытается быть с Яшей как с человеком, а тот ему хамит. Не пьют, не едят, не „носят пиджаки“ (чеховская формула), а только решают свои судьбы. Не танцуют, как в ремарке. Обсуждают бурно, кто продал, кому и так далее. И все это в публику. Напряжение драматизма должно расти. Дуняша через Фирса говорит что-то Яше. Епиходов в присутствии троих говорит ей. Романы не кончились, они только изменяются. Стоят несколько человек. Один из них (Яша) измучен тем, что ему приходится жить среди хамов, но сам он – жуткий хам.
Наконец выход Лопахина. Его довели до покупки сада, его не слушали, и он им сделал назло. Это обратная сторона его боли. Она прорвется в одном лишь месте. Гаев выходит с ним, но не может сказать о том, что случилось. Это как в „Трех сестрах“, не могут сказать, что барона убили. Монолог Лопахина: „Я купил“. Подоплека его поведения – я же говорил вам, что случится ужасное, вот оно и вышло. Бесчинство его. Раневская старается не упасть, все ушли, она еле стоит».
* * *
Постепенно у нас все более-менее укладывается в голове. Повторили еще раз 2-й акт. Реплики Дуняши, Яши, Епиходова и Шарлотты абсолютно не должны быть связаны друг с другом. Каждый говорит о своем. Шарлотта жалуется на одиночество, Епиходов поет про «Жар счастливой любви». Но все складывается в одну общую картину. Ведь епиходовский «Жар счастливой любви» – это как бы ответ Шарлотте, что, мол, спасение от одиночества в любви. А если нет любви, как у него, например, то тогда лучше уж застрелиться. Диалог существует, но не впрямую, не классически.
Эфрос просил все-таки не общаться. «Эта связь разрозненных реплик сама собой потом сложится», – говорил он. Эти реплики нужно выкрикивать в зрительный зал, обращаясь к кому-то «другому». Бывает такая живопись – на картине какие-то разрозненные мазки, но чуть отойти на какое-то расстояние и взглянуть на картину со стороны – увидишь какой-нибудь интересный пейзаж или очень интересный, непривычный портрет.
То есть все эти отдельные без разбора реплики потом складываются в общую картину, и у зрителя возникает цельное впечатление жизни.
Некоторые наши актеры Эфроса не понимали, да и не могли понять, они были слишком бытовые, то, что в театре определяется как «харáктерный актер». Они, может быть, хорошие актеры, но не из нашего «Сада». Эфрос постоянно повторял, что он Чехова с точки зрения быта не принимает, а пытается его раскрыть через философию и обмен страстей. Напомним, что пьеса была написана во времена символизма, когда не было в искусстве пресловутых реальных передвижников. Что у Пикассо, например, одной линией карандаша возникает голубь. Нет деталей. Надо находить меткий жест или очень точную интонацию. Условный знак, если он точно найден, сейчас может выразить гораздо больше, чем подробное изложение. Не надо держаться за быт, а главное – почувствовать внутреннее движение, стремление к чему-то идеальному. Такая эмоциональная математика, которую играть трудно.
Потом об этой «математике» я прочитала у Эфроса в его книге: «У Чехова в пьесе –эмоциональная математика. Все построено на тонких чувствах, но все тончайшим способом построено.
Теперь, быть может, такое время в искусстве, когда эту эмоциональную математику нельзя передать через быт. Надо подносить ее зрителям в каком-то открытом, чистом виде. Пикассо рисует быка одним росчерком, точно и метко, всю позу схватывая, все движение. Но это – почти символ, почти условный знак. Можно нарисовать и не так, а как-то объемно, с шерстью и цветом кожи. Можно живого быка, а можно резко очерченный образ какой-то общей мысли.
То же самое и в театре. Можно создать иллюзию жизни, можно создать атмосферу, живые характеры и т. д. А можно во всей этой жизни в пьесе найти тот единственный росчерк, который сегодня выразит очень важное чувство и очень важную мысль. Быт останется только лишь точкой отсчета.
Вот, например, приезжает Раневская, входит, садится пить кофе, рядом Пищик все время впадает в сон. Два-три часа ночи, начинает светать. Лучше, чем было в МХАТе, это не сделаешь. Потому что для этого целая школа была, а кроме всего, тогда это была современная пьеса. То, что было реальностью, надо теперь воскрешать, реставрировать. Но дело даже не в этом. Дело в том, что сама эта школа тоже ушла. Ритм и стиль репетиции стали иными, потому что иным стало мышление».
* * *
Позже, читая книги Эфроса, я часто вспоминала время, когда мы репетировали «Вишневый сад» в 75-м году. Недаром Эфрос часто с юмором повторял, что работа режиссера состоит в том, чтобы много лет повторять одно и то же.
И часто в его книжках я встречала те мысли и слова, которые были им высказаны раньше – в 1975 году, когда он с нами репетировал «Вишневый сад».
13 марта 1975. Позвонил Эфрос. Спросил, как идут репетиции. Судя по всему, Вилькин опять нажаловался ему на меня – мол, слишком строптивая. Эфрос попросил больше доверять Вилькину и разобрать по мере возможности 3-й акт.
* * *
Третий акт – ожидание результата торгов. Как ожидание исхода тяжелой операции. Тут несоответствие ситуации и поведения достигает вершины: стремятся прикрыть смертный страх музыкой, танцами, фокусами. И наконец узнают результат операции – смерть… А в смерти виноват тот, кому почему-то доверились, – Лопахин. Ведь это он поехал с Гаевым на торги, чтобы за пятнадцать тысяч, которые прислала ярославская бабушка, выкупить имение, а их, оказывается, не хватило даже, чтобы проценты заплатить… Гаев с Лопахиным уехали в город на торги, а Раневская затеяла бал, где Шарлотта показывает фокусы. Да какие фокусы! «Вот очень хороший плед, я желаю продавать. Не желает ли кто покупать?» – ерничает Шарлотта. «Ein, zwei, drei!»1 – выходит из-за пледа Варя – тоже продается, но никто не покупает, и опять – «Ein, zwei, drei!» – из-за пледа появляется Аня – тоже на продажу… Вокруг Раневской крутится фантасмагория: Яша ее о чем-то просит, Пищик приглашает на «вальсишку», а рядом Дуняша выясняет отношения с Яшей и Епиходовым. Этот трагический ералаш кончается нелепым выстрелом из револьвера Епиходова и ударом палки Вари по голове Лопахина. Монолог Лопахина – «Я купил!..» После напряженного ожидания, после клоунады и ерничания – истерика Раневской: «А-а-а!..» И на фоне этих рыданий – беспомощные слова Ани о новой прекрасной жизни.
* * *
17 марта, понедельник. У Эфроса во МХАТе выходной день, поэтому утренняя репетиция с ним. Разбираем 3-й акт.
ЭФРОС. «Сейчас я объясню, а вы мне скажете, понятно или нет. Вот где-то там торги, а здесь устроили праздник. Начало – бредовый разговор Пищика. Разгадок может быть много, почему он это говорит, но мы берем только тревогу. Все сроки приезда с торгов прошли. Это как мы бы ждали, допустим, в гололед кого-то, едущего на машине, и знали при этом, что с кем-то там случилась авария. Все сроки ожидания прошли. Один человек из нас – посторонний человек. Допустим, это я. Я мог бы в это время сидеть дома, но так получается, что я с вами. Если там на дороге что-то случается, то и я переживаю. Текст Пищика надо переложить на эту ситуацию. То есть я мог бы не переживать, это не мое дело, но все-таки я с вами. Пошел бы себе домой, но почему-то не могу».
Пищик. Я полнокровный, со мной уже два раза удар был, танцевать трудно, но, как говорится, попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй. Здоровье-то у меня лошадиное. Мой покойный родитель, шутник, царство небесное, насчет нашего происхождения говорил так, будто бы от той самой лошади, которую Калигула посадил в сенате… Но вот беда: денег нет! Голодная собака верует только в мясо… Так и я… могу только про деньги…
Трофимов. А у вас в фигуре в самом деле есть что-то лошадиное.
Пищик. Что ж… лошадь хороший зверь… лошадь продать можно…
ЭФРОС. «В 3-м акте Пищик должен точно понять свое место в этой компании. Что-то можно быстро проговаривать. Его мотив – вы можете подумать, что я отлыниваю, не думайте так, здоровье-то мое прекрасное. Потом другой момент, насчет денег. Суть в том, что у меня был удар и я не могу поэтому волноваться, мне это вредно. Но это такой дом, где уж если попал, то с ними все переживешь. Потом ходите, гуляйте, пока не пришла мысль о том, что могут подумать, что он хочет удрать. И еще дело в том, что у него есть один только маленький недостаток, как прыщик за левым ухом, – денег нет. Вы объясняйте, почему вы не с ними до конца – потому что денег нет, голоден. А так бы все время про их сад говорил.
Потом Петя. Вы видите, как Пищик оправдывается. Но его-то это касается гораздо меньше, чем вас. Для вас все, что происходит, – кровное. Вы уже не выдерживаете. Нервы на пределе. Вам нужно кого-то задевать, придираться, цепляться. Посторонние люди надоели ужасно. И Пищик понял, что Петя его отринул, оттолкнул от этой семьи, мол, он к ним не имеет никакого отношения.
Потом Варя. Она привычно ждет от Пети оскорбления, ее ответ уже готов. Резко говорят оба. А суть в том, что нервов уже удержать нельзя. На фоне звучащей прекрасной мелодии ужасно нервная сцена.
3-й акт начнем с того, что стоит группа музыкантов. Потом выходит человек и отсчитывает секунды. Потом выходит вперед Пищик, а оркестр назад. Потом они меняются местами. Таким образом мы отсчитываем секунды.
Это очень парадоксальный секундомер по поводу того, что не едут с торгов. Есть нелепицы, о которых надо говорить как о трагедии. Петя думает, что Раневская с ума сошла, она ведет себя как ненормальная. Пете нужно зарядиться на весь акт – вы должны разрушить что-то, чтобы спасти себя. Но от каждого своего разрушительства боль не проходит, и вы увеличиваете степень разрушения. Копите ее в себе».
Пищик…А я теперь в таком положении, что хоть фальшивые бумажки делай… Послезавтра триста десять рублей платить… Сто тридцать уже достал… Деньги пропали! Потерял деньги! Где деньги? Вот они, за подкладкой… Даже в пот ударило…
ЭФРОС. «Когда Пищик ищет деньги, паузу держите полчаса. Потом к нему подходят оркестранты, стоят и смотрят, правда ли потерял деньги. Ужас! Кричи: „Караул!“, ищи деньги всюду, даже у оркестрантов. На сцене, по-моему, каждую секунду должна быть загадка. Когда мы репетируем, мы раскрываем тайну сцены, рассказываем ее, а потом ищем форму, во что она облекается. Иногда она облекается в странные вещи. А зритель, наоборот, видит страшные вещи, а потом догадывается до тайны. Публику нужно проводить через разные, долгие пути к этой разгадке. Тогда будет интересно.
Раневской нужно помнить в этом акте – отчего так долго они не едут. Они ведь, сволочи, наверное, пошли в ресторан. Вам неважно содержание, важно только, почему так долго. Я думаю это сделать более рассудочно, что ли. Вы ходите, слушаете оркестр. Я должен задуматься – а что она хочет? Что с ней? И когда я на вас достаточно обращу внимание и захочу разгадать, тогда вы ставите и себе, и нам вопрос: „Отчего так долго?“ Вот что вас интересует. Потом пауза. Смотрите на музыкантов, предлагайте им чай, ведь они, наверное, устали. Петя должен понять, что на ней нельзя срываться, ей хуже, чем ему. Музыкантам принесли чай, они прерываются. Тогда только начинайте ее утешать, что, может быть, торги не состоялись. Тогда у Раневской вырывается, что глупо, что оркестр играет, что вообще его пригласили. И из этого я заключаю, что они надеялись, что Гаев выкупит имение. Глупо надеяться, понимали, что глупо, но ждали этого. А если не состоялись торги, то ведь и оркестр не нужен. Вот их чудаческая нелепая логика. Мне рассказали один случай: один человек не защитил диссертацию, его прокатили, а банкет уже был заказан, и все пошли на банкет потом. Но, Алла, все, что я сказал, делайте медленно, постепенно, потому что впереди у вас целый акт».
Любовь Андреевна. Отчего так долго нет Леонида? Что он делает в городе? Дуняша, предложите музыкантам чаю…
Трофимов. Торги не состоялись, по всей вероятности.
Любовь Андреевна. И музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати… Ну, ничего…
ЭФРОС. «А теперь заберите у двух музыкантов чашки: все некстати, так пусть уж тогда играют. Что тут может быть интересного для публики? Вообще, когда Раневская выходит на сцену, в первую минуту всеобщая растерянность, так как все на сцене свершается для нее. Все вокруг не знают, как с ней быть. Она тоже растеряна. Алла, не бойтесь быть „детской“.
Для Шарлотты самое страшное – впадать в пессимизм. Она старается всех веселить, а Пищик всему удивляется. У них у всех в крови подсознательно, что нужно давить печаль радостью. Забить грусть надо. Шарлотта должна делать подряд 4 глупости, а Пищик все воспринимает „удивительно“».
Шарлотта. Вот вам колода карт, задумайте какую-нибудь одну карту.
Пищик. Задумал.
Шарлотта. Тасуйте теперь колоду. Очень хорошо. Дайте сюда, о мой милый господин Пищик. Ein, zwei, drei! Теперь поищите, она у вас в боковом кармане…
Пищик. Восьмерка пик, совершенно верно! Вы подумайте!
Шарлотта. Говорите скорее, какая карта сверху.
Трофимов. Что ж? Ну, дама пик.
Шарлотта. Есть! Ну, какая карта сверху?
Пищик. Туз червовый.
Шарлотта. Есть! А какая сегодня хорошая погода!
(Ей отвечает таинственный женский голос, точно из-под пола: «О да, погода великолепная, сударыня».)
Вы такой хороший, мой идеал…
(Голос: «Вы, сударыня, мне тоже очень понравился».)
Пищик. Вы подумайте! Очаровательнейшая Шарлотта Ивановна, я просто влюблен!
Шарлотта. Влюблен? Разве вы можете любить? Guter Mensch, aber schlechter Musikant2.
Трофимов. Лошадь вы этакая…
Обычно Шарлотта сама говорила чревовещательно эти реплики, «точно из-под пола». В нашем спектакле Раневская подыгрывала Шарлотте и реплики «О да, погода великолепная, сударыня» и «Вы, сударыня, мне тоже очень понравился» говорила низким утробным голосом, танцуя с Петей Трофимовым.
ЭФРОС. «Шарлотта чутка, она все взяла на себя. В этом трагизм. Клоуну не хочется смеяться. Допустим, умер кто-то ее близкий, но зал не должен об этом знать, ее посылают зал смешить. Пищик – добрый человек, он знает, что если он начнет сомневаться в ее фокусах, то ее это расстроит. Он искренен тут. После каждого фокуса Шарлотта как будто бы за кулисами узнает, приехали или нет. А ей дают пинок под зад, и снова приходится играть. Потом ей говорят, что артист, который ехал, умер, и ей приходится снова играть. За кулисами – ужас, а на сцене веселье.
Вначале начните просто, легко, чтобы не было приспособлений, а чисто человеческое поведение. Публика тоже беспокоится, как и Раневская. Отвлекайте и публику. Это как сеанс – учите показывать фокусы. Пытайтесь отвлечь меня от мыслей о саде. Я буду говорить вам о саде, когда вы не сможете увлечь меня. Вот, собственно, и вся сцена. Почему она с этим обращается к Пищику? Потому что Раневская сразу скажет: не надо никаких фокусов сейчас. Есть ведь только один наивный человек – Пищик. Он может всему поверить. А через него она обращается к Раневской. Пищик же ею восхищен, он вообще любит, когда фокусы показывают.
Представьте, что на всех пушку наставили, а пока ее заряжают, вы всех отвлекаете. Страшно от того, что средства против пушки наивны и смешны. Пищика она развеселила, а Раневскую нет».
* * *
Однажды мы гуляли с моим хорошим другом Эдисоном Денисовым (гениальным композитором, что важно для последующего рассказа) в лесу где-то в Сортавале, и он мне развивал теорию о хороших людях и плохих музыкантах, что, мол, есть хорошие люди, но плохие музыканты и наоборот, и что «хорошие люди» любят плоть, а «хорошие музыканты» тяготеют к духу.
Позже, перечитав «Записки Кота Мурра» Гофмана, я натолкнулась на рассуждения музыканта Крейслера об этом же. Я поняла, что теория Эдисона Денисова именно оттуда. Но сама мысль мне понравилась. Сколько раз я встречала очень хороших, добрых людей, но плохих актеров. И наоборот. И я стала тоже делить людей на «хороших людей, но плохих музыкантов» – «Guter Mensch, aber schlechter Musikant», как говорит Шарлотта в «Вишневом саде». А Петя Трофимов подытоживает: «Лошадь вы этакая…» То есть Пищик – хороший человек, но совсем не способен на духовную любовь.
Плотские люди с толстыми, загребущими пальцами, как у купцов, и вроде бы Лопахин должен быть таким, не способным понять очарование и духовность вишневого сада, но у него «тонкие, нежные пальцы, как у артиста… тонкая, нежная душа» – как про него говорит тот же Петя Трофимов. Так почему же все-таки Лопахин рубит – сиречь губит вишневый сад?
У Лопахина, по классификации Гофмана – Денисова, помимо воспитания, от природы живет тот «дух хорошего музыканта», который и заставляет его тянуться к таким людям, как Раневская и Гаев. Лопахин влюблен в Раневскую, влюблен в красоту вишневого сада, «прекрасней которого ничего нет на свете», но эта страсть его никогда не будет утоленной, и, получив вишневый сад, он его убивает. В нем просыпается его плотская душа: «Ермолай – битый, малограмотный Ермолай, который зимой босиком бегал, как этот самый Ермолай купил имение, прекрасней которого ничего нет на свете… Эй, музыканты, играйте, я желаю вас слушать. Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду… Музыка, играй!» И дальше: «Пускай все, как я желаю!.. За все могу заплатить».
У Гофмана напряженная духовная жизнь героев, т. е. у «хороших музыкантов», ассоциируется с «туго натянутыми струнами». Скрипачи перед тем как играть, всегда проверяют натяжение струн.
Кстати, у Высоцкого, который именно так и играл Лопахина, есть строчки в знаменитой песне:
Перережьте горло мне, перережьте вены,
Только не порвите серебряные струны…
Влезли ко мне в душу, рвут ее на части,
Только не порвите серебряные струны…
Загубили душу мне, отобрали волю,
А теперь порвали серебряные струны!
Написал он это задолго до Лопахина, еще в 1963 году, но в Лопахине у него эта тема аукнулась.
Можно делить людей, как у Мережковского, например, на «удачников» и «неудачников». Чеховские герои у него «неудачники».
А я раньше делила людей на «детей» и «взрослых». У Чехова в пьесах – «дети», а у Толстого – «взрослые».
Молодой Чехов делил на «воспитанных» и «невоспитанных». (Вспомним его письмо брату, например.)
Есть люди «серьезные» и «несерьезные». На вопрос Книппер «Что такое жизнь?» – Чехов ответил: «А что такое морковка?»
Лопахин «серьезный», а Гаев – нет?
Часто слышу, что «Чехов жестокий». В чем? Он умный, но сострадательный. У него нет уж совсем пропащих.
Да и прямой морали никогда не найдешь у Чехова. Как-то он сказал: «Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. ‹…› Пусть судят их присяжные заседатели, а мое дело показать только, какие они есть».
Ну да, явной морали в чеховских пьесах нет, но это не значит, что этого нет совсем. Все в подтексте. Главное, почувствовать чеховскую концепцию мира. Когда читаешь пьесы Чехова, то как бы прочищаешься, становишься лучше. Понимаешь, что твои маленькие события и страдания ничто в сравнении с вихрем времени, который сметает все на своем пути. Сама природа лишена нравственности. Только человеку подвластно этот хаос жизни упорядочить. Сад не возникает сам по себе, его культивирует человек. На это потрачены огромные силы. Безнравственно уничтожать это дело рук человеческих. Тем более ради выгоды.
* * *
24 марта 1975, понедельник. Репетируем с Эфросом 3-й акт. Я на сцене с самого начала, сижу на детском стульчике справа на авансцене, курю и не обращаю внимания, что делается за моей спиной. Это поставил Эфрос, у Чехова Раневская выходит позже, только на свою реплику:
Любовь Андреевна. А Леонида все нет. Что он делает в городе так долго, не понимаю! Ведь все уже кончено там, имение продано или торги не состоялись, зачем же так долго держать в неведении!
Варя. Дядечка купил, я в этом уверена.
Трофимов. Да.
Варя. Бабушка прислала ему доверенность, чтобы он купил на ее имя с переводом долга. Это она для Ани. И я уверена, Бог поможет, дядечка купит.
Любовь Андреевна. Ярославская бабушка прислала пятнадцать тысяч, чтобы купить имение на ее имя, – нам она не верит, а этих денег не хватило бы даже проценты заплатить. Сегодня судьба моя решается, судьба…
Трофимов. Мадам Лопахина!
Варя. Вечный студент! Уже два раза увольняли из университета.
Любовь Андреевна. Что же ты сердишься, Варя? Он дразнит тебя Лопахиным, ну что ж? Хочешь – выходи за Лопахина, он хороший, интересный человек. Не хочешь – не выходи; тебя, дуся, никто не неволит…
Варя. Я смотрю на это дело серьезно, мамочка, надо прямо говорить. Он хороший человек, мне нравится.
Любовь Андреевна. И выходи. Что же ждать.
Варя. Мамочка, не могу же я сама делать ему предложение. Вот уже два года все мне говорят про него, все говорят, а он или молчит, или шутит. Я понимаю. Он богатеет, занят делом, ему не до меня. Если бы были деньги, хоть немного, хоть бы сто рублей, бросила бы я все, ушла бы подальше. В монастырь бы ушла.
Трофимов. Благолепие!
Варя. Студенту надо быть умным! Какой вы стали некрасивый, Петя, как постарели! Только вот без дела не могу, мамочка. Мне каждую минуту надо что-нибудь делать.
ЭФРОС. «Вы говорите, ясно, а той тайны, о которой я говорил, не могу уловить. Что это за тайна? Попробуем разобраться. Я понимаю все первые сцены. Запущен секундомер. Приезд Раневской. Следующий этап идет не по линии нагнетания чисто внешних нервов, а по линии раскрытия тайны. Мы должны понять конкретность ее беспокойства. Этот поворот интересен. Это как если бы, допустим, актер не пришел на спектакль. Всех волнует – будет спектакль или нет, а жену его волнует другое – что с ним случилось. Так и здесь. Если раньше Раневскую беспокоило, почему их нет так долго, то следующий момент – это ее возмущение против опоздавших. По тому примеру, который я привел, ход мыслей примерно таков – будем считать, что ничего с ним не случилось, с тем, кто не пришел на спектакль, но ведь вокруг телефоны, можно было бы и позвонить. Публика должна настроиться против тех, кто ее мучает. Гаев мог же сообщить. На первый план должно выйти не продажа сада, удалось ли его сохранить или нет, а почему один родственник заставляет другого так долго мучиться. Варя выбрала самый плохой способ ее утешить. Она говорит самые нелепые слова, но для себя она нашла, что они самые лучшие. А Раневская из-за Гаева на Варю выливает свое раздражение. Алла, я предлагаю сделать чуть рациональнее, медленнее, чтобы понять конкретность. Отмахнитесь от Вари. Мол, заткнись, ты говоришь глупости. Человек, желающий помочь ложью, попадает в глупое положение. Сцена должна вся обратиться против Вари. Самый добрый становится самым виноватым – такая вот жизненная драма. Не оставляйте ее в покое до тех пор, пока она не расплачется. Варя от Пети идет к Раневской под защиту, а Раневская сама ее обижает».
Любовь Андреевна. Не дразните ее, Петя, вы видите, она без того в горе.
Трофимов. Уж очень она усердная. Не в свое дело суется. Все лето не давала покоя ни мне, ни Ане, боялась, как бы у нас романа не вышло. Какое ей дело? И к тому же я вида не подавал, я так далек от пошлости. Мы выше любви!
Любовь Андреевна. А я вот, должно быть, ниже любви. Отчего нет Леонида? Только бы знать; продано имение или нет? Несчастье представляется мне до такой степени невероятным, что даже как-то не знаю, что думать, теряюсь… Я могу сейчас крикнуть… могу глупость сделать. Спасите меня, Петя. Говорите же что-нибудь, говорите…
Трофимов. Продано ли сегодня имение или не продано – не все ли равно? С ним давно уже покончено, нет поворота назад, заросла дорожка. Успокойтесь, дорогая. Не надо обманывать себя, надо хоть раз в жизни взглянуть правде прямо в глаза.
ЭФРОС. «Раневская обидела Варю, а сердится за это на Петю. Раневская их не слушает, а переключается на основную тему для себя – мне плохо, говорите мне что-нибудь, утешьте меня. А Петя не хочет ее утешать. Требуйте от него того, что фактически запретили Варе. Не в словах дело, а в сути. Растопчите его, он, видите ли, правду знает. Перестройтесь надолго. Ты сказал такую вещь, я тебя за это два часа буду топтать. Только небрежно говорите с ним».
Любовь Андреевна. Какой правде? Вы видите, где правда и где неправда, а я точно потеряла зрение, ничего не вижу. Вы смело решаете все важные вопросы, но скажите, голубчик, не потому ли это, что вы молоды, что не успели перестрадать ни одного вашего вопроса? Вы смело смотрите вперед, и не потому ли, что не видите и не ждете ничего страшного, так как жизнь еще скрыта от ваших молодых глаз? Вы смелее, честнее, глубже нас, но вдумайтесь, будьте великодушны хоть на кончике пальца, пощадите меня. Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе с садом… Ведь мой сын утонул здесь. Пожалейте меня, хороший, добрый человек.
ЭФРОС. «Алла, вы не должны идти на сарказм. Раскройте сначала свою горечь.
Вы уже понимаете, к чему такое решение пьесы. Вы видите, что название „Вишневый сад“ – это символ. Когда перед вами простая бытовая пьеса, то первый режиссерский прием – ее нужно усложнить. Так было у меня с „Женитьбой“. А „Вишневый сад“ очень сложная пьеса, и ее надо упростить. В чем упрощение? Сделать вишневый сад буквально темой. И сделать нужно так на сцене: участок земли, грядки, деревья. Очень все красиво. Вокруг сада, то есть вокруг этого участка земли, персонажи и поют: „Что мне до шумного света“. А в конце все деревья выдернут, мебель туда свалят и все подожгут. И опять все вокруг собрались, траурно, но опять поют. От начала до конца должен быть процесс. 1-й акт – не тем заняты, 2-й акт – задумались, 3-й акт – ожидание решения, 4-й акт – конец.
В чем суть 4-го акта? Это происходит после чего-то. Вот, допустим, кого-то не стало, а потом люди возвращаются в его квартиру, и дальше все снимается скрытой камерой. Мы видим, как люди разлагают момент осознания, что все уже в прошлом, сейчас – это то, что уже произошло. 4-й акт – это анализ события после того, что произошло. После события. Как выходят после крематория и как после этого ведут себя люди. Здесь детали играют роль. Понятие „после“, разложенное по складам. Начало акта – спешить некуда, ждать уже нечего. Все нужно разложить на мелочи. Это как человек, уже собрав чемоданы, вспоминает, не забыл ли он что-то, а времени у него много. И он все очень медленно вспоминает – спешить некуда. Замедленный темп. После того, как человек умер и его вынесли уже, ждет машина, но торопиться не принято, неудобно.
Пока был вишневый сад, никто никого и ничего не замечал, а теперь людям все интересно. К спорам возврата нет, сада нет, все умерло. Это пауза между прошлым и будущим. Это пустота. Спешить некуда, жить не для чего. Что такое здесь Трофимов? Это очень, очень изнуренный правдолюбец. Он почти уже понял, что на его веку не будет истины, но за нее надо все-таки драться. Его высокие слова не ироничны, эти высокие слова вынужденные. Он знает, что их нужно говорить, и говорит утомленно и вынужденно. Это как дистрофик убеждает всех, что сердце у него еще здоровое. Абсолютно на одинаковом уровне – калоши, Фирс, шампанское. Все это имеет одно значение – после смерти. Если спектакль наш будет темпераментный и высшая точка – конец 3-го акта, то 4-й надо делать на страшных вещах – разложение прощания. А в это время все швыряют в кучу мебель. И дымится все. Я даже думал сделать так конец, но, может, это вульгарно получится, когда все выходят, рубят деревья, и пространство медленно сужается до минимального размера, а там стоит одинокий Фирс».
* * *
Пьеса, как известно, помимо всего прочего, отличается от любого драматического произведения тем, что в пьесе «разговаривают». Идет постоянный диалог – «петелька, крючочек». Иногда персонаж разражается монологом, но опять-таки на тему предыдущего разговора. А у Чехова этой последовательности нет. Люди иногда взрываются монологами, но как бы не к месту. Почему, например, Раневская исповедуется о своих «грехах» во 2-м акте? Или Лопахин там же о «великанах» и т. д. По воспоминаниям Бунина Чехов и в обычном разговоре не любил логичную последовательность диалога. Иногда он неожиданно, по каким-то своим внутренним ассоциациям, говорил что-нибудь противоположное происходившему. Кстати, об этих «провалах-лакунах» говорили между собой Мандельштам с Ахматовой, когда в стихотворении пропускается какая-нибудь логическая связь.
Но этот логический разрыв в диалоге кажущийся. На самом деле идет логическая внутренняя жизнь персонажа, которая внешне откликается монологами на атмосферу происходящего. Совершенно другой подход к драматургии. Многие чеховские современники говорили, что Чехов совершенно не «театральный» человек. Да и сам Чехов это не отрицал: «Не чувствую к своим пьесам ничего, кроме отвращения». И особенно после провала первой постановки «Чайки». Чехов говорил: «„Чайка“ отвратительна мне…» Или его же слова – «…зачем я писал пьесы, а не повести… я же не драматург».
А Станиславский, наоборот, называл Чехова именно «театральным человеком».
Конечно, пьесы Чехова в то время понимались очень немногими. Это потом манеру Чехова возьмет на вооружение так называемый «театр абсурда». Отсюда и Беккет, и Ионеску, и все другие современные драматурги.
И потом, думаю, что до Чехова не было в драматургии таких самообличительных монологов. Такого самовыражения. Такого психологического самоанализа. Боль, которая в душе постоянно, иногда выплескивается действительно не к месту. Почему, например, Тузенбах вдруг, не в контексте разговора, говорит о своей «русскости», что он даже не знает немецкого языка и этим гордится. «Я русский, православный, как вы», – говорит он Ирине, которую любит и поэтому готов забыть, что он немец. Это его больная тема, которая вдруг озвучивается.
Bepul matn qismi tugad.