Kitobni o'qish: «Нигде и никогда»

Shrift:

Кое-что о дефиците

Когда я вошел в свою комнату, в кресле сидел Пришелец. Он был синеватого цвета и весь как-то переливался и мерцал.

– Привет, – сказал я.

– Здравствуйте, – отозвался Пришелец. Он говорил, не открывая рта. Телепатия, ясное дело. – Извините за вторжение.

– Ну что вы, о чем разговор!

Я сел напротив него, предложил закурить.

– Спасибо, не курю, – вежливо отказался Пришелец. – Берегу здоровье.

– Правильно делаете, – сказал я и закурил.

Пришелец порозовел.

– Ох, простите! – я торопливо потушил сигарету.

– Нет-нет, курите, пожалуйста, – Пришелец зашевелил одной из своих восьми конечностей. – Это нисколько мне не мешает.

Мы помолчали немного.

– Издалека к нам будете? – осведомился я наконец.

– Из Центра Галактики, – лаконично пояснил Пришелец.

– Ого! – изумился я. – Края неблизкие.

– Ну, сами понимаете, не на своих восьми. Через подпространство.

– Разумеется, разумеется, – закивал я. – И как там у вас в Центре?

– Плохо… – Пришелец позеленел и закрыл единственный глаз. – Я, собственно, потому вас и побеспокоил.

– Ну-ну, – я заворочался, устраиваясь поудобнее. – Чем могу быть полезен?

Пришелец открыл глаз.

– Видите ли, у нас нет ягодного сока.

– Как нет?! – поразился я. – Совсем?

– Совсем, – вздохнул Пришелец. – Раньше мы импортировали его с Флавии, но там недавно произошел военный переворот, и пришедшая к власти хунта закрыла границы.

– Ай-яй-яй! – посочувствовал я.

– А у меня сегодня собираются гости, – продолжал Пришелец. – По поводу моего повышения в должности. Естественно, я пригласил все начальство… Ну, а что за праздник без сока! Чем омывать хобот? – Пришелец судорожно вцепился конечностями в кресло. – Вчера целый день бегал, искал. И представьте, нигде нет… Спасибо, подсказали, что здесь бывает. Далековато, конечно, с пересадками, но что поделаешь? – Пришелец интенсивно замерцал. – Мое счастье, что линию сюда провели, а то бы совсем беда.

Пришелец замолчал и взглянул на меня.

– Так в чем же дело?! – вскричал я. – У меня полным-полно этого ягодного сока. Идите на кухню и берите, сколько нужно.

– Правда? – обрадовался Пришелец. – Огромное вам спасибо!

Он вскочил с кресла и, свернувшись клубком, покатился к двери.

– В правом углу! – крикнул я вдогонку.

Вскоре Пришелец вернулся.

– Сок я уже отправил, – заявил он, останавливаясь у входа.

– Вот и отлично, – сказал я, вставая с кресла.

– Вы уж извините за беспокойство, – Пришелец пожелтел. – Сами, небось, знаете, какова напряженность полей… Выйти можно только в вашей комнате. Тем более, если учесть кривизну гипертоннеля. Станцию-то эту планировали на пустыре, а вы здесь построили дом…

– Да что вы, не стоит извиняться. Вы меня нисколько не обеспокоили.

Пришелец медленно посинел.

– Знаете что, – заявил он. – У нас чудесные мафики. Бесподобные. Будет время, забегите ко мне, на Орию, я вас отблагодарю. Гипертоннель выходит прямо у моего гнезда.

– Спасибо! – с чувством сказал я. – Непременно забегу.

– Ну, еще раз извините, мне пора. Надо успеть все приготовить.

– До свидания, – сказал я.

– До свидания.

Пришелец перестал мерцать, из синего сделался светло-серым, потом почти совершенно прозрачным – и исчез.

Я вышел из комнаты и пошел проверить свои запасы сигарет. Так и есть! Осталась всего одна пачка. Что ж, надо будет тоже сбегать кое-куда. Своего-то табачку не имеем… Вот и приходится посещать одну планетку через подпространство. Лишь бы Иван Петрович был дома…

Я пошарил щупальцем на полке, отыскивая теплые шапки для обеих голов, – на этой Земле довольно прохладно, не то, что у нас, – и застыл на месте, готовясь к переходу в подпространство.

1973

…И не было Земли

И не было никогда такой планеты с названием Земля, а были лишь клочки старых-престарых легенд, которые неизвестно кто и когда сочинил в припадке сомнительного вдохновения. И почему не ослабевает у людей тяга к выдумкам? Неужели действительность скучнее сказок? Ну почему кое-кто считает, что всем станет жить еще лучше и веселее, если люди уверуют, что их предки вышли в мир с этой фантастической Земли, как, скажем, первые куллиты из озера Та, если взять древнейшие куллитские предания, или праматерь эрпов с горы У-ти-ло, откуда она якобы была изгнана богом Ноу за тунеядство, если обратиться к религиозным книгам эрпской культуры?

Сколько копий было переломано, сколько энергии израсходовано, сколько сорвано голосов в ходе жарких дискуссий по поводу этой Земли! «Была!» – доказывали одни, размахивая пустыми руками. «Не было!» – возражали другие. Руки их, между прочим, тоже были пусты. В этих раскаленных словесных баталиях отсутствовало самое главное – факты, а без них мели не мели языком – ничего не прибавится. Ну, как можно поверить в бредни о Земле – легендарной прародине всех существующих во Вселенной цивилизаций? Жизнь зародилась на сотнях планет, и не было среди них ни одной с названием Земля. Если принять тезис о планете-избраннице, прародительнице, то сразу возникает вопрос: позвольте, а в честь чего это избранница? Кто ее избирал? Тут же напрашивается предположение о некоем волевом акте, а подобное предположение ведет с твердой дороги науки прямехонько в болото религиозных предрассудков. Вот так.

В конце концов имеется уже печальный опыт подобных споров. Предания сохранили отголоски древних дискуссий по поводу существования некой Атлантиды. Где они теперь, эти споры, к чему они привели? Костры их угасли, не подкрепленные хворостом фактов. Так будет в итоге и с теперешними препирательствами о Земле.

В общем-то, его, Лета, гораздо больше интересует… Нет, даже не так! Он целиком захвачен любопытнейшей проблемой, послушайте: экономические отношения ксеров в период пальского оледенения. Так-то! А вопрос о Земле его совершенно не волнует, потому что вопрос этот надуман. Любой уважающий себя историк вступает в спор только вооруженный фактами, что и отличает его от простого болтуна. А вот Мизи, как ни грустно это констатировать, оказался именно из разряда последних. Он так яростно старался доказать недоказуемое и был настолько голословен, что у него, уравновешенного Лета, лопнуло терпение. Пришлось сказать раздраженно: «Послушай, Мизи, ты волен тратить свое время, как сочтешь нужным, даже на чепуху. Но зачем ты своей чепухой отнимаешь время у другого? С землеманами мне не по пути!»

Да, действительно, Мизи настолько вывел Лета из равновесия, что даже уединившись на этой планете, он вместо того, чтобы сразу же приступить к анализу памятников пальского периода, продолжал мысленно спорить с Мизи и ему подобными.

Увы, Мизи не одинок! Сколько историков растрачивают силы впустую и убивают время на бесплодные измышления, провозглашая: «На планете Электра самый большой материк носит название Новая Земля – значит, была и Старая Земля, или просто Земля, та самая искомая Земля!» А когда им резонно указываешь на то, что на планете Уро есть остров Рипикинасатави, что в переводе с бьяя и значит «старая земля», а планета испокон веков зовется Уро и никак иначе, они начинают отчаянно мотать головами и кричать: «Нет, не то! Должна быть планета с названием Земля, должна!»

А почему, если разобраться, должна? Слово «земля» в едином мировом языке означает поверхность любой планеты, не покрытую водой, нефтью, соляной кислотой и так далее, так же как и море везде море, и горы тоже. Никто же не делает предположения, что когда-то и где-то была или есть планета Гора, или Океан, или Пустыня. А вот Земля втемяшилась им в головы, и все потому, что кто-то когда-то где-то сказал: «Все мы родом с Земли. Запомните и передайте другим».

Кто сказал? Когда? Где? Это ли именно сказал? И вообще – сказал ли?

И хватит наконец! Он здесь не для того, чтобы мысленно продолжать беспредметный спор с Мизи. Есть дела намного важнее: работа с ксерскими документами, кропотливое изучение материалов раскопок, сравнительная характеристика экономики ксеров и бангов и многое-многое другое. Дел хватает, только поворачивайся!

Лет любовно оглядел контейнеры, аккуратными желтыми рядами возвышавшиеся у задней стены Камеры, и окончательно выбросил из головы все эти домыслы о мифической Земле.

– Эй, Помощники! – весело крикнул он, предвкушая увлекательную работу. – Разбирайте!

Маленькие разноцветные Помощники моментально выпрыгнули из стен и принялись деловито извлекать из контейнеров содержимое и раскладывать его на полу Камеры. Их суставчатые конечности бережно переносили и ставили хрупкие глиняные горшки, груды черепков, ворох древесной коры с нацарапанными письменами, полуистлевшие кожаные треугольнички монет и еще великое множество всякой всячины, оставшейся от некогда могучей, сумевшей пережить три оледенения, а потом обратившейся в прах под ударами более сильных врагов цивилизации ксеров с планеты Либея.

Лет тем временем попросил Камеру приготовить обед, разобраться с морем (то есть выяснить, можно ли в нем купаться) и посмотреть, не будет ли завтра дождя. Потом он открыл дверцу в стене и выпустил на волю стремительно взмывший к потолку коричневый мохнатый комочек, усыпанный блестящими точками хрусталиков.

– Привет, Ухоглаз!

– Здравствуй, Лет. Мы уже прибыли?

Лет уселся на торопливо сгустившийся воздух и хлопнул себя по коленям:

– Прибыли! И честное слово, планетка мне нравится. Смотри, Ухоглаз!

Он махнул рукой, и стена исчезла. Камера стояла посреди огромного песчаного пляжа, золотой дугой окаймлявшего бухту. Зеленые волны, разогнавшись от самого горизонта, с мерным гулом выскакивали на песок и отползали, оставляя пенную полосу. За пляжем густо зеленели невысокие горы, и над морем, пляжем и горами умиротворенно опрокинулось небо, свежее голубое небо и солнце – беззвучный крик горячего света, льющегося из голубизны. Желтое, зеленое и голубое – что может быть чудесней? Как раз то, что нужно для плодотворной работы.

– Нравится, Ухоглаз?

Хрусталики восторженно вспыхнули мелкими искорками.

– Ух, как красиво, Лет!

Лет закинул руки за голову и довольно рассмеялся:

– Еще бы! У меня просто нюх на такие местечки. Может быть, помнишь Эрру? Или Петию?

– Странный вопрос! – несколько обиженно сказал Ухоглаз. – Я помню все.

– Ну-ну, старина, не дуйся! – Лет сделал приглашающий жест, и мохнатый комочек, помедлив немного, опустился ему на плечо. – Знакомься: Форгесанта. Достоинства очевидны, недостатков пока не замечено. Согласен?

– Угу, – ответил Ухоглаз.

– Кроме всех этих достоинств, – Лет обвел рукой море и горы, – планета необитаема. Это, пожалуй, самое лучшее. А Связных я оставил дома, и помешать мне будет ой, как непросто!

Помощники разгрузили контейнеры и безмолвно застыли у стены.

– Все? Спасибо, ребята!

Лет с довольным видом проводил глазами юркнувших в стены Помощников и умиротворенно осмотрел свои богатства.

– Эх, Ухоглаз, и поработаем же!

– А откуда ты узнал об этой Форгесанте? – поинтересовался Ухоглаз. – Я сейчас основательно пошарил по всем закоулкам, но такой не припомнил.

– О, это целая история! – оживился Лет. – Сюда ведь не заглядывали со времен первых экспериментов с новой энергосистемой. Помнишь группу Роши? Сколько она звезд перевела ни за что ни про что!

– Еще бы не помнить! – фыркнул Ухоглаз. – Об этом все помнят.

– Так вот, – продолжал Лет, – эта красавица, что мирно сияет сейчас над нами, была опубликована в списке пущенных тогда на топливо для новой энергосистемы. А на самом-то деле Роши ее не тронул, хотя все с тех пор считали ее уничтоженной. – Лет торжествующе подбросил Ухоглаза под потолок. – Информатор ошибся всего на одну букву: сожгли не Соце, а Соци, может быть, слыхал о такой?

– Соци, белый карлик, галактические координаты пятнадцать тире двадцать восемь по Шеридану, тридцать два ноль четыре с учетом искажения седьмого тоннеля третьего подконтинуума в новой сетке, девятнадцать… – забубнил Ухоглаз.

– Хватит, хватит! – замахал руками Лет. – Прости, Ухоглазик, больше не буду. Мне вчера сказал об этом Ларки, просто к слову пришлось в разговоре, и вот видишь – сегодня мы уже здесь. Ай, да Лет!

Он спрыгнул с воздуха-сиденья и возбужденно зашагал по Камере.

– Представляешь: тишина, море – что еще нужно ученому! Кстати, как насчет купания?

– Купаться можно, – ответила Камера.

– Вот и отлично! Слушай, Ухоглазик, я пойду поплаваю, а ты пока полетай, посмотри, послушай, как-никак ты – У-хо-глаз!

– Пока! – буркнул Ухоглаз, завертелся в воздухе волчком, так что хрусталики слились в несколько серебряных полос, проскочил сквозь стенку Камеры и тут же растаял в голубизне.

Лет нежно погладил шершавый бок глиняного сосуда, набрал целую пригоршню темных монет, побросал их на ладони, решительно ссыпал назад, в кучу, и помчался по горячему песку к пляшущим зеленым волнам. Волны приветливо шумели.

…Он вволю наплавался и нанырялся в теплой соленой воде и устало развалился на песке у самой кромки прибоя, так что волны дружески щекотали его босые подошвы. Камера надрывалась, визгливо приглашая обедать, но он только вяло отмахивался, не имея сил оторваться от ужасно приятного, обжигающего кожу песка.

Наконец Камера не выдержала и послала к нему одного из Помощников. Помощник робко дотронулся до горячего плеча Лета и аккуратно поставил на песок поднос с тарелкой супа и биточками «отдых». Лет лениво приоткрыл один глаз, увидел пар, клубящийся над яствами, открыл второй глаз и расхохотался.

– Иди, скажи Камере, – еле выговорил он, задыхаясь от смеха, – что ей не мешало бы окунуться. Это ж додуматься надо, – изливал он свое веселье на оторопевшего Помощника, – в такую жару горячий суп! Ха-ха-ха! Умора!

Он вскочил, отряхивая прилипшие к телу песчинки, и закричал в сторону оранжевого купола:

– Холодненького! Слышишь, хо-лод-нень-ко-го!

Когда вернулся Ухоглаз, Лет блаженствовал. Он сидел по пояс в воде и медленными глотками вкушал ледяной молочный коктейль из трехлитрового кувшина.

– Изучение ксерской культуры движется небывало быстрыми темпами. На редкость быстрыми темами, – прокомментировал Ухоглаз, покачиваясь на волнах. – В самом деле, море – что еще нужно ученому!

– Уф-ф! – выдохнул Лет, управившись с коктейлем. – Я знакомлюсь с планетой.

– А-а! – насмешливо протянул Ухоглаз. – А я-то, наивный, думал, что это я знакомлюсь с планетой.

– Не придирайся, не придирайся, – расслабленно и благодушно ответил Лет. – Я знакомлюсь с планетой посредством твоих органов чувств. Ведь в конце концов ты не что иное, как мои искусственные и дополнительные глаза и уши.

– И твоя память, – выразительно добавил Ухоглаз.

– Ну, да, – подтвердил Лет и обрызгал Ухоглаза. – Ты вспомнил что-нибудь интересное?

– Да так, – равнодушно ответил Ухоглаз и нырнул.

– Что там? – полюбопытствовал Лет, когда мохнатый комочек вновь закачался на волнах.

– Смотри!

Ухоглаз тихонько загудел, исчез в коричневом облачке, а облачко превратилось в морское дно. Лет с интересом разглядывал пестрых рыб, неторопливо порхающих над зеленовато-серыми камнями, диковинных обитателей морского дна, ползающих по песку или застывших, распластав разноцветные отростки. Вода была пронизана солнечным светом, и бледные тени волн легкой рябью бежали по дну.

– Понятно, – сказал Лет.

Ухоглаз перестал гудеть, и морское дно исчезло.

– Между прочим, море называется Черным, – подчеркнуто небрежно сообщил Ухоглаз.

– О! – произнес Лет.

Он задумчиво поплескал водой в лицо, соображая. Потом с силой ударил ладонью по пробегающей волне, так что брызги фонтаном взлетели над головой, и радостно воскликнул:

– Карта, Ухоглаз?!

– Да, – с достоинством ответствовал тот.

Что только не коллекционируют люди! Не стоит говорить о марках, книгах и оловянных солдатиках. Не стоит говорить о монетах, медалях и метеоритах. Не стоит говорить о коробках из-под сигарет и обертках от детских сладостей, авторучках и значках, троллейбусных талонах и календариках. Бин с Аурии собирает древние космические корабли исчезнувших цивилизаций, которыми до сих пор битком забита Вселенная. Ролис с Фретрохо все готов отдать за какую-нибудь необыкновенную удочку. Сиди с Карны днем и ночью мечтает о пополнении обширной коллекции зубов урпанов, лурков, роксов, собак, губошлепов, сирен, драконов, пинаров и так далее. Собственный абсолютно здоровый зуб он и то не пожалел, благо тут же вырастил новый.

У Лета же свой предмет обожания. Ему не нужны космические корабли, марки и письменные принадлежности всех культур и эпох. Ему нужны географические карты. Вот за чем он охотится неустанно, вот что ему не надоедает разыскивать, выменивать и выпрашивать! Как это замечательно сказал какой-то древний, тоже, видать, заядлый коллекционер, кажется, Чапек: наш брат, мол, способен на воровство и даже на убийство ради пополнения коллекции новым экземпляром и это нисколько не чернит его, то бишь коллекционера, моральный облик. Сказано, конечно, с присущим древним максимализмом, но в некотором роде верно.

Да, старые географические карты всевозможных планет – коллекцией сродни коллекции Лета вряд ли может похвастаться еще кто-нибудь в галактическом мире. И память Ухоглаза хранит все эти карты. И утверждение его насчет Черного моря значит вот что: Ухоглаз сравнил вид Форгесанты с высоты и одну из карт, и установил идентичность того, что увидел внизу – и на карте. А это значит, что карта Форгесанты тоже имеется в коллекции Лета.

– Покажи, Ухоглазик! – нетерпеливо попросил Лет.

– Пожалуйста! Только это небольшой обрывок, сохранилось всего три моря и немного суши.

– Покажи! – взмолился Лет.

Ухоглаз опять загудел и превратился в обрывок старой-престарой карты, затрепанный по рваным краям и стершийся на сгибах. Коричневым цветом была обозначена суша, голубым – моря. Через поблекшую голубизну морей бежали буквы.

– Это же одна из ветвей роского языка! – воскликнул Лет. – Я, правда, в нем слабоват, – смущенно добавил он. – А ведь когда-то изучал на факультативе. Переведи, Ухоглазый!

– Это можно, – согласился невидимый Ухоглаз. – Диземное мopе. Черное море. Азов… мо… Тоже море, но какое – теперь не узнаешь.

– Неоригинально, – пробормотал Лет, разглядывая карту. – Я этих Черных морей знаю десятка два. На Бибиро, Осунду, Тари, – начал он загибать пальцы. – На Прозе, Оо… Кажется, на Ситибати, – неуверенно добавил он после некоторого раздумья.

– Угу, – подтвердил Ухоглаз. – А также на Зилии, Гесе, Птибунди, Роу-Тоу, Насте и так далее.

– А вот насчет Диземного… – Лет задумался. – Нет, не знаю.

– Не забывай, что на карте видна только часть моря, – сказал невидимый Ухоглаз. – Название может быть и длиннее.

– Возможно, – согласился Лет. – Неукрадиземное. Подождиземное. И так далее. Интересно, кто давал названия? Были здесь автохтоны или планету колонизовали?

– Трудно сказать…

– Ты что-нибудь нашел?

– Достаточное количество развалин. Судя по всему, очень старых. Но ведь так сразу не определишь, чьи это города: аборигенов или колонистов.

– Конечно. Копать надо, изучать культурные слои. Попробовать навести справки через Информаторий. Займутся этим когда-нибудь, только ох, не скоро: слишком уж много таких! Бросили и исчезли, а почему бросили и куда исчезли – остается только гадать. – Лет задумчиво погладил воду и решительно поднялся. – Ну, ладно! Пошли, пора и за дело.

Он кинул кувшин на песок, посадил появившегося вместо карты Ухоглаза на плечо и, волоча ноги, направился к Камере.

– Где же я раздобыл эту карту? – размышлял он вслух по дороге. – Не припомню, хоть убей! Хоть ты лопни… Хоть ты землю ешь…

Он внезапно остановился и звонко шлепнул себя по лбу:

– А! Сдается мне, что это подарок бродяги Сата!

– Совершенно верно, – подтвердил Ухоглаз. – Там на другой стороне есть надпись: «Королю коллекционеров от Сата на память о встрече на Лилисе».

– Так что же ты молчал? – возмутился Лет. – У меня чуть мозги не вскипели, а ты и рад!

– Хоть что-то ты должен делать сам? – заметил Ухоглаз.

…Поздно вечером, подводя первые итоги работы над ксерскими документами, Лет удовлетворенно растянулся в воздухе и попросил Камеру сыграть что-нибудь на сон грядущий. Так он лежал, слушая музыку, сливавшуюся с шумом волн Черного моря, и уже в полудреме вновь вспомнил разговор с Мизи. Недовольно дернул плечом и сонно усмехнулся. Ох, уж эти землеманы! Миллионы миров разбросаны по Вселенной, тысячи цивилизаций входят в галактическое содружество. Они носят разные имена, как и планеты, с которых они вышли в космос, но нигде и никогда не было мифической прародины людей, планеты-праматери с очень общим названием, планеты под названием Земля.

– Легенды, легенды… – пробормотал он, повернулся на бок и заснул.

1976

Прикосновение

Солнце скрылось за лесом, но светлая полоса дороги еще виднелась в наступивших сумерках. Дорога устало расталкивала поле и неторопливо втекала под сосны, чтобы где-то далеко-далеко, изогнувшись в сотне поворотов и переползя через десяток деревянных мостиков над лесными ручьями, выбраться к бетонному чуду автострады. Там она замирала в изумлении, вслушиваясь в гул мчащихся неизвестно откуда и куда автомобилей, и ее теплая песчаная шкура, усыпанная хвоей и шишками, вдруг превращалась в холодный бетон, равнодушный к прикосновению колес.

Но все это было очень далеко, за лесом, а сюда не долетал рокот моторов. Он терялся среди сосен, глох в папоротниках, тонул в болотцах – и в поле под темнеющим небом было тихо. Длинные тела автомобилей со свистом стелились над бетоном там, за сотней поворотов и десятком мостиков, а здесь, на песке, еще не просохшем после короткого летнего дождя, четко отпечатались следы конских копыт.

Он присел, осторожно потрогал след. Песок послушно вдавился под пальцами, песок был шершавым и влажным, податливым и прохладным. Из такого песка можно было без труда соорудить башню на дороге, только – вот беда! – башня эта при солнечном свете потекла бы сыпучими струями к своему подножию.

Он бережно накрыл ладонью полукруглую гравюру, подаренную дорогой, выпрямился и медленно пошел дальше. Проплыл мимо сарай, в котором водились летучие мыши, и опять плотными упругими валами сдавили дорогу стебли пшеницы. Пшеница застыла в вечернем безветрии, но спокойствие ее было обманчивым: она просто ждала, когда совсем стемнеет, чтобы превратиться в море и выплеснуть к звездам жутковатый силуэт «Летучего голландца». И сосны прикидывались тихонями, шуршали, подражая камышам, а сами нетерпеливо тянулись к небу, мечтая ринуться вверх, подобно ракетам, как только погаснет бледная полоска на горизонте. И даже сарай был не прочь притвориться Таинственным островом, что укрылся где-то в безмятежных морских водах.

Он шел по уютной дороге, переброшенной через Вселенную, и улыбался чуть напряженно, и ждал. Он предчувствовал, что вот сейчас, сейчас!..

В лесу печально крикнула птица – и знакомая дрожь пробежала по телу. Она скакнула в сердце – и сердце провалилось на мгновение, затихло, а потом застучало еще быстрее; она ворвалась в голову – и тело стало почти невесомым, как бумажный змей. Казалось, вот-вот подхватит его теплый ветер и понесет над полями, выше, выше, сквозь темное небо, прочь от Земли, к звездам…

Но невидимая цепь приковала его к песчаной дороге с узорами конских копыт, обманчиво податливая, но прочная, как пружина. Который раз он пытается разорвать ее, и цепь поддается все больше и больше – и все равно продолжает удерживать, словно издеваясь, словно твердя о тщетности любых усилий. И кажется уже – пришел миг освобождения, и кажется уже – свершилось! – но чувствуешь вдруг, что цепь тут, на месте, как камень на шее, как клетка, мешающая расправить крылья и взлететь.

Слабость… Остается только обессиленно опуститься на дорогу. Он сдавил голову руками. Сквозь удары крови в висках просочилось насмешливое шушуканье сосен.

Неудача. Опять неудача… Но ведь можно, он уверен, что можно, стоит лишь захотеть еще чуточку сильнее, стоит сделать еще один шаг.

Впервые… Над тихой набережной горели светляки фонарей, окутанные зеленым туманом листвы. Семнадцатилетний мальчишка лежал на склоне, утонув в тусклом золоте одуванчиков, слушал плеск речных волн, глядел в небо.

Вы видели когда-нибудь звездное небо в городе? Звездный свет? Холодная голубизна фонарей, изогнувшихся над запрокинутым лицом. Вспышки неона, озаряющие улицы торопливым разноцветьем слов. «Храните… Пользуйтесь… Летайте… Звоните… Волна… Турист… Соки… Храните… Пользуйтесь…» Мигающие красные огни уходящих в ночь самолетов. Иногда, неизвестно откуда и почему – тревожные росчерки зеленых ракет, беззвучно падающих в зарево горизонта. Фонари, сияние окон и метание неона, огни и ракеты… а звезды?

Да – в глубоком колодце двора. Высоко над тополями в дальнем углу городского парка. На склоне у реки, оборвавшей размеренную поступь фонарей по асфальту.

Недоступные… И разве станут они ближе даже в век звездолетов? Совсем другие масштабы. Что значили раньше сто восемь минут? Неторопливый путь вдоль реки или через лес от селения до селения. Теперь – виток вокруг планеты, превратившейся из плоскости в школьный глобус. А дальше, к Марсу, Юпитеру, ближайшим звездам? Эти минуты затеряются, растворятся в бесконечной круговой скачке стрелок по циферблату. Тысяча раз по сто восемь, и еще тысяча, и еще…

Совсем другие масштабы. И человеческая жизнь так коротка для космических просторов…

И пусть до гигантских размеров разрастутся башни космических кораблей, пусть все больше мощи будет скрыто под их сверхпрочными корпусами, но все-таки даже до ближайшей звезды – три года и назад – три года, а на Земле – пятнадцать лет… А ведь это только соседка, первая пригородная станция на пути в Большой Космос. Выходит, впереди красные огни семафора? Три года ради встречи с такой же пустотой у бесплодной звезды… Огромные, неописуемые расстояния – и короткая человеческая жизнь, и не спасают никакие сверхскорости, и на дорожке космического стадиона световой луч всегда будет обгонять самый быстрый корабль.

Одиноки и бессильны перед космосом… Да с теми ли мерками подходим мы к совсем другим расстояниям? Земля огромна, если шагать по ней, поменьше под копытами коня, еще меньше под колесами автомашин и совсем маленькая, когда мчишься над ней в самолете или космическом корабле. Значит, нужно как можно быстрее двигаться в пространстве, и далекое станет близким? Но ведь космос – не Земля. И почему обязательно – «в пространстве»?

Древние греки, гениальные дети человечества, считали космос живым существом. Живой космос… Но человек – его частица, и не обязан ли он знать, что происходит в любом уголке космического тела без громоздких и могучих и в то же время таких бессильных и хрупких коробок звездолетов, ползущих сквозь пустоту? Что если человеку нужно только научиться использовать свои еще не раскрытые способности – и он сможет мгновенно добираться до звезд?

Да, такие вот мысли когда-то пришли в голову мальчишке, оставшемуся один на один со звездами в тихом уголке большого города. И что-то тогда изменилось в мире, где медленно текла река, поймавшая звездные отражения. Окутались дымкой и расплылись многоэтажные здания на другом берегу, и порывом ветра ворвалась в тело дрожь и пьянящая невесомость. Только цепь держала еще крепко, а звезды вдруг притворились голубыми фонарями, испугавшись веселья гитар на скамейках набережной.

Мальчишка ушел в неоновую пляску – «Храните… Пользуйтесь… Звоните…» – но способность на мгновение прикоснуться к зыбкой мечте не пропала навсегда, а притаилась в нем до поры…

…До северного поселка с деревянными тротуарами и огромными темными избами, разлегшегося на холмах над быстрой холодной рекой. Река день и ночь волокла на спине вереницу бревен, и на поворотах течение прибивало сучковатые туши к берегу. Иногда вдоль реки, осторожно ступая по каменистому дну, проходили люди с баграми и сталкивали неуклюжие бревна назад, в мелкую неприветливую волну. У причалов лепились баржи, мужики в выцветших рубахах таскали ящики и мешки к грузовикам, шагая вразвалку по шатким трапам. В песчаной ложбине громоздились бетонные плиты и томился под солнцем подъемный кран. А за ним, совсем уже далеко от реки, лежал на боку буксир, вывалив черно-рыжее облезлое днище к подножию холма, изрытого гусеницами тракторов. За поселком шла большая стройка.

Тогда, в тот вечер, только что укатил последний самосвал. Сбросил из кузова на деревянный настил жидкую, еще теплую бетонную кашу и полез на холм, подпрыгивая на ухабах. Красные звездочки стоп-сигналов погасли, потом еле заметными искрами возникли на следующем холме, словно шли там двое, куря папиросы.

В свете прожектора они быстро залили бетон в опалубку и разлеглись на телогрейках прямо тут же, на строительных лесах. Руки отдыхали от вибраторов, прожектор погас – и наступила темная тишина. Настоящая тишина, без шума далеких поездов, нечаянных автомобильных гудков, пыхтения речных буксиров. Настоящая тишина, потому что вокруг на десятки километров стояли леса, по реке лишь изредка и только днем ходили водометные суда – по течению быстро, а против течения не очень – и где-то ближе к верховьям до сих пор возвышался над водой огромный камень с плоской верхушкой, на котором, говорили, пил чай сам великий царь Петр.

Он спустился почти к самой воде и опять, как когда-то, лег на склоне. Только на этом склоне, у этой реки, не было одуванчиков, а росла жесткая темно-зеленая трава, и в маленькой песчаной ямке, заботливо прикрытой куском фанеры, прятался родничок с прозрачной и очень холодной водой.

Здесь звезды были чище и ярче, и как-то ближе… Их не могли вспугнуть ни громкие голоса, ни надрыв электрогитар с танцплощадки, ни вопли пожарных машин. Здесь были только он и звезды. Неслышно трепетал живой космос, и опять что-то неуловимо быстро изменилось в мире. Тело тянулось вверх, стремясь коснуться звездной пыли, раствориться в тишине, которая превратилась в тишину космических глубин, шорох леса слился с летящими по Вселенной голосами далеких миров – и он чуть не заплакал от досады, когда оказалось, что цепь не пропала.

И все же уверенность в том, что он сможет, пусть не сейчас, но все равно сможет, еще больше окрепла в нем.

А потом был третий, и четвертый, и пятый раз, и он продолжал верить.

…Неудача. Опять неудача. Он поднялся и побрел по дороге со следами конских копыт назад, к сараю, в котором жили летучие мыши. Потом свернул к соснам и сел на нейтральной земле между полем и лесом, где среди сухой хвои росли невидимые в темноте васильки.

Если прищуриться – от каждой звезды побежит тонкий лучик.

Он прищурился, и серебристые нити протянулись между его лицом и небом, и звезды внезапно повлекли его к себе. Мир привычно изменился, превратившись в свое слегка расплывчатое отражение, сместились и задрожали контуры сосен, а звездная паутина опутывала все крепче и крепче. Повинуясь ее натяжению, он встал и застыл, приготовившись к самому необычному.

И – свершилось! Не было даже удивления, слишком часто и отчетливо представлял он себе этот миг. Он не чувствовал уже под ногами земли и словно поднимался все выше и выше по тонкой, но очень прочной нити, пронзал пространство, тек по невидимому руслу в черные дали.

Как, оказывается, просто! Надо было давным-давно догадаться прищурить глаза, чтобы звезды повлекли его к себе. Как просто!

Куда исчез земной вечер? Он видел мир словно сквозь тончайшие красные лепестки, трепетавшие перед глазами, мягко касаясь лица. Вот оно – неземное… За лепестками он, прищурившись, рассмотрел призрачное море бледно-красных цветов, паривших в зеленоватой неяркости чужого неба. Вокруг, то здесь, то там вспыхивали багровые шары; они появлялись и исчезали, разбегались кругами, менялись как узоры в калейдоскопе…

Он не удержался, широко раскрыл глаза, хотя почему-то знал, что этого делать нельзя – и бледно-красная долина внезапно потускнела, съежилась и начала растворяться в возникшем словно ниоткуда мраке. Он торопливо нагнулся и сорвал бледно-красный цветок, и пальцы его сжались так, что никакая сила не могла бы вырвать из них тонкий стебель.

И все. Исчезла сказочная долина, глаза закрылись, и к векам прикоснулся сначала мимолетных холод черных пустот, а потом теплый воздух, пропитанный запахом хвои.

– Что ты здесь делаешь?

Он вздрогнул и открыл глаза. И разглядел в темноте бледный овал знакомого девичьего лица.

– Так… Гуляю…

Он стоял и прислушивался к шороху звезд.

– Что с тобой?

Он медленно поднял лицо к небу.

– Я только что был среди звезд…

Девушка затаила дыхание.

– Я был где-то там. Там цветы. Много цветов… До самого горизонта. Смотри…

Он поднес к ее лицу руку с неземным цветком, и девушка, подавшись вперед, вгляделась в то, что сжимали его пальцы.

– Да это же просто василек! – чуть разочарованно воскликнула она.

Потом посмотрела на него, вновь перевела взгляд на его раскрытую ладонь – и надолго замолчала…

1976

Когда мнения совпадают

– Что бы это могло быть?

– Понятия не имею! Торопился домой и вот вижу – лежит в песке.

– Ну да, я сразу заметил, что ты здесь что-то озадаченно разглядываешь.

– Тут призадумаешься! Материал твердый, гладкий, прозрачный… Отверстие с одного конца, для чего?

– Так-так-так… О, обтекаемая форма!

– Ты хочешь сказать…

– Да, средство передвижения! Не наше, конечно. Оттуда, сверху. Там давление намного ниже, как ты знаешь. Разведчик – а это, конечно, был разведчик – забрался внутрь, отверстие закрыли, и запустили. Обзор отличный, ведь стенки прозрачные…

– А как бы он вернулся назад?

– Н-ну, не знаю, наверное, у них есть способ. Но ничего не вышло. Видимо, крышку сорвало, и он погиб… Надо поискать поблизости, может, найдем крышку… и тело.

– …Уф-ф, устал! Брось, бесполезное дело. Мы же все обшарили.

– Наверное, катастрофа случилась еще на пути к нам, и тело снесло. А аппарат упал сюда.

– Интересно, кем они будут нам: друзьями или врагами? Они же не оставят попыток добраться сюда, раз уж начали.

– Мыслящие существа всегда найдут общий язык, так я считаю. А сотрудничество ведь разумнее войны, согласен?

– Конечно. Что ж, надо сообщить о находке и браться за ее изучение.

– Тогда – в город!

Две юркие рыбки заработали хвостами и быстро поплыли над песчаным дном, светясь в темноте.

* * *

– Что бы это могло быть?

– Кто его знает! Собирал грибы, пошел через поле и вот вижу – лежит на пашне.

– Так я тоже эту штуковину аж с дороги увидел! Гляжу, ты стоишь, в затылке чешешь, ну, я трактор бросил и сюда. Да-а, метра четыре в длину будет…

– Откуда она взялась-то вроде понятно: материал твердый, гладкий, форма обтекаемая… Гляди, как в землю зарылась!

– Думаешь, спутник?

– А что же еще? Только вот… Никаких следов, что пер сквозь атмосферу. Гладенький, как жеребенок. И материал непонятный.

– Не наш спутник?

– То-то и оно! И не их…

– Тогда…

– Во-во! Заметь: одно отверстие, а внутри пусто, я смотрел. Ни двигателей, ни аппаратуры… Есть у нас такие спутники? Нет!

– Разведчик! Долго ждали…

– Значит, правы ученые, да и я всегда же говорил: не может такого быть, чтоб никого, кроме нас, во всем мире. Ерунда получается: звезд тьма-тьмущая, а мы одни! Давай не будем ничего трогать, на трактор и в правление. Пусть сообщат куда надо.

– Вот радости-то будет! Братья по разуму, ну, совсем как Казанцев по телевизору говорил…

Два человека побежали через вспаханное поле к трактору.

* * *

– Что бы это могло быть?

– Да ясно что! Космический корабль, только не наш.

– Конечно, не наш. Размеры впечатляющие…

– Материал неизвестный, одно отверстие, а внутри пусто.

– Кто-то все растащил?

– Да нет, я смотрел. Стенки внутри абсолютно гладкие, никаких повреждений. Сдается мне, что он таким и был.

– Траекторию рассчитал?

– Да. Скоро должен упасть прямо на звезду. А пришел, если и был без двигателей, от созвездия Трех Цветов.

– А точнее нельзя было?

– Сам рассчитай!

– А что! Мне это как присоской шевельнуть! Так… Так… Хм! Точнее не получается. Ладно, в конце концов на то есть Счетчики.

– Что-то он мне напоминает, а что – не пойму…

– Ну, гадать не будем. Давай, берись! Отбуксируем его прямо в Совет, пусть там разбираются.

– Насколько я могу судить, эта игрушка где-нибудь на уровне нашей эпохи Пятого открытия.

– Не торопись с выводами! Ты ведь не знаешь, что ее движет. Может, какой-нибудь неизвестный нам вид энергии.

– А цель, как думаешь?

– Может, разведчик. А может, потерялся… Да мало ли что может случиться в космосе! Ну, потащили!

Два клепа ухватились присосками за гладкую поверхность неизвестного предмета и, набирая скорость, помчались сквозь пустоту, пронизанную ослепительным светом звезды.

* * *

…Не слышал разговора двух рыб Иван Васильевич Рыжиков, что плыл по туристической путевке в Австралию и от нечего делать бросил за борт океанского лайнера пустую молочную бутылку.

Не слышал разговора двух людей клеп Бир, что гулял в окрестностях Солнечной системы с подругой Тиви и уронил нечаянно пустую бутылку из-под лвана.

Не слышал разговора двух клепов ронг О, что спешил домой со спортивного матча в туманности Андромеды и в расстройстве от поражения любимой команды швырнул по направлению к центру нашей Галактики пустую бутылку из-под верса…

1976

Двери закрываются

Поднял воротник повыше, сунул подбородок в шарф, чуть мокрый от снега, спрятал руки в карманы – и так уютно сидеть, привалившись плечом к полузамерзшему трамвайному окну, и глаза закрываются сами собой, и приятно от мысли, что ехать еще долго. А звонкий голос привычно объявляет остановки, и звучит традиционное: «Осторожно, двери закрываются», – и, бросив лениво взгляд в окно, видишь то замерзшие коробки домов, то неприступные заводские заборы, а то – заскребут по стеклу черные ветки деревьев.

Разгон – остановка, промерзло хлопают трамвайные двери, кто-то входит, а кто-то выходит, холодом тянет по ногам – и вновь разгон. Стоп – светофор. Трамвай подрагивает от нетерпения, тихо разговаривают за спиной, смеются на задней площадке, щуршат газетой – и опять с легким гулом бежит трамвай вперед, привычно и усердно катится по знакомому маршруту.

Разгон – остановка. Разгон – остановка. Разгон… Кто-то сел рядом. Я подвинулся, уступая место, потеснее прижался к стеклу с подтаявшими льдинками. И вдруг стало так холодно, будто на ходу выскочил из трамвая и угодил в сугроб.

Стоит закрыть глаза, глубже спрятаться в пальто, отвернуться – и все исчезнет. А холод змеится по телу, и онемели пальцы сжатых в карманах рук, и ноги словно провалились в безжалостно ледяную прорубь. И можно даже не поворачиваться, потому что знаешь: это не ошибка.

Исчезли коробки домов за окном, не царапают по стеклу голые ветки. Посыпал мелкий снег – и ничего не разглядеть. Сплошная белизна, и непонятно: едешь или давно стоишь на месте?…

– Здравствуй.

Наверное, это правда, что звуки не исчезают. Затухая, они мчат над планетой, и если когда-нибудь будет создан удивительный чуткий прибор, мы сможем услышать, о чем говорили у походных костров свирепые воины хромого Тимура, и что на самом деле сказал перед смертью Галилей, и как воспринял Ньютон упавшее яблоко. Неужели я вдруг обрел способность слышать звуки из прошлого?

«Здравствуй». Это слово говорил знакомый голос давным-давно, в совсем другом мире. И вот оно долетело до меня из странного, неяркого прошлого.

Что такое наше прошлое? Ряд отдельных картин, череда лиц, тени ощущений. Что-то блекнет, что-то постепенно, с течением времени, предстает по-иному, потому что меняемся мы. И в итоге события, происходившие когда-то, становятся чуточку субъективными, преломляясь в сознании, в призме нашей памяти.

Все мы, живущие, – глубокие колодцы, в которых покоится прошлое. При помощи чудесной способности, дарованной нам от рождения, мы можем хранить прошлое в себе и бережно передавать его потомкам. Человек стал хозяином мира более всего не потому, что имеет руки и мыслит, а потому, что одарен способностью помнить. Отними у человека прошлое – и он исчезнет как личность.

Мы помним многое – и это иногда губит нас. Мы помним многое – и хорошее, и плохое – и забыть что-либо не в наших силах. Мы можем просто затолкнуть воспоминание на самое дно своей души, но забыть – никогда.

И вот это «здравствуй». И прошлое слилось с настоящим.

Светлые волосы под пушистой шапкой. Бледная замерзшая щека, воротник в снегу. Она сидит рядом со мной, трамвай чуть покачивается, за стеклом сумятица снежинок.

Она поворачивает голову. Печальные глаза, печальная улыбка.

– Здравствуй.

– Здравствуй, – отвечаю я, и ноги, наконец, выбрались из проруби, и пальцы в карманах вновь обрели способность сгибаться и разгибаться. Я принял ее как реальность – и снова стал самим собой.

Если очень не хочешь верить в происшедшее – можно заставить себя принять его за сон, что пригрезился на рассвете, когда обливаешься потом под жаркой толщей одеяла и вдруг с облегчением просыпаешься… И сон исчезает. Остается бледный рассвет за окном, и шорох дождя, и колышутся первые зеленые листья. Вновь заснешь, успокоенный, и никогда больше не вспомнишь, что приснилось тебе в то мокрое утро.

А я очень хотел забыть.

И вот она рядом. Сидит, полуобернувшись ко мне, улыбается печально, а трамвай окутан снежной пеленой, и все еще не понять – движемся мы или стоим на месте.

Она молчит, неторопливо поправляет прядь волос и глядит куда-то за мое плечо, в слепое трамвайное окно. А я не могу больше сказать ни слова.

И колодец стал гейзером. Забурлили, заплескались через край воспоминания. Вновь ожили тщательно спрятанные на дне души образы, череда предметов, тени ощущений, и понеслись, понеслись за трамвайным окном, вырываясь из летящего снега.

Картина, выплывающая ниоткуда и уплывающая в никуда полустертым пятном, потускневшим от времени: за окнами вечер, беззвучно кривляются под июльским небом вспышки реклам и, кажется, идет мелкий дождь…

Да, он шел, потому что мокрый асфальт тротуара тоже вспыхивал разными цветами, подыгрывая обезумевшему неону, и это было красиво. Да, он шел, потому что двое за окном, молча глядевшие друг на друга, укрывались под огромным пестрым зонтом. А я сидел за столиком по другую сторону окна, возле кадки с чахлой пальмой – очень ненадежной преграды от грохочущей музыки – и мне было грустно. Смеялись, громко говорили, танцевали, выкрикивали в микрофоны слова о любви, и те двое стояли под дождем и все теснее обволакивались жаркой паутиной взглядов… А мне было грустно.

И каждый представит себе это по-разному, каждый на свой лад – и не так, как это БЫЛО, как это видел я. Вот в чем тут загвоздка. Слова бессильны. Ими можно только описать, но не ПЕРЕДАТЬ. Все мы слишком разные…

И та, которая села за мой столик, отгороженный пальмой… Что я могу сказать о ней? Каждый может представить ее по-своему. Только не такой, какой она была на самом деле.

А музыка все играла, и мы пили вино, и танцевали, и говорили о чем-то. Может быть, о погоде, а может, о поэзии Блока…

А потом дождь перестал. Мягко светился асфальт под голубыми фонарями, мимо нас проезжали усталые троллейбусы, мерцающей синевой отливали окна домов – там сидели у телевизоров, – а мы шли под деревьями, единственные в пустом городе, и даже – вот глупости-то, наверное! – я немного пронес ее на руках.

И был вечер… День первый.

…Дверь дома, наконец, закрылась. В темном окне – бледное пятно. Лицо, прижавшееся к стеклу. До свидания…

Да, все нечетко, неярко, без деталей. Всего несколько линий. Присмотритесь повнимательней – если повезет, они, быть может, превратятся в узоры марсианских каналов. И выплывет лицо Аэлиты, и появятся образы. Жаль, что у каждого – свои…

…И был день. Второй.

Если поднять голову из высокой травы – увидишь озеро, зеленые сабли осоки, деревья. Но никак не оторваться от земли, потому что на щеке чужая ладонь. Нет, не чужая… И мысли какие-то дикие, и разговор странный, почти бессвязный, мучительно закрутившийся вокруг одного, как веревка на горле. Уехать. Куда? Все равно. Уехать. Вдвоем.

Почему – «мучительно»? Э-эх, современные трагедии! Куда делся былой эпический размах? Все просто до смешного, да только смеяться что-то не хочется…

Вот так всегда. Лениво ползем по кругу на карусели жизни, и опостылел этот круг, и хочется вырваться – да нельзя. Привязаны. И вдруг присмотришься – а узлы-то ослабли! Спрыгнешь сгоряча, постоишь, озираясь, – все незнакомое, чужое, неуютное – и поскорее назад, на карусель, на свое привычное, ну до того же, оказывается, удобное и славное место.

Потому и день третий. Последний. Так уж повелось: третий – всегда последний.

И когда в третий раз спросила красна девица: «Пойдешь ли со мной, оставишь ли жену, малых детушек?» – помрачнел добрый молодец. Склонил буйну голову, вздохнул так, что листья с деревьев посыпались, и молвил в ответ, потупив очи: «Прости, не пойду с тобой, вернусь к своим детушкам». Пригорюнилась красна девица, ничего не сказала в ответ – и растаяла.

Вот так. День последний понятен?

Над головой дощатый потолок. В окошко дачи втекает серый утренний свет. Ее глаза чуть припухли от слез. Сидит на стареньком диване, курит, резко отбрасывая светлую челку со лба. Разговор уже кончен. Думали – Волга, и потечет, потечет широко и спокойно за тысячи километров, а оказалось – речка, что все тоньше и тоньше – и вот только пунктиром на карте – и теряется в песках, испаряясь под солнцем.

Встали. Шагнули в открытую дверь, в серенькое утро. Ключ под порог – и ушла. А я остался стоять. Долго брела по длинному изгибу шоссе, не поднимая головы. Пылили автобусы, угарно, с хрипом дышали самосвалы – а она шла и шла, да так и скрылась, словно растворилась в утренней серости. Растаяла. Навсегда.

Что было, того не вернешь. Не воскреснет прошлое, не откинутся крышки гробов, не возникнут вновь дорогие нам лица. Не вернется любимая полянка детства, березовая роща, крутой спуск к пшеничному полю.

Как-то сошел с электрички на пригородной станции, расспросил, как пройти, и нашел-таки дорогу. И вот она вокруг меня – березовая роща детства. Совсем не та. И березы пониже, и обрыв вовсе не крутой, и старые окопы заросли травой. Не вернешь звонких голосов, огромных грибов, не вернешь себя, пятилетнего…

Не вернешь прошлое. И не поправишь.

Да и что изменилось бы, даже если окликнуть ее тогда, догнать? Ничего. Потому что три богини со странными именами уже готовы были разорвать нить. Потому что все уже было предопределено еще более ранним прошлым. Выручить могло только одно – устранение причины. Устранение первой встречи под чахлой пальмой. А разве это в силах человеческих?…

…И лишь через много-много дней я узнал, что ее нет больше среди нас, живых. Нетипичная, совершенно несвойственная нашему веку история. Ведь из-за этого сейчас не принято уходить. А она ушла. Слишком много снотворного.

Исчезла из-за меня…

Была поздняя осень. Я долго ходил по берегу озера, все искал то место, где мы были когда-то. Осока пожелтела, деревья-скелеты растопырили голые ветви. Дул холодный ветер, шуршала промерзлая трава, грязь буграми застыла в колеях проселочной дороги. Я нашел то место, сел на поседевшую от инея траву и долго смотрел на озеро и деревья. А что мне еще оставалось делать?

…За окном по-прежнему суетливо мечутся снежинки. Плывем сквозь зиму. Смотрит через мое плечо, улыбается печально. И опять нет слов для разговора, потому что разговор уже был и остался в далеком прошлом. «Не оставлю своих детушек», – сказал добрый молодец.

Она смотрит на меня, легонько кивает, и в глазах все те же слезы. Встала, медленно прошла к выходу – и трамвайные двери открылись. Растворилась в царстве миллионов снежинок.

«Осторожно, двери закрываются!»

– Не закрывайте!

Бросился к дверям, выпрыгнул на снег, в хрупкую вечернюю тишину проспекта. Пронзительно чистый воздух, холодные звезды над глыбами домов – и никакой пляски разыгравшихся снежинок…

«Скрип… Скрип…» – спешат прохожие. Не те, совсем не те. И только один стоит, изумленно смотрит на меня, дрожит у губ огонек сигареты. Никого. Пусто.

Молодой, лет двадцати, поднял руку к сигарете, да так и застыл, словно кому-то позирует.

– Трамвай… Трамвай… Ниоткуда…

Бормочет, смотрит на меня, огонек прыгает у губ.

– Пусто было аж до поворота… И вдруг – ниоткуда…

– А кто вышел?!

Кричу, будто заблудился в лесу и замерзаю, и жду ответного крика как спасения.

– Ниоткуда…

– Кто?!

– Вы…

– Кто «мы»?!

– Вы… Один…

– А передо мной?

Наконец-то упала сигарета. Покатилась в снег и глядит оттуда ехидным огненным глазком.

Повернулся и пошел, бормоча под нос. Оглянулся – и раздраженно:

– Никто! Только ты и вышел.

Пусто на проспекте. Ни машин, ни трамваев. Холодно блестят под фонарями замерзшие рельсы.

Двери закрываются. Никого. Никого…

1978

Зачем?

Он не мог бы с уверенностью сказать, с каких пор стал видеть такие сны. Может быть, потому, что никогда не смотрел на улице по сторонам, стараясь отыскать приснившиеся ему лица. Он начал догадываться, что сны его не простые, а словно запорхнувшие из не наступившего еще завтрашнего дня, только когда чуть не налетел в парке на вышедшего из-за скрытого кустарником поворота высокого слепого мужчину в темных очках, которого вела огромная овчарка. Он стоял, глядя вслед печально прошедшей паре, припоминал, где мог видеть их раньше, и вдруг отчетливо осознал, что слепой и собака – воплощение его сна. После этого случая он стал более внимательно относиться к своим снам и вскоре с удивлением и некоторым страхом обнаружил, что ежедневно сталкивается с теми, кто приснился ему ночью.

Снилось ему, как и всякому человеку, много всякой всячины, которая обычно забывается наутро. Но были во всей этой кутерьме различных событий и персонажей фрагменты, которые не стирались, а застывали в сознании четким негативом, немедленно проявлявшимся при столкновении со своим двойником в реальном мире. Постепенно он научился отбирать при пробуждении эти неведомо как проникавшие в него кусочки будущего и мог безошибочно сказать, какой из приснившихся ему образов в течение дня воплотится в жизнь.

Их было много, этих людей, которых он никогда не видел раньше и которые появлялись перед ним, вынырнув из толпы, стоило только ему увидеть их во сне. Сгорбленная старуха в черном платке… Белобрысый мальчуган с потрепанным портфелем… Седой мужчина… Девушка в зеленом платье… Снились ему и знакомые, которых он неизменно встречал на следующий день. Однажды ему приснились негры, и наутро он еще издалека с удовлетворением увидел их, садившихся в ярко-красный автобус около гостиницы. Страх перед этими снами постепенно проходил, он уже с любопытством и нетерпением ожидал очередной встречи и даже, случалось, разговаривая по телефону с приятелем, как бы невзначай ронял: «Ну ладно, сегодня еще встретимся», – и, конечно, встречался.

Была даже кое-какая выгода в этих снах. Если, к примеру, снился знакомый, встреча с которым была совсем ни к чему, он старательно вглядывался в прохожих и успевал вовремя нырнуть в двери магазина или заторопиться к троллейбусной остановке. И все-таки выгоды было маловато. Почти совсем не было. Никак он не мог использовать неизбежную встречу с тем же белобрысым мальчуганом или толстой теткой с распухшими от обилия продуктов сумками в руках. В молодости он увлекался рисованием, даже ходил в художественную школу, и ему пришла как-то в голову мысль нарисовать утром приснившееся лицо, а потом, при встрече, показать портрет тому, с кого он был нарисован. Однако он сразу отбросил эту идею, потому что она была несовместима с его возрастом, отдавала мальчишеством.

Он даже написал письмо в редакцию научно-популярного журнала с просьбой рассказать, какими данными о подобных снах располагает современная наука и как она вообще к таковым снам относится. Ответ пришел довольно быстро. Суть отпечатанных на фирменном бланке нескольких строк сводилась к тому, что современная наука относится к подобным снам отрицательно. И подпись: сотрудник такой-то. Он не мог скрыть ехидной усмешки, но больше тревожить редакцию не стал. Роль подопытного кролика, увешанного датчиками, его совсем не привлекала. Не по годам ему было это занятие.

И все-таки один эксперимент он провел. Он решил просидеть все воскресенье дома, не открывать на звонки и посмотреть, что из этого получится.

Ничего не получилось. Воскресным утром он проснулся поздно, постарался вспомнить сон, и обнаружил, что вспомнить ничего не может. Решив не сдаваться, он продолжил эксперимент в следующее воскресенье. На этот раз он с трудом припомнил обрывки сна – какие-то дома, деревья… Но люди в его сне отсутствовали. Загадочный механизм, спрятанный в непознанных глубинах его существа, работал безотказно.

Лишь один раз этот механизм как будто бы дал сбой. В ту ночь ему приснился друг детства, погибший давным-давно у него на глазах серой осенью сорок первого, когда их рота отступала лесами вдоль берега Волги.

Утром он отправился на работу, и волнение его все возрастало. А волновался он потому, что друг ему приснился не молодым, восемнадцатилетним, а пожилым, седым, как и он сам.

На работе он дважды ошибся при подсчетах, чего с ним прежде никогда не случалось. Наконец отложил брякнувшие косточками счеты, в сердцах хлопнул дверцей стола и до конца рабочего дня просидел без дела.

Домой он сразу не пошел, а до темноты пробродил по улицам, с надеждой вглядываясь в лица. Отыскивая среди них то, изборожденное морщинами, бесконечно далекое, молодым уплывшее в небытие под мокрыми соснами у волжской воды. Сердце сжалось, заколотилось неровно, с перебоями. Вот оно – это лицо.

Потом сидели у него дома. Он – и напротив, по другую сторону стола, Пашка, давно похороненный и оплаканный друг, и как хорошо, что завтра выходной и можно хоть до утра по крупинке перебирать год за годом, извлекая из памяти дорогие обоим воспоминания.

Выжил Пашка. Оглушила немецкая пуля, наткнувшись на излете на каску, раздробила кость, но не убила. Не для него, видать, была предназначена. Отлежался, очнулся ночью под осенним дождем, не зная еще, что рота отступила, и сырой сосновый лес стал немецким тылом. Полз всю ночь по скользкому мху, натыкался на деревья, терял сознание. Под утро выполз к унылому кладбищу, приткнувшемуся в лесочке за околицей полусожженной деревни. Скатился, обессиленный, в приготовленную для кого-то могилу, перележал день, мучаясь от тупой боли в голове, а ночью одолел бесконечное поле – и опять в лес. Часто слышал неподалеку чужую лающую речь, треск мотоциклов, тяжелую поступь танков, но верил, что выползет к своим. И выбрался-таки на третьи сутки, а потом долго валялся в госпитале из-за того кусочка свинца, что приготовил для него фриц, да просчитался. Там же, на койке, узнал, что нет больше его роты, что почти вся она полегла на берегах матушки-Волги. Потом, конечно, воевал, встретил Победу в Берлине, хотя та пуля нет-нет да и напоминала о себе долгими головными болями. Демобилизовался, женился, вырастил двух сыновей, и вот приехал навестить старшего.

Разговор лился без конца и края, лишь раз прервался, когда Пашка, Павел Иванович, звонил сыну, предупреждал, чтобы не волновались за него. К утру все же годы и усталость дали о себе знать. Решили ложиться спать, и тут-то он вспомнил, благодаря чему встретил друга.

– А я ведь знал, что увижусь с тобой сегодня, Паша!

– Да что ты, Николай, откуда?

И рассказал он старому другу о своих снах. Долго молчал Павел Иванович, ерошил седые волосы, вертел в руках чашку. Видел Николай Петрович, что не совсем верит тот его словам.

– Хочешь, расскажу завтра, кого видел во сне, и даже портретик нарисую? Побродишь денек со мной – и увидишь персонажа, так сказать, моего сновидения…

Согласился Павел Иванович, хоть и хмыкнул недоверчиво.

– Знаешь, Коля, ненаучно как-то это получается. Выходит, что видишь ты будущее, а как же ты можешь его видеть, если оно еще не наступило? Нет его еще – а значит, и знать мы о нем не можем. К врачу бы тебе обратиться, Коля…

Промолчал Николай Петрович, пошел готовить постели. Вернулся в комнату, тронул Павла Ивановича за плечо:

– Меня другое волнует, Паша, Зачем все это? С какой целью? Для чего руки-ноги – понятно. Почему я думаю – тоже вроде ясно. Человек же я, а не растение… Но это зачем? Тебя чтобы встретить? Так для чего тогда все эти бабки, продавцы в магазинах, просто прохожие, которых я знать никогда не знал и никогда не узнаю, хоть и встречаю? Вот в чем загвоздка…

– Мда-а… – протянул задумчиво Павел Иванович.

Долго ворочался с боку на бок Николай Петрович, все никак не мог заснуть. Загремели первые, бодрые с утра трамваи, а он лежал, с тревогой прислушиваясь к боли в груди. Наконец заснул, и сразу увидел незнакомое девичье лицо, мелькнувшее на мгновение и исчезнувшее. А потом приснилось ему что-то страшное, и он проснулся, отбросил давившее одеяло, встал. Друг Паша спокойно спал на диване, похрапывал. Он подошел к столу, сел, морщась, потирая грудь, все старался вспомнить, что же такое страшное разбудило его.

И вспомнил. Темнота. Мелькнуло девичье лицо и исчезло – и навалилась темнота, лишенная всяких образов. Глухая темнота, пугающая, безжизненная.

Взял он лист бумаги, карандаш, и нарисовал это незнакомое молодое лицо, как и обещал другу Паше. Получилось как будто бы похоже, только никак не вспоминалась прическа – мешало что-то, словно волосы были закрыты платком или шляпкой, фасон которой ускользнул из памяти.

Посидел он немного у стола, раздумывая, куда же поведет сегодня Пашу, – и боль в груди немного отпустила. Снова лег, уткнувшись лицом в остывшую подушку, и заснул, зная, что такие сны дважды за ночь не снятся.

* * *

…Санитары, уже не заботясь об осторожности, понесли вниз по лестнице носилки с чем-то тяжелым, покрытым белой простыней, а врач задержалась в комнате. Укладывала свои так и не понадобившиеся шприцы, успокаивала взлохмаченного плачущего Павла Ивановича:

– Поверьте, мы все равно ничем не смогли бы помочь.

Подошла к столу, поправляя белую шапочку. Молоденькая – наверное, недавно из института.

– Ой, а откуда здесь мой портрет?

1978

Дракон

Дракон полз по холодной осенней жиже мимо одинаковых домов. Дома с любопытством разглядывали его десятками светящихся окон. Дорога была разбита колесами самосвалов, недавний дождь разбросал по ней мутные пятна луж – и новый микрорайон оказался островом, отделенным от ближайшей троллейбусной остановки океаном грязи.

За домами раскинулись желтые поля, пока еще независимые, но город тянулся уже и туда, выслав разведчиками многочисленные вагончики строителей. Подобные нелепым чудовищам подъемные краны вздымались в темное небо, и яркие фонари на их длинных стрелах освещали недостроенные белые стены, оранжевые переплеты оконных рам, провалы на месте будущих дверей. Дракон с опаской посматривал на неподвижных гигантов, пригибая ушастую голову к самой дороге, так что грязь скользкими комками забивалась в его трепещущие чуткие ноздри.

Он приполз на окраину города из-за желтых мокрых полей, с трудом выбравшись из пещеры в овраге. Дракон был очень стар и долгие годы не покидал своего логова. Он лежал в полусне у сырых стен пещеры, иногда вздрагивал от гула пролетавших самолетов и встревоженно шевелил слабыми крыльями, которые больше не могли поднять его в воздух.

Он не знал, сколько времени прошло с тех пор, как в последний раз он поднимался над степью. Тогда летний ветер нес его вперед, крылья грозно шумели, рассекая воздух, в стеклянные глаза било солнце, и огромная тень легко скакала по земле через холмики и овраги все ближе и ближе к шестиугольнику крепости. Крепость стояла на холме, опоясанном рвом с водой. Вниз по склону от ее стен сбегали маленькие белые домики, улочки ныряли в зеленые облака садов и обрывались у вертлявой неширокой речушки. А дальше, до самого горизонта, до далекого моря, расстилалась покрытая высокими травами степь. Он сделал круг над крепостью – и его розовые уши, похожие на две огромные морские раковины, тут же уловили волны страха, расплескавшиеся в воздухе от бегущих в разные стороны маленьких двуногих существ. Существа прятались в домиках, падали в траву под деревьями, закрывая головы хрупкими конечностями, и дракон довольно урчал, неторопливо кружась над ними в туче песка, пыли и сорванных листьев. Его выпуклые изумрудные глаза выбирали жертву, шершавый язык трепетал, уже почти ощущая сладкий вкус мяса и крови. Он вытянул когтистые лапы, собираясь ринуться вниз, на дорогу, где застыло испуганное существо, – и в этот момент горло его пронзила острая боль. Дракон заревел, и от страшного рева пригнулись к земле деревья и солома полетела с крыш.

Существо кричало и извивалось, пытаясь вырваться из его когтей, а он тяжело летел назад, к пещере, и от боли небо и солнце казались ему черными. Он не заметил всадников, мчавшихся в клубах пыли по степи, – и опять заревел от укуса в крыло. Подобно урагану, устремился дракон к земле, и всадники рассыпались, бросились назад, в ужасе пригнувшись к шеям коней.

Крыло и горло нестерпимо болели, но он все-таки добрался до пещеры и, грозно шипя, вполз под черные своды. Злобно ударив крылом о стену, он сломал засевшую в нем стрелу, но боль не прошла. Он разорвал добычу когтями, но не смог проглотить ни куска – вторая стрела застряла поперек горла…

Ему неведомо было, что поразили его отравленные стрелы.

С тех пор дракон больше не мог летать. Когда муки голода становились нестерпимыми, он выползал в степь и пытался ловить маленьких юрких зверьков. Но удача приходила к нему редко, потому что бесполезные крылья волочились по земле, делая его неуклюжим и беспомощным. Дракон жадно пил речную воду, на время обманывая желудок, но слабел все больше и больше. От слабости он засыпал, и спал почти не пробуждаясь, потому что во сне притуплялся голод и чуть утихала боль. Это был даже не сон, а тяжелая дремота, соединявшая в бесконечную однообразную цепь лето и осень, зиму и весну. Когда приходила весна, дракон просыпался, потому что пещера наполнялась талой водой. Иногда вода приносила безвкусные трупики степных зверьков, и он без всякого желания пожирал их, страшно мыча от не проходящей боли в горле. Болезненное мычание разносилось по размокшей степи, и люди десятой дорогой обходили и объезжали одинокую пещеру в овраге, испуганно крестясь и погоняя лошадей.

Сны уносили дракона в те времена, когда он мог целый день без устали мчаться над землей, ловя чуткими раковинами ушей волны страха. Был он тогда молод и могуч, и без труда добирался к закату до широкой реки. На ее высоком берегу стоял белый город, взметнувший в небо колокольни соборов. Золотые кресты мягко сияли в закатных лучах, и далеко над водой плыл гулкий колокольный звон. Дракон тучей обрушивался на город, хватал добычу, жадно рвал ее на части прямо в воздухе и, насытившись, неторопливо летел назад, к своему логову, бесшумно скользя по черному небу. Иногда внизу мелькали огни костров, и дракон огибал их стороной, потому что вид огня был неприятен ему.

Потом, с годами, дракону стало все тяжелее добираться до белого города, но в степи появилось много селений, где тоже можно было поживиться. Ему нравилось, сложив крылья, падать на конские табуны и стада коров, нравилось, когда добыча сопротивлялась, а не обмякала беспомощно в когтях, умерев от страха. Бывало и так, что, возвращаясь в пещеру, уже насытившийся, он пролетал над каким-нибудь селением, лениво кружил над ним, а потом летел дальше, и волны страха, мчащиеся от земли, заставляли сладостной дрожью трепетать его чешуйчатое тело.

И все это перечеркнули отравленные стрелы, заговоренные колдуном. Синее небо и весело бегущая к горизонту степь сменились сырым мраком пещеры.

Однажды дракона разбудила гулкая дрожь земли. С потолка и стен падали куски мокрой глины. Он лежал в темноте и прислушивался, встревоженно разевая зубастую пасть. Настала ночь – и земля успокоилась, но потом начала содрогаться опять, и дракон оживился, забил по стенам хвостом. Возможно, такая дрожь сулила добычу. Пусть не свежее мясо и теплую кровь, а падаль, но выбирать не приходилось.

Дракону уже случалось вдоволь отведать падали. Было это давным-давно, когда над оврагом весь день ржали кони, с топотом мечась по полю, кричали воины и звенела, звенела сталь. Он притих в своей пещере, потому что не ощущал волн страха, но знакомый запах крови заставил его насторожиться. К вечеру, когда стихли топот и крики, и резкий звон клинков не разносился больше в воздухе, он выполз из пещеры и насытился еще не остывшим мясом. Он ползал по полю, шипя от возбуждения, глаза его горели в лунном свете. Твердое брюхо царапали копья и стрелы, разбросанные в истоптанной траве, но он не отрывался от пиршества, то и дело косясь на далекие костры.

Такие трапезы выпадали не часто, и он ждал их годами, тревожно раздувая ноздри в болезненном сне.

От страшного грохота дрожала земля, стены пещеры качались, камни падали на спину дракона, больно били по лапам, тревожили раненое крыло. Грохот врывался в пещеру, отдаваясь болью в чутких ушах. Пронзительный вой вдруг упал сверху, проникая сквозь толщу земли, волна горячего воздуха прижала к стене огромное тело дракона. Треск, грохот, страшный шум не утихали, казалось, вечно. Дракон лежал, распластавшись, вдавленный в землю камнями, и чувство голода впервые уступило место чувству страха. Дракон втягивал ноздрями горячий воздух, пропитанный незнакомыми пугающими запахами, и мычал. Но его когда-то наводящего ужас мычания совсем не было слышно в грохоте канонады.

Лишь через несколько дней, когда грохот ушел за горизонт, и перестала дрожать земля, дракон осторожно выполз из пропахшей гарью пещеры. Степь была обуглена и изрыта глубокими ямами, повсюду неподвижно стояли странные черные звери с большой головой и длинным узким носом с утолщением на конце. От зверей резко тянуло огнем и еще чем-то едким, страшным, и дракон заскреб лапами, готовясь к бою. Но звери оставались неподвижными. Дракон осторожно пополз мимо уродливых безглазых тел. Трупы тоже пропитались едким запахом, и дракон долго не решался притронуться к ним, шумно принюхивался, беспокойно шевелил хвостом, но потом голод все-таки преодолел осторожность.

Он обессилел от давно забытого ощущения сытости и не смог добраться до своей пещеры – так и пролежал всю ночь в окружении невиданных молчащих зверей. Лапы его с дрожью впивались во всклокоченную землю, потому что темнота вдалеке то и дело озарялась вспышками света, совсем не похожего на мягкое сияние золотых крестов белого города над широкой рекой.

А когда утреннее солнце отразилось в глазах дракона, прямо из сияющего солнечного диска с ревом вылетел диковинный крылатый зверь. Он несся по небу со страшной быстротой, хотя крылья его были неподвижны. Дракон заревел, пытаясь оторваться от земли, чтобы грудью встретить врага, но привычно заныло и бессильно обвисло крыло. А зверь с рокотом скользнул в синеве и пропал вдали, не желая принимать боя.

И опять потекли годы, заполненные привычным сном. Прошлое стерлось, почти не оставив следов, но память о том, что дрожь земли предвещает поживу, осталась.

И однажды земля начала содрогаться вновь. Вечером он решился ползти туда, где днем раздавался грохот. Покинул пещеру и двинулся в путь через поле. Свет далеких окон был неприятен дракону, но чувство голода заставляло его медленно двигаться к домам.

И не мог он, конечно, знать, что это город вел наступление на древнюю степь, ежедневно и неустанно забивая сваи для новых зданий – новых частей своего постоянно растущего тела.

Дракон полз по осенней жиже, и свет фонарей, укрепленных на башенных кранах, сиял в его глазах. Он нетерпеливо шевелил ушами, но не было в городе страха. А если не было страха – не оставалось надежды на добычу.

На балконах домов стояли люди, говорили, смеялись, курили – и никому не было дела до старого дракона, с опаской ползущего по дороге, разбитой колесами самосвалов.

И только маленький мальчик, разглядев внизу дракона – узкую ушастую голову, чешуйчатую спину, огромный хвост и тяжелые крылья, – восторженно крикнул:

– Мама, смотри! Настоящий дракон ползет!

Женщина вышла на балкон, поправляя пушистые волосы, всмотрелась в улицу. В лужах сверкали осколки лунного света.

– Какой дракон, сынок? Опять трейлер на стройку что-то везет.

Женщина махнула рукой в сторону громоздившейся на недалеком холме железобетонной коробки и вернулась в комнату.

Мальчик перегнулся через перила, повторил разочарованно:

– Трейлер…

И задумчиво подпер рукой щеку, провожая взглядом мощную машину, с ревом ползущую в гору.

А парень, шагавший с троллейбусной остановки, отошел на обочину, пропуская ревущую громадину, ослепившую его светом фар. Посмотрел на забрызганные грязью брюки и погрозил кулаком шоферу…

1978

Что и не снилось…

«…Господи! Почему именно я стал избранником твоим, почему именно мои глаза ты открыл, чтобы мог я видеть то, что неведомо никому, кроме тебя, Господи? Есть ведь другие, более достойные дара твоего, тяжкого бремени, которое возложил ты на плечи мои…

Господи, прости дерзкие слова мои, отврати гнев свой от недостойного раба твоего! Смиряюсь, Господи, покоряюсь воле твоей, ибо кто есть я? Пылинка жалкая, ветром гонимая, песчинка малая на берегу, лепесток в быстром потоке, и не мне судить о деяниях твоих, Господи, не мне пытаться узнать помыслы твои, разгадать намерения твои…

Принимаю этот дар, Господи, принимаю тяжкое бремя умения видеть то, что скрыто от других до поры. Может быть, ты пожелал испытать стойкость мою, проверить крепость веры моей, силу и терпение мое? Отвернулись от меня соплеменники мои, и одиноким я стал среди людей, но не дрогнула вера моя, а укрепилась еще более…»

– Стоп, – сказал один из них, выключая аппарат. – Откуда у них монотеизм? Чье тут могло быть влияние?

– Подожди, – перебил другой. – Давай пока без выводов. Дальше!

«Господи, ничтожен я, раб твой, и не смог сразу разгадать дара твоего. Глаза мои уже видели то, что скрыто от других, а жалкий разум мой еще не мог понять открывшееся глазам. Утром видел я Лото-Олу, окруженного бледным пламенем, и словно исходило пламя из ушей и ноздрей его, и у рук и ног его извивались змеи огненные, подобные нежным лепесткам ночного цветка ча. И стоял Лото-Ола у хижины своей, сжимая копье, и от губ его змеился огонь, и никто, кроме меня, не видел этого огня. И прислонилась к его плечу стройная Куму-Ру, и не чувствовала огня, и надела на шею ему ожерелье из красных камней. И ушел Лото-Ола, и другие с ним, за добычей, ибо кончились с восходом солнца священные праздники Кадам.

Стоял я у хижины, и дрожали ноги мои, и заполз ужас в душу мою, и гадал я, что значит явившееся мне странное видение. И вошел я в храм твой, Господи, и вознес молитвы тебе, чтобы направил ты разум мой на истинный путь и дал понять, что значит ужасное видение.

И не вернулся с добычей Лото-Ола, а принесли на плечах тело его сильное, завернутое в листья папарикса. Упорхнула душа его птицей Зен в темные воды Мертвой Реки, потому что смертелен был укус змеи, затаившейся на пути охотников.

Рыдала стройная Куму-Ру, рвала черные волосы свои, и рыдали подруги ее, над телом Лото-Олы склонившись. И рыдала юная Рее-Ену, и охватило ее пламя струящееся, пламя бледное, видимое только моим глазам…

Трижды опускалось солнце, и трижды поднималось, и не вышла из хижины юная Рее-Ену, и вздулась шея ее нежная, посинела шея ее от смертельного яда страшного паука хо – и пробудился ото сна разум мой, Господи! Понял я, ничтожный, какой печальный дар послал ты мне, и смирился с судьбой своей…»

– Ну вот, местный Сведенборг.

– Сведенборг?

– Да. Тот ясновидец, что точно описал пожар в Стокгольме, находясь в другом городе. Восемнадцатый век, кажется. Только Сведенборг видел сквозь пространство, а он, – последовал кивок в сторону груды полуистлевших лохмотьев и чего-то еще в углу подземелья, – претендует на ясновидение сквозь время.

– Он уже ни на что не претендует. А в фантазии ему не откажешь.

– Насчет фантазий… Ладно, слушаем. Аппарат дает неплохой перевод.

– Откуда у них письменность? Судя по всему, изоляция полнейшая, непроходимая сельва со всех сторон. Кто их научил?

– Давай вопросы оставим до завтра. Вернется вертолет, прибудут наши корифеи, вот тогда и обсудим.

«И печальны стали дни мои, Господи! Опускалось солнце и поднималось, и менялся в небе звездный узор, и приходил день, когда видел я бледное пламя над кем-нибудь из соплеменников моих. По утрам говорил я об этом с порога храма твоего, Господи, и улетала потом еще одна душа птицей Зен в темные воды Мертвой Реки…

Одинок стал я, Господи, среди соплеменников моих, и закрывали они лица, лишь завидев меня, и уходили, чтобы не слышать меня, и несли мне плоды, и мясо, и рыбу, и сок дерева банлу в храм твой, Господи, и просили не выходить из храма твоего и не печалить их мрачными предсказаниями, что сбываются в роковой час.

Уединился я в подземелье под жертвенной чашей, но не было мне покоя. Видел я во мраке образы соплеменников моих, проплывающие медленной чередой, и лилось бледное пламя от дряхлой Тава-Гаа, и узнавал я потом, выйдя в селение, что сожжено уже тело ее, и лилось бледное пламя от Мону-Уна – и никто больше не видел охотника, ушедшего в чащу.

Но настал день, Господи, когда не смог я молчать и воззвал с порога храма твоего к соплеменникам моим, чтобы услышали они меня и покинули селение, на которое задумал ты обрушить гнев свой. Послал ты мне видение, Господи, и было страшно это видение. Бушевал в небе яростный огонь, огонь гнева твоего, Господи, и лился на хижины, деревья и кусты. Полыхал тот безжалостный карающий огонь ярче солнца, и умирало все живое в день, когда прогневался ты, Господи, и великий твой гнев превращал мир в мертвую золу…»

– Ого! Да это чуть ли не библейское! День гнева – день сей, день скорби и тесноты… Огнем будет пожрана вся эта земля… Книга Софонии. Поразительное единство образов!

– Жрец неизвестного племени где-то достал Библию? Или кто-то поблизости распевал «Dies irae»1? Или это совпадение? В общем, преподнесем подарочек нашим знатокам.

«И вняли соплеменники моему предсказанию, и было горе великое и отчаяние. Потом начали они вязать плоты и к закату уплыли по реке, чтобы за ночь добраться до порогов, и опустело селение. И одиноким остался я, Господи, в храме твоем, и просил сжалиться над соплеменниками моими и провести плоты через пороги ревущие, и уберечь от твоего неистового огня…

Солнце светило над опустевшим селением, и вышел я на порог храма твоего, и пал с неба огонь, и горели деревья, и исчезла трава, и белый дым стоял над рекой. Сорвался с неба неслыханный грохот, гневный голос твой, Господи, страшный голос, грозящий тем, кто мало чтил тебя, Господи, кто забыл дорогу к храму твоему, кто молился ложным богам…»

– Понятно. Можно считать, что время создания рукописи нам известно. Без анализатора.

– Гибель «Рейнджера»?

– Безусловно. Тысяча против одного, здесь именно про эту катастрофу.

– Думаешь, он действительно предвидел?

– Технология обычная: сначала происходят события, а постфактум создается книга, и автор попадает в разряд ясновидцев. Здесь приличная глубина, взрыв атомолета произошел довольно далеко отсюда, так что он вполне мог уцелеть, если вовремя спрятался. Кстати, очень даже возможно, он умер от облучения.

– Завтра проверим. Значит, никакого ясновидения?

– Разумеется. Ты что, сомневаешься?

– Да как сказать…

«Страшен был гнев твой, Господи, и не осмелился я больше выходить из храма твоего, и в моем подземелье веду беседу с тобой. Скоро упорхнет душа моя птицей Зен в темные воды Мертвой Реки, но будет жить слово мое к тебе в этих священных знаках. И те, что придут после меня, уверуют в величие твое, в могущество твое, и вновь наполнят жертвенную чашу к умилению твоему.

И молился тебе я, Господи, в пристанище моем, и было видение мне, видение странное, останавливающее кровь в жилах, и душа моя содрогалась, как птица Зен в когтях ночного страшилища Йих. Видел я двух зеленых, как трава, двух гладкокожих, с горбатыми спинами, двух круглоголовых, рогатых. Явились два зеленых в темноте, таращили холодные глаза, словно из-под родниковой воды, и дрожали рога их тонкие, шевелились спины горбатые. И змеилось от них пламя, и струился огонь по зеленым рукам и ногам.

Знаю, Господи, послал ты чудищ невиданных, чтобы испытать стойкость мою, но не страшны мне чудища в пламени бледном, смерть горбатым пророчащем. Верю в тебя, Господи, ведь не покинешь ты меня, пылинку жалкую, ветром гонимую, песчинку малую на берегу, лепесток в быстром потоке…»

– Чудеса! – немного растерянно сказал один из них.

Они стояли и смотрели друг на друга, освещенные закрепленным на стене электрическим фонарем, входящим в комплект снаряжения каждого участника экспедиции. Оба в гладких зеленых скафандрах, защищающих от довольно высокого еще уровня радиации в этом глухом уголке сельвы, с заплечными баллонами, наполненными дыхательной смесью, в круглых шлемах с тонкими шпагами антенн.

– Куда там Сведенборгу, – с еле заметной тревогой произнес другой, поглядывая на лохмотья в углу. – Это ведь он нам смерть пророчит. – Он нервно рассмеялся.

Автомат-переводчик молчал, в наушниках слышался шорох. Фонарь с трудом рассеивал мрак.

– Мистика какая-то! Откуда он знал?…

Тишина, безжизненная тишина расползлась по подземелью. Темнели в углу лохмотья.

– Ладно, давай выбираться отсюда. Скоро ночь, а мы еще палатку не ставили. И вещи хоть немного разберем.

– Пошли, – неуверенно согласился другой. – Завтра обмозгуем вместе с корифеями.

Он аккуратно собрал высохшие листья какого-то растения, испещренные черными значками.

– Завтра разберемся…

Освещая путь фонарем, они направились к крутым ступеням, ведущим из подземелья на поверхность, под своды полуразрушенного храма неизвестного бога. Они не успели дойти до ступеней, потому что каменный потолок вдруг обрушился и похоронил их рядом с останками того, кто умер здесь раньше. А раздавленные ломкие листья превратились в белую пыль.

1978

Навсегда

Темнота, темнота… Сжала ночь в душных лапах весь мир, и ничего не видно в ночи. Ночь полна шорохов и тихих вздохов. Со стоном летит над землей жаркий ветер, заглушает сдавленный шепот, прерывистый шепот, текущий в ночи.

Темнота, темнота… Идут в темноте невидимые, шуршат по земле, уходят все дальше и дальше в никуда вслед за жарким ветром. Шуршат, шуршат – слабее, слабее, тише…

Нет, не шуршат шаги, не идет никто – просто вздыхает непроглядная темнота, одинокая, бесполезная. Лежит тяжелая темнота на земле, ворочается неуклюже и вздыхает, вздыхает, вздыхает…

А впрочем, ничего особенного – обыкновенная безлунная ночь. И духота. Давно не было дождя.

Шепот, шепот… Прерывистый, неуверенный. Кто-то шепчет в темноте, задыхается под душной толщей, зовет кого-то. Безнадежно, отчаянно, словно боится раствориться в черной безбрежности, затеряться, исчезнуть навсегда…

– Слушай… Слушай… Слушай…

Тишина. И вновь стонет ветер.

– Слушай… Слушай…

Ничего не видно в ночи. И звезд нет на небе, и неба не видно, и земли.

– Слушай… Слушай… Утро… Утро придет…

Стонет, стонет жаркий ветер. Вздыхает, колышется черная тишина. И звезд нет на небе.

И вдруг – в ответ:

– Да… Да… Утро… Утро придет…

Колыхнулась тишина, шевельнулись душные лапы. И шепот громче, торопливей:

– Утро… Будет утро… Слышишь? Побежим босиком, босиком побежим по траве! С холма, через луг…

– Да… Да! Через луг, к реке, взявшись за руки…

Торопливый горячий шепот в темноте, сквозь стон ветра. Быстрее, быстрее… Безлунная ночь, и звезд нет на небе.

– Взявшись за руки, побежим и с разбегу бросимся в воду…

– Будем плавать и смеяться, слышишь? Будем плавать, пока не устанем…

Торопятся, перебивают друг друга, будоражат душную ночь.

– Ляжем на теплом песке у самой воды и будем смотреть в небо…

– Будем смотреть в небо, и ласточки…

– Да… Да… И ласточки будут летать, а над лесом…

– А над лесом поднимется солнце…

– Мы встанем и встретим его, взявшись за руки… Слышишь?

– Взявшись за руки, встретим солнце и будем рвать цветы на лугу…

Шепот, шепот… Радостный шепот в душной ночи, быстрый шепот сквозь жалобы ветра, и звезд нет на небе. Шуршит, вздыхает тяжелая темнота, слушает шепот.

– Много цветов, много цветов соберем на лугу, влажных от росы… Слышишь?

– Да… Да… Слушай… Медленно пойдем вверх по склону холма, медленно, взявшись за руки…

– Отнесем цветы на вершину холма и оставим в дар солнцу…

– Оставим цветы в дар солнцу…

Душно, душно ночью. Давно не было дождя.

– И пойдем бродить по лесу…

– Да… Да… Мы будем идти, взявшись за руки…

– И целоваться… Слышишь?

– Целоваться…

– Утро… Утро придет…

– Скоро… Слышишь?

– Да…

Чуть заметно редеет темнота, и все тише, тише шепот… Словно уходят невидимые, шуршат по земле, и теряют друг друга в душной ночи.

– Слушай… Слушай…

Темнота. Ветер стонет.

– Слушай…

Все светлее, светлее вокруг. Облегченно вздыхает ночь, послушно тает в трепете рассвета. Рассвет идет, неуверенный, бледный, течет над землей мертвой водой, серой волной катится с неба.

Тишина, тишина… Серое небо, без звезд, низкое небо, не небо – оболочка из туч, застывших над тихой землей. Стонет ветер над миром, и под стон этот наливаются тучи багровостью – встает над землей невидимое солнце.

И багровый отсвет тяжело падает на землю, на гладкую остекленевшую землю, и багровой становится бесконечная пустыня. Мертвая, мертвая пустыня.

Тишина. Несется ветер под багровыми тучами, над багровой землей, огибает безжизненный шар, и зачем-то стремится вперед и вперед, и плачет, и плачет, и плачет…

Стоят два обломка среди пустыни, два странных обломка, и тихо, неслышно шепчут, и впадают в дневную спячку.

– Слушай… Слушай… Слу…

Стоят два обломка в мертвой пустыне, пустыне атомной, тихой и страшной, и будут шептать по ночам о мире, что исчез навсегда, навсегда…

Навсегда.

1979

Встреча в лесу Броселианд

Семь дней и семь ночей прошло после Троицы, и лежал теперь путь назад, в старый замок Эскладоса Рыжего, что побежден был Рыцарем со львом в честном бою. Семь дней и семь ночей мечи звенели, семь дней и семь ночей кони храпели в Камелоте славном, городе Артуровом, семь дней и семь ночей над столами поднимались кубки тяжелые с вином добрым, и лица красавиц улыбками озарялись в свете факельном, и королева Геньевра платком белым махала. Махала платком государыня Геньевра, приветствуя достойнейших из достойных, сильнейших из сильных, отважнейших из отважных. Семь дней и семь ночей веселье шло и турниры рыцарские при дворе короля Артура, и лежал теперь путь назад, долгий путь сквозь угрюмый лес, лес Броселианд, что тенью тяжелой пал на королевство Артурово.

Дик и мрачен лес Броселиандский, и долог путь в чаще его. Могучие сосны небеса подпирают, высокий кустарник стеною встает неприступной, из зарослей папоротника вздохи доносятся тихие. Доносятся вздохи и шепот слабый, зовущий нехристи лесной, иглы шиповника ранят коней, в гуще боярышника огни мигают бледные – то души усопших маются, ждут не дождутся Судного дня. Торопят день Судный души усопших, с телами соединиться хотят, с телами тех, кто погребен под ковром мшистым, кого упокоил навеки угрюмый лес, лес дикий, лес Броселианд.

Угрюм лес, безлюден. Крикнет птица в глуши лесной, рев быка дикого из чащи донесется – и вновь тишина, как на дне омута глубокого. Тишина зловещая, зачарованная. Вьется под соснами тропа узкая, маячат вдали, за деревьями, поляны изумрудные, и ведать не ведомо, что там дальше, за поворотом, какая нечисть прячется в глубине жуткой, кто глазами светит, в чащобе затаившись…

Едут два рыцаря по тропе узкой, извилистой. Медленно, след в след, кони ступают. Блеснет изредка солнечный луч на глади доспехов – и исчезнет, словно испугавшись чего-то. Едут два рыцаря сквозь лес Броселиандский угрюмый, через семь дней и семь ночей после Троицы. Неторопливо, настороженно кони ступают, чутко слушают шорохи лесные. Едут два рыцаря, подняв забрала шлемов искусно сработанных, а руки на мечах лежат, а копья у седла, и хоть забрала и подняты – в глазах тревога, готовность к бою в глазах рыцарей. Загадочен и дик лес Броселиандский, и всего можно ждать в нем: змеев огненных, карликов безобразных, дев прекрасных, что в миг единый в драконов превращаются, замков заколдованных, что встают внезапно в глуши лесной и рушатся с грохотом, в чрево матери-земли проваливаются, когда не выдержит она чар сил нечистых, нехристей страшных, уродливых.

Едут мессир Ивэйн и мессир Говен по тропе лесной, двое рыцарей отважных, побеждавших не раз в честном бою и змеев огненных, и великанов свирепых. Едет храбрый мессир Ивэйн, славный сын Уриена, короля земли Горр, страны смерти, едет храбрый мессир Говен, славный сын Лота Оркнейского, сводный брат короля Артура. Едут сквозь лес рыцари молодые, отважные, всматриваются настороженно в полумрак чащобы лесной, в полумрак злой, угрюмый, что таит опасности неведанные. Лежит путь рыцарей храбрых из Камелота славного в замок Эскладоса Рыжего, что побежден был мессиром Ивэйном в честном бою. Лежит путь к Лодине златовласой, голубоглазой, к Лодине, красавице белокожей, что была женой Эскладоса могучего и что стала женой Рыцаря со львом, Ивэйна отважного, женой стала по воле доброй, а не по принуждению.

Храпят кони в полумраке лесном, ушами прядут добрые кони, чего-то пугаются. На мечах лежат руки рыцарей храбрых. Не раз были рыцари в сражениях страшных, не раз насмерть бились с великанами чудовищными, броды охранявшими, не раз с помощью Господа чары снимали с замков заклятых, заколдованных, но не по себе рыцарям храбрым, но мерещатся им чудища жуткие в лесу диком, глухом, в лесу Броселианд.

И заговорить бы рыцарям, тревогу рассеять, только ни один первым говорить не решается, чтобы в страшном пороке не заподозрили его – в трусости. Уходят назад поляны пустынные, быками дикими истоптанные, шумят мрачно сосны в вышине, и молчат рыцари храбрые, мечи к бою приготовив. Кто скажет, где тот перекресток в глуши лесной, на котором дева стоит дивная, обнаженная, рыдающая, о помощи взывающая, руки к небу воздев. Нет, не дева это, а дракон огненный, девою прекрасной притворившийся!

Молчат рыцари, пробираются сквозь чащу мрачную, отдаляясь от Камелота славного, разгульного. Угрюм и дик лес Броселиандский.

И не выдержал Говен, сводный брат короля Артура, разговор начал мессир Говен, сын Лота Оркнейского. Разговор неторопливый, негромкий в чаще угрюмой леса Броселиандского, на узкой тропе, что не дает покоя коням иглами шиповника колючего.

– Сударь, – зазвучало слово тихое в чаще дремучей, – давно не был я в этих краях. Много дней провел я в поисках государыни нашей Геньевры, Мелеагантом похищенной, и давно не проезжал этой тропой.

И, встрепенувшись, молвил мессир Ивэйн, отводя взгляд настороженный от густого терновника:

– Да, сударь. Увы, не вас избрал Господь спасителем ее, а Ланселота Озерного.

Как гулко звучат голоса под темным пологом cосен!

Оживились рыцари, и потянулся разговор неторопливый, и незаметна стала тишина угрюмая, и все ближе источник под соснами и замок Лодины златовласой.

Улыбка теплая легла на уста мессира Говена отважного, и спросил он, гриву конскую поглаживая:

– Как поживает Люнетта моя милая, помнит ли меня или другой сердцем ее завладел?

– Ждет вас Люнетта ваша темноволосая, верна она слову данному. Дружна она с госпожой, и светло в замке от дружбы этой.

Не иссякает разговор, течет, как струя неспешная из-под камня тяжелого. И хоть одиночество и не помеха рыцарю отважному, а все-таки веселей вдвоем на тропе лесной.

Трещат ветви сухие в стороне от тропы, ломится кто-то сквозь чащу дремучую. На мечах лежат руки рыцарей, и к бою готовы мечи, мечи острые и тяжелые. Кто знает – кабан ли то или дикий бык идет по лесу угрюмому, или же великан свирепый спешит к тропе лесной, топот конский услышав.

Все темнее в лесу Броселиандском, все тревожнее, и невольно копье ищут руки сильные, и быстрее бьются сердца отважные, и зорче в чащу лесную вглядываются рыцари. Не из трусливых мессир Говен, не раз сражался он в битвах страшных, не раз насмерть бился с великанами чудовищными, не раз чары снимал с замков заклятых, но крепко сжал копье рыцарь храбрый и быстрее коня пустил по тропе лесной.

Тихо в лесу, как перед бурей ужасной.

– Сударь, как там лев ваш, спасенный вами от змея огнедышащего? – молвил негромко мессир Говен.

– Надежно замок охраняет лев мой храбрый. Спокоен я в дальних краях, ибо даст он достойный отпор всякому, кто к замку приблизится и станет водой поливать камень у источника, чтобы бурю вызвать свирепую.

Сгущается темнота угрюмая, застыли деревья в безмолвии, и молчанию склепа подобно это безмолвие. Давит тишина недобрая, и умолкли два рыцаря на тропе узкой, что ведет сквозь лес Броселиандский. Не решаются рыцари храбрые опять тишину нарушить, беду накликать звуками голоса. Глядит мессир Ивэйн на мессира Говена взглядом пристальным, словно хочет сказать ему что-то, но молчит, лишь сжимает крепче бока конские ногами сильными. Прислушивается к чему-то чутко мессир Ивэйн, ждет чего-то…

Ох, не к добру тишина зловещая! И птица не крикнет, и зверь не промчится с треском в чаще лесной, и солнца не видно за деревьями молчаливыми. И хочется вскачь пустить коней, да жутко вспугнуть тишину заклятую.

И – прорвалась тишина! Деревья дрогнули, колыхнулся воздух застывший – и донесся издали рокот нарастающий. Ближе, ближе… Пронесся рокот, гул загадочный за деревьями и стих вдали, словно в глубину речную ушел. Словно прорычал грозно великан ужасный и смолк, затаился, добычу выслеживая.

И молвил встревоженно мессир Говен, сын Лота Оркнейского:

– Сударь, что это?

Вздохнул мессир Ивэйн, сын Уриена, наклонил голову, ответил негромко:

– Вперед, сударь! Только не трогайте меч, копье оставьте в покое, ибо не помогут они.

Как орел могучий взвился в седле мессир Говен, быстро поднял вверх меч тяжелый.

– Опасность, сударь? Страшны ли нам сатанаилы мерзкие, дьяволом порожденные, страшны ли великаны ужасные? С нами Господь наш! Кто может победить нас, двух рыцарей могучих? В бой, сударь!

И вздохнул опять мессир Ивэйн, еще ниже голову наклонил сын Уриена.

– Все напрасно, сударь. Не рождала еще земля чудищ подобных. Не слыхивал я о таких ни в замках многочисленных, ни от паломников, что в землях святых бывали и знают многое. Встретил, сударь, я чудище невиданное, охотясь на оленей в лесу этом, на этой тропе, когда странствовали вы в поисках государыни. Появилась вдруг за деревьями дорога твердая, широкая, очам на удивление, и мчалось по ней чудище круглоглазое, мчалось, как ураган и ревело свирепо, и кричало пронзительно…

– Дальше, сударь!

– Бросился я на сатанаила ужасного, как и подобает рыцарю храброму, но умчалась нечисть некрещеная и пропала бесследно. Не догнать ее коням нашим. И молчал я о том, не желая попасть на язык Кею насмешливому, посмешищем стать при дворе Артуровом.

И воскликнул мессир Говен, славный сын Лота Оркнейского:

– В бой, сударь! Страшней ли нехристь эта Мабонагрена и Арпина Нагорного!

Опустил забрало рыцарь храбрый и без раздумий и колебаний бросился вперед по тропинке узкой, вонзив шпоры в бока конские. И снова донесся издали рокот нарастающий. И рванулся вперед без раздумий и колебаний мессир Ивэйн, храбрый сын короля Уриена.

С треском кустарник пронзил мессир Говен и вылетел на дорогу широкую, невиданную, шире улиц Камелота славного. И мчался по дороге той диковинной сатанаил мерзкий, тварь злобная, некрещеная, мчался бешено, ревел устрашающе. Дрогнул мессир Говен на мгновение, осадил коня захрапевшего, испуганного, но тут же твердой стала рука его и приготовил он к бою копье свое славное.

Завизжало пронзительно ада исчадие, тьмы ночной порождение, увидав копье рыцарское, побоялось в бой вступить с храбрым рыцарем чудище злобное. Обогнула тварь мерзкая мессира Говена, славного сына Лота Оркнейского, умчалась за поворот по дороге широкой, невиданной.

И воскликнул, копьем потрясая, пораженный мессир Говен:

– Много видел я карликов злобных, змеев огненных, нехристей страшных, уродливых, но впервые зрят глаза мои чудище подобное! В Откровении Иоанновом место ему, ада исчадию! В погоню, сударь!

Как вихрь устремились за поворот рыцари храбрые, обнажив мечи, что не раз врагов страшных, могучих в битвах разили кровопролитных. Устремились вперед рыцари храбрые, пригнулись к гривам коней, к бою готовясь. Но взвились на дыбы кони верные, ржанием звонким огласили жуткий лес, и дороги не было рыцарям – встали впереди деревья угрюмые, встали плотной стеной, и исчезла дорога диковинная, невиданная, поросла кустарником диким, затянулась мхом и шиповником. Обернулись рыцари и перекрестились истово, отводя заклятие зловещее. В глубине леса были они, леса дикого Броселиандского, и вилась в лесу лишь тропа узкая, что тянулась из Камелота славного в лесную глушь, в замок Лодины златовласой.

И вернулись на тропу эту рыцари храбрые, и молились Господу, лица подняв к небу угрюмому, и тихо было в лесу, в лесу диком, лесу Броселианд.

И промолвил мессир Говен, сжимая копье:

– Уклонился от боя сатанаил мерзкий, ада исчадие! И не встать на пути – собьет и умчится, нехристь поганая!

– Не попасть бы нам, сударь, на язык Кею насмешливому.

– Да, сударь, молчать надо, как зачарованным. Но мы еще встретим это ада исчадие! Не уйдет тварь мерзкая!

Потряс мессир Говен копьем тяжелым, кивнул согласно мессир Ивэйн, и продолжили путь рыцари Артуровы.

И добрались рыцари храбрые в сумерках наступающих до источника с ледяной водой. Миновали рыцари часовенку старинную и свернули к замку недалекому, замку Лодины златовласой, вдовы Эскладоса Рыжего, что побежден был Рыцарем со львом в честном бою.

Молчали дорогой рыцари, погруженные в думы свои, лишь один раз молвил тихо мессир Говен:

– Проще намного с замков снимать заклятие.

И мессир Ивэйн наклонил голову, соглашаясь с сыном храбрым Лота Оркнейского.

* * *

– Что за дьявольщина! Опять этот тип прется, как баран! Чтоб ему сквозь землю провалиться, мерзавцу!

– Однако реакция у тебя, приятель! Как это ты успел вывернуть руль? И давно здесь съемки?

– Какие съемки! Пару недель назад такой же выскочил, и с копьем наперевес прямо на меня. Я сигналю, а он прет себе, хоть бы хны! Ну, я по тормозам, руль влево – и ходу! Потом думаю: «Дай-ка вернусь!» Сам понимаешь, любопытство – никуда не денешься. Развернулся и назад, а жутковато почему-то. Вышел – лес как лес, и следов конских нет, а того типа и подавно! Что за чертовщина? А вообще – место странное. Иногда шпаришь за сотню, видимость отличная – и вдруг ка-ак громыхнет, и пошло: молнии, ветрище… Жуть! И сразу стихает, как отрежет. Там дальше какие-то развалины каменные у ручья.

– Ага… Развалины. Как ты гово… Стоп! Ведь это же Броселиандский лес! Ну да… Если облить водой камень… Камень там есть, у ручья?

– Что ты там бормочешь?

– Камень, говорю, есть у ручья?

– Вроде бы есть. А что?

– Да так, ничего. Пришла в голову одна сказочка средневековая. Помнишь, у Кретьена де Труа в «Рыцаре со львом»: возьми ковш с водой из источника, облей камень – и вмиг начнется буря? Что-то в этом роде. Появляется хозяин замка и начинается драка.

– А-а, все вы, писатели! Какой лев?! У меня аж руки дрожат… А если бы сбил этого болвана? Докажи потом, что он сам бросился!

– А в лесу этом тебе не приходилось гулять?

– Сколько угодно! Я же говорю: лес как лес. Реденький, горел не раз. Там дорога есть, плохая, правда. Приходилось ездить, детей забирать у тетушки. В Камелоте.

– Где-где?

– В Камелоте. Деревушка такая. Десяток дворов и гостиница. Тетушка там живет, тетушка Геньевра. Невзрачная такая деревушка, смотреть не на что. Тьфу, руки дрожат из-за этого шута горохового! Вот заявить в полицию, и пусть разбираются, что за псих дурачится средь бела дня! Да только говорить стыдно – засмеют! Съемки… Какого ж дьявола он под колеса кидается? По сценарию? Нет, что-то здесь нечисто… Тоже мне дракона нашел, потягаться захотелось!

– Съемки… В диком лесу Броселианд. Тетушка в Камелоте… Тетушка Геньевра… Знаешь, у меня идея. Слушай: «Семь дней и семь ночей прошло после Троицы, и путь теперь лежал назад, в старый замок Эскладоса Рыжего…»

– Рассказик очередной кропать собираешься?

– Семь дней и семь ночей мечи звенели, семь дней и семь ночей кони храпели в Камелоте славном, городе Артуровом…

– О! Ты еще и тетушку мою сюда приплети. Для достоверности. Ох, ну попадись мне опять тот шут гороховый!

* * *

Вишневый блестящий автомобиль вынырнул из леса и сбросил скорость перед заправочной станцией, а мессир Ивэйн и мессир Говен, славные рыцари Артуровы, натянули поводья у ворот замка Лодины златовласой, вдовы Эскладоса Рыжего, что побежден был Рыцарем со львом в честном бою. Семь дней и семь ночей прошло после Троицы.

«…натянули поводья у ворот замка Лодины златовласой, вдовы Эскладоса Рыжего, что побежден был Рыцарем со львом в честном бою. Семь дней и семь ночей прошло после Троицы», – написал он и поставил точку.

1979

Летящая звезда

Утро было очень неуютным. Небо серело беспросветно и безнадежно, влажный ветер морщил коричневые пятна луж, а редкий лесок на холме казался блеклой картиной, намалеванной кистью бездарного художника. Была обычная пасмурная погода. Была осень. Дождь провел бессонную ночь и превратил проселочную дорогу в две бесконечные цепочки луж. Между лужами расползлась коричневая жижа, и идти можно было только по самой обочине, покрытой жухлой травой.

Он так и делал. Он шел осенним пасмурным утром, поеживаясь от ветра, то и дело оскальзываясь и въезжая сапогами в коричневую жижу, шел, бросая рассеянные взгляды на лесок, похожий на бездарную картину.

Он шел без определенной цели. Он был в отпуске. Попрощался с сослуживцами, переночевал в своей холостяцкой городской квартире, а утром сел за руль и приехал сюда. Почему сюда? Да потому, наверное, что давным-давно, лет двенадцать назад, в студенческие времена, он в этих краях принимал, как принято говорить, участие в сельхозработах. Стояла такая же пасмурная осень, шли дожди, только был он тогда не один, а было их пятеро ребят и пятеро девчонок, и вечерами, возвратившись с картофельного поля и наспех перекусив, они бродили по сельской местности и пели под гитару или танцевали в невзрачном клубе, такие неуклюжие в сапогах и телогрейках… Он снял комнату у той же бабки Шуры, которой когда-то колол дрова и носил воду, и она, конечно, его не узнала. Ведь время большой мастер играть в перемены.

По утрам он бродил по окрестным дорогам, уходил в пасмурный лес, медленно пересекал голые поля, разбухшие от долгих дождей. Машину он не трогал – она оставалась стоять у калитки, ведущей в бабкин огород, уныло глядя мокрыми фарами на потемневшие жерди.

Однажды он набрел на покосившийся сарайчик, и с удовольствием полежал на прелом сене. Когда-то он уже был в этом или очень похожем на этот сарае и так же лежал, заложив руки за голову, а по крыше постукивал дождь.

Еще ему нравилось ходить по дороге, которая взбиралась на холм у окраины села. На вершине холма, окруженная невысокими березами, упиралась в небо тонкая колокольня. Внутри колокольни было тихо и немного торжественно. За колокольней, среди низких колючих кустов, вкривь и вкось торчали из земли серые гранитные плиты и кое-где чернели ветхие кресты. А дальше, за холмом, тянулись голые поля, и серая полоса леса сливалась с серым небом.

Неухоженность какая-то сквозила в этом пейзаже. Неустроенность. Возможно, именно поэтому он и приехал сюда дождливой осенью.

Он свернул с обочины и углубился в поле, с трудом выдирая подошвы из вязкой земли. Вдали хрипло зарокотал трактор, и хрип этот простуженным эхом вернулся от недалекого леса. Он шел и вспоминал, как тогда, двенадцать лет назад, таким же тракторным хрипом они напугали лису, и рыжий комочек метнулся к лесу, а они свистели вслед, подпрыгивая в громыхающем прицепе. И вспоминал он лося, что на мгновение вышел из-за растопыренных елей и сразу отпрянул, растворился в темных волнах деревьев, ошеломленный гулом картофелеуборочных комбайнов. А картошка все ползла и ползла по бесконечной ленте транспортера, скользкая от налипшей земли, и гул катился над полем торжественным маршем.

Он неторопливо растянулся на сене в глубине своего сарая и заложил руки за голову. Травинки щекотали шею, но он не шевелился. Лежал, рассматривая просветы в ветхой крыше и слушал хриплый рокот трактора.

Хриплый рокот… Хрип усилителей, хрипловатый голос певца. На свободном от столиков пространстве в разноцветных лучах танцуют пары. А напротив, очень близко и далеко, отделенное от него бесконечностью крохотного столика, – ее лицо. Она смотрит мимо него в огромное окно, упершись ладонью в подбородок, и в ее глазах клубится июльский вечер.

Он разглядывал просветы в крыше и привычно перебирал обрывки воспоминаний. В общем-то, обычных, рядовых воспоминаний.

Танцы и гул голосов – и вот уже тихая улица с традиционными фонарями. И, конечно, он немного пронес ее на руках. А потом, у самого ее дома, далекие глаза стали на мгновение близкими – и все. Он всмотрелся в эти глаза, поскучнел и сказал: «Спокойной ночи». И ушел, ни разу не обернувшись.

Черт возьми, неужели прошло время Аэлит?! Где тот голос, что, задыхаясь, зовет сквозь пространство и соединяет миры, и вселяет надежду? Где то лицо, непостижимое и ускользающее, безмятежное и страстное, где та неповторимость, о которой мечталось ночами?

«Ты что, намерен ждать Бегущую по волнам?» Это однажды, внезапно. Вопрос друга. И не всегда первым уходил он. Случалось, уходили от него – скрывались за поворотом, исчезали в троллейбусе, в уличной суете, в подъездах многоэтажных домов, за витринами универмагов. Но не было Аэлиты. Не было Бегущей по волнам.

А еще у него замирало сердце от такого названия: «Летящая звезда Барнарда». Объяснить он себе этого никогда не пытался, да и нужны ли тут объяснения? Он не искал никаких связей между собой и тремя этими словами, не создавал никаких образов, – а сердце все-таки непонятно замирало, как замирало оно при виде склоненной головы Юдифи в Эрмитаже. В мире сколько угодно необъяснимых вещей, и все попытки препарировать их по законам логики столь же неуместны, сколь неуместно и даже жестоко выяснять, как могла проспать сто лет красавица, уколовшаяся о веретено, или какие компоненты входили в состав напитка, что сгубил Изольду и Тристана.

Итак, неустроенность. Не изводил он себя, конечно, никчемными раздумьями, не терзался и не собирался играть незавидную роль героя блеклой трагедии, не более похожей на жизнь, чем лубочные картинки с известными лебедем и Ледой. Так, неуютно иногда становилось под вечер, когда ложился на стены комнаты свет городских огней. Может быть, и похожи были эти огни на звезды, но как ни всматривался он в их узоры – не находил там Летящей звезды Барнарда, от названия которой щемило сердце. Или не было там такой звезды, или не мог он ее разыскать.

Да, проходили годы, но Летящая звезда Барнарда еще ни разу не заглянула в его окно.

Он встал и вышел под мелкий дождь, подняв воротник плаща.

Хорошо было просто ни о чем не думать. Просто бродить по дорогам, просто гулять по лесу, просто сидеть на бревне, прислонившись спиной к заборчику и разглядывать кур, копающихся в грязи. Хорошо еще было зайти вечером в тот самый невзрачный клуб, сесть в уголке и смотреть, как танцуют под неожиданно новенькую, с полированными боками радиолу.

Навсегда затерялась в марсианских пустынях Аэлита, в сонных водах океана исчезла Бегущая по волнам, угасла Летящая звезда Барнарда, и прекрасная Юдифь равнодушно попирала голову врага. Все было понятно и совершенно определенно – и все-таки, черт возьми, неужели прошло время Аэлит?!

Он вновь вышел к дороге и, поколебавшись, направился назад, к дому.

…До самого вечера он колол дрова, весело и бездумно взмахивая топором, потом поужинал с немногословной бабкой Шурой и лег спать. За окном еле слышно нашептывал вечерние сказки мелкий дождь, из клуба доносилась музыка и негромко стучал будильник на столе.

Когда он проснулся ночью, дождь и музыка уже стихли, и только будильник торопливо отсчитывал время, отсчитывал машинально и размеренно, непонятно для кого и зачем. Он сидел, обхватив колени руками, сидел в полной темноте и продолжал любоваться прекрасным лицом. Потом лицо исчезло, и он понял, что оно приснилось ему. И поняв это, он вспомнил сон, вернее, не сон, а тот его обрывок, который только и в состоянии удержать память – ведь все остальное обязательно забывается при пробуждении.

Обрывок сна был отчетлив и ясен. Ему только что снилось прекрасное женское лицо, похожее на лицо Юдифи, каким изобразил его великий Джорджоне. Он вспомнил слова, которые шепнула Юдифь.

«Я – Летящая звезда Барнарда».

Он сидел в темноте и грустно улыбался. Он знал, что она могла произнести и другое имя. Аэлита. Или Бегущая по волнам. Во сне ведь все возможно. Во сне мы приобщаемся к лоскуткам какой-то иной реальности, которая только в них и способна проявить себя, чтобы исчезнуть утром. Он грустно улыбался и смотрел в темноту.

Утро оказалось таким же серым, как и предыдущее, оно медленно вползло в комнату, вытеснив темноту, и небо еще плотнее прижалось к земле, словно стремясь растворить ее в своей серости. Он попрощался с бабкой Шурой и открыл дверцу автомобиля. Мотор радостно взревел, потом закурлыкал тихо и удовлетворенно.

Он уезжал без сожаления.

Он смотрел только на дорогу, на коричневую жижу, которую расталкивали колеса его «москвича». Он больше не хотел видеть далекую полосу леса, не хотел видеть неуютные голые поля и заляпанные грязью колхозные грузовики. Правда, впереди не ждало ничего обнадеживающего, но город есть город: он сразу одурманит наркозом своих улиц и кинотеатров, опутает сетями телефонных звонков, привяжет к себе тысячами глаз, заворожит случайной встречей в трамвае, когда лицом к лицу в тесноте на задней площадке и некуда деться, утопит в безмятежных сумерках, расцвеченных огнями реклам. Город предложит себя как лекарство, пусть чуточку горькое, но верное. Город есть город, хотя иногда от него приходится убегать.

Тряская проселочная дорога доползла наконец до шоссе. Он выехал на мокрый асфальт и с облегчением прибавил скорость.

И тут же убедился, что поспешил. Потому что прямо перед разогнавшимся автомобилем стояла та самая, похожая на Юдифь, какой она была в представлении великого итальянца, та самая, что прошептала ночью несколько удивительных слов.

Он успел затормозить и резко вывернуть руль. Машина заскользила к обочине, нырнула в кювет. Он больно ударился грудью и на несколько мгновений потерял сознание.

Когда он открыл глаза, та, что называла себя Летящей звездой, неподвижно стояла на пустынной дороге в позе Юдифи: голова слегка склонена к плечу, глаза опущены к мокрому асфальту.

Он вышел под дождь и огляделся. Поля, поля, пустынное шоссе и низкие тучи. И она. Стояла в позе Юдифи в белом одеянии, скрывающем фигуру, и только лицо отчетливо выделялось в белом облаке, таком странном в сером свете пугливого утра.

В груди болело. Он уперся руками в мокрый вишневый капот.

– Ну и что?

Он не ждал ответа – ведь Летящие звезды не разговаривают с людьми.

– Я ищу Эльзору, – ответила она. Ответила, словно пропела три слова из неведомой песни.

– Зачем?

Он с сожалением подумал, что сейчас она исчезнет, и придется ехать дальше, к надежному наркозу города.

– Я очень давно ищу Эльзору, – зазвучала печальная музыка, складываясь в сознании в слова. – Очень давно. Все должны найти Эльзору. Где она?

– Эльзора… Наверное, там же, где Эльдорадо. Даже названия похожи.

– Не понимаю… Не понимаю, – пело белое облако с ошеломляюще человеческим лицом. – Я сбилась с пути и очень давно ищу Эльзору. Где она?

Он подумал с тоской, внезапно резанувшей по сердцу, что задремал за рулем, и надо как можно быстрее затормозить. Пока не случилась беда…

– Я не знаю, – устало ответил он.

А облако пело и пело о долгих скитаниях, о холоде космоса и теплом дыхании далеких планет. О том, как тяжело и грустно искать, искать непрерывно и долго, искать и не находить. О том, что нужно искать. Что нужно, обязательно нужно найти, найти, найти…

Он слушал и думал, что когда-то она уже была здесь и пела великому итальянцу о неведомой Эльзоре, и тот тоже не смог ничего ответить.

Голос пел о безмерных пространствах и временах, о безднах бездонных и пустынной пустоте – и летели, летели в серое утро красные лепестки, порхали из белого облака, падали на асфальт и таяли…

Найти, найти, найти… Найти, преодолев бездонные бездны и пустынную пустоту. Найти.

Лепесток упал возле него. Он вздохнул и спросил, бросил в серое утро безнадежные слова, остро ощущая всю неисчерпаемую их безнадежность, нагнулся и поднял лепесток:

– Ты – Летящая звезда?

Он спросил, и поднял лепесток, и на миг отвел глаза от той, что являлась когда-то Джорджоне.

Потом еще раз обвел взглядом поля и тихое шоссе и вновь вздохнул. На дороге не было никого, а пальцы сжимали обыкновенную травинку.

Было серое пустынное небо, было мокрое пустынное шоссе, и была невзрачная травинка, выросшая здесь одним забытым весенним утром.

– Ты – Летящая звезда? – шепнул он и прислушался.

С неба деловито сеял обычный дождь – и он открыл дверцу, чтобы продолжить путь.

Марсианские пески погребли Аэлиту, в морских глубинах покоилась Бегущая по волнам и не было в бесконечном небе никакой Летящей звезды…

И все-таки он обернулся напоследок. Обернулся – и замер. У ног его тлело в мокрой траве красное пламя.

…Он очень долго не сводил глаз с лепестка, боясь, что угаснет огонь, потом подставил лицо под дождь и улыбнулся серому небу.

1980

Тот, кто бродит в ночи

Та ночь была душной, и не летали птицы ночные, не рычали звери лесные, и молчал уставший от жары лес. Давно уснуло селение, окруженное чащей лесной. Разметались на шкурах мужчины-охотники, обнажили грудь женщины, задыхаясь от духоты. Стонали, бормотали во сне старики, всхлипывали дети.

И от костра, горевшего посреди селения, еще темнее становилась душная ночь. Прыгали отблески огня по лицам двух молодых воинов, что сидели у сторожевого костра с копьями в руках, охраняя селение от зверей лесных. Темноволосы и мускулисты были воины, висели на шее у них ожерелья из клыков убитых ими зверей, а одежда их была из шкур звериных, умело сшитых женскими руками. Молоды и отважны были воины, и не боялись они никаких опасностей. Умели они и огонь добыть, и поразить копьем дикого зверя, и хижину построить, и сплясать веселый танец у костра в дни, угодные богам.

Сидели молодые воины у костра, прислушивались. Тихо было в лесу, и трепетали неяркие звезды в глубине темного неба – это Добрый Дух Маа тысячами глаз ласково смотрел на землю, сотворенную им вместе с другими Духами себе на утешение.

Сидели у костра молодые воины, думали каждый о своем. Один вспоминал последнюю удачную охоту и стычку с чужаками у лесной реки, когда поразило чужака его крепкое копье и упал тот с громким воплем в воду под высокий обрыв. Другой то и дело поворачивал голову от костра и смотрел в темноту, на стоявшую неподалеку хижину. Спала в той хижине, обнажив тело в духоте, прекрасная черноволосая девушка – и быстрее вздымалась мускулистая грудь молодого воина, когда представлял он нежное тело девушки, одиноко спящей на шкурах.

Но помнили воины о том, что охраняют селение. Мигом вскочили они и замерли, потому что будто бы легкое шуршание донеслось от хижин, и словно бы черная тень, чернее душной ночи, скользнула к деревьям и растаяла.

Долго стояли воины, сжимая копья, прислушиваясь, но все было тихо кругом. Может быть, просто старик заворочался во сне, может быть, птица ночная тенью метнулась к лесу? Наверное, только почудился шорох молодым воинам, только привиделась черная тень – ни один зверь лесной не мог прокрасться так тихо, ни один зверь лесной не мог умчаться черной тенью, не выдав себя треском ветвей, шумным дыханием. Может быть, то Дух ночной пролетал, убегая от встречи с рассветом? Или пригрезилась тень в тишине ночной, в духоте, в молчании леса обессиленном?

Вновь сели у костра молодые воины, подбросили сучьев побольше, и веселее затрещал костер. И шевельнулась, отступила темнота, пробежал над землей ветерок. Рассвет уже близился.

Побледнело небо, и всплыли хижины из мрака ночного, и запели птицы в лесу, и проснулось селение. Ночь прошла и новый день наступил, и нестрашными стали Духи ночные, и скрылись они с рассветом в глазах Доброго Духа Маа. Ожило селение, потянулись к костру женщины набирать тлеющие угли, чтобы развести костры у своих хижин, приготовить пищу мужчинам-охотникам. Собрались у костра Мудрейшие, повели речь о делах, предстоящих на этот день.

И тут подняла руки черноволосая девушка и долго говорила, и голос ее дрожал, и бледным было лицо от пережитого страха. Слушали ее женщины, широко раскрыв глаза, молча подходили мужчины. Прервали совет Мудрейшие, и только дети беззаботно играли у хижин.

Этой ночью не спалось черноволосой девушке. Тихо лежала она, наблюдая, как пляшут на стенах хижины отблески костра. Ни звука не раздавалось в ночи – и вдруг заглянул в хижину зверь с желтыми глазами, что слабо светились в темноте. Замерла от ужаса красавица, ни пошевелиться не смела, ни крикнуть. А зверь стоял тихо и неподвижно, и не слышно было его дыхания, и не пахло смрадом от морды его, не пахло дремучей чащобой от шерсти его. Стоял Желтоглазый Зверь, словно бесплотный Дух – а потом вдруг бесшумно исчез, пропал, как сон ночной.

Замолчала девушка – и все повернулись к двум молодым воинам, охранявшим ночью селение. И поведали молодые воины, как слышали что-то вроде шороха и видели что-то вроде тени, и был это, наверное, Дух ночной, убегавший от рассвета.

И тогда, тряся седой головой, кривя беззубый рот, обратилась к Мудрейшим дряхлая старуха.

И ей не спалось душной ночью, и в ее хижину заглядывал Желтоглазый Зверь, неслышный, как Дух ночной. Но не испугалась старуха, потому что это, верно, вестника Смерти послал за ней Добрый Дух Маа, и суждено ей сегодня умереть, не дождавшись заката. Спокойна была старуха, не было страха в ее бесцветных глазах. Много уже дней и ночей прошло со времен ее молодости и, видно, Добрый Дух Маа послал ей весточку о том, что ждут ее звездные его глаза.

Горько заплакала юная красавица, закрыв руками лицо – и дрогнуло сердце молодого воина. Жди беды, если вестник Смерти заглядывает ночью в хижину молодой девушки!

И повернулись все к Мудрейшим.

Долго молчали почтенные старцы, неторопливо поглаживали длинные бороды, потом встали и направились к Священной Хижине. И все пошли за ними, только дети беззаботно играли у хижин.

В полумраке Священной Хижины тлел костер, стояли вдоль стен многочисленные боги, вырезанные из древесных стволов еще тогда, когда ни Мудрейших, ни их отцов и дедов не было на свете. Неподвижно стояли деревянные боги, задумчиво смотрели на тлеющие угли глазами-дырами. Спокойны были их плоские лица, никогда не открывались щели-рты. Много богов стояло в Священной Хижине, только Доброго Духа Маа не было в ней, потому что беспредельно звездное небо и не спрятать его в тесной хижине.

Мужчины подбросили ветви в костер и взметнулось жаркое пламя. Кинули Мудрейшие в огонь мясо звериное, собрали с земли возле деревянных богов пучки священных трав, что можно срывать в лесной глуши только после заката. Положили душистые травы на дымящееся мясо, пошептали заклинания.

Теснились мужчины и женщины у входа в Священную Хижину, ждали, какой знак подадут боги. Сдерживала рыдания черноволосая красавица, побелевшими пальцами сжимал копье молодой воин, бесстрастно ждала приговора богов старуха. Сели Мудрейшие вокруг костра, спинами к деревянным богам, стали вглядываться в огонь.

Дымилось мясо, дымились священные травы, молчали боги, застыв вдоль стен. И громко закричал молодой воин, взмахнув копьем, и радостно вскрикнула черноволосая девушка, потому что стал огонь угасать на дальнем краю костра, напротив входа в Священную Хижину. Хороший знак подавали боги, милостив был Добрый Дух Маа и не желал он смерти красавицы.

И зашумели женщины, и заулыбались мужчины – значит, не вестник Смерти был в селении ночью, а дикий зверь из чащобы заглядывал в хижины. Только старуха осталась бесстрастной. Ждала она вестника Смерти, а выходило, что не пришло еще время улетать ее душе к звездным глазам Доброго Духа Маа.

Опустела Священная Хижина. Длинный день лежал впереди и много дел нужно было переделать за день. Кому на охоту, кому на реку, кому шить одежду из звериных шкур, а кому чинить оружие, ладить к копьям новые наконечники.

И поклялся молодой воин, что убьет Желтоглазого Зверя, если тот опять забредет в селение. Улыбнулась ему юная красавица и поспешно опустила голову в смущении.

…И опять наступила ночь, и лес молчал обессиленно, и не летали птицы ночные. Душной была ночь, душной и темной, тихой была ночь, и не рычали звери лесные, и не трещали ветви в лесу.

Уснуло селение, но не горел костер. Прятался за хижиной молодой воин, чутко прислушивался, вглядывался в темноту, подстерегал Желтоглазого Зверя. Рядом лежало копье, и знал воин, что не упустит Желтоглазого Зверя – еще ни в одной схватке не ведал он поражения, и не было ему равных в силе и ловкости.

Ни шороха, ни движения. Молчал лес, молчало небо, молчали деревянные боги в Священной Хижине. Но не томился в ожидании схватки молодой воин – вспоминал улыбку красавицы, и готов был за эту улыбку бросить вызов хоть всем богам Священной Хижины!

Ни шороха, ни движения…

Вот они – желтые глаза! Вмиг занес воин тяжелое копье, и со свистом полетело оно в морду звериную. Не увернуться, не отпрянуть от могучего удара! Прямо в желтый глаз метило копье. Бросился вперед воин, готовый добить неведомого зверя.

Громко ударило копье в морду звериную. И наступила тишина. Ни шороха, ни движения… Исчез неведомый зверь, словно его и не было.

Потрясенно посмотрел воин на обломки копья, с ужасом вгляделся в чащобу – и упал, обхватив голову руками. Нет, не зверь приходил в селение, а неведомый грозный Дух – никакой зверь не устоял бы перед страшным ударом! Беда, беда в образе Желтоглазого Зверя пришла в селение, и выходило, что обманули деревянные боги, смеялись деревянными ртами, щурили дыры-глаза, и выходило, что не будет больше удачи ни мужчинам, ни женщинам, ни старикам, ни детям!

И закричал горестно молодой воин, и от этого крика проснулось селение, и вопли женщин сливались с плачем детей. Бросился воин в хижину, подхватил черноволосую красавицу и исчез в ночном лесу, унося девушку от Духа Смерти, от грозящих бедой глаз Злого Духа Маа.

И не видел их больше никто, и опустело селение. В ту же ночь с плачем и стонами покинули его мужчины и женщины, старики и дети, ушли Мудрейшие, проклиная жестоких богов-обманщиков.

Шли они долго, через леса и реки, спасаясь от страшного Желтоглазого Зверя – Духа Смерти, посланника злых богов. Через много дней и ночей достигли они обширной зеленой долины и построили там новые хижины. А в стороне, подальше от селения, поставили на холме большую каменную голову Зверя. В глазах Зверя и днем, и ночью горел огонь.

И каждую ночь множество костров опоясывало селение, и воины, сжимая копья, всматривались в темноту, с ужасом ожидая, что вновь в звездной ночи засветятся страшные глаза и Желтоглазый Зверь придет к ним, предвещая беду.

* * *

– Представляешь, и вот эту историю они передают из поколения в поколение!

– Ну, а вы ошибку-то учли, наблюдатели?

– Разумеется. Как только заметили неладное, сразу отозвали наших желтоглазых биокиберов. Ну, конечно, пришлось поскучать на орбитальной. Потом Земля прислала новинку. Я тебе скажу: здорово ребята постарались!

– Не напугали аборигенов своими новинками?

– Да нет… Кто же боится бабочек?

1980

Озеро юности

Виноват был свет. Точнее, его отсутствие. При свете можно читать, смотреть телевизор, и не пришлось бы оставаться наедине со своими мыслями. Но света не было, а спать не хотелось. И еще назойливо шуршал по стеклу дождь.

Никитин сидел на кровати в гостиничном номере и разглядывал вешалку, притаившуюся в темном углу. Он сидел и думал, как все-таки это несправедливо: за день он переделал кучу дел, и командировку можно считать успешно завершенной, но вот беда – в номере нет света! Автобус из этого захудалого городка пойдет только завтра утром, и заняться решительно нечем. Бродить дождливым вечером по осенней грязи ему совсем не хотелось.

Дома было проще. Дома хозяйничала славная чета – Его Величество Телевизор и Ее Величество Книга. Хотя помогали эти коронованные особы далеко не всегда. И для тоски совсем не обязательно, чтобы шел осенний дождь.

И выходило, что главной хозяйкой была тоска. Да, она отступала перед экраном телевизора, пасовала перед интересной книгой, не смела показываться и на работе, но всегда подстерегала свое мгновение и немедленно заявляла о себе, стоило только погаснуть экрану и закрыться книге.

А здесь, в темном гостиничном номере, ей было и вовсе раздольно.

«Хоть бы заснуть поскорей», – подумал Никитин.

Но спать не хотелось. К тому же за стеной веселилась какая-то компания, распевая протяжные песни, а в коридоре постоянно громко топали, и то и дело стучала входная дверь.

Тоска была его старой знакомой. И причину этой тоски он прекрасно знал.

Одиночество. Давнее-давнее одиночество.

Был когда-то у Никитина друг. Вместе сидели на лекциях в институте, вместе ходили на футбол и в студенческое кафе. Но студенческие годы прошли, Никитин уехал на запад, а друг уехал на восток и женился, и писем почти не писал, да и разве пишут друзьям женатые люди?

И остался Никитин один, а так как был он по натуре замкнут и тяжело сходился с людьми, то друзей на новом месте не приобрел. Сослуживцы оставались просто сослуживцами, а не друзьями. Никого у Никитина в этом городе не было, потому что попал он сюда по распределению и раньше вообще смутно представлял, где этот город находится.

Одиноким Никитин чувствовал себя и потому, что был не женат. По-настоящему влюбился он только однажды, в школе, и так истерзала его за четыре года эта школьная любовь, что до сих пор он боялся о ней вспоминать. Кто может сосчитать, сколько часов простоял он под окнами дома на тихом бульваре, кто может сосчитать количество взглядов и вздохов, и писем, которые сочинялись неделями, но так никогда и не были отправлены?

И самым тяжелым было то, что о любви его безмерной никто не знал. Черноглазая одноклассница так, кажется, и не догадалась, чем была для Никитина, и после окончания школы быстренько вышла замуж, родила и потолстела.

В институт он поступил, неся на плечах тяжелую ношу этой безмерной неразгаданной любви. В годы учебы он сторонился веселых компаний, что собирались в студенческом общежитии. Опять подвела его замкнутость. Любил он в те годы бродить вечерами под дождем, стоять на набережной, слушая тихий рокот «речных трамваев».

Так и прошли студенческие годы. Почти забылась черноглазая одноклассница, но и замены ей не нашлось. А на работе все женщины были степенными, замужними – и оказалось, что в тридцать лет он все еще оставался одиноким. В таком возрасте несолидно уже ходить на танцы, чтобы завязать знакомство, а ресторанные знакомства он презирал. Не привлекал его этот флирт после трех рюмок водки, когда начинается «глубокомысленная» болтовня, от которой тошнит наутро.

Кроме одиночества, у Никитина была еще работа. Размеренная работа, без крутых подъемов и неожиданных спадов, с периодическими выездами в командировки и составлением квартальных отчетов. Работа как работа, не хуже и не лучше многих других работ. Правда, вспоминал он порой слова римлянина Сенеки, которые где-то вычитал и записал, потому что они ему понравились – но вспоминал, только уж если совсем прихватывало его одиночество. Слова эти он выучил наизусть, и в такие вот моменты, когда накатывало, тихо говорил себе: «Подумай, как долго делал ты одно и то же: не одни лишь храбрецы или несчастливцы захотят умереть, но и те, кто поразборчивей».

Но при всем при том Никитин все-таки хорошо понимал, что мудрый римлянин занимал совсем уж максималистские позиции, которые вряд ли можно считать абсолютно правильными.

Нельзя сказать, что время свое он делил только между работой и домом. Нет, приходилось ему бывать и в компаниях, когда собирались на праздник сослуживцы. Но если бы он в разгар застолья встал и тихонько ушел, вряд ли кто-нибудь заметил бы его исчезновение, потому что сидел он молча, анекдотов не рассказывал, не развлекал соседок по столу, не пел и неохотно танцевал. Присуще было ему и то самое злополучное «остроумие на лестнице», когда удачный ответ на шутку или реплику приходит в голову очень поздно. Чаще всего дома, когда веселье уже давно окончено.

И на зимнюю рыбалку Никитин как-то ездил с сослуживцами, но особого удовольствия не получил. Он искренне не понимал, в чем же все-таки заключается прелесть многочасового сидения на льду. Правда, ему понравился ясный январский день, голубое небо в легкой дымке перистых облаков, треск льда и белые поля, амфитеатром спускавшиеся к озеру. Но этим можно было любоваться полчаса, час, но никак не больше, потому что мерзли ноги. А сослуживцы сидели на своих деревянных рыбацких ящиках, согнувшись над лунками, сосредоточенно курили и не замечали ничего, кроме поплавка, застывшего в темной воде.

Как, наверное, все одинокие люди Никитин вел какое-то подобие дневника. Иногда вечерами он садился зa стол, доставал толстую тетрадь и записывал свои мысли, происшедшие в его жизни события, впечатления от командировок, цитаты из книг. Но записи его были очень отрывочны и редки. Никитин словно стыдился этого своего занятия, так как считал, что дневники ведут или знаменитые писатели, или влюбленные школьницы.

На дневнике Никитин не остановился. Месяца три или четыре подряд он не смотрел телевизор и не читал книг, а писал, сгорбившись над тетрадью, по нескольку раз зачеркивая и исправляя написанное, забыв о времени и о том, что утром на работу.

Никитин пробовал силы в беллетристике.

Рассказы его (это он и сам понимал) получались неуклюжими, серыми и тоскливыми, как осеннее утро. Герои грустили, неудачно влюблялись и бродили ночью под холодным дождем, подняв воротники плащей, иногда пили водку, разглядывая фотографии любимых, иногда бросали все к чертовой матери и уезжали в дальние края, где ждала их очередная неудачная любовь.

Однажды вечером Никитин перечитал свои литературные опыты и хотел их выбросить, но потом передумал и положил на полку в кладовке, где хранились старые журналы.

А известным он решил стать после того, как ехал однажды на электричке из Москвы в аэропорт Быково, возвращаясь из командировки. Уже стемнело, зa мутным стеклом вагона проплывали гигантские коробки новых домов и светились сотни окон. И вдруг его ошеломила отчетливая, горькая и пронзительная мысль: он затерян в огромном мире. Никто из людей, живущих за этими сотнями окон, не знает и никогда не узнает, что есть на свете некто Никитин, который едет сейчас в полупустом вагоне пригородного поезда и скоро улетит туда, где никто, кроме горстки сослуживцев и соседей по лестничной площадке, тоже его не знает.

«Что значит фамилия «Никитин» для миллионов людей? – думал он, как завороженный глядя на вереницу окон. – Мое имя для этих миллионов – ничего не значащий звук».

И ему стало на мгновение неуютно и страшно. Потом он начал читать захваченный в дорогу журнал, и эта горькая и острая мысль растворилась, затихла в глубине. Но ненадолго.

С прозой у него не получилось, и он принялся за стихи. Стихи короче, убеждал он себя, в них быстрее и легче можно выразить чувства, раскрыть душу. В русском языке необъятные россыпи слов, которые можно зарифмовать, и вся сложность состоит только в том, чтобы найти такие парные слова.

Стихов ему удалось написать порядочно. Он вообще любил поэзию, особенно Блока, античную лирику, много перечитал со школьных лет. И поэтому без особого труда смог понять, что его стихи подражательны и бледны, как отражение в пыльном зеркале. В общем, получалось то же, что и с прозой.

Но рифмованные строки туманили голову, удачные, на его взгляд, рифмы обманчиво сулило признание, и Никитин рискнул послать стихи в редакцию одного из журналов с тайной надеждой: а вдруг? А вдруг станет лебедем гадкий утенок? Понимал он, конечно, что стихи его никуда не годятся, и все-таки в глубине души любовался ими. Потому что это были не просто строки, а риф-мо-ван-ные строки, и эти строки об осеннем дожде, одиночестве, неразделенной любви и бессонных ночах придумал он, Никитин, придумал сам, умело зарифмовав «могилой – милой», «в слезах – в глазах», «забвенье – терпенье» и много других слов.

И начались мечтания по вечерам в пустой квартире.

Вот редакция получает бандероль с его стихами, какой-нибудь литсотрудник читает их и дает добро. Стихотворения, пусть не все, пусть два или три – неважно! – появляются на страницах выходящего массовым тиражом журнала и о нем наконец-то узнают. Наконец-то поймут его душу, и сослуживцы будут удивляться и ахать: «Неужели это написал наш молчун Никитин? Во дает!» И прочитает его стихи черноглазая одноклассница, и у двери его квартиры будут толпиться красивые женщины, наперебой предлагая руку и сердце. И когда он будет ехать в троллейбусе на работу, люди начнут переглядываться и шептать друг другу, уважительно поглядывая на него: «Это тот самый Никитин, что в последнем номере… Вы читали?»

Он смеялся над собой, и немного презирал себя за детские мечты, совсем не подходящие для тридцатилетнего человека, но поделать с собой ничего не мог. Ему очень хотелось верить, хотя он прекрасно знал, что верить бессмысленно.

Стихи ему вернули.

И было еще у Никитина самое дорогое воспоминание, которое есть, наверное, у каждого человека. Оно единственное, и оно не стирается со временем, и если очень трудно приходится в жизни – воспоминание это приносит облегчение.

У Никитина таким воспоминанием было одно далекое озеро, что осталось на дне прошедших годов.

Тем летом ему исполнилось пятнадцать. Он отдыхал в деревне у тетки – бродил по лесу, собирал землянику, купался в речке с прозрачной водой, катался верхом на смирной кобыле с диковинным именем Дидона, сошедшим со страниц Вергилия и таким странным в русской деревеньке, лазил по развалинам церкви, простоявшей не один десяток лет, чтобы осыпаться кирпичной пылью от взрыва немецкой бомбы, читал.

Однажды тетка ушла с ночевкой в дальнюю деревню на какой-то местный праздник, а он сунул в карман сверток с бутербродами и пошел вдоль вертлявой речки с твердым намерением добраться до ее истока.

Он шел не спеша, иногда останавливался, сбрасывал рубашку на траву и прыгал в воду с обрывистого берега, а потом продолжал свой путь. Когда солнце медленно поползло к краю неба, бутерброды были уже съедены, но речка, казалось, не имела конца.

К вечеру он свернул в лес, зеленеющий на холмах над речной долиной, и до темноты неторопливо шел по песчаной лесной дороге, испещренной следами недавно прошедшего стада. Он обогнул долину по широкой дуге и вновь вышел к ней, когда над горизонтом уже ярко горела Венера.

Вечерело, и над долиной клубился легкий туман. Он развел на холме костер, посидел немного, слушая треск горящих веток, а потом затоптал его и лег на теплую землю. Над головой парила в темнеющем небе звездная пыль, за рекой на лугах пофыркивали стреноженные кони, и было ему хорошо и очень легко, как бывает только в ранней юности.

А потом он встал и разглядел внизу, в глубине долины, небольшой осколок зеркала, отразивший звездное небо. И до него донесся легкий плеск.

Он сразу подумал, что это плеснула наяда. Он подумал, что в озерце должны жить наяды. Именно наяды. Не русалки, не нереиды и не вилы, а наяды, хотя наяды были бы здесь так же неожиданны, как неожиданно было имя карфагенской царицы, которым назвали смирную лошадь.

И еще он подумал, что хорошо бы увидеть наяду.

Он осторожно спустился с холма в прохладу темной долины и опять услышал легкий плеск. Смолкло фырканье за рекой, задумчиво светили звезды и трава была влажной от росы.

Когда еще, как не в юности, исполняться нашим желаниям? С годами тускнеют желания и слабеет надежда на чудо. Лишь в юности чувства подобны большим белым цветам – и ловить нужно чудо, подстерегать тот редчайший миг, когда сказка становится явью.

Он стоял у самой воды, а от камышей скользил к нему над озерцом легкий сгусток вечернего тумана. И не было ветра, и звезды отражались в темной воде.

…И дрогнули границы реальности, и сказка на мгновение перестала быть сказкой. Легкое туманное облачко плыло над темной водой, и воображение сразу нарисовало контуры бледного лица. Лицо было лунным камнем, лицо приближалось к нему, и мерцали прекрасные глаза… Развевались волосы… Улыбались губы…

Аэйна. Он сразу решил, что ее зовут Аэйна. Он любил красивые придуманные имена.

Аэйна…

И все. Исчезло лицо, угас лунный камень. Все. Была ночь и тишина, были звезды в ночи и маленькое озеро под звездами. Легкий сгусток тумана растаял, и не слышно было плеска в спящих камышах.

И он ушел ночью назад, ушел, осыпанный звездной пылью, ушел медленно и осторожно, словно боясь расплескать, спугнуть что-то.

Он не вернулся к озеру при свете дня, потому что не хотел видеть его под солнцем. И не возвращался звездными ночами, потому что знал: чудеса не повторяются.

Он понимал, что виновата ночь и пятнадцать лет, и неясный трепет в душе. Понимал, что воображение просто приняло желаемое за действительное. Понимал.

И все-таки знал, что там, в ночи, в маленьком безымянном озере, осталась наяда. Аэйна. Его Аэйна.

Через несколько дней он уехал с мамой на юг, а следующим летом сдавал выпускные экзамены в школе и приемные в институт, и лето пропало в жарком каменном городе.

В студенческие годы он иногда – однако все реже и реже – вспоминал о той ночной встрече и говорил себе: «Обязательно летом выберусь в деревню и ночью опять разыщу то озеро». Но набегали дела и все забывалось, а летом вместе с однокурсниками он отправлялся строить фермы и дороги, потому что студенческий строительный отряд – это было здорово. И постепенно забывалась та звездная ночь, трава, влажная от росы, и легкий плеск в темноте.

Так незаметно прошли годы учебы и наступил тот день, когда он сел в поезд и уехал по распределению очень далеко от озера, мамы и родного города.

Шло время, но его не тянуло назад. Его не тянуло назад, потому что он боялся пораниться о воспоминания юности. Медленно крутилось колесо похожих друг на друга дней – пять рабочих, два выходных, пять рабочих, два выходных, – медленно крутилось, постепенно стирая память о прошлом…

И не было никакой Аэйны, не было звездного света, сгустка тумана и влажной травы. Все осталось в юности, на самом дне ушедших пятнадцати лет, когда чувства были подобны большим белым цветам.

Кстати, он вспомнил, откуда взял это сравнение. Конечно, не сам придумал. С большими белыми цветами сравнивал чувства Александр Блок в своих записных книжках.

…Дождь все так же назойливо шуршал по стеклу, словно за окном гостиницы осторожно шевелился огромный грустный зверь. Никитин встал, покосился на темное окно, вздохнул и начал раздеваться.

Заснул он только под утро.

А потом он вернулся из командировки, занял место за рабочим столом и погрузился в составление квартального отчета. Обыденность сомкнула серые воды над его головой, и, как всегда, без скрипа, рывков и неожиданных остановок продолжало медленно крутиться колесо. И опять иногда привычно вспоминались слова Сенеки, но только уж если совсем прихватывало.

* * *

…Тот июньский день ничем не выделялся из рядовой серии «пять рабочих, два выходных». Никитин возвращался домой, исправно отсидев за столом восемь часов. Он зашел в свой подъезд и открыл почтовый ящик. И на пол упала открытка. Обыкновенная открытка с изображением какого-то пейзажа.

Никитин немного постоял, разглядывая сверху этот пейзаж, потом наклонился и поднял открытку.

«Приезжай. Жду. Аэйна».

Сказка? Сон?

Вечером Никитин долго стоял на балконе, курил, смотрел в слепое городское небо.

А утром зашел к начальнику отдела и попросил отпуск на три дня. За свой счет. И так попросил, что начальник кивнул и не стал ни о чем расспрашивать.

В наш век не существует проблемы больших расстояний, поэтому очень скоро Никитин уже шагал вдоль берега той самой речки, текущей из далеких-далеких краев, которые, наверное, и называются Юностью. Он заранее скептически усмехался и мысленно иронизировал над собой, потому что помнил ту блоковскую фразу о больших белых цветах, и помнил еще, что тогда Блоку было всего лишь двадцать с небольшим.

Но когда в звездной пыли вновь скользнуло к нему над темной водой озерца легкое облачко, он шепнул: «Здравствуй, Аэйна!» – хотя боялся, что не сможет произнести эти слова.

…И если бы Никитину сказали, что ту открытку написал он сам – он бы просто недоуменно пожал плечами.

1980

Призвание

Жизнь у Маркова складывалась очень неудачно. Он никак не мог найти себя. В детстве ему одновременно хотелось быть летчиком, путешественником, водителем автобуса, художником и милиционером. В школе он поочередно отводил себе роль нового Архимеда, Льва Толстого, Георга-Вильгельма-Фридриха Гегеля, Альберта Эйнштейна и Вячеслава Старшинова. А поступил Марков в педагогический институт на филологический факультет, потому что там был не очень большой конкурс, а сочинения он писал почти без ошибок. К концу второго курса Марков понял, что не хочет быть учителем. Однако отработал положенное время в сельской школе, куда попал по распределению.

Больше Марков со школой не сталкивался. В последующие годы ему довелось работать методистом заводского Дома культуры, сотрудником многотиражки, лаборантом в институте, корректором в типографии, воспитателем в молодежном общежитии и даже начальником районного управления «Спортлото». Но все это его не удовлетворяло.

Разбросанность интересов, вернее, их отсутствие, смущала Маркова очень давно. Он твердо усвоил, что больших успехов на любом поприще добивается только тот, кто сразу намечает цель в жизни и упорно шагает к ее осуществлению, сметая все преграды. У Маркова же такой цели не было. Ни одна работа, которой он занимался, не приносила ему полного удовлетворения.

Еще Марков был твердо уверен в том, что каждый может сделать очень многое, если только найдет свое призвание. Марков знал, что способен на удивительные дела, если только ему подскажут, в чем цель его жизни.

Когда Марков ушел с должности начальника районного управления «Спортлото», то понял, что больше так продолжаться не может. Он устал подыскивать работу по душе, и с горечью думал, что способности, заложенные в нем от природы, пропадают впустую. А в том, что способности эти были, Марков не сомневался, так как чувствовал в себе силу необъятную, таящуюся до поры под спудом. И боялся он, что так и пропадет она, не найдя себе должного применения. И так ему стало обидно за себя, за бесцельно проходящую жизнь, в которой не подошли ему места от учителя до начальника управления «Спортлото» включительно, что пришел он домой, бросил на стол трудовую книжку и завел серьезный разговор с небесами.

«Почему жизнь моя проходит впустую? – стал вопрошать он. – Почему я такой неудачник? Человек может быть счастлив только тогда, когда делает дело, идеально отвечающее его способностям, поэтому любое несоответствие порождает неудовлетворенность. В чем же мое призвание? В чем?»

И знаете, Маркова услышали. Видно, очень горячо изливал он свою обиду. Мигом заглянули в его душу и узнали, в чем его призвание, и доставили к месту работы.

Теперь Марков пребывает в далекой планетной системе Большой Зеленой Рыбы. Он работает крутильщиком ланговых модок на всех пяти уровнях с подключением и души не чает в своей работе. Все, кто теперь знает Маркова, им не нахвалятся и единодушно считают, что он идеальный крутильщик. Как говорится, божьей милостью.

1980

Наваждение

И вот – случилось со мной! За городскими воротами, на пыльной дороге, у тихого леса. Там, в той жизни, я был молод, и душа моя болела в ожидании несбыточного, душа моя ныла в неясном предчувствии, предвидении небывалых и таинственных дел, в сладких муках близкого свершения.

Я был молод и любил вечерами гулять под спящими дубами, среди жесткого шороха желтых листьев. Я покидал город и уходил в молчаливый лес, и слезы стояли в моих глазах, и не было покоя в моей душе! Долгими вечерами ждал я знака желанного, колыхания небес, громкого голоса. Неспокойна была моя душа, и рыдал я среди дубов, и ждал, ждал я прозрения, и томился в предчувствии чуда Господнего.

Всем сердцем я верил в близкое свершение чуда – и дни казались мне вечностью, и не находил я места себе в родном доме. О, я чувствовал силу в себе, силу и готовность на дела небывалые, неизвестные пока роду человеческому! Молился я среди тихих дубов, просил, торопил всесильного Господа нашего явить свою благость и ниспослать на меня чудо, чудо, которого ждал я, о котором молил Господа нашего, в ожидании которого ныла, томилась, терзалась душа моя.

Был готов я к Господнему чуду, и день ото дня крепла вера моя, возрастало желание мое! Я хотел быть услышанным Господом, и слезы текли из глаз моих, и могучие дубы стонали вместе со мной, желая явления чуда…

Малы мне казались просторы Аквитании, и тесно было моей душе под твердым куполом сфер Птолемеевых. Рвалась душа моя вдаль, в просторы необъятные, ни с чем не соизмеримые, и не находил я места себе в душном лесу у городских ворот! Каждый вечер молил я Господа, из глубины взывал к нему, упрашивал, восклицал с тоской: «Дай мне силу, Господи, всеблагой Отец наш, разорвать оковы железные и устремиться душой за хрустальные сферы, в края владычества Твоего необъятного!..»

И вот – случилось со мной! Был тихий вечер, я шел по безлюдной дороге навстречу заходящему солнцу. Садилось солнце в пелене розовых облаков, нависших над миром, как мечи кровавые, и тихо было вокруг, словно вымерло все и не осталось никого во всей Аквитании!

И в последний раз с мольбой беззвучной, небывалой поднял я глаза к темнеющему небу – и завеса спала с глаз моих. Далеко в вышине засветились первые звезды, и голос Господень загремел в ушах моих:

«Человек! Ты идешь по пустынной дороге в своем маленьким мире. Не одинок твой мир в беспредельности, что создана Мной на утешение Мне. Над головой твоей не простые светильники, но миры далекие, разные, неповторимые. И бредут по дорогам этих миров усталые люди, и смотрят в небо, и не знают, что есть много миров, сотворенных в урочный час».

Вечер был тих и безветрен, красное солнце слепило глаза, а небо раскинулось так высоко, что стало мне пронзительно больно – и легко.

Легко.

Лег я в траву у дороги, а рядом молчал лес. Лег я у дороги, и городские стены показались мне маленькими и смешными. Что-то случилось со мной, обострился мой слух, и услышал я голос далеких миров, и раскололась хрустальная твердь над моей головой – и пришло понимание.

Понимание.

О, каким огромным открылся мне мир, и как захотелось мне ринуться сквозь хрустальные сферы и побывать там, во владениях Господа!

А звезды сияли все ярче и ярче!

Лежал я у самой дороги и гнал со страхом видения небывалые – ведь это дьявол искушал меня! Я пытался молиться, но не мог вспомнить спасительных слов – и в этот роковой час я понял, что обречен. Дьявол вселился в меня, и не было мне спасения. Дьявол сказал мне те необычные слова! Искушал он душу мою, и знал я, что в Судный день ждет меня кара, и поддался я искушению – и ничего не хотел так страстно, как подняться до этих сияющих звезд и слиться с беспредельностью Господней!

О да, я знал, что мир наш один во Вселенной, созданный Господом по прихоти Его, на утешение всевидящим очам Его. Но не было во мне веры, и рыдал я, зная, что лечу в бездонную бездну, в кипящий Ад, и не будет мне облегчения, и веки вечные буду я мучиться в геенне огненной, пылающей, беспощадной!

Дьявол овладел мною, и не было силы для крестного знамения. Я хотел к этим звездам, о, я хотел ступить на звездную дорогу и уйти в иные миры.

Родная Аквитания показалась мне жалкой песчинкой, крохотным кусочком, ничтожным отпечатком беспредельных миров, что звали к себе, манили красотами неописуемыми, блаженством неслыханным, вечным. Я плакал, я смеялся, я рвался сквозь хрустальные сферы…

О, как хотел бы я броситься в воды Гаронны, чтобы дьявол отошел от меня! Но не было сил подняться, хоть шаг пройти по пыльной дороге. Душа моя, загубленная навсегда для прелестей Рая, рвалась, плыла сквозь звездный дождь и сам папа римский не смог бы спасти душу мою, освободить меня от пут дьявола.

Трепетала душа моя, устремляясь к высокому небу, плакал я, побежденный дьяволом. Заскрипели и закрылись городские ворота, в кружевах розовых облаков ушло за поля солнце.

И звезды запели странные песни, совсем непохожие на те, что звучат под сводами соборов. Это гремел во мне голос дьявола-искусителя, и навеки загублена была душа моя.

Понял я, что отныне валяться мне в грязи у собора, рядом с нищими и убогими, и кричать, и визжать слова богохульные, дьяволом внушаемые, и душа моя несчастная будет корчиться в пламени вечном.

И не было сил для крестного знамения!

Лежал я у самой дороги, а душа моя рыдающая брела звездными путями в иные миры, не открытые взору человеческому.

Лил я слезы, прощаясь с Аквитанией, с родительским домом, и тихо шумели дубы, и выли волки, почуяв добычу.

Обжигал меня взгляд укоризненный, взгляд пронзительный с высокого неба, и плакал, плакал я…

Из-за стен городских доносились веселые крики и пение – начинался праздник на улицах. Но ничто уже меня не радовало и не тревожило. Только раз я вспомнил милую девушку – и попрощался с ней.

Я тянулся, тянулся к звездам, звал душу мою, что плыла в звездной пыли к мирам неведомым, неописуемым – и поднимался над пыльной дорогой, над городом, лежащим в ночи под всевидящим оком Господним.

И не было сил для крестного знамения!

Плыл, плыл я все выше и выше, и иные миры открывались мне, и с тихим звоном рушились хрустальные сферы, и брел я во владениях Господа, согреваясь в звездных лучах.

О, я знал, что могут растерзать меня волки ночные, и не видеть мне больше родного города, о, я знал, что дьявол злобно хохочет, отвоевав еще одну душу праведную, о, я знал, что видения дикие ворвались в мою голову, и валяться мне теперь в грязи у собора, выпрашивая подаяние, – и плыл, плыл в звездных песнях к далеким мирам, что сияли в небе, как светильники Господни.

И не было сил для крестного знамения!

Я летел, я купался в лучах и плакал, плакал о душе загубленной, и боялся геенны огненной, беспощадной, где гореть суждено мне веки вечные.

Поскрипывая, катила мимо меня повозка, фыркали кони, клубилась пыль над дорогой, – а я плыл и плыл в звездных лучах к мирам невиданным, сотворенным Господней милостью в урочный час.

…И вознесся я в миры далекие, и умираю от грез дьявольских, неведомых смертным, недоступных взору человеческому. Со мной мое перо, и пишу я эту историю, понимая прекрасно, что сон все это, наваждение, и валяюсь я в грязи у городского собора рядом с нищими и убогими, и девушка моя плачет надо мной, пугаясь взгляда моего безумного…

* * *

…Он понес рукопись к звездолету очень бережно, на вытянутых руках, а сзади, в лощине, остался скелет. Скелет лежал под жаром звезды Альтаир.

Обыкновенный человеческий скелет.

1980

Отдых у моря

Я лежу на песке и смотрю в небо. Небо безоблачное и бледно-голубое. Безветренное утро обещает хороший день, и можно будет вволю позагорать и искупаться в море. До меня доносится легкий шелест волн, набегающих на пляж, и это единственный звук в утренней тишине. Ни голосов, ни крика чаек. Еще слишком рано.

Я лежу, вдыхая свежий морской воздух, ощущая спиной тепло не успевшего остыть за ночь песка, и наслаждаюсь покоем.

Это замечательно… Отрешенность от всего мирского… Все время спешим куда-то, стараемся переделать кучу разных дел, мчимся по жизни в вечных заботах – и вдруг наступает отдых. Да, это здорово. Еще вчера суетился, подгонял себя и других, – а сегодня можно лениво лежать на песке…

И от блаженного безделья в голову приходят всякие чудесатые мысли. Например, почему бы не представить, что лежу я не у Черного моря, на пляже, еще не заполненном загорелой толпой таких же отдыхающих, а где-то на другой планете, в безмерной дали от родной Земли?

Я лениво перевернулся на живот, уткнул лицо в руки, закрыл глаза и продолжил свою игру. Мой корабль-разведчик сгорел при падении в атмосфере… м-м… скажем, из-за неполадок в двигателях, а я успел катапультироваться. И очутился на берегу чужого моря, не имея никаких шансов на спасение. Парашют да скафандр – вот и все, что осталось со мной. Да на поясе скафандра – аварийный паек на неделю. Ну, если сесть на диету, то недели на две. Ладно, пусть на три. Но не больше.

Я поворочался, устраиваясь поудобней. Солнце еще не жгло, а ласкало мою голую спину. Так почему же нет надежды на спасение? Прожить ведь можно и без корабля. Н-ну… да потому, что… Да потому, что когда я спускался над морем, направляя парашют к длинному белому пляжу, информер моего скафандра показал такой уровень радиации, что все сразу стало ясно. Долго мне здесь не протянуть – ни в скафандре, ни без него.

Так что осталось мне раздеться, лечь на теплый песок и спокойно дожидаться конца. А чего дергаться-то, если ничего изменить невозможно?

Я лежу на пустынном пляже, а рядом колышется ленивое море. Светит солнце… Нет, не солнце, а чужая беспощадная звезда.

Вот так-то. Корабль погиб – и мне тоже немного осталось. Все горячей и горячей лучи…

Бр-р, что за мысли?! Чего только не придумаешь от безделья…

Вдалеке звонко смеется моя маленькая дочка, смеется и зовет:

– Папа! Побежали купаться!

Где-то заиграла музыка, раздались шлепки по мячу…

– Папа! Ну, скорее же! – нетерпеливо кричит Иринка.

Мне лень поднимать голову, лень вставать. Я отдыхаю – а солнце печет все сильней и сильней.

«Радиация делает свое дело, – неторопливо думаю я и невесело усмехаюсь. – Слуховые галлюцинации… Значит, скоро конец…»

Да уж, чего только не придет в голову… Дочка еще спит в коттедже, окруженном акациями – она у меня соня. Пора, однако, повернуться на бок – обидно будет обгореть в первый же день!

Я нехотя открываю глаза и гляжу на пустынный пляж. Как похоже на Землю… Только нет чаек. Нет ничего живого в этом жарком далеком мире.

Рядом лежит скафандр – он выглядит нелепо на белом песке… А дальше, большим оранжевым пятном – парашют.

Я опять закрываю глаза и замираю. Утренний загар – самый лучший, позже придется прятаться в тени и будет слишком жарко. Так дайте полежать, пока солнце не очень высоко! Днем мы покатаемся по морю на катере. И наедимся мороженого…

Дочка снова зовет меня:

– Папа! Иди купаться!

Да, с ней долго не позагораешь…

Я встаю и отряхиваю прилипшие к коже песчинки. Песчинки с шорохом падают на скафандр. Солнце жжет уже вовсю, море сверкает, а небо все так же безоблачно и спокойно.

Белый пляж – и оранжевое пятно бесполезного парашюта.

– Папа! Скорее!

– Будет хороший день, – бормочу я и иду в теплые зеленые волны, и Иринка весело машет мне рукой.

Режет глаза…

1980

А если поверить?

Этим летом все складывалось для него очень удачно. Отпуск ему дали в июле – лучше не придумаешь! – билет на самолет он приобрел, простояв в очереди всего лишь три часа, и погода на юге, по сообщениям информационной программы «Время», ожидалась самая что ни на есть чудесная.

Когда полет на маленьком «Ан-2» прошел без обычной качки, он настолько уверился в благоприятном к нему расположении светил, что не сомневался в успешном решении проблемы ночлега. Дело в том, что он прилетел в этот небольшой райцентр на берегу моря не по путевке, а «дикарем», по совету сослуживцев, отдыхавших там в прошлом пляжном сезоне.

И когда, в точном соответствии с рассказами, при выходе из аэропорта его окружили несколько женщин, наперебой предлагая комнату с видом на море, он окончательно понял, что в жизни наступила полоса удач.

Он с тетей Ниной прошел по тихим улицам, застроенным аккуратными одноэтажными домиками, и очутился в желанной комнате, из окна которой действительно открывался вид на безбрежную морскую гладь.

* * *

Он делал абсолютно то же, что делали сотни других отдыхающих, заполонивших аккуратные домики и окрестные пансионаты. Он отдыхал, то есть: загорал, слушал транзистор, купался, играл в волейбол, катался на прогулочном теплоходе, по утрам бродил по рынку, стоял в очередях в столовых, фотографировался на набережной на фоне южной растительности, а вечерами ходил в «зеленый кинотеатр», где с удовольствием смотрел фильмы, которые из-за хронической нехватки времени не удавалось посмотреть в родном городе.

Возвращался он поздно, когда вокруг стояла непроглядная южная темнота (фонари на улицах почему-то, как правило, не горели, кроме одного, у кинотеатра) и черными тенями маячили в небе тополя под крупными звездами. Он осторожно отодвигал задвижку, входил во двор и садился на скамейку под сплетениями виноградных лоз. Ложиться он не спешил. Включал транзистор, ловил негромкую музыку «Маяка» и покуривал, пуская дым в звездные узоры.

Уходил он рано утром, приходил поздно вечером, и так толком и не знал, сколько в домике комнат и кто, кроме тети Нины, в них живет. Впрочем, это его и не занимало. Он приходил только переночевать, а остальное время целиком отдавал воздуху, воде и солнцу.

Вернувшись однажды вечером, он обнаружил, что на скамейке кто-то сидит. В темноте белело платье. Вглядевшись, он понял, что это, скорее всего, не тетя Нина.

«Наверное, еще кому-то комнату сдали», – подумал он и, сказав: «Добрый вечер», шагнул на крыльцо, намереваясь укрыться в своих апартаментах с видом на море. Но его остановили.

– Ты спешишь?

Судя по голосу, спрашивала девушка никак не старше двадцати. Он не успел удивиться несколько странному «ты», потому что девушка опять заговорила:

– Такой вечер хороший, теплый… А вы, чудаки, все норовите спать поскорее завалиться.

Соображал он довольно быстро, а тут и сообразительности особой не требовалось.

«В самом деле, так ведь можно все на свете проспать, – подумал он. – Почему бы не посидеть часок под тихими звездами с молодой скучающей особой?»

Он подошел к скамейке. На лице девушки лежала тень виноградных лоз. Она молчала и он молчал, немного растерявшись. Потом девушка тихо засмеялась и подвинулась.

– Садись, не бойся.

– Я и не боюсь, – пожав плечами, буркнул он и сел. Ему такой тон не очень понравился.

Он украдкой взглянул на девушку и сразу отвел глаза. Было темно, и все же кое-что он успел разглядеть. Девушка до странности походила на гоголевскую панночку, которая буквально полчаса назад на экране «зеленого кинотеатра» довела до летального исхода несчастного философа Хому Брута в исполнении артиста Леонида Куравлева.

Что все-таки делает темнота, яркие звезды, курортное настроение и впечатление от фильма!

Он усмехнулся, положил ногу на ногу, стараясь проделать это непринужденно, и спросил, уже открыто посмотрев на девушку:

– Отдыхать приехала? – Он решил тоже перейти на «ты».

Что-то от панночки в ней все-таки было.

Девушка опустила голову и принялась покачивать босой ногой. И неожиданно, вздохнув, грустно сообщила:

– Скучно одной в колодце. А с этой, – она кивнула в сторону дома, – говорить не хочется. Неинтересная она.

«Ага!» – отметил он.

Все ему стало понятно. Девушка тоже смотрела гоголевскую историю, только вернулась раньше. Приехала днем, сходила к морю, а вечером в кино. Как положено. И стремится оригинальничать, что простительно гражданам до двадцати лет.

– А с чего ты взяла, что я интересный?

Все, потянулась ниточка. Слово за слово – так, глядишь, и вечер прошел не без приятности.

– Просто ты новый человек. Посидел бы с мое в колодце – тоже, небось, заговорил с кем угодно.

Колодец находился в высокой траве за летним душем, и тетя Нина им, кажется, не пользовалась, потому что во дворе был водопровод.

– И давно ты в колодце? – с улыбкой осведомился он.

Девушка вздохнула:

– Не знаю. Сколько себя помню – всё в колодце. А как туда попала, за что, и где раньше жила – понятия не имею. Хотя догадываюсь.

Они помолчали. Он искал, на что бы этакое более жизнерадостное перевести разговор, но девушка его опередила:

– Ох, и скучища же там! Сидишь на дне, высиживаешь, и не с кем словом перемолвиться. Хорошо еще, у этой радио громко говорит… Ну, и когда тепло, выйдешь иногда по вечерам. Летом хорошо. Отдыхающие всякие вроде тебя, хоть поговорить можно…

– А почему бы на танцы не сходить?

Девушка опять вздохнула. Уж больно часто она вздыхала.

– Нельзя. Ни днем, ни ночью дальше этой скамейки не уйдешь.

– Магический круг? – Он представил ту панночку с мертвыми глазами, что все пыталась достать Хому, да не смогла без посторонней помощи.

– Ага. Хотела, не получается.

Она с хитрецой, как показалось ему, посмотрела на него, и глаза ее неожиданно блеснули в звездном свете.

– Кто в меня поверит, тот круг и разомкнет. Жаль, никто не верит.

– Ну почему же? – легко возразил он. – Я вот верю. Так ты прямо под водой живешь?

– Прямо под водой, – грустно ответила девушка и в очередной раз вздохнула.

Он обхватил ладонями колено, нечаянно прикоснувшись к ее платью. Платье было влажным.

«Что, купалась прямо в нем? – удивился он. – Или облил кто?»

– Сижу в колодце и думаю, думаю… Вспоминаю, что ли?… Степь, безлюдно. Дракон иногда пролетит, ну, как теперь ваши самолеты, – и опять никого. Речка какая-то течет. Течет себе и течет, а ты ждешь не дождешься, когда же белая ладья приплывет. Будто тоже когда-то в такой ладье плавала. Город вспоминаю, кресты золотые. Только смутно… А потом все степь да речка…

– Воспоминания детства?

– Наверное…

Они опять немного помолчали. Он не знал, как продолжить этот несколько странный разговор, а девушка задумалась, опустила голову, и длинные черные волосы закрыли ее лицо. Волосы, кстати, тоже, кажется, были мокрыми.

– Думала я, думала и придумала. Видно, околдовали меня когда-то и бросили в ту речку. А потом сюда, в колодец. Только вот за что?

Он долго собирался с мыслями и решил наконец, что хорошим продолжением разговора будет знакомство.

– Познакомимся? – предложил он и назвал свое имя.

Девушка вздохнула. Фильм ей, что ли, не понравился или свидание не состоялось?

– А я не знаю, как меня зовут.

За штакетником прошли отдыхающие, переговариваясь в темноте. Мягко стукнуло о землю сорвавшееся с ветки яблоко, что-то прошуршало в кустах. Наверное, кошка.

– Ну ладно, – сказала девушка. – Вижу, не веришь ты мне и круг мой не разомкнешь. Не буду я с тобой больше встречаться.

Он хмыкнул. Как же не встретиться в этом тесном городке, где через день каждого знаешь в лицо?

– Верю. Это бывает. Вот завтра пойдешь к морю, позагораешь – и все пройдет. Настроение – оно ведь штука переменчивая. А с кем ты приехала? Или одна?

Девушка опять блеснула на него глазами и медленно подняла руку.

И какой-то странной показалась ему ее раскрытая ладонь. Было в ней что-то очень неуместное, как если бы вдруг в гудящем одесском порту появился призрачный «Летучий голландец».

Он не успел до конца осознать эту мысль, потому что девушка негромко произнесла:

– Спокойной ночи.

Сказано это было так, что он тут же поднялся и пробормотал:

– Спокойной ночи.

На скамейке было очень тихо. Он ушел в свою комнату и, не раздеваясь, устроился поверх одеяла.

…Приемник неустанно наигрывал различные мелодии, за окном светало. Он долго колебался: не выйти ли во двор, не глянуть ли на скамейку? – но в конце концов выключил транзистор и заснул. И снилась ему степь, спокойная река и золотые кресты на белых соборах.

* * *

Прошло два дня с того странного разговора. Он по-прежнему проводил время на пляже, по-прежнему в столовой, на рынке и перед кассой кинотеатра видел знакомые лица, – но гоголевскую панночку ни разу не встретил. И было ему как-то не по себе.

На третий день он нарушил распорядок. Он не пошел с утра на пляж, дождался тетю Нину, тащившую с рынка огромную спортивную сумку с надписью «Олимпиада-80», и напрямик спросил:

– Теть Нин, у вас еще есть квартиранты?

Она осторожно поставила сумку, разогнулась, поправила платок и отрицательно покачала головой:

– Нет, миленький, никого я больше не брала. Одиноких пока не попадается, а с семейными не связываюсь. Семейные начнут газ требовать, начнут завтраки да обеды готовить – хлопот не оберешься!

– А девушек красивых нет по соседству?

Тетя Нина присела на край скамейки, задумчиво развела руками, сочувственно улыбнулась:

– Да вроде нет. Разве что Светка из двадцать пятого дома, дак ведь она в стройотряд укатила, аж на север.

– Красивая?

– Дак ведь не поймешь теперь, каковские вам нравятся. Вроде бы ничего. Курносая, стрижечка короткая, джинсы носит. Может, и красивая.

* * *

И прошел еще один день, а вечером он посидел на скамейке, слабо надеясь на что-то. Потом встал и тихонько пошел к колодцу. Опять раздавались шорохи в кустах и падали на грядки яблоки. Наверное, все это выглядело со стороны довольно нелепо: крался в темноте по двору взрослый человек, как будто фрукты-ягоды залез воровать.

Он нашарил рукой шершавый бок колодца и негромко сказал в сырую глубину, едва не запинаясь от неловкости:

– Ау! Ты не выйдешь?

В колодце было тихо.

– Девушка! – не сдавался он. – Выходи.

В колодце словно бы легонько вздохнули, но промолчали.

Он торопливо выпрямился и быстро пошел к дому.

«Вот смех! – думал он и почему-то злился. – До какой же мистики можно дойти южными ночами? Прожить на свете больше четверти века, окончить вуз, регулярно читать брошюры общества «Знание», смотреть телевизор – и стоять над колодцем, вызывая какую-то мифологиню! Крестьянин ты олонецкий, дореформенный и забитый! Хватит! Называется – молодой специалист эпохи НТР…»

…Дни бежали чем дальше, тем быстрее, бежали беззаботные дни, запрограммированные совершенно одинаково: пляж, море, волейбол, очередь, кино… Только вечерами он дольше, чем раньше, сидел на скамейке, покуривая и пуская дым в звездное небо.

А однажды ему даже показалось, что он узнал девушку. Среди загорелых тел, в блеске моря, в серебряных брызгах. А может, он и ошибся…

И вот одним прекрасным, но слегка грустным утром он с дорожной сумкой в руке в последний раз прошел по двору. Но возле самой калитки все-таки не выдержал и, мысленно издеваясь над собой, повернул к колодцу.

Вода была спокойной, в ней отразилось его сконфуженное лицо. Он стоял над колодцем и напряженно вглядывался в глубину. Под черной толщей воды, у самого дна, лежала бледная тень. Одинокая грустная тень, отражение случайного облачка, заблудившегося в жарком небе.

…А когда самолет, разворачиваясь, пошел над морем, завалившись на крыло, он, наконец, сообразил, что же было странного в той ладони, поднятой к небу.

Сквозь ладонь светили звезды.

1980

Дети, вы рвете цветы…

 
Дети, вы рвете цветы, собираете вы землянику, —
Прочь убегайте: в траве – змея холодная скрыта.
 
Вергилий. Буколики

– Всё, – сказал командир. – Сели. Дай-ка обзорные, что там у нас?

Помощник прошелся пальцами по клавишам пульта управления, и обзорные экраны вспыхнули голубым светом.

– Ух ты! – воскликнула бортинженер. – Красиво!

Корабль стоял на поляне, покрытой густой травой, посреди зеленого леса. Небо было светлым и безоблачным, и зелень переливалась под лучами огромного солнца. Лес шевелился, как живой, лес кивал верхушками деревьев, лес приветливо махал тысячами мохнатых ветвей, лес звал к себе, обещая множество чудес.

– А что слышно? – спросил командир, повернувшись к помощнику.

Помощник дотронулся до кнопки – и в рубку ворвался зловещий дикий вой. Вой доносился из зеленой глубины, и казалось – выл сам лес, чужой лес, грозящий бедой пришельцам.

– Ой! – прошептала бортинженер. – Что это?

– Спокойно! – голос командира чуть дрогнул.

Вой оборвался, но тут же раздался опять, уже ближе.

Помощник подался к экрану:

– Глядите!

Лес встрепенулся, словно напружинился, и вдруг качнулся вперед и огромным зеленым валом двинулся к кораблю. Лес выл и наползал, все сужая и сужая кольцо, тянулись зеленые ветви, грозно качались стволы, и что-то темное, непонятное и страшное мелькало в глубине зеленого вала.

– Ударить лазерной пушкой? – спросил помощник.

– Спокойно, – овладев собой, повторил командир. – Ударить всегда успеем. И взлететь тоже. Посмотрим, что он с нами собирается сделать. И выключи наружные микрофоны, оглохнуть можно.

В рубке стало тихо, слышно было только прерывистое дыхание бортинженера. На обзорных экранах медленно и неумолимо надвигался зеленый вал, и мелькали, мелькали зловещие тени. Зелень залила обзорные экраны, и они внезапно погасли. Мигали в темноте разноцветные индикаторы на пульте.

Корабль задрожал. Эта дрожь не предвещала ничего хорошего, поэтому командир приказал:

– Огонь!

Звонко запела, включаясь, система управления лазерной пушкой, но вспыхнул и погас оранжевый индикатор, и помощник растерянно произнес:

– Пушка не работает…

– Старт! – не раздумывая, крикнул командир и сам до отказа потянул рычаг на себя.

Но молчали могучие двигатели, а дрожь все сильней сотрясала корпус корабля, словно лес тысячами зеленых лап раскачивал его, стремясь повалить многотонную гигантскую башню. Пройдут годы, и вновь он расступится, завлекая другие корабли, и навеки скроет их под своим зеленым покровом, и вновь будет стоять, обманчиво безмятежный, в сиянии огромного солнца.

– Мне страшно, мальчики! – пропищала бортинженер и всхлипнула. – Я больше не хочу!

– Что будем делать, Вовка? – спросил помощник.

– Пусть уходит, – сердито ответил командир. – А мы что-нибудь придумаем. Играть, так до конца. Вруби-ка аварийное освещение.

В тусклом свете, затрепетавшем в рубке, бортинженер пошла к выходу, хватаясь за кресла, чтобы не упасть, потому что дрожь корабля все нарастала. Командир и помощник хмуро смотрели ей вслед.

Бортинженер толкнула дверь и испуганно повернулась к ним:

– Мальчики, дверь не открывается!

Внезапно аварийное освещение погасло, и корабль резко качнулся.

– Держись, Ирка! – крикнул командир, вцепившись в подлокотники кресла.

Корабль накренился, ожили и засветились обзорные экраны, показывая помчавшуюся назад сплошную зелень, зелень, зелень… Движимый непонятной силой корабль несся сквозь лес навстречу неизвестности.

И тут откуда-то из-под кресел раздался крик бортинженера.

– Ой, мальчики! – кричала бортинженер. – Ой, Вовка! Ой, Сережка! Это ведь не игра! Это по-настоящему…

– Чего ерунду городишь? – встревоженно сказал помощник и засопел.

Экраны вспыхивали и гасли, корабль качало и трясло, ужасный вой чужого мира раздирал включившиеся сами собой наружные микрофоны.

И неожиданно они поняли, что игра каким-то образом перестала быть игрой и в силу непонятных, небывалых причин превратилась в действительность. И они в самом деле несутся в неуправляемом космическом корабле сквозь страшный лес далекой планеты.

На обзорных экранах маячили чьи-то зеленые лапы, мелькали уродливые зеленые щупальца и тянулись, тянулись к кораблю.

– Иллюминатор! – крикнул помощник.

Непонятная сила сорвала наружную заслонку иллюминатора, разбила сверхпрочное стекло, выдерживающее прямое попадание метеорного тела, и в круглое отверстие под непрерывный истошный вой лезла зеленая лапа. Лезла в рубку и слепо шарила, подбираясь к креслам экипажа.

– Мама! – заплакала бортинженер. – Мама-а!

Три испуганных ребенка мчались по зеленым волнам чужого мира, и впереди их не ожидало ничего хорошего.

Зеленая лапа лезла, подбиралась к креслам, сжимая и разжимая корявые щупальца. И тогда командир вскочил с кресла и, прыгнув, вцепился в нее. Рванул – и бросил на пол рубки.

И сразу оборвался вой, и стало тихо, и корабль прекратил бешеное движение. Командир, помощник и бортинженер молча смотрели на зеленую лапу, беспомощно лежавшую на полу и так похожую на обыкновенный земной лопух.

– Старт! – неуверенно сказал командир.

Но бортинженер поднялась с пола старого сарая, отряхнула юбку и прошептала:

– А ну вас! Я пошла домой.

– Сережа, ужинать! – донесся из-за сарая женский голос.

Помощник вздохнул и встал с перекошенного ящика.

– Я тоже. Завтра доиграем. Или в Чапаева. Будешь Анкой-пулеметчицей.

Бортинженер помотала головой. Тогда поднялся и командир.

– Открыть люк! – приказал он и экипаж – два мальчугана и белобрысая девчушка с косичками – медленно вышел из темного сарая и пробрался сквозь заросли лопухов на улицу, залитую светом фонарей.

– Дверь-то надо было толкать в другую сторону, – презрительно пробурчал командир, покосившись на бортинженера.

– Знаешь, Вовка, – неуверенно сказал помощник, – мне что-то разонравилась эта игра. Давай завтра во что-нибудь другое. Может, и правда, в Чапаева?

– Давай, – быстро согласился командир. – Будешь с нами, Ирка?

– Да ну вас, – повторила бортинженер. – Не нравятся мне ваши игры. Я лучше с девочками…

– В куколки! – насмешливо добавил командир. – Как хочешь.

Они оглянулись на старый сарай, посмотрели друг на друга и разошлись по домам.

А зеленая лапа зашевелилась на полу.

1980

Что ему сказать?

Вы, конечно, знаете, что произошло этим летом в одном из курортных городков на Черном море. Двенадцатого июля по белесому жаркому небу прокатился гром, заглушив музыку из пляжных усилителей, и неподалеку от прогулочного теплохода плюхнулся в спокойное море грушевидный летательный аппарат.

Очень быстро прибыли военные катера, и вода покрылась оранжевыми буйками, которые четко ограничили определенную окружность. Центром окружности оказался летательный аппарат, покачивавшийся на легких волнах. Прогулочному теплоходу было предложено продолжить рейс, любопытствующих в лодках попросили очистить акваторию, и люди на пляже после некоторого замешательства и разговоров о космических программах Соединенных Штатов и Западной Европы вернулись к привычным пляжным делам. Сейчас ведь по орбитам крутится очень много всякого добра, и не мудрено, что иногда что-то и падает в соответствии с законом всемирного тяготения.

Вам хорошо известно также, что именно обнаружили бравые военморы, сноровисто открывшие люк и забравшиеся в летательный аппарат. Вернее, не что, а кого обнаружили. Потому что они обнаружили там человека, лежавшего без сознания на подстилке из свалявшихся козьих шкур. Откройте любую газету – и вы увидите фотографии этого человека и узнаете о нем, в сущности, почти то же самое, что знаю о нем я. Человек широкоплеч и коренаст, у него изможденное лицо с очень милой родинкой на щеке, карие утомленные глаза, курчавые темные с проседью волосы и курчавая темная с проседью борода. Одет он в короткий шерстяной хитон неопределенного, скорее всего, бурого цвета, а на ногах его грубые кожаные сандалии. Зовут его, как вы знаете, Арифрон, а родом он из Микен.

Вот и все. Именно эту скудную информацию десятки раз обыгрывали газеты, радио и телевидение, не в силах добавить к ней ничего нового. Потому что Арифрон молчал. Не буду пускаться в рассуждения по поводу устройства и принципа работы грушевидного летательного аппарата – это всем хорошо известно и не входит в мои намерения. Скажу о другом. Я специалист по древнегреческому языку. Преподаю в университете, имею немало печатных работ и довольно известен в ученом мире переводом «Аргонавтики» Аполлония Родосского. Как вы знаете, человек в грязном хитоне, очнувшись в больнице на берегу, заговорил на незнакомом обслуживающему персоналу языке. Вскоре выяснилось, что это самый что ни на есть архаический древнегреческий (да простится мне невольная тавтология), на котором общались гомеровские герои – и таким вот образом судьба свела меня с Арифроном из Микен, человеком давней-предавней эпохи.

Я впервые увидел его в больничной палате. Он спал, задрав курчавую бороду и открыв рот с крепкими белыми зубами, и храпел так, как, наверное, и полагается храпеть древним грекам. Содержание нашего первого разговора пересказывать не буду – об этом очень оперативно позаботились средства массовой информации. Изложу лишь свои впечатления.

Говорил он очень неохотно, медленно и отрывисто, почесывая бороду, подолгу молчал, словно не слышал вопроса, и вытянуть из него удалось совсем немного. Арифрон. Из Микен. Да, сам построил летательный аппарат. Сам, без посторонней помощи. Посвятил этому лучшие годы жизни. Сам и полетел.

Это, в сущности, все. Арифрон оказался на редкость замкнутым человеком. Или таким его сделало звездное путешествие? У меня сложилось впечатление, что Арифрона что-то мучило. Во всяком случае, вид у него постоянно был подавленный.

Он был мне очень симпатичен, этот древний грек с милой родинкой, пропахший чесноком, угрюмый и неразговорчивый. Каюсь, я так и не смог понять до конца его психологию. Хотя разве возможно так вот сразу понять психологию человека, отделенного от нас десятками веков?

На долгих совещаниях в кабинете главврача всегда присутствовало множество всяких специалистов. Вопрос стоял один: как быть дальше? Физическое состояние Арифрона уже не вызывало особых опасений, но вот состояние моральное… Что-то его угнетало.

И Арифрона решили пока оставить в больнице. В палату прикатили вторую кровать – для меня – и мы с ним зажили душа в душу. Если можно так назвать сосуществование с человеком, который целыми днями валяется в хитоне и сандалиях поверх одеяла, время от времени угрюмо достает из тумбочки куски сыра, рыбы и холодной баранины, оливки, хлеб, чеснок и сушеные фиги, вытирает руки о хитон, меланхолично запивает все это водой из графина (от вина он категорически отказался) и, судя по его виду, думает о чем-то, коротко вздыхает и молчит, молчит, молчит…

Интересна его первая реакция на радио. Когда я покрутил колесико нехитрого аппарата и зазвучало знакомое: «Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени», – Арифрон резко повернулся и карие глаза его заблестели. Что-то необычное почудилось мне в его взгляде.

– Это говорят боги? – спросил он на великолепном древнегреческом, не испорченном еще позднейшими наслоениями.

Я, как мог, объяснил ему принцип радиосвязи, упомянув обыкновенного смертного Попова. Взгляд Арифрона угас, и он вновь отвернулся к стене.

Иногда мне удавалось вывести его из подавленного состояния, и я бодро докладывал на совещании в кабинете главврача, что Арифрон вертел мою многоцветную шариковую ручку, листал мои книги, надевал и снимал мои очки и долго водил потом по закрытым глазам крепкими короткими пальцами. Однако он никогда ни о чем не спрашивал и все кончалось тем, что Арифрон вновь отворачивался, засунув за щеку кусок рыбы, и тихо выплевывал кости в щель между кроватью и стеной. С хитоном он не хотел расставаться и на все попытки уговорить его заменить хитон на удобную пижаму отвечал словами, которых не знал даже я, специалист по древнегреческому. А обыкновенный больничный душ вообще привел его в шоковое состояние. Что, впрочем, не удивительно, так как в Микенах времен Арифрона душа не было. И мыла тоже.

Тем не менее, я очень привязался к этому пропахшему чесноком древнему греку. Я ставил себя на его место и думал, что почти понимал его душевное состояние. Оказывается, не совсем понимал…

Надежды на переворот в образе жизни Арифрона были связаны с доставкой в нашу палату цветного телевизора. Никогда не забуду момента, когда я воткнул шнур в розетку, вдавил красную кнопку – и телевизор тихо загудел. Арифрон подался к нему, чуть не упав с кровати, отпрянул к стене, когда на экране появилась светловолосая дикторша во всей своей небесной красоте – и вдруг успокоился, задумчиво отправил в рот горсть сушеных фиг, но взгляд от экрана не оторвал.

Из более позднего разговора с ним стало ясно, что он не видит принципиальной разницы между радиоприемником и телевизором.

«Если вы научились слышать голоса издалека, то почему бы вам не научиться видеть и самих говорящих?» – примерно такими были его рассуждения.

И все-таки телевизор заворожил его. Он часами лежал, подперев рукой щеку и уставившись на экран, смотрел все подряд, начиная с утренних передач и кончая последними известиями, из которых, кстати, узнал с помощью моего перевода, что очень знаменит. И тихо ругался по-древнегречески, когда разноцветная дикторша вкрадчиво сообщала: «Желаю вам спокойной ночи». Он опять отворачивался к стене и притворялся спящим, хотя я знал, что спит он очень плохо – среди ночи то и дело стучала крышка графина и слышались торопливые глотки.

Не раз я пытался разговорить Арифрона, но не мог преодолеть его замкнутости, о чем наутро с огорчением докладывал на совещании в кабинете главврача.

Но иногда Арифрон проявлял любознательность. Вечерами, когда умолкал телевизор, он, беспокойно поворочавшись в постели, вдруг просил: «Виктор, расскажи о вашей жизни». И я рассказывал обо всем, что знал: о долгом пути человечества, о войнах и революциях, открытии Америки и операциях по пересадке сердца, о борьбе за сохранение окружающей среды и компьютерах. Он вздыхал, пил воду – и упорно молчал.

Лишь однажды он повел себя несколько необычно. Когда я сказал, что люди уже побывали на Луне, а наши космические станции достигли далеких планет, он бросил на одеяло недоеденный кусок сыра и пробормотал: «Да, да, космос…» Мне показалось, что он поежился, хотя стоял теплый вечер, и даже распахнутое окно не спасало от духоты.

Я уже засыпал, когда он вновь заговорил:

– Виктор, неужели никто не помогает вам это делать? Воздушные корабли, города, ра-ке-ты? – Он произнес это слово по-русски.

– Никто, – ответил я. – Это делают люди.

– Люди… – повторил Арифрон и замолчал.

Ночью он разбудил меня. В окно глядели сочные звезды, в больничном парке надрывался соловей. Я сел, нашаривая на тумбочке очки. Он стоял передо мной и возбужденно дышал. Я почему-то не решился включить настольную лампу. Мне показалось, что он хочет сообщить что-то важное. Он присел на корточки, положил руку на мою кровать и прерывисто зашептал:

– Виктор! Я построил корабль, я полетел далеко-далеко… Я хотел увидеть богов. Я полетел, чтобы увидеть богов, чтