Kitobni o'qish: «Граф Калиостро»

Shrift:

I

В Смоленском уезде, среди холмистых полей, покрытых полосами хлебов и берёзовыми лесками, на высоком берегу реки стояла усадьба Белый Ключ, старинная вотчина князей Тулуповых. Дедовский деревянный дом, расположенный в овражке, был заколочен и запущен. Новый дом с колоннами, в греческом стиле, обращен на речку и на заречные поля. Задний фасад его уходил двумя крыльями в парк, где были и озёрца, и островки, и фонтаны.

Кроме того, в различных уголках парка можно было наткнуться на каменную женщину со стрелой, или на урну с надписью на цоколе: «Присядь под нею и подумай – сколь быстротечно время», или на печальные руины, оплетённые плющом. Дом и парк были окончены постройкою лет пять тому назад, когда владелица Белого Ключа, вдова и бригадирша, княгиня Прасковья Павловна Тулупова, внезапно скончалась в расцвете лет. Именье по наследству перешло к её троюродному братцу, Алексею Алексеевичу Федяшеву, служившему в то время в Петербурге, в Лейб-компании.

Алексей Алексеевич оставил военную службу и поселился, тихо и уединённо, в Белом Ключе, вместе со своей тёткой, тоже Федяшевой. Нрава он был тихого и мечтательного и ещё очень молод, – ему исполнилось девятнадцать лет. Военную службу он оставил с радостью, так как от шума дворцовых приёмов, полковых попоек, от смеха красавиц на балах, от запаха пудры и шороха платьев у него болел висок и бывало колотьё в сердце.

С тихой радостью Алексей Алексеевич предался уединению среди полей и лесов. Иногда он выезжал верхом смотреть на полевые работы, иногда сиживал с удочкой на берегу реки под душистой ветлой, иногда в праздник отдавал распоряжение водить деревенским девушкам хороводы в парке вокруг озера, и сам смотрел из окна на живописную эту картину. В зимние вечера он усердно предавался чтению. В это время Федосья Ивановна раскладывала пасьянс; ветер завывал на высоких чердаках дома; по коридору, скрипя половицами, проходил старичок-истопник и мешал печи.

Так жили они мирно и без волнения. Но скоро Федосья Ивановна стала замечать, что с Алексисом, – так она звала Алексея Алексеевича, – творится не совсем ладное. Стал он задумчив, рассеянный и с лица бледен. Федосья Ивановна намекнула было ему, что: «Не пора ли тебе, мой друг, собраться с мыслями да и жениться, не век же, в самом деле, на меня, старого гриба, смотреть, так ведь может с тобой что-нибудь скверное сделаться…» Куда тут! Алексис даже ногой топнул:

– Довольно, тётушка!.. Нет у меня охоты и не будет погрязнуть в скуке житейской: весь день носить халат да играть в тресет с гостями… На ком же прикажете мне жениться, вот бы хотел послушать?

– У Шахматова князя пять дочерей, – сказала тётушка, – все девы отменные. Да у князя у Патрикеева четырнадцать дочерей… Да у Свиньиных – Сашенька, Машенька, Варенька…

– Ах, тётушка, тётушка, отменными качествами обладают перечисленные вами девицы, но лишь подумать, – вот душа моя запылала страстью, мы соединяемся, и что же: особа, которой перчатка или подвязка должна приводить меня в трепет, особа эта бегает с ключами в амбар, хлопочет в кладовых, а то закажет лапшу и при мне её будет кушать…

– Зачем же она непременно лапшу при тебе будет есть, Алексис?… Да и хотя бы лапшу, – что в ней плохого?…

– Лишь нечеловеческая страсть могла бы сокрушить мою печаль, тётушка… Но женщины, способной на это, нет на земле…

Сказав это, Алексей Алексеевич взглянул длинным и томным взором на стену, где висел большой, во весь рост, портрет красавицы, Прасковьи Павловны Тулуповой. Затем, со вздохом запахнув китайского рисунка шёлковый халат, набил табаком трубку, сел в кресло у окна и принялся курить, пуская струйки дыма.

Но, видимо, он о чём-то проговорился, и тётушка что-то поняла, потому что, с удивлением поглядывая на племянника, она проговорила:

– Если ты человек, – люби человека, а не мечту какую-то бессонную, прости господи…

Алексей Алексеевич не ответил. За окном, куда он смотрел со скукой, на дворе, поросшем кудрявой травкой, стоял рыжий телёнок и сосал у другого телёнка ухо. Двор полого спускался к речке, на берегу её в лопухах сидели гуси, белые, как комья снега; один поднялся, взмахнул крыльями и опять сел. Было знойно и тихо в этот полуденный час. За рекой над полосами хлебов колебались и дрожали прозрачные волны жара. По дороге, выбегающей из берёзового леска, ехал верхом мужик; вот он спустился к броду, – лошадь зашла по брюхо в речку и стала пить; потом он, распугав гусей, болтая локтями и пятками, поскакал в гору и крикнул что-то дворовой девке, тащившей охапку соломы, засмеялся, но, заметив в окошке барина, спрыгнул с лошади и снял шапку. Это был нарочный, посылаемый раз в неделю на большой тракт за почтой. Он привёз Федосье Ивановне письмо, а барину – пачку книг.

Федосья Ивановна ушла за очками. Алексей Алексеевич принялся просматривать книги. Внимание его привлекла, в двадцать восьмом выпуске «Экономического магазина», статья о причинах ипохондрии. «Первый несчастный источник ипохондрии есть жестокое и продолжительное любострастие и такие страсти, которые содержат дух в непрерывном печальном положении; человек, обеспокоенный такими пристрастиями, коим выхода он не чает, ищет уединения, погружается отчасу в глубочайшую печаль, покуда, наконец, нервы желудка и кишек его не придут в изнеможение…»

Прочтя эти строки, Алексей Алексеевич закрыл книгу. Итак, его ожидает ипохондрия: страсти, сжигающей его душу, нет выхода.

II

Полгода тому назад Алексей Алексеевич, заканчивая отделку некоторых комнат, посетил в поисках за вещами старый дом. Как сейчас он вспоминает эту минуту. Солнце садилось в морозный закат. По холодеющим полям уже закурилась позёмка. Древняя ворона, каркая, снялась с убранной инеем берёзы и осыпала снегом Алексея Алексеевича, идущего в лисьем тулупчике по дорожке, только что расчищенной в снегу вдоль берега.

На речке, присев у проруби, деревенская девушка черпала воду; подняла вёдра на коромысло и пошла, оглядываясь на барина, круглолицая и чернобровая. На деревне между сугробами зажигался кое-где свет по замёрзшим окошечкам; слышался скрип ворот да ясные в морозном вечере голоса. Унылая и мирная картина.

Алексей Алексеевич, взойдя на крыльцо старого дома, велел отбить дверь и вошёл в комнаты. Здесь всё было покрыто пылью, ветхо и полуразрушено. Казачок, идущий впереди, освещал фонарём то позолоту на стене, то сваленные в углу обломки мебели. Большая крыса перебежала комнату. Всё ценное, очевидно, было унесено из дома. Алексей Алексеевич уже хотел вернуться, но заглянул в низкое, пустое зальце и на стене увидел висевший косо, большой, во весь рост, портрет молодой женщины. Казачок поднял фонарь. Полотно было подёрнуто пылью, но краски свежи, и Алексей Алексеевич разглядел дивной красоты лицо, гладко причёсанные, пудреные волосы, высокие дуги бровей, маленький и страстный рот с приподнятыми уголками и светлое платье, открывавшее до половины девственную грудь. Рука, спокойно лежащая ниже груди, держала указательным и большим пальцем розу.

Алексей Алексеевич догадался, что это портрет покойной княгини Прасковьи Павловны Тулуповой, его троюродной сестры, которую он видал только будучи ребёнком. Портрет сейчас же был унесён в дом и повешен в библиотеке.

Много дней Алексей Алексеевич видел перед собою этот портрет. Читая ли книгу, – он очень любил описания путешествий по диким странам, – или делая заметки в тетради, куря трубку, или просто бродя в бисерных туфлях по навощённому паркету, – Алексей Алексеевич подолгу останавливал взгляд на дивном портрете. Он понемногу наградил это изображение всеми прекрасными качествами доброты, ума и страстности. Он про себя стал называть Прасковью Павловну подругой одиноких часов и вдохновительницей своих мечтаний.

Однажды он увидел её во сне такою же, как на портрете, – неподвижной и надменной, лишь роза в её руке была живой, и он тянулся, чтобы вынуть цветок из пальцев, и не мог. Алексей Алексеевич проснулся с тревожно бьющимся сердцем и горячей головой. С этой ночи он не мог без волнения смотреть на портрет. Образ Прасковьи Павловны овладел его воображением.

III

Федосья Ивановна вернулась в комнату с письмом в руке, с очками на носу и, усевшись напротив Алексея Алексеевича, сказала:

– Павел Петрович мне пишет…

– Какой Павел Петрович, тётушка?

– Да ты что, Алексис, батюшка мой? Павел Петрович Федяшев, секунд-майор… Так он пишет разные разности, а вот – для тебя: «…Много у нас в Петербурге наделал шуму известный граф Феникс, или, как его называют, – Калиостро. У княгини Волконской вылечил больной жемчуг; у генерала Бибикова увеличил рубин в перстне на одиннадцать каратов и, кроме того, изничтожил внутри его пузырёк воздуха; Костичу, игроку, показал в пуншевой чаше знаменитую талию, и Костич на другой же день выиграл свыше ста тысяч; камер-фрейлине Головиной вывел из медальона тень её покойного мужа, и он с ней говорил и брал её за руку, после чего бедная старушка совсем с ума стронулась… Словом, всех чудес не перечесть… Императрица даже склонилась, чтобы призвать его во дворец, но тут случилось препотешное приключение: князь Потёмкин воспылал свирепой страстью к жене графа Феникса, родом чешке, – сам я её не видел, но, рассказывают, – красотка. Потёмкин передавал графу много денег, и ковров, и вещиц; увидав же, что деньгами от него не откупишься, – замыслил красавицу похитить у себя на балу. Но в этот же день граф Феникс вместе с женой скрылся из Петербурга в неизвестном направлении, и полиция их понапрасну по сей день ищет…»

Алексей Алексеевич прослушал письмо с большим вниманием и перечёл его сам. Лёгкий румянец выступил у него на скулах.

– Все эти чудеса – проявление непонятной магнетической силы, – сказал он, – если бы мне встретиться с этим человеком… О, если бы только встретиться… – Он заходил по комнате, издавая восклицания. – Я бы нашёл слова умолить его… Пусть бы он произвёл на мне этот опыт… Пусть воплотит всю мечту мою… Пусть сновидения станут жизнью, а жизнь развеется, как туман. Не пожалею о ней…

Федосья Ивановна со страхом круглыми, выцветшими глазами глядела на племянника. И действительно, было чего испугаться: Алексей Алексеевич бросился в кресло и с длинной улыбкой глядел в окно на подошедших двух девок с лукошками грибов, не видя ни грибов, ни девок, ни поля, по которому по меже между хлебов закрутился высокий столб пыли и побрёл, вертясь и пугая птиц на придорожной берёзе.

IV

Наутро Алексей Алексеевич проснулся с сильной головной болью. Небо было знойно, несмотря на ранний час. Листы висели неподвижно на деревьях, – всё застыло, и цвет зелени отдавал металлическим отблеском, как на могильном венке. Молчали куры; на скате к реке, неподвижно и не жуя, лежала, точно раздувшись, красная корова. Присмирели даже воробьи. Цвет неба на северо-востоке, у земли, был тёмный, глухой и жестокий.

В столовой появился с докладом приказчик. Алексей Алексеевич оставил его беседовать с Федосьей Ивановной, сам же, морщась от ломотья в висках, пошёл в библиотеку и раскрыл книгу, но скоро заскучал над нею, взялся было за перо, но, кроме росчерков своего имени, написать ничего не мог.

Тогда он стал глядеть на портрет Прасковьи Павловны, но и портрет, как и всё вокруг, казался жестоким и зловещим. На лице её сидели три мухи. Алексей Алексеевич почувствовал, что зарыдает, если ещё продолжится это состояние необыкновенной отчётливости и грубости всего окружающего. Душа его изнывала от тоски.

Вдруг в доме бухнула оконная рама, посыпались стёкла и раздались испуганные голоса. Алексей Алексеевич подошёл к окну. Огромная и густая, как ночное небо, туча низко, над самыми полями, ползла на усадьбу. Вода в реке посинела, стала мрачной. Замотались, смялись и легли камыши. Сильный вихрь подхватил гусиный пух на берегу, сорвал с дуплистой ветлы воронье гнездо, раскидал ветви, погнал по двору кур, распушивших хвосты, закачал деревянный забор, задрал юбку на голову бабе и со всей силой налетел на дом, ворвался в окно, завыл в трубе. В туче появился свет и пробежал извилистыми, ослепляющими корнями от неба до земли. Раскололось, затрещало небо, рухнуло громовыми ударами. Задрожал дом. Печально зазвенела в ответ часовая пружина в часах на камине.

Алексей Алексеевич стоял у окна, ветер рвал его длинные волосы и развевал полы халата. Вбежавшая тётушка схватила его за руку и оттащила от окна и что-то закричала, но второй более ужасный удар грома заглушил её слова.

Через минуту упали тяжёлые капли дождя, и дождь полил серой завесой, застучал и запенился о стёкла закрытого окна. Стало совсем темно.

– Алексис, – тётушка всё ещё тяжело дышала, набравшись страха, – говорю тебе: гости к нам приехали.

– Гости? Кто такие?

– Сама не знаю. Карета у них поломалась, и грозы боятся, просятся переночевать.

– Просить, конечно.

– Да уж я распорядилась. Они мокрое снимают. А ты сам-то пошёл бы оделся.

Алексей Алексеевич спохватился и пошёл из библиотеки, но в дверь в это время вскочила Фимка, комнатная девка, простоволосая, в облипшем сарафане:

– Матушка барыня, приезжие-то, провалиться мне, – один из них чёрный, как дьявол.

V

Дождь лил весь остаток дня, и пришлось рано зажечь свечи. Настала тишина. Растворили окна и двери в сад, и там в темноте падал несильный, тёплый и отвесный дождь, тихо шумя о листья.

Алексей Алексеевич в шёлковом кафтане, в камзоле, тканном по палевому полю незабудками, при шпаге, завитой и напудренный, стоял в дверях. Мокрая трава на лужайке, в тех местах, где падал свет, казалась седой. Пахло сыростью и цветами.

Алексей Алексеевич глядел на освещенные окна правого крыла дома, полукругом уходящего за липы. Там в окнах на спущенных белых занавесях появлялись тени: то мужская, в огромном парике, то женская – изящная, то высокая тень в тюрбане – слуги.

Это и были приезжие. Они давно уже и переоделись, и отдохнули и теперь, видимо, прибирались к ужину. Алексей Алексеевич отступил от двери в комнату. Вошёл большого роста, совершенно чёрный человек, с глазами, как яичные белки. Он был в длинном малиновом кафтане, перепоясанном шалью, и другая шаль была обмотана у него вокруг головы. Почтительно, но достойно поклонившись, он сказал по-французски, ломанно:

– Господин приветствует вас, сударь, и просит передать, что с отменным удовольствием принимает приглашение отужинать с вами.

Алексей Алексеевич улыбнулся и спросил, близко подойдя к нему:

– Скажи-ка мне, пожалуйста, как имя и звание твоему барину?

Слуга со вздохом наклонил голову:

– Не знаю.

– То есть как не знаешь?

– Его имя скрыто от меня.

– Э, братец, да ты, я вижу, плут. Ну, а тебя, по крайней мере, как зовут?

– Маргадон.

– Ты что же, эфиоп?

– Я был рождён в Нубии, – ответил Маргадон, спокойно сверху вниз глядя на Алексея Алексеевича, – при фараоне Аменховирисе взят в плен и продан моему господину.

Алексей Алексеевич отступил от него, сдвинул брови:

– Что ты мне рассказываешь?… Сколько же тебе лет?

– Более трёх тысяч…

– А вот я скажу твоему барину, чтобы тебя высекли покрепче, – воскликнул Алексей Алексеевич, вспыхнув гневным румянцем. – Пошёл вон!

Маргадон поклонился так же почтительно и вышел. Алексей Алексеевич хрустнул пальцами, приводя себя в душевное равновесие, затем подумал и рассмеялся.

Казачок в это время распахнул обе половинки резных дверей, и в комнату вошли под руку кавалер и дама. Начались поклоны и представления.

Кавалер был средних лет, плотный мужчина. Багрово-красное лицо его с крючковатым носом было погружено в кружева. Огромный, с локонами, парик, какие носили в начале столетия, был неряшливо напудрен. Синий, жёсткого шёлка кафтан расшит золотыми мордами и цветами. Поверх надета зеленая шуба на голубых песцах. Золотом же были вышиты чёрные чулки. На пряжках бархатных башмаков сверкали брильянты, и на каждом пальце коротких волосатых рук переливалось по два, по три драгоценных перстня.

Хриповатым баском приезжий проговорил приветствие, затем, отойдя на шаг от дамы представил ей Алексея Алексеевича:

– Графиня, – наш хозяин! Сударь, – моя жена!

После этого он занялся табакеркой, нюхая, сморкаясь и задирая голову. Алексей Алексеевич выразил графине сожаление по поводу дурной погоды и живейшую радость по поводу их неожиданного знакомства. Он предложил ей руку и повёл к столу.

Графиня отвечала односложно и казалась утомлённой и печальной. Но всё же она была необыкновенно хороша собой. Светлые волосы её были причёсаны гладко и просто. Лицо её, скорее лицо ребёнка, чем женщины, казалось прозрачным, – так была нежна и чиста кожа; ресницы скромно опущены над синими глазами, изящный рот немного приоткрыт, – должно быть, она с наслаждением вдыхала свежесть, идущую из сада.

У стола, уставленного холодными и горячими закусками, гостей встретила Федосья Ивановна. По-французски она изъяснялась плохо, приезжие совсем не говорили по-русски, поэтому занимать их пришлось одному Алексею Алексеевичу. Выяснилось, что они едут из Петербурга в Варшаву на долгих, и в дороге уже вторую неделю.

– Прошу великодушно простить меня, – сказал Алексей Алексеевич, – знакомясь, я не совсем расслышал ваше имя.

– Граф Феникс, – отвечал приезжий, жадно белыми крепкими зубами вонзаясь в курячью носу.

Алексей Алексеевич быстро поставил задрожавший в руке стакан и побелел, стал белее салфетки.

VI

– Так вы и есть знаменитый Калиостро? – спросил Алексей Алексеевич. – О чудесах ваших говорит весь свет.

Феникс поднял косматые, с проседью, брови, налил вина в стакан и опрокинул его в горло не глотая.

– Да, я Калиостро, – сказал он, с удовольствием причмокнув большими губами, – весь мир говорит о моих чудесах. Но происходит это от невежества. Чудес нет. Есть лишь знание стихий природы, а именно: огня, воды, земли и воздуха; субстанций природы; то есть твёрдого, жидкого, мягкого и летучего; сил природы: притяжения, отталкивания, движения и покоя; элементов природы, коих тридцать шесть, и, наконец, энергий природы: электрической, магнетической, световой и чувственной. Всё сие подчинено трём началам: знанию, логике и воле, кои заключены вот здесь, – при этом он ударил себя по лбу. Затем положил салфетку и, вынув из камзольного кармана золотую зубочистку, принялся решительно ковырять в зубах.

Алексей Алексеевич глядел на него, как кролик. Ужин кончился, и гости перешли в библиотеку, где, прогоняя вечернюю сырость, пылали в очаге дрова. Федосья Ивановна, ни слова не понявшая из разговора, осталась хлопотать в столовой.

Калиостро сел в сафьяновое кресло и, нюхая табак, говорил о том, какую пользу оказывает человеку хорошее пищеварение. Графиня опустилась на стульчик близ огня и глядела на пламя, задумавшись. Её руки, скрещенные на коленях, тонули в голубоватом шелку платья.

– Мой друг, доктор философии, умерший в Нюрнберге, в тысяча четыреста… вот проклятая память, – пробормотал Калиостро, стуча пальцами по табакерке, – мой друг, доктор Бомбаст Теофраст Парацельзиус, не раз говаривал мне: жуй, жуй, жуй, – сие есть первая заповедь мудрого: жуй…

Алексей Алексеевич дико взглянул на графа, но тотчас, как это бывает во сне, немыслимое и действительность сами собой совместились, слились в его представлении, лишь слегка закружилась голова, но и это сейчас же прошло.

– Я также не раз слыхал, ваше сиятельство, – проговорил Алексей Алексеевич, – что хорошее пищеварение вселяет весёлые мысли, а дурное повергает в скорбь и даже вызывает ипохондрию. Но есть и другие причины…

– Несомненно, – сказал Калиостро, опуская брови.

– Осмелюсь взять хотя бы в пример себя… Расстройство моих чувств началось вот от этого портрета…

Калиостро обернул голову, оглядел портрет и опять закрыл бровями глаза.

Тогда Алексей Алексеевич рассказал историю портрета, написанного во Франции (об этом он узнал от тётушки), и то, как нашёл его в старом дому, и, наконец, все свои чувства и несбыточные желания, какие привели его к ипохондрии.

Во время разговора он взглядывал несколько раз на графиню. Она внимательно слушала. Наконец Алексей Алексеевич, поднявшись с кресла и указывая на портрет, воскликнул:

– Ещё сегодня я говорил Федосье Ивановне: ах, если бы мне встретить графа Феникса, я бы умолил его воплотить мою мечту, оживить портрет, а там, – хотя бы это стоило мне жизни…

При этих словах в ясных синих глазах графини появился ужас, она быстро опустила голову и опять стала смотреть на огонь.

– Материализация чувственных идей, – проговорил Калиостро, зевая и прикрывая рот рукой, сверкающей перстнями, – одна из труднейших и опаснейших задач нашей науки… Во время материализации часто обнаруживаются роковые недочёты той идеи, которая материализуется, а иногда и совершенная её непригодность к жизни… Однако я попросил бы у хозяина пораньше нас отпустить спать.

VII

Алексей Алексеевич не закрывал глаз всю ночь. На рассвете он накинул халат, спустился к речке и бросился в невидимую за туманом воду, она была, как парная, но в глубине – студёна. После купанья, одетый и завитой, он выпил горячего молока с мёдом и вышел в сад; мысли его были возбуждены, и голова горела.

Утро настало влажное и тихое. По траве бегали озабоченные дрозды. Свистала иволга, точно в дудку с водой. Над озерцом с полуспущенными фонтанами, в голубоватой мгле, в высоких и пышных деревьях нежно рыдал дикий голубь.

Дорожки были влажные и вымытые, и на одной из них Алексей Алексеевич заметил следы женских ног. Он пошёл по их направлению, и на поляне, там, где из голубоватой мглы проступали очертания круглой беседки и по сторонам её – огромных осокорей, он увидел графиню. Она стояла на мостике и, опустив руки, слушала, как в роще куковала кукушка.

Когда Алексей Алексеевич подошёл ближе, у него забилось сердце: по лицу молодой женщины текли слёзы, обнажённые плечи её вздрагивали. Вдруг, обернувшись на хруст шагов Алексея Алексеевича, она вскрикнула негромко и побежала, придерживая обеими руками пышную юбку. Но, добежав до озерца, остановилась и обернулась. Её лицо было залито румянцем, в испуганных синих глазах стояли слёзы. Она быстро вытерла их платочком и улыбнулась виновато.

– Я испугал вас, простите, – воскликнул Алексей Алексеевич.

– Нет, нет, – она спрятала на грудь платочек и сделала реверанс; Алексей Алексеевич поцеловал ей руку почтительно. – Утро так хорошо, кукушка так славно кричала: мне стало грустно, а вы меня не испугали. – Она пошла рядом с Алексеем Алексеевичем по берегу озерца. – Разве вам не бывает грустно, когда вы видите, как хороша природа? Знаете, я думала о вашем вчерашнем рассказе. Жить в таком изобилии одному, молодому… И всё-таки, почему, почему нет счастья?…

Она запнулась и поглядела ему в глаза. Алексей Алексеевич ответил первое, что вошло в голову, – о грубости жизни и невозможности счастья. При этом он широко улыбнулся, улыбка так и осталась на его губах.

Продолжая прогулку и разговаривая, он видел перед собою только синие глаза, – они словно были насыщены утренней прелестью, в ушах его раздавался голос молодой женщины и отдалённый, немолчный крик кукушки.

Графиня рассказывала, что родилась в деревне, близ Праги, что она круглая сирота, что зовут её Августа, но настоящее имя её Мария, что она вот уже три года путешествует с мужем по свету и столько видела – другому бы хватило на всю жизнь; и что сейчас, в этой утренней мгле, всё прошлое пронеслось перед нею, и она расплакалась.

– Я вышла замуж ребёнком, и сердце моё за эти года созрело, – сказала она и опять ласково и пристально взглянула на Алексея Алексеевича. – Я вас не знаю, но почему-то верю вам так, будто знаю давно. Вы не осудите меня за болтовню?…

Он взял её руку и, нагнувшись, поцеловал несколько раз, и, когда целовал в последний, её рука перевернулась ладонью к его губам, легко сжала их и выскользнула.

– Неужели вы не могли найти жены и подруги, не полюбили женщину, а предпочли мечту бездушную какую-то? – проговорила Мария задрожавшим от волнения голосом. – Вы неопытны и наивны… Вы не знаете – какой ужас ваша мечта… – Она подошла к каменной скамье и села; Алексей Алексеевич опустился рядом с нею.

– Почему же ужас, – спросил он, – что грешного, если я мечтаю о том, чего в жизни нет?

– Тем более… В такое утро нельзя, нельзя мечтать о том, чего быть не может, – повторила она, и глаза её снова налились слезами. Алексей Алексеевич придвинулся ближе и взял её за руку:

– Я чувствую, вы несчастны…

Она молча поспешно закивала головой. Она была взволнована и трогательна, как маленькая девочка. Алексей Алексеевич ощущал, как она всеми силами души стремится привлечь на себя его мысли и чувства. Стало горячо сердцу, – словно ветер, наклоняющий травы и листья, прошла по нему нежность к этой женщине.

– Кто заставляет вас страдать? – спросил он шопотом.

И Мария ответила торопясь, точно в страхе потерять минуту этого разговора:

– Я боюсь… я ненавижу моего мужа… Он – чудовище, каких не видал ещё свет… Он мучает меня… О, если бы вы знали!.. Во всём свете нет близкого мне человека… Многие добивались моей любви, – что мне в том… Но ни один участливо не спросил – хорошо ли мне жить… Мы с вами не успели встретиться – и расстанемся, но я навеки буду помнить эту минуту, как вы спросили. – У неё задрожали губы, – видимо, она делала большое усилие, преодолевая застенчивость, и вдруг залилась румянцем. – Едва я увидала вас, мне сердце сказало: доверься…

– Ради бога… этого нельзя вынести… Я убью его! – воскликнул Алексей Алексеевич, стискивая рукоять шпаги. И сейчас же за спиной сидящих громко кто-то чихнул. Мария вскрикнула слабо, как птица. Алексей Алексеевич вскочил и между стволов лип увидел Калиостро. Он был в той же зелёной шубе и в большой шляпе с белыми падающими на плечи и спину страусовыми перьями. Держа в руке табакерку, он страшно морщился, собираясь ещё раз чихнуть. Лицо его при дневном свете казалось лиловым, – так было полнокровно и смугло.

Алексей Алексеевич, держа руку на рукояти шпаги, глядел в упор на этого дивного человека. Тогда Калиостро, раздумав чихать, протянул табакерку:

– Угощайтесь…

Алексей Алексеевич невольно отнял было руку от шпаги, но сейчас же вновь схватился за рукоять.

– А не хотите нюхать, так и не надо, – сказал Калиостро. – Графиня, я вас искал по всему саду, мой чемодан уложен, но ваших вещей я не касался. – И он обратился к Алексею Алексеевичу: – Итак, если наш экипаж починен, – мы едем.

Калиостро, округлив локоть, подставил его Марии; она покорно, не поднимая головы, взяла мужа под руку, и они удалились по дорожке между густых трав к дому.

Алексей Алексеевич закрыл лицо руками и опустился на скамью.

VIII

Так он просидел долгое время в оцепенении, не слыша ни свиста птиц, ни плеска пущенных садовником фонтанов. Он глядел под ноги на песок, где ползали козявки. Это были те самые плоские, красные козявки, у которых на спине, у каждой нарисована рожица. Одни ползали, сцепившись, – рожица к рожице, – другие то вползали в трещину на плотно убитой дорожке, то вылезали оттуда безо всякой видимой надобности.

Алексей Алексеевич думал о том, что очарование сегодняшнего утра разбило его жизнь. Ему не вернуться более к уютным и безнадёжным мечтам об идеальной любви: синие глаза Марии, два синих луча, проникли ему в сердце и разбудили его. Но что ему в том: Мария уезжает, они не встретятся никогда. И сон и явь его разбиты, каких очарований ждать ещё от жизни?

И вдруг он вспомнил, как Калиостро протягивал ему табакерку и усмехался криво, и им овладело бешенство. Алексей Алексеевич вскочил и, ещё не зная, что он сделает, но сделает что-то решительное, надвинул шляпу на глаза и зашагал к дому.

У дверей его встретила Федосья Ивановна.

– Алексис, – воскликнула она взволнованно, – сейчас был кузнец и сказал, мошенник, что раньше как через два дня графский экипаж не починит.

IX

Известие, что гости остаются, смешало все мысли Алексея Алексеевича, у него начался озноб и дрожание рук. Он вошёл с тётушкой в дом и присел на канапе. Федосья Ивановна, не понимая хода его мыслей, спросила – не послать ли в таком случае в соседнее село за кузнецами?

– Ни под каким видом, – крикнул он, – ни за какими кузнецами посылать не смейте…

И вдруг усмехнулся:

– Нет, Федосья Ивановна, пусть гости поживут у нас два дня… А вот, тётушка, вы, чай, и не разобрали, кто таков наш гость?

– Фенин какой-то.

– В том-то и дело, что не Фенин, а граф Феникс – сам Калиостро!

Федосья Ивановна широко раскрыла глаза и всплеснула пухлыми руками. Но Федосья Ивановна была русская женщина, и поэтому известие, что в доме их – знаменитый колдун, поразило её с иной стороны: тётушка вдруг плюнула.

– Басурман, нехристь, прости господи, – сказала она с омерзением, – всю посуду теперь святой водой мыть придётся и комнаты святить заново… Вот не было заботы!.. Она тоже волшебница?

– Да, тётушка. Графиня – волшебница!

– Так ведь им, проклятым, чай, пища другая совсем нужна… Ах, Алексис… Ведь они, может, нашего и не едят, а ты не догадался… Поди спроси, чего они желают к завтраку…

Алексей Алексеевич рассмеялся и пошёл в библиотеку. Там, закурив трубку, он начал расхаживать и вдруг так стиснул конец чубука зубами, что янтарь хрустнул.

«Вызвать графа на дуэль, убить и бежать с Марией за границу, – подумал он и швырнул трубку на подоконник. – Но повод к дуэли?… Э, не все ли равно!..»

Алексей Алексеевич вытащил шпагу из ножен и начал осматривать лезвие. «Но можно ли драться с гостем?» В это время в глубине комнаты, там, где была арка с задёрнутым малиновым занавесом, скрипнула половица. Алексей Алексеевич быстро поднял голову, но сейчас же забыл про скрип, – мысли вихрем летели у него в голове. «Нет, придётся подождать, когда они отъедут, догнать их за речкой и там уж завязать ссору». Он остановился у окна и, слушая, как стучит сердце, проследил взглядом весь путь, пройденный им давеча с Марией, от беседки, вдоль озера, и до скамьи. «О милая!» – прошептал он.

Настал час завтрака. Алексей Алексеевич ожидал в столовой прихода гостей. Когда послышались их шаги, у него потемнело в глазах. Вошла Мария с опущенными ресницами, сделала тётушке глубокий реверанс и села к столу. Лицо её было бледно и припудрено, точно весь огонь души её погас. Калиостро, развёртывая салфетку, молча покосился на Алексея Алексеевича и сидел весь завтрак надувшись и неприятно, громко жуя. Федосья Ивановна шопотом отдавала распоряжения Фимке и сама не ела.

Напрасно Алексей Алексеевич горячими взглядами старался вызвать краску, хотя бы едва заметное движение на лице Марии: она была, как восковая, а взгляды его каждый раз встречались с ответными взглядами мужа, внимательными и твёрдыми. И Алексей Алексеевич со свойственной ему внезапностью впал в отчаяние.

Завтрак кончился. Мария, не поднимая глаз, удалилась во флигель. Калиостро, пропустив вперёд себя Алексея Алексеевича, выразил желание выкурить трубку в библиотеке.

Развалившись во вчерашнем кресле, он некоторое время сопел чубуком, поглядывал из-под косматых бровей на Алексея Алексеевича, томившегося у окна, и вдруг громко и повелительно сказал:

– Я обдумал и решил, – сегодня вечером я исполню ваше желание: я произведу совершенную и полную материализацию портрета госпожи Тулуповой.

Алексей Алексеевич дико взглянул на него и облизнул пересохшие губы. Калиостро поднялся с кресла и, вынув из кармана оправленную в серебро лупу, начал разглядывать портрет, прищёлкивая языком и посапывая.

Через час начались приготовления. Маргадон снял портрет с гвоздя, тщательно обтёр с него пыль тряпкой, поставил у стены, разостлал перед ним ковёр. В комнате были прибраны и вынесены все лишние вещи, на окнах опущены занавесы. Алексею Алексеевичу было приказано раздеться, лечь в постель и до сумерек лежать, не принимая ни пищи ни питья.

Алексей Алексеевич повиновался всему, чего от него требовали. Лёжа в полутёмной спальне, он чувствовал только, что голова его окована свинцовыми обручами. В пять часов Калиостро принёс ему стакан бурой настойки из ревеня и остролистника, и он выпил, хотя пойло было гнусное. В семь у него было облегчение желудка. В восемь, одетый в просторное и лёгкое платье, он вошёл вместе с Калиостро в библиотеку, где перед портретом, ярко озаряя его, горели в канделябрах восковые свечи.

X

– Дышите не слишком сильно и не слишком слабо. Дыхание должно происходить без зевоты, всхлипов, кашля, одышки и чихания, ибо магнетическая субстанция толчков не терпит.

Так говорил Калиостро, усаживая Алексея Алексеевича в низкое и покойное кресло перед портретом. По красному лицу его с прыгающими бровями, из-под буклей парика текли капли пота. Двигаясь и не переставая говорить, он знаками отдавал приказания Маргадону.

Эфиоп взял из шкатулки пучки сухих трав, положил их в медную чашку и поставил её перед Алексеем Алексеевичем на низенький столик, затем вынул из футляра и отнёс в глубину комнаты музыкальный инструмент в виде мандолины с длинным грифом, принёс большую, тонкую и, видимо, очень прочную сеть и, растянув её в руках, сел на пол близ двери.

В это же время Калиостро отточенным мелом очертил около кресла, где сидел Алексей Алексеевич, большой круг.

– Повторяю, – говорил он, – вы должны напрячь всё воображение и представить эту особу, – он ткнул мелом в сторону портрета, – без покровов, то есть нагую… От силы вашего воображения будут зависеть все подробности её сложения… Я помню, в тысяча пятьсот девятнадцатом году, в Париже, герцог де Гиз просил меня материализировать мадам де Севиньяк, умершую от желудка… Я не успел предупредить, герцог был слишком нетерпелив, и мадам де Севиньяк оказалась под платьем как бы набитым соломою мешком… Я потерял восемь тысяч ливров, и мне стоило большого труда загнать это разъярённое чучело обратно в портрет. Итак, вообразив, со всею тщательностью, сложение желаемой вами особы, вы представьте её затем в одежде, но в этом случае поступайте не горячась, ибо, как это было в тысяча двести пятьдесят первом году, когда я вызывал, по просьбе вдовы покойного, дух французского короля Людовика Лысого, он появился одетый лишь на передней половине тела, задняя же половина была неодета и возбуждала удивление… Маргадон, – позвал Калиостро, выпрямившись и облизывая испачканные мелом пальцы, – поди и позови графиню. – Он отошёл шага на два, смерил глазами круг и опять наклонился, намечая мелом по круговой линии двенадцать знаков зодиака, двадцать два знака кабаллы, ключ и врата, четыре стихии, три начала, семь сфер. Окончив чертить, он вошёл в круг.

– Вы будете иметь совершенный образец моего искусства, – сказал он важно, – способность речи, пищеварение, все отправления органов и чувствительность будут у неё такие же, как и у человека, рождённого от женщины. – Он наклонился над Алексеем Алексеевичем, лежавшим, как труп, в кресле, пощупал у него пульс, приказал закрыть глаза и положил ему на лоб жирную и горячую руку. В это время раздались лёгкие шаги и шорох платья. Алексей Алексеевич понял, что вошла Мария, и застонал, делая последнее усилие освободиться от страшной воли человека, больно нажимавшего ему пальцами на глаза.

– Не шевелитесь, сосредоточьтесь, следуйте моим указаниям… Я начинаю, – повелительно проговорил Калиостро, взял со столика длинный стальной стилет, вошёл в круг и начертил великий знак Макропозопуса. Замкнувшись, он сильным движением поднял руки в широких рукавах шубы, и лицо его с глубокими морщинами и висящим носом окаменело.

За спиной Алексея Алексеевича раздались нежные звуки струн.

– Я замкнут. Я крепко защищен всеми знаками. Я силен. Я приказываю, – нараспев, медленно и всё усиливая голос, заговорил Калиостро. – О, духи воздуха, Сильфы, вас призываю именем Невыразимого, которое выговаривается, как слово Эша… Делайте ваше дело…

Алексей Алексеевич глядел на озарённое свечами надменное лицо Прасковьи Павловны, гордо повёрнутое на высокой шее. В минуту встала перед ним вся тоска его прошлых мечтаний, все томления бессонных ночей, и лицо её, ещё так недавно желанное, показалось ему страшным, мучительным, лихорадочно-жёлтым, как болезнь. Но, чувствуя, что всё же нужно повиноваться, он перевёл глаза ниже, на обнажённые плечи Прасковьи Павловны, и, сделав над собой усилие, стал воображать её, как было сказано. Кровь хлынула ему в лицо. Стыд и резкая боль в груди пронзили его.

Когда было произнесено слово Эша, огонь свечей заколебался, по комнате прошёл затхлый ветер. Алексей Алексеевич впился пальцами в ручки кресла. Калиостро продолжал, усиливая голос:

– Духи земли, Гномусы, вас призываю именем Невыразимого, которое выговаривается, как слог Эл. Делайте ваше дело. – Он поднял стилет и опустил его, и, будто от подземного толчка, весь дом задрожал, зазвенела хрустальная люстра, захлопали в доме двери, и из книжного шкафа, из распахнувшейся дверцы, упала на пол книга. Калиостро продолжал:

– Духи вод, Нимфы, вас призываю именем Невыразимого, которое выговаривается, как звук Ра… Придите и делайте ваше дело… – При этих словах Алексей Алексеевич услышал отдалённый шум будто набегающего на песок прибоя и, не отрывая глаз от Прасковьи Павловны, с ужасом заметил, как все формы лица её начали становиться зыбкими, неуловимыми…

– Духи огня, Саламандры, – громовым уже голосом говорил Калиостро, – могущественные и своевольные, вас призываю именем Невыразимого, которое выговаривается, как буква Иод. Духи огня, Саламандры, призываю и заклинаю вас знаком Соломона подчиниться и делать своё дело… – Он поднял обе руки и вытянулся на цыпочках в величайшем напряжении. – Делайте ваше дело согласно законам натуры, не отступая от формы, не глумясь и не выходя из моего повиновения…

И вслед за этими словами весь портрет по резной раме охватило беззвучное пляшущее пламя, настолько яркое, что огни свечей покраснели, и вдруг от всего облика Прасковьи Павловны пошли ослепительные лучи. Вспыхнули травы в медном горшке. Голос Марии, дрожащий и слабый, запел не по-русски за спиной Алексея Алексеевича.

Но она не успела окончить песни, – Алексей Алексеевич вскрикнул дико: голова Прасковьи Павловны, освобождаясь, отделилась от полотна портрета и разлепила губы.

– Дайте мне руку, – проговорила она тонким, холодным и злым голосом. В наступившей тишине было слышно, как стукнула о пол мандолина, как порывисто вздохнула Мария, как засопел Калиостро.

– Дайте же мне руку, я освобожусь, – повторила голова Прасковьи Павловны.

– Руку ей, руку дайте, – воскликнул Калиостро.

Алексей Алексеевич, как во сне, подошёл к портрету. Из него быстро высунулась маленькая, голая до локтя, рука Прасковьи Павловны и сжала его руку холодными сухими пальчиками. Он отшатнулся, и она, увлекаемая им, отделилась от полотна и спрыгнула на ковёр.

Это была среднего роста, худая женщина, очень красивая и жеманная, с несколько неровными, как полёт летучей мыши, зыбкими движениями. Она подбежала к зеркалу и, вертясь и оправляя волосы, заговорила:

– Удивляюсь… Спала я, что ли?… Что за цвет лица!.. И платье всё помято… И фасон чудной – жмёт в груди… Ах, что-то я не могу припомнить… Забыла… – Она поднесла пальцы к глазам. – Забыла, всё забыла… – Придерживая кончиками пальцев пышную юбку, она повернулась, прошлась, и взгляд её тёмных, матовых глаз остановился на Алексее Алексеевиче. Она медленно улыбнулась, открыв до бледных дёсен мелкие, острые зубы, и взяла его под локоть.

– Вы так странно на меня смотрите. Я страшусь, – проговорила она, жеманно хихикнула и увлекла его к балконной двери. – Нам нужно объясниться.

XI

Когда они вышли, Калиостро положил руки под шубою на поясницу и рассмеялся.

