Kitobni o'qish: «Яблоко от яблони»

Shrift:

Моей маме



Моховая улица в Ленинграде, 1950-е годы


Евгений Злобин. Ленинград, 1950-е годы


Друзья и коллеги: слева Евгений Злобин, справа Алексей Герман. А также Аркадий Кацман, Евгений Калмановский, Виктор Сударушкин.

Ленинград, 1950-е годы.

Аркадия Фридриховича Каца нет на этой фотографии, но именно он, один из последних однокурсников блестящего выпуска А. А. Музиля, помог мне ее расшифровать


Петр Фоменко на съемках фильма «На всю оставшуюся жизнь».

Ленинград, 1970-е годы


Друзья-коллеги, педагоги Алексей Злобин, Николай Лавров и Вадим Данилевский

Ключ


Зачин


При поступлении отец подарил мне ключ, старинный, литой. Он собирал ключи, но этот был особый – это был ключ-артист. В спектакле «Ричард II» мятежник Болингброк дает этот ключ слуге: «Запри все двери!» Болингброка играл Николай Григорьевич Лавров, а слугу, маленький эпизод, – я. Когда-то Николай Лавров был у отца студийцем, а в шекспировой драме играл уже заслуженный артист республики, ведущий мастер Малого Драматического театра, бесконечно любимый мною Дядя Коля. Ключ я сунул в карман пиджака, собираясь на первое в моей жизни занятие по мастерству.

– Папа, я сегодня зачинщик, нужно придумать зачин и провести тренинг…

Зачин – это творческое высказывание в свободной форме, где должен быть задействован весь новонабранный курс. После показа зачин обсуждают, развивают, если есть что развивать. Лучшие зачины пойдут в зачетное представление первого семестра. А тренинг – набор упражнений, выявляющих и развивающих различные способности и качества будущих режиссеров: память, внимание, воображение, партнерство и прочее.

– И что ты хочешь от меня? – спрашивает отец. Он собирается на съемку, поправляет перед зеркалом пиджак, причесывается.

– Женя, ты опаздываешь, они опять будут ждать и злится! – волнуется мама. Раздается телефонный звонок.

– Аня, возьми трубку и скажи, что я вышел полчаса назад.

– Сам возьми и скажи.

– Дорогая, это будет нелогично, они сочтут за издевательство. Да и разве это буду я, если приду вовремя? К тому же у Алексея Евгеньевича есть вопросы, которые он по своему обыкновению задает в самую подходящую минуту. Лёша, – он обращается ко мне, – сколько тебе лет?

– Папа, мне двадцать один, при чем здесь…

Но я не успеваю уточнить, что при чем, отец со жгучей иронией бросает:

– Мой дорогой гениальный сын, неужели тебе не хватило двадцати лет до поступления в театральный вуз, чтобы придумать первый зачин и упражнение для тренинга? Ты не ошибся дверью?

Меня душит обида, вновь звонит телефон, в дальней комнате хлопает дверь – мама не участвует ни в нашей теплой беседе, ни в папиных мелких хитростях. Под надрывно звонящий телефон, отпирая замок и раскуривая папиросу, отец роняет:

– Лучший тренинг для первого занятия – познакомиться. Пусть все по кругу представятся полным именем, с отчеством и фамилией, и каждый потом повторит имена всех. Это может пригодиться и для необходимой рабочей дистанции в процессе обучения и для возможных дальнейших встреч в профессии. Чтобы не было пошлого амикошонства: Маша, Ваня, Гриша, но: Марья Ивановна, Григорий Петрович. А зачин… убей бог, не пойму, что это такое и зачем он нужен, но вот тебе тема: «Слепые» Брейгеля.

– Что?

– Открой альбом, посмотри картину.

– Я знаю картину.

– Так в чем же дело?

– Не пойму тему.

– О, это еще хуже, чем быть неготовым к уроку. Сцена – дорога, зрительный зал – яма, черная яма: подумайте, дорогие будущие режиссеры о предстоящем вам пути.

Телефон продолжает надрываться.

– Скажите – я уехал на студию час назад!

– Хорошо. Спасибо, отец.


Наша мастерская, аудитория № 4 на первом этаже ЛГИТМиКа, питерской театралки. Свет только из распахнутого настежь окна, за которым пасмурный с серыми стенами двор. В окно один за другим забираются молодые люди в черных тренировочных костюмах, мальчики помогают девочкам, ветер звенит колокольчиками на невидимых черных нитках. Молодые люди в полутьме срывают колокольчики, встают шеренгой в глубине сцены. Последний закрывает окно. В темноте раздается легкий перезвон: один колокольчик зовет, другой отвечает, вступает третий, четвертый подхватывает, и вот уже все двенадцать колокольчиков звенят крещендо. Щелчок невидимых пальцев, колокольчики разом смолкают, резко вспыхивает свет.

По планшету рассеяны двенадцать молодых людей, все щурятся, отворачиваются от вдруг ослепивших их софитов, выставив руки с колокольчиками, бредут на ощупь, исчезают в кулисах, прячутся за задником.

Зачинщик в центре настойчиво звонит, к нему постепенно подходят другие, отдают свои колокольчики, встают друг за дружкой, положив правую руку на плечо впереди стоящего. Зачинщик осторожно шагает, звенит двенадцатью колокольчиками, остальные «слепцы» – за ним. Шаг за шагом – звон колокольчиков; еще шаг – они подходят к краю сцены. Зачинщик замирает: перед ним черная яма зрительного зала с двумя десятками стульев. Он вслушивается в темное пространство, дует перед собой, снова прислушивается – ничего. Тогда всеми двенадцатью колокольчиками он звенит в темноту. Стоящий за ним «слепец» убирает руку с плеча Зачинщика и шагает вперед к самому краю, резкой полоске, разделяющей свет и тьму. Зачинщик звонит, пытаясь услышать какой-то отзвук из этой тьмы, колонна слепых снова шагает – они идут во тьму, заставленную стульями. Последний уже сошел со сцены, обживаются в темноте, ощупывают стулья, рассаживаются: Аня, Витя, Вадик, Люба, Света, Лена, Максим, Влад, Лёша, Юля, Ханна – сидят, закрыв ладонями уши, они не хотят слышать нервного звона колокольчиков. Зачинщик перестает звонить, ощупывает пустоту вокруг себя, поворачивается к залу спиной: всплеск звона – шаг, всплеск – шаг, он уходит в глубину сцены один. Сидящие в зале А, В, В, Л, С, Л, М, В, Л, Ю, Х отрывают ладони от ушей, гаснет свет. В глубине аудитории открывается окно в хмурый двор, Зачинщик поднимается на подоконник, трясет рукой с колокольчиками – тишина. Он бросает колокольчики на планшет и исчезает в окне. Сидящие в зале одиннадцать громко аплодируют. Сцена пуста.

Впрочем, нет – на ней лежат двенадцать колокольчиков.


Потом был тренинг.

Двенадцать молодых людей сели полукругом, и каждый полностью называл свое имя, следующий повторял и называл свое, следующий повторял первые два и тоже представлялся. Упражнение называлось «Снежный ком» или «Баранья голова».

Потом мастер курса сказал, что очень важно сохранить дружеские творческие связи, что более крепкой дружбы, чем студенческая, а тем более театральная, у нас никогда не будет. Это хорошо: по утрам в качестве разминки повторять имена друг друга.


Спустя двадцать лет я проснулся от грустного сна. Мне приснились мы: сидим полукругом, знакомимся. И отец, и мастер курса ошиблись: нам не понадобилось звать друг друга по именам-отчествам – не представилось случая.

В мутной воде


– Мне кто-нибудь объяснит, почему абитуриентка ловит воображаемую, простите, рыбу, простите, шваброй?

– Евгений Соломонович, это условность.

– Вадим Сергеевич, при всем уважении к вам, это не условность, а швабра. И если я правильно понял задачу для будущих, простите, режиссеров, каждый из трех выбранных предметов должен стать поворотным в этюде. Воображаемыми могут быть река и рыба, но швабра – конкретный предмет, она не может быть воображаемой удочкой, иначе зачем придумывать эти, простите, этюды? А ловить рыбу шваброй – идиотизм, чтобы там ни воображал себе абитуриент. Я допускаю, что режиссер может стать идиотом, но не приветствую обратной последовательности.

Евгений Соломонович Калмановский прищуривается, почесывает бороду, закуривает сигарету «Dunhill», а второй педагог справа от него, глядя куда-то в воображаемую даль, интересуется неизвестно у кого:

– А почему, собственно, присутствующие здесь критики позволяют себе резкие безапелляционные суждения?

– А вы, простите, кто? – интересуется Калмановский.

– Я педагог на будущем курсе, режиссер…

– Уверены?

– В смысле?

– Простите, я видел ваши спектакли, хорошо, что под рукой у меня не оказалось этого предмета, которым чем-то обаявшая вас абитуриентка только что ловила рыбу.

– Вадим Сергеевич, – вспыхивает второй педагог, – Евгений Соломонович ведет себя оскорбительно!

– Михаил Александрович, просто с Евгением Соломоновичем не надо спорить.

– А что надо?

– Слушать. Я для того Евгения Соломоновича и позвал.

– Для чего «для того»?

– Для ясности, Михаил Александрович, пусть это и не всегда приятно.

Так и не поймавшую рыбу абитуриентку тем не менее взяли вольнослушателем, а через год зачислили на курс.


Первые полгода будущие режиссеры ходили в зоопарк и делали этюды о животных. Упражнение ставило целью освоение характеров. Еще делались этюды на беспредметное действие: заштопать воображаемой иглой воображаемо порванный воображаемый носок или растопить воображаемую печь, приготовить воображаемый обед – это для развития внимания к деталям. Не понимал и не понимаю до сих пор, как и что эти упражнения развивали. «Беспредметное действие» – название говорит само за себя.

В конце первого курса я несколько заскучал от беспредметности.


Для примера: когда через год из Москвы приехали студенты-первокурсники режиссерской мастерской ГИТИСа, они показывали готовые спектакли, интересные пластические отрывки – они, не теряя времени, сразу занялись театром. А мы изнывали от зависти к ним и досады на себя. Имя мастера их курса – Петр Наумович Фоменко.

Перебежчик


Из курсовой тетради за 1992 год можно исчерпывающе понять или «решительно не понять», чем мы занимались, поступив на режиссуру.


1 сентября. «Художник – сигнальная ракета, выбрасываемая обществом во тьму, освещающая отрезок пути и сгорающая неизвестно где» – из вступительной лекции на тему «Философия режиссуры». Отвечали на вопрос: «Что есть искусство?» Задание: этюд на беспредметное действие

2 сентября. Отвечали на вопрос: «Что есть театр?» Играли в «баранью голову» и оправдание случайной позы.

3 сентября. С аспиранткой Л.: сидели в два ряда vis-a-vis, пересаживались из своего ряда в противоположный. Пришел второй педагог: обсуждали, что театр искусство коллективное.

4 сентября. Показывали зачин. Долго обсуждали. Второй педагог показывал различные варианты выражения идеи. Влад показывал этюд «Закурил в первый раз». Люба – этюд про расчесывание мокрых волос. Попросили распустить свои и стали проверять. У Любы красивые волосы.

5 сентября. Максим пил воображаемый чай из воображаемого стакана, я – водку, Миша и Лёша работали со спичками. Аспирантка Л. «впервые» преподает, с ней мы проводим большую часть времени на мастерстве.

6 сентября. ОСНОВЫ СЦЕНИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ.

Знакомство с Кириллом Черноземовым. Для меня открылся большой артист и режиссер, глубокий и искренний мастер, человек, которого хочется заключить в сердце и держать, долго и подробно всматриваясь и любя. Все, что с ним делаем, – глубоко, сильно, необходимо: «Деточки, не надо трындеть и втягивать меня в дискуссию. Театр – игра, потом уже философия и обобщения. Так что – играем!»

7 сентября. С аспиранткой Л. пришла некто М., такая же молодая и с таким же выражением снисходительной гениальности. Передвигались на корточках по кругу, совершая беспредметное действие. Сели на пол вокруг тапка, «воображали»: у меня тапок был кораблик, а у Максима – крыса. Пришел второй педагог, рассказывал об отношениях Станиславского с Немировичем. Долго обсуждали, для чего необходимы этюды на беспредметное действие и какими они должны быть. Завтра появится наш мастер, Вадим Сергеевич. Наконец-то.

10 сентября. Беспредметно чистили зубы. Аня показывала этюд по картине Пиросмани. Долго спорили о возможности выразить средствами театра стиль художника.

11 сентября. Все напряженнее отношения с аспирантками. Они смеются, когда у кого-то не получается, при этом не могут точно поставить задачу. М. заметила, что говорить, то есть объяснять, совсем не умеет, – хорошее признание для педагога. Ходили змейкой по пещере, как отряд спелеологов. Я что-то спутал, ткнулся в воображаемую стену и выбыл.

14 сентября. Пришел Голиков. Беседовали о режиссуре, беспредметно гладили носовые платки. Разжимали стены справа и слева, поднимали потолок, вдавливали пол, раздвигали потолок и пол. Заходили в воображаемую дверь и здоровались с однокурсником, которого будто впервые видим. Задача: увидеть новое в знакомом человеке. Вадим Сергеевич рассказывал о постановке в Омске.

17 сентября. Беспредметно распрямляли и забивали гвоздь. Вадим Сергеевич дорассказывал о постановке в Омске.

18 сентября. Пришел какой-то тип, хочет в вольнослушатели. Ему поручили этюд «Любит собака молоко, да рыло коротко». Мы с Аней играли в этом этюде. Ужасно: хотелось ему помочь, но при этом не выглядеть идиотами. Помочь не удалось, идиотами выглядели. В вольнослушатели его не взяли. Урок закончился.

19 сентября. Было велено прочитать об образовании и первых годах МХТ. Сели крýгом, долго молчали – никто ничего не прочел.

21 сентября. Садились полукругом, пересаживались треугольником, квадратом, прямоугольником. Ловили муху под потолком, бегали за муравьем. Вадим Сергеевич рассказывал о своих первых постановках в Университетском театре.

1 октября. Задание: найти примеры оценок в русской прозе. Никто этого не сделал. Вадим Сергеевич сам приводил примеры из двух томов Чехова.

4 октября. Разделились на две группы с целью представить какой-либо церемониал. «Похороны стула». Впереди идет человек с «портретом» стула, за ним четверо несут стул. Все в плащах и с зонтами. Прощаясь, каждый садился на стул и старался прочувствовать в последний раз уходящего товарища. Другая группа показала бракосочетание педерастов.

8 октября. Этюд на «органическое молчание». Дождь. Она под зонтом одна. Нужно без слов встать к ней под зонт.

9 октября. Жарил воображаемую яичницу, топил воображаемую печь, мучительно преодолевая страх «белой обезьяны», скучающей за четвертой стеной. Похвалили мою находку в этюде без слов «Тайное голосование»: голосующий заходит в кабинку один и поднимает руку, за ним – следующий…

15 октября. Второй педагог надоел. Хочется общения не с каталогом цитат и формулировок, но все-таки с личностью.

16 октября. Говорили о темпоритме. Точную формулировку ритма так и не вывели.

16 ноября. Все обрыдло. Сидел в углу, представил: «А вдруг я уже умер, меня похоронили, прошел месяц, и вот все сидят на регулярном уроке. Боже, какие скучные лица». Ужасно.



– Лёшечка, конечно, режиссер, а тем более мастер курса – не зажигалка, так же как рапира – не палка для помешивания дерьма.

Кирилл Николаевич, как всегда, подбирает емкие и нежные образы, они бодрят, радуют слух, запоминаются, следить за игрой его мысли чрезвычайно увлекательно. Порой кажется, он теряет нить и это уже лепет пифии, юродский словарь; что он растворился в поэтической зыби и не вернется никогда. Но вдруг совершенно неожиданно он выныривает:

– Но режиссер, а тем более мастер курса – не огнетушитель. Поэтому советую тебе не тратить время в напрасных томлениях, садись в поезд и езжай в Москву к Петру Фоменко. Встретишь, сразу передай привет от меня. – И зачем-то уточняет: – Кирилла Черноземова. Не стесняйся, желаю удачи.

В Москву, в Москву, в Москву, в Москву, в Москву… – стучит поезд, отбойным молотком раскраивая мою биографию на все, что было прежде, и на всю оставшуюся жизнь.

В первый приезд встреча не состоялась, Фоменко в Вене на гастролях. Москву обдало июньской жарой, двор ГИТИСа засыпает тополиным снегом.

Молодой педагог в комнатухе под крышей проводит консультацию режиссеров-абитуриентов. Обитая лакированной рейкой дверь, французский замок. Помещение напоминает офис или приемную в иностранном консульстве: оконные рамы красного дерева с блестящими латунными щеколдами, мягкая кожаная мебель, раковина-модерн. Все шикарно и помпезно – ГИТИС стал Академией театрального искусства. Но, простите, я точно помню, когда поступал на актерский, здесь был сортир. Да, да, сортир, куда я бегал в минуты непереносимого волнения. Теперь бежать некуда.

– Здравствуйте, я хочу перевестись из ЛГИТМиКа к вам.

– А сколько вы уже проучились?

– Год на режиссерском и четыре на филологическом.

– Ну что ж, почитайте что-нибудь.

– Мне Кирилл Черноземов велел прежде поговорить с Петром Наумовичем.

– Так вы от Кирилла Николаевича? Приезжайте через две недели на консультацию перед вторым туром.

Я спускаюсь к расписанию, узнаю, что на курсе два основных педагога: актеров ведет Евгений Каменькович, а режиссеров – Сергей Женовач, с ним, видимо, мы только что беседовали.


Через две недели ранним утром во дворе ГИТИСа творится что-то странное, похоже на погром или налет мародеров на сельский клуб. Посреди двора тарахтит «пазик», сверху из окна летят тюки, с десяток парней хватают и бросают их в автобус. Забив его до отказа, они разом закуривают, и в облаке дыма кажутся мне удивительно схожими между собой.

– Хорош курить, – распахнув дверь ГИТИСа, кричит, судя по всему, старший и с разбегу ныряет в «пазик» поверх тюков.

Остальные бросают окурки, роем устремляются за ним.

Автобус слегка разбух, двери со скрипом закрываются, но тут же, растащив их руками, высовывается старший и кричит в окно под крышей:

– Сергей Василич, позвони в аэропорт, пусть рейс на Израиль задержа-а-а-тр-тр-тр… – Слова глохнут в реве мотора, «пазик» исчезает.

Сверху в пыльном облаке кто-то чихает: «С богом, Евгений Борисович, авось успеете, ап-чхи!»

Бегу наверх: первый пролет, второй, третий, еще один, потом длинный коридор и дверь с табличкой «Мастерская Петра Фоменко». Стучусь, открываю. У входа штабель неструганных досок, обсыпанная мелом деревянная скамья, выглядываю за штабель: пыль еще не осела, в пустой аудитории за столом кто-то беспрерывно чихает:

– Ап-чхи! Здравствуйте, вы к кому?

– К Фоменко.

– Ап-чхи, ап-чхи! У него сегодня консультация с режиссерами. Он только с самолета на сорок минут, а потом сразу уедет в театр, ап-чхи!

– Но я приехал из Питера, мне сказали, чтобы я непременно поговорил с ним.

– Кто же это вам, ап-чхи, сказал?

– Сергей Женовач, на консультации.

Он перестает чихать:

– Сергей Женовач – это я. И ничего подобного я вам не говорил. Так что приходите в другой раз.

– Но я сегодня уезжаю!

– Значит, не судьба.

Противный какой. Я сажусь на подоконник за дверью.

За полчаса столпилась горстка абитуриентов. «Ап-чхи! Заходите и рассаживайтесь». Из коридора в аудиторию, прижимая к животу портфель, стремительно входит взъерошенный усатый человек. «Ап-чхи, здравствуйте, Петр Наумович!» Дверь захлопывается.

Интересно, правда, вот так приехать из другого города, посидеть за дверью в отглаженных черных брючках, замшевом отцовском пиджаке? А вдруг мне и не захочется к этому Фоменко? Приоткрыв дверь, прислушиваюсь: «…чтó вы как режиссер уже сделали до поступления к нам? – Как что? Но я же только поступаю? – То есть двадцать пять лет вы не были режиссером, потом вдруг стали и пришли сюда?!»

«Ого, – подумал я, – резко! Никто нас так не спрашивал при поступлении. А что бы я ответил?» И, просочившись в аудиторию, на скамье за штабелем слушаю один за другим такие важные, серьезные и настоящие вопросы. Неужели мы с ним не поговорим? Стук в дверь, заглядывает мужчина в очках:

– Петр Наумович, ждем внизу!

– Пять минут, – говорит Фоменко.

Мужчина в очках смотрит на меня, я подношу палец к губам и тихонько выхожу следом.

Сейчас Фоменко выйдет, внизу его ждут, на все про все у меня длинный коридор и четыре лестничных пролета – не густо.

– Эй, парень, у тебя вся спина белая, – прыснула смешком пробежавшая по коридору девчонка.

Смотрю на брюки – они в мелу, и замшевый пиджак – тоже. Бежать в уборную нельзя – пропущу выход, раздеваться и отряхиваться здесь нелепо, но еще нелепее с побеленной задницей решать судьбу. Быстро сняв брюки, принимаюсь их вытряхивать. Выходит Женовач:

– Ап-чхи! Что вы здесь устроили?

– Да вот, испачкался!

– Господа абитуриенты, подождите пять минут, я провожу Петра Наумовича и вернусь.

Фоменко и Женовач уходят, а я стою без штанов в замшевом пиджаке с белой спиной.

Коридор, первый пролет, второй, третий… Отряхнувшийся, задыхаясь от бега, догоняю их у последнего пролета. Стоят. Над их головами портреты великих: Кнебель, Завадский, Таиров, Мейерхольд. Женовач жмет руку Фоменко, проходит мимо меня наверх. У выхода внизу мужчина в очках. Фоменко спускается. Посреди лестницы обгоняю его:

– Здравствуйте, Петр Наумович, вам привет от Кирилла Черноземова. Он сказал, что вы не огнетушитель!

– Петр Наумович, надо ехать! – Мужчина в очках открывает входную дверь.

– От Кирилла? Большое спасибо, а вы?..

– А я хочу перевестись к вам на курс.

– Вы режиссер?

– Да.

– Уверены?

– Нет.

– Я тоже не вполне уверен, сейчас как раз еду экзамен сдавать.

Выходим во двор, у входа белый «жигуль» с треснувшим лобовым стеклом.

– Петр Наумович, дорогой! – навстречу Фоменко, раскинув объятия, идет Константин Райкин.

– Здравствуйте, Костя, поедем?

Встреваю:

– А как же я?

– Как вас зовут?

– Лёша Злобин.

– Лёша, пожалуйста, позвоните мне вечером. Сейчас никак не могу: еду в «Сатирикон», читка пьесы, ввод режиссера, двое уже отказались – для меня это будет экзамен.

– Хорошо, позвоню. Но мне до вечера все равно деваться некуда, можно с вами?

– Костя, у вас в машине есть место?

– Есть одно.

– Тогда поехали.

На подъезде к театру Константин Аркадьевич обернулся и спросил:

– А что вы думаете по поводу фразы «побеждает сильнейший»? Я считаю, что при всей ее банальности она верна, а?

– Посмотрим, – уклончиво ответил Петр Наумович.


В «Сатириконе» готовится к постановке загадочная пьеса Кроммелинка «Великодушный рогоносец». Стоя на большой сцене, Фоменко вздыхает:

– Придется помахивать…

– Что, Петр Наумович?

– Это, Костя, анекдот такой: стоит мужик на балконе, курит. А сверху струя. Он голову поднимает – с девятого этажа кто-то мочится: «Эй, ты хоть помахивай, а!» Очень широкая сцена, придется монологи то вправо, то влево… помахивать.

– Пойдемте, Петр Наумович, в кабинет папы, у нас традиция: перед постановкой посидеть «на дорожку».

Однажды Константин Райкин выгнал приехавшую брать интервью журналистку. За что? Юная особа включила диктофон: «Константин, прошу прощения, забыла отчество…»

В кабинете Аркадия Райкина – фотографии великих режиссеров и звезд эстрады с автографами. Все уселись вокруг большого стола, а мне места не хватило, топчусь у дверей, чтобы не маячить, присаживаюсь на отдельно стоящий стульчик. Зависает напряженная тишина, все косятся на меня. Неужели, думаю, замшевый пиджак наизнанку надел и без брюк сижу. Оглядываюсь: над стулом табличка «Кресло Аркадия Исааковича Райкина». Тут же встаю, и все встают и идут на малую сцену в репзал.

Увидев каре рядов, замкнувших игровую площадку, лестницы по углам, балкон под потолком, Фоменко зажегся: «Вот здесь и будем играть! Тут огромную бочку поставим, сверху подвесим колесо – мельничный жернов: оно крутится и медленно сыплет муку на голову Бруно – он потихоньку седеет. Днище бочки сдвинем, пусть новобрачные на ней в медовом счастье качаются! А тут по балкону она побежит…»

В три минуты Фоменко придумал спектакль и эскизно сыграл его перед артистами.


Тема «Рогоносца» – сомнение в очевидном: в любви Стелы к Бруно. Герой Кроммелинка не в силах вынести совершенства возлюбленной. Ему невдомек, что красота ее вызвана его любовью, он не в силах поверить в преображающую силу своего чувства. И если для Бруно вначале это чудо – счастье, то потом – горе и мука. Терзаясь сомнением, Бруно бросает Стелу на поругание, заставляет спать со всей деревней. Он упустил счастье в страхе его потерять. И страх необратимо сожрал его. Какое яростное искушение, какой печальный фарс!

Но в репетициях это не формулировалось, кто-то на читке поставил вопрос ребром:

– Так изменяла ему Стела или нет?

Фоменко ответил:

– Разве это важно?

– А что важно?

– Счастье не удержать, жить с ним невозможно!

С какой любовью к артисту и зараженностью пьесой, энергичной и полной самоотдачей Фоменко воплощал свой замысел: пожилой человек с двумя инфарктами юлой крутится по сцене, взлетает и сбегает по четырем лестницам, валится на спину и сучит ногами, скорописью любви выводя в воздухе танец восторга. Щемила тревога: все в любую секунду может оборваться, он просто не выдержит – это настоящий театр, трагическая ценность мгновения, полнота жизни.

Ничего подобного я не видел, пока не поехал к нему поступать и не провалился с треском, обнаружив полную неспособность к профессии, которую, как мне тогда казалось, держу за хвост. Однако поездка на старом автомобиле с битым лобовым стеклом продлилась счастливых девятнадцать лет, от Собиновского переулка в июньской Москве 1993-го до Остробрамских ворот в Вильнюсе 9 августа 2012 года. Медленный почтовый поезд памяти вряд ли пройдет этот маршрут со всеми остановками, да и ни к чему, но на некоторых полустанках хотелось бы задержаться.


– Ваша настольная книга? – спросила дама на собеседовании.

– Учитывая, что я параллельно заканчиваю филфак и стол завален книгами…

– И все же? «Моя жизнь в искусстве» Станиславского, «Путь актера» Михаила Чехова, «Репетиция – любовь моя» Эфроса?

– Извините, зачем вы перечисляете список литературы, рекомендуемой абитуриентам к поступлению? Я же перевожусь с режиссерского на режиссерский, ясное дело, все это я читал.

Но дама была неотступна, остальные заскучали.

– Я хочу понять, вокруг чего фокусируется ваш профессиональный интерес?

– Мой профессиональный интерес не фокусируется «вокруг», это звучит странно. Из постоянно читаемых книг, пожалуй – Библия.

В этот момент вошел Фоменко, бросил портфель на подоконник, спросил, не садясь:

– Алёша, а вы какой филфак заканчиваете параллельно с режиссурой?

– Русский, Герцовник, то есть педагогический.

– Я тоже заканчивал педагогический филфак, мы коллеги! А какие задания в прошлом и этом семестре вы делали на режиссуре?

– Этюды на органическое молчание…

Дама встряла:

– Органической бывает только химия, молчание может быть органичным!

«По вам не скажешь!» – подумал я, но вслух продолжил:

– Я тоже удивляюсь большой неразберихе и неточности в режиссерской терминологии: то «отстранение», то «остранение» – у Брехта, то вдруг упражнение на «беспредметное действие», то это «органическое молчание». Я ведь спросил педагогов, не ослышался ли, но меня убедили…

– А в чем суть задания? – интересуется Петр Наумович.

– Этюд, в котором какими-то обстоятельствами обусловлено молчание героев, или же попросту между ними происходит что-то, что не требует слов.

– Хорошо, а еще какие работы в семестре у вас были?

– Отрывки ставили из современной прозы.

– Что за отрывок был у вас?

– Довлатов, фрагмент рассказа «Компромисс», там одного журналиста…

– Не рассказывайте! Жутко интересно. А можете попробовать сделать этот отрывок, но с органическим молчанием?

– Органичным, Петр Наумович, – поправила дама.

– Елена Степановна, у нас в мастерской были такие задания?

– Нет.

– Так что ж вы меня поправляете? У них вот в Питере были, так им лучше знать, органические они или органичные, или ограниченные, или огорченные, огорошенные…

– Извините, – смутилась дама.

– Так чтó, Алексей, попробуете скрестить? Сделать органично молчащей современную прозу?

– Попробую, Петр Наумович.

– Удачи.

У Довлатова в «Компромиссе» идет вербовка. Журналист к 7 Ноября опубликовал статью о лояльно настроенном к советской власти Капитане заграничного судна. Капитан оказался эстонским перебежчиком, его арестовали. И вот Журналиста вызывают к Редактору, там уже сидит Гэбист; Редактор ретируется, а Гэбист вербует Журналиста: ему нужно «дело» на Капитана, и он предлагает Журналисту «признаться», что Капитан-перебежчик склонял его к преступной половой связи.

Вся суть сцены в остроумном диалоге и ярких характерах, которые через этот диалог выявляются. Ну и как мне эту сцену решить в «органическом», будь оно неладно, молчании?

Допустим, поначалу молчание может носить грозовой безмолвный характер: заходит Журналист, в редакторском кресле хмурый гость в штатском, показывает удостоверение, кивает Редактору, тот исчезает – и дальше что? Как это все без слов сыграть-то? Записки они, что ли, будут писать друг другу?

Пригласив двух, показавшихся наиболее внятными абитуриентов, я принялся репетировать. Короткий эпизод с Редактором решил сыграть сам, чтобы не тратить время и силы на поиск третьего артиста.

Придумал строить сцену на загадке. Гэбист так боится, что подслушают и настучат (все-таки редакция газеты!), что вынужден ежесекундно подбегать к двери, проверять «жучки» в столе и в кресле. Потом он сует Журналисту его статью с портретом Капитана, а потом – заполненное заявление, которое Журналисту надо подписать. И для зрителя, и для Журналиста поведение Гэбиста будет тревожным нарастающим ребусом, и лишь когда Журналист прочтет «свое» заявление, он возмущенно закричит. И все сразу поймут, в чем там было дело.

Артисты увлеченно размяли сцену, мы запаслись красными корочками, обрывком газеты с портретом моряка и бланком заявления, где я настрочил провокационный текст, который, по моим расчетам, должен был сильно удивить прочитавшего его артиста и подвигнуть совершить неожиданную выходку.

– Готовы? – спросил Петр Наумович.

– Попробуем, – ответил я.

Гэбист честно отыгрывал все шорохи и звуки, реально доносившиеся из коридора, подбегал к окнам и выглядывал во двор, обильно потел и тряс газетной вырезкой с портретом Капитана. Журналист внимательно следил за ним, а когда тот сунул ему статью и показал скрещенные перед глазами пальцы, сильно напугался. И вот Гэбист кладет перед Журналистом исписанный листок и сует авторучку, мол, «подпиши». Журналист внимательно читает заявление, багровеет и кричит единственную во всей сцене реплику:

– Этого мне только не хватало – понравиться гомосексуалисту! – затем выбрасывает руку в фашистском «зиг хайль» – и скандирует: «Служу Советскому Союзу!»

Комиссия сидела с каменными лицами, дама-книголюб мысленно перечитывала Библию, Петр Наумович органично вздохнул и не сказал ни слова. Компромисс между современной прозой и органическим молчанием не случился. Вместо того чтобы, шантажируя Журналиста, вырвать у него ложное признание, получилось, что Гэбист склонял Журналиста к преступной связи. Это был провал.


28 июля 1993 г.

Кто бы мог подумать… Сижу в сквере ГИТИСа – не уйти. Проигрался глупо до слез. Как все увлекательно начиналось! А теперь понял – ситуация конкурса не для меня. Как только кого-то должен побеждать – теряюсь. Я не игрок.