– Отменный получился кадавр, – проговорил он, трясясь всем телом. Затем повернулся на каблуках и уже без смеха стал глядеть на Марию. – Плачете? – Она поспешно отёрла слёзы, поднялась с табурета и стояла перед мужем, опустив голову. – Вы и на этот раз не убедились, сколь велика моя власть над мёртвой и живой природой, не так ли? – Мария, не поднимая головы, с упрямой ненавистью взглянула на мужа, лицо её было искажено пережитым страхом и омерзением. – А юноша ваш прекрасный предпочёл утешаться с мерзким кадавром, не с вами…

Мария ответила тихо и твёрдо:

– Вы ответите на страшном суде за чародейство.

Тогда Калиостро побагровел, вытащил руки из-под шубы и совсем прикрылся бровями. Но Мария стояла неподвижно перед ним, и он сказал с чрезвычайной вкрадчивостью:

– Три года сударыня, не прибегая ни к какому искусству, я терпеливо жду вашей любви. Вы же ежечасно, как волк, смотрите в лес. Нехорошо, если придёт конец моему терпению.

– Над любовью моей вы всё равно не властны, – поспешно ответила Мария, – не заставите вас полюбить.

– Нет, заставлю! – На это Мария вдруг усмехнулась, и его глаза сейчас же налились кровью. – Я вас в пузырёк посажу, сударыня, в кармане буду носить.

– Всё равно, – повторила она, – власти над любовью нет у вас. Жива буду – другому отдам, не вам.

– На этот раз вы замолчите, – пробормотал Калиостро, схватывая со столика стилет, но Маргадон, стоявший до этого неподвижно за его спиной, подскочил к нему и с необыкновенным проворством поймал его за руку. Калиостро, зарычав, левой рукой ударил Маргадона в лицо, – арап зажмурился, – он отшвырнул стилет, шумно выпыхнул воздух и вышел из комнаты.

XII

Алексей Алексеевич и то, что было подобно женщине и что он называл Прасковьей Павловной, шли по дорожке через полянку к прудам. Воздух был влажен. Над садом поднялась луна. Её седой свет озарял всю широкую поляну. Отсвечивала кое-где паутина, уже протянутая пауками в густосиней траве. Белеющими пятнами обозначались цветы, блестела обильная роса. Вдали над прудами поднимались испарения серебристым сиянием.

Алексей Алексеевич шёл молча, сжав рот и глядя под ноги. Зато Прасковья Павловна, глядя на висящий над пышными грудами рощи светлый шар луны, говорила не переставая…

– Ах, луна, луна, Алексис, вы бесчувственны к этим чарам.

Холодный её голосок сыпал словами, как стекляшечками, и невыносимым звуком всё время посвистывал шёлк её платья. От этих стеклянных слов и шёлкового свиста Алексей Алексеевич стискивал челюсти. Сердце его лежало в груди тяжёлым, ледяным комом. Он не дивился тому, что рука об руку с ним идёт то, что час назад было лишь в его воображении. Болтающее, жеманное существо, в широком платье с узким лифом, бледное от лунного света, с большими тенями в глазных впадинах казалось ему столь же бесплотным, как его прежняя мечта. И напрасно он повторял с упрямством: – Насладись же, насладись ею, ощути… – Он не мог преодолеть в себе отвращения.

Дойдя до пруда, до скамьи, где утром он говорил с Марией, Алексей Алексеевич предложил Прасковье Павловне присесть. Она, распушив платье, сейчас же села.

– Алексис, – прошептала она, улыбаясь всем ртом лунному шару, – Алексис, вы сидите с дамой бесчувственно. Надо же знать, сколь приятна женщине дерзость.

Алексей Алексеевич ответил сквозь зубы:

– Если бы знали, сколько я мечтал о вас, не стали бы делать этих упрёков.

– Упрёки? – она рассмеялась, словно рассыпалась стекляшечками. – Упрёки!.. Но вы всё только руки жмёте, и то слабо. Хотя бы обняли меня.

Алексей Алексеевич поднял голову, всмотрелся, и сердце его дрогнуло. Правою рукой он обнял Прасковью Павловну за плечи, левой взял её руки. Глубоко открытая её грудь, с чуть проступающими ключицами, ровно и покойно дышала. Он близко придвинулся к её лицу, стараясь уловить её прелесть.

– Мечта моя, – сказал он с тоскою. Она слегка отстранилась, усмехаясь, покачала головой и взглянула в глаза ему поблескивающими лунными точками, прозрачными глазами. – Я как во сне с вами, Прасковья, – наклоняюсь, чтобы напиться, и вода уходит.

– Обнимите покрепче, – сказала она. Тогда он сжал её со всей силой и поцеловал в прохладные губы, и они ответили на поцелуй с такой неожиданной и торопливой жадностью, что он сейчас же откинулся: омерзением, гадливостью, страхом стиснуло его горло.

После некоторого молчания она проговорила, сладко потягиваясь:

– Мне сыро, есть хочу.

Тогда он быстро поднялся и зашагал к дому, когда же услышал за собой свист платья, прибавил шагу, даже побежал, но Прасковья Павловна сейчас же догнала его и повисла на руке:

– Алексис, у вас претяжёлый характер.

– Слушайте – крикнул он, останавливаясь, – не лучше ли нам расстаться…

– Нет, совсем не лучше, – она перегнулась и заглянула ему в лицо, – мне с вами приятно.

– Но вы омерзительны мне, поймите! – он дёрнул руку и побежал, и она, не выпуская руки, полетела за ним по тропинке.

– Не верю, не верю, ведь сами сказали, что я мечта ваша…

– Всё-таки вы отвяжетесь от меня!

– Нет, мой друг, до смерти не отвяжусь…

Они об руку влетели в дом. Алексей Алексеевич бросился в кресло, она же, обмахиваясь веером, стала перед ним и глядела весело.

– Много, много, мой милый, придётся над вами потрудиться, чтобы обуздать ваш характер… Вы себялюбец. – Она сложила веер и присела на ручку кресла к Алексею Алексеевичу. – Дружок, мне ужасно чего-то всё хочется, не то есть, не то пить… А то будто вода бежит по моему телу…

Алексей Алексеевич сорвался с кресла и, подойдя к двери, потянул за большую бисерную кисть звонка.

– Вам принесут еду, питьё – всё, что хотите. Успокойтесь.

Далеко в доме брякнул колокольчик, и послышались мягкие шаги Федосьи Ивановны.

XIII

Алексей Алексеевич, загораживая собою полуоткрытую дверь, сказал тётушке, чтобы она распорядилась подать в библиотеку какой-нибудь еды. Федосья Ивановна внимательно и странно взглянула на Алексея Алексеевича, молча отстранила его от двери, вошла в комнату и сейчас же увидела тощую, – как она потом рассказывала, – черноватую женщину, даже и не женщину, а моль дохлую, – стоит, вертит веером и смотрит пронзительно.

Тётушка немедленно же разинула рот и «села на ноги».

– Федоси, – пискливым голосом сказала ей та, черноватая, – не узнаёшь меня, моя милая?…

Тётушка ещё сильнее села, уперлась ногами и глядела на пустую раму от портрета. Когда же Прасковья Павловна приблизилась на шаг, тетушка подняла руку с крестным знамением…

– Ну, чего страшишься, Федосья Ивановна, всё это очень просто, – с досадою сказал Алексей Алексеевич, – эта дама – плод чародейства графа Феникса. Идите и распорядитесь насчёт еды…

Морщась, как от изжоги, он подошёл к двери в сад, опёрся о притолку и стал глядеть на полянку, залитую лунным светом. Он слышал затем, как тётушка забормотала молитву, сорвалась с места и утиной рысью выбежала из комнаты, как злобно захихикала вслед ей Прасковья Павловна, как в доме началась испуганная беготня и шопот. Но он не оборачивался и с тоскливой мукой глядел на освещенные окна флигеля.

В комнате зазвенела посуда, – это Фимка накрывала столик, расставляла судки и тарелки и, втягивая голову в плечи, с ужасом всё время косилась через плечо.

Прасковья Павловна села к столу и сказала Фимке:

– Раба, что в этом судке?

– Сморчки, матушка барыня.

– Положи. – Фимка подала грибы и стала за стулом, закрыв передником рот. Прасковья Павловна откушала и велела положить себе лапши.

– Дурно служишь, – сказала она, принимая тарелку. – Хотя ты и девка деревенская, а служить должна жеманно.

– Буду стараться, матушка барыня.

– Приседай, говоря с госпожою! – Прасковья Павловна впилась в неё тёмными глазами и вдруг стукнула ложкой по столу. – Раба, присядь!.. Ногу правую подворачивай… На стороны, – на спину не вались… Подол держи… Улыбайся… Слащавее…

Алексей Алексеевич с отвращением глядел на эту сцену.

– Оставьте девку в покое, – наконец сказал он. – Фимка, убирайся!

Прасковья Павловна, держа в руке ложку, с удивлением оглянулась на него, дёрнула плечиком:

– Алексис, мой друг, не вы, я здесь госпожа. Эту же девку велю высечь, чтобы вразумительнее понимала науку…

Кровь бешенства хлынула в глаза Алексею Алексеевичу, но он сдержался и вышел в сад.

XIV

Алексей Алексеевич, засунув глубоко руки в карманы камзола, шёл по поляне, – росой замочило ему чулки до колен, в голове рождались бешеные мысли. Бежать? Утопиться? Убить её? Убить графа? Убиться самому?… Но мысли, вспыхнув, пересекались, – он чувствовал, что погиб; проклятое существо впилось в него, как паук, и, кто знает, какой ещё страшной властью обладает оно?

– Сам, сам накликал, – бормотал он, – вызвал из небытия мечту, плод бессонной ночи… Гнусным чародейством построили ей тело. Горячечное воображение не придумает подобной пакости…

Алексей Алексеевич остановился и отёр холодный пот со лба… «А вдруг это только сон? Ущипну себя и проснусь в чистой постели, свежим утром… Увижу лужок, гусей, простую девку с граблями…»

В тоске он замотал головой, поднял глаза. Луна высоко стояла над садом, и мглистые облачка скрадывали её свет. С речки доносилось уханье лягушек.

В это время в тишине сада раздался резкий и тонкий голос Прасковьи Павловны, она звала: «Алексис!» Не отвечая, он только топнул ногой; итти на зов – нельзя, бежать было постыдно. Он увидал приближающиеся к нему три фигуры: Маргадона, Калиостро и Прасковьи Павловны. Она подошла первой и крикнула злобно:

– Всё знаю, голубчик! Я-то думала, вид рассеянный и дерзкие слова – от любовной причуды. А у вас другая на уме. Слышите, другой около себя не потерплю!..

– Ай, ай, ай! – проговорил Калиостро, приближаясь. – Я-то старался до седьмого пота, а вы, сударь, нос от неё воротите.

– Любовник перекидчивый, – взвизгнула Прасковья Павловна, – на цепь вас велю посадить в подполье.

– Нет, сударыня, на цепь его сажать не годится, – ответил Калиостро, – а вы, сударь, не упрямьтесь, домой нужно итти, – барыня спать хочет, и одной ей ложиться в кровать прискорбно.

Давешнее оцепенение снова овладело Алексеем Алексеевичем, он вздохнул и поплёлся к дому, увлекаемый под руку Прасковьей Павловной. Но уже у самых дверей он обернулся и увидел в окне флигеля на занавесе женскую тень. Он рванулся и закричал: – Мария! – Но сзади его подхватил Маргадон, втолкнул в комнату и запер стеклянную дверь.

Алексей Алексеевич вскрикнул, потому что словно пелена спала у него с глаз: он понял, в чём спасение. Оставшись с Прасковьей Павловной наедине, он закурил трубку, сел на книжную лесенку и сделал вид, будто слушает. Прасковья Павловна грозилась сгноить его на цепи, кричала, что весь дом против неё, и завтра же она выкинет на двор рухлядишку Федосьи Ивановны, выдерет Фимке волосы, перепорет всю дворню, наведёт свои порядки…

Алексей Алексеевич ждал, когда она устанет кричать, но у неё злости не убавлялось. Он слушал её и не слышал, сердце его часто билось. Он решил действовать. Выколотил трубку и – встал, потянулся.

– Всё это мелочи, – проговорил он, зевая, – идёмте спать.

Прасковья Павловна сейчас же оборвала поток слов и изумлённо, радостно усмехнулась запёкшимися губами. Алексей Алексеевич взял со стола зажжённый канделябр и отогнул в арке занавес, пропуская вперёд себя Прасковью Павловну. Когда же она прошла, он поднёс горящие свечи к занавесу, и алый бархат его мгновенно был охвачен огнём.

– Пожар! – не своим голосом закричал Алексей Алексеевич, швыряя канделябр, и побежал по длинной галлерее, загибающей к флигелю, где были гости.

Один только раз он приостановился, обернулся и видел, как Прасковья Павловна, вскрикивая, срывала худыми руками пылающий занавес. Когда вдали галлереи послышались голоса и топот ног, Алексей Алексеевич прыгнул к окну и прижался к его глубокой нише.

XV

Мимо него пробежали с испуганными восклицаниями Маргадон в развевающемся халате и Калиостро, в ночном колпаке, в пёстрой длинной рубахе и без панталон. Они скрылись за поворотом, откуда валил дым. Тогда Алексей Алексеевич бросился к флигелю, куда вела одна дверь со стороны галлереи, другая открывалась прямо в сад. Там-то он и увидел Марию, стоящую на пороге. Она была в белой шали, накинутою поверх платья, и в чепчике. Алексей Алексеевич распахнул окно, выскочил из галлереи в сад и подбежал к молодой женщине.

– Мария, – проговорил он, складывая руки на груди, – скажите одно только слово… Подождите… Если – нет, я погиб… Если – да, я жив, жив вечно… Скажите, любите вы меня?…

У неё вырвался лёгкий короткий крик, она подняла руки, обвила ими шею Алексею Алексеевичу и с откинутой головой, с льющимися слезами, сквозь слёзы, в глаза ему, проговорила взволнованно:

– Люблю вас.

И когда она сказала эти слова, с него спали чары: сердце растопилось, горячие волны крови зашумели по жилам, радостно вдохнул он воздух ночи и благоухание юного тела Марии, взял в ладони её заплаканное лицо и поцеловал в глаза:

– Мария, бегите этой аллеей до пруда, ждите меня в беседке. Не забудьте: когда вы перейдёте мостик, дёрните за цепь, и он поднимется… Там вы будете в безопасности…

Мария кивнула головой, в знак того, что всё поняла, и, придерживая платье, быстро пошла по указанному направлению, обернулась, усмехнулась радостно и скрылась в густой тени аллеи.

Тогда Алексей Алексеевич вытащил из ножен шпагу и кинулся в дом через балконные двери.

Сбив с ног Фимку, решительно отстранив Федосью Ивановну, повисшую было на его руке, растолкав перепуганную челядь, он вбежал в библиотеку. Комната была полна дыма. Пять свечей второго канделябра едва-едва коптяще-красными язычками освещали разбросанные по всему полу книги из повалившегося шкафа, Маргадона, который топтал тлеющий ковёр, и Калиостро, присевшего у кресла, и в кресле – сморщенное, с тёмными ребрами существо, едва прикрытое лохмотьями обгоревшего платья. При виде Алексея Алексеевича оно зашипело, сорвалось с кресла и устремилось ему навстречу. Но он, вскрикнув, вытянул перед собой шпагу, и оно, с воплем отчаяния и злобы, отшатнулось от устремлённого на него лезвия, кинулось в глубь комнаты и исчезло за книжными шкафами.

В то же время Калиостро, загородившись креслом, делал Маргадону знаки. Эфиоп оставил топтать ковёр и стал сбоку приближаться к Алексею Алексеевичу, вытягивая нож из-за пояса. Но тот, предупреждая прыжок, сам выбросился вперёд с вытянутой рукою, и лезвие шпаги до половины вонзилось Маргадону в плечо. Эфиоп крякнул и, хватая воздух, повалился навзничь. Тогда Калиостро швырнул в Алексея Алексеевича креслом и, загораживаясь предметами и бросая их, вертелся по комнате с необыкновенным для его лет и тучности проворством. Алексей Алексеевич гонялся за ним, стараясь ударить шпагой. Но Калиостро удалось выскользнуть в галлерею, откуда он выпрыгнул через первое же открытое окно в сад и большими прыжками, задирая голые ноги, побежал к прудам.

Алексей Алексеевич настиг его лишь у мостика, ведущего к беседке, где между колонн смутно белело платье Марии. Калиостро, зарычав, кинулся через мостик, не видя, что средняя часть его поднята, – взмахнул руками и с тяжёлым плеском, как куль, упал в воду. Раздался слабый крик Марии. Заиграла лунная зыбь по поверхности пруда, и, низко над травой, с длинным свистом, пролетела испуганная птичка. И снова стало тихо; ни звука ни на пруду, ни в тёмных древесных чащах.

Алексей Алексеевич, всматриваясь, взошёл на мостик и наклонился у края разъятой его части. И вдруг у самой сваи, у воды, увидел глаза, – они медленно мигнули. Он различил поднятое лицо, щетинистый череп и торчащие уши Калиостро.

– Наверх вы всё равно не подниметесь, – сказал ему Алексей Алексеевич, – свая склизкая, и я предупреждаю: если вы только опять начнёте свои фокусы, я вас заколю. Вы негодяй? – Он фыркнул носом. – Сидите лучше смирно, вас сейчас вытащат.

Он приложил ладони ко рту и закричал: – Эй, люди, сюда! – И скоро вдали раздались голоса людей, и начали подбегать мальчишки, дворовые мужики, девки, кто с вилами, кто с косой, кто просто с дубиной, – все были спросонок и встрёпанные.

Алексей Алексеевич приказал принести верёвок, связать Калиостро и вытащить из воды. Трое рослых мужиков, сняв портки и крестясь, полезли в воду. Под мостиком, между сваями, началась возня. «Алексей Алексеевич, он, пропасти на него нет, царапается», – кричали оттуда. «За щёки его хватай, тяни из воды!» – кричали с мостика.

Наконец Калиостро скрутили верёвками и вытащили на берег. Он более не сопротивлялся и, в облипшей рубашке, опустив голову и постукивая от холода зубами, пошёл в толпе дворовых к дому.

Алексей Алексеевич, оставшись один, стал звать Марию, сначала тихо, потом всё громче, испуганнее. Она не отвечала. Он обежал пруд, вскочил в утлую лодочку и, упираясь шестом, переехал на островок. Мария лежала в беседке на деревянном полу. Алексей Алексеевич обхватил её, приподнял, прислонил к себе её бессильно клонившуюся голову и, целуя её лицо, едва не плакал от жалости и любви к ней. Наконец он почувствовал, как её тело стало легче, поднялась и опустилась её грудь, и светловолосая голова её легла удобнее на его плечо. Не раскрывая глаз, Мария проговорила едва слышно: – Не покидайте меня.

XVI

Пожар удалось потушить. Выгорела лишь библиотечная комната, – водою и огнём в ней попорчено было много книг и вещей, и дотла сгорело полотно на портрете Прасковьи Павловны.

На рассвете к крыльцу подали телегу, в неё на свежее сено положили вещи гостей и посадили Маргадона, – он был совсем плох: весь серый, земляного цвета, с отвисшим ртом и с головою, закутанной в два тёплых платка. Народ, стоявший у крыльца и вокруг телеги, стал жалеть старика, – всё-таки человек подневольный, слуга, пропадает не по своей охоте. Скотница дала ему на дорогу калёное яичко. Зато, когда вывели всё ещё связанного Калиостро, в нахлобученном кое-как парике и в шляпе с растрёпанными перьями, в накинутой поверх ночной рубашки песцовой шубе, мальчишки засвистали, бабы начали плеваться, а подслеповатый мужик Спиридон, без шапки, распоясанный и босиком, всю ночь больше всех суетившийся на глазах у барина, подскочил к Калиостро и развернулся, чтобы дать ему в ухо, но его оттащили. Калиостро сам влез в телегу, насупленный, с нависшими бровями. Мордатый парень, славившийся в деревне силой и отчаянностью, весело прыгнул на нахлёстки, замотал верёвочными вожжами, сивая кобылёнка влезла в хомут, и телега тронулась под свист и улюлюканье дворни.

– Федька, – закричал Алексей Алексеевич с крыльца, – повезёшь их прямо в Смоленск и там сдай городничему.

– Будьте покойны, Алексей Алексеевич, – уже издалека ответил Федька, – доставим в полном порядке, не впервой.

XVII

После обморока в беседке Мария едва могла дойти до дома. Её уложили во флигеле, в спальне, предназначенной для особо именитых гостей. Над кроватью полуоткинули балдахин, на окнах спустили шторы, и Мария забылась сном. Гак она проспала до полудня. Федосья Ивановна, часто подходившая к дверям, услышала её бормотанье, вошла в спальню и увидела, что Мария лежит с закрытыми глазами, ярко-румяная, и не переставая говорит про себя тихим голосом. У неё началась горячка и держала её между жизнью и смертью более месяца.

Алексей Алексеевич едва не сошёл с ума от беспокойства и в тот же день сам поскакал в Смоленск за лекарем. На обратном пути он узнал от лекаря, что к смоленскому городничему привозили на телеге двух каких-то иностранцев, городничий их сначала арестовал, а затем с большим почётом отправил по варшавскому шляху. Осмотрев Марию, лекарь сказал, что одно из двух: либо горячка возьмёт своё, либо человек возьмёт своё.

Алексей Алексеевич целые дни теперь проводил у постели Марии, спал в кресле у окна, почти ничего не ел, изменился, сильно исхудал; его лицо возмужало, стали влажными глаза, в каштановых волосах появилась белая прядь.

Однажды, ближе к вечеру, он дремал и не дремал, сидя в кресле. Сквозь персиковые занавеси солнце протянуло длинные лучи с танцующими пылинками; билась сонная муха о стекло; Алексей Алексеевич, разлепляя веки, поглядывал на пылинки в луче, на муху. Каминные часы спокойно отстукивали минуты жизни. И вот, сквозь дремоту, Алексей Алексеевич начал ощущать какую-то перемену во всём, заворочался, обернулся к кровати и увидел раскрытые синие глаза Марии. Она смотрела на него и смешно морщилась от изумления и усилия припомнить что-то. Он опустился на колени у кровати. Мария проговорила:

– Скажите, пожалуйста, где я нахожусь и кто вы такой? – Алексей Алексеевич, не в силах от волнения говорить, осторожно взял её руку и прижался к ней губами. – Я. давно смотрю, как вы дремлете, – продолжала Мария, – у вас такое грустное лицо, как у родного, – она опять сморщилась, но сейчас же бросила вспоминать, – вот если бы вы открыли окно, было бы хорошо…

Алексей Алексеевич раздвинул шторы, раскрыл окна, и, вместе с тёплым и душистым воздухом сада, в спальню влетел весёлый шум птичьего свиста и пения. У Марии появился румянец. Улыбаясь, она слушала, и вот издалека три раза прокуковала запоздалая глупая кукушка. Глаза Марии налились слезами. Алексей Алексеевич наклонился к ней, она прошептала: – Спасибо вам за всё…

Вскоре она уснула крепко и надолго. Началось её выздоровление, и с этого дня Алексей Алексеевич не проводил уже более ночей в её спальне.

Вместе с выздоровлением Марии настало то, что понимала только одна Федосья Ивановна: ни минуты Алексей Алексеевич и Мария не могли пробыть друг без друга, а когда сходились – молчали: Мария думала, Алексей Алексеевич хмурился, кусал губы, стоял или сидел в совершенно неудобных для человека положениях.

Когда однажды тётушка заговорила с ним:

– Как же ты, всё-таки, Алексис, прости меня за нескромность, думаешь поступить с Машенькой? К мужу её отправишь, или ещё как? – он пришёл в ярость:

– Мария не жена своему мужу. Её дом здесь. А если она меня видеть не желает, я могу уехать, пойду в армию, подставлю грудь пулям…

Ночи он проводил скверно: его мучили кошмары, наваливались на грудь, давили горло. Он вставал поутру разбитый и до пробуждения Марии бродил мрачный и злой по дому, но едва только раздавался её голос, – он сразу успокаивался, шёл к ней и глядел на неё запавшими, сухими глазами.

Настал август. Над садом, мерцая в прудах, высыпали бесчисленные звёзды, облачным светом белел Млечный путь. Из сада пахло сырыми листьями. Улетали птицы.

В одну из таких ночей Алексей Алексеевич и Мария сидели в её спальне у камина, где, перебегая из конца в конец огоньками, догорало полено. И вот в полутьме, в глубине комнаты, из-за полога выдвинулась тень. Алексей Алексеевич вздрогнул, всмотрелся. Подняла голову и Мария. Тень медленно исчезла. Прошла минута тишины. Мария бросилась к Алексею Алексеевичу, обхватила его, прижалась и повторяла отчаянным голосом:

– Я не отдам тебя!.. Я не отдам тебя!..

В эту минуту всё разделявшее их, всё измышленное и сложное разлетелось, как дым от ветра. Остались только губы, прижатые к губам, глаза, глядящие в глаза: быть может, быстротечное, быть может, грустное, – кто измерил его? – счастье живой любви.

1919

4,7
216 baho

Janrlar va teglar

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
01 may 2013
Yozilgan sana:
1919
Hajm:
38 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-4467-0479-8
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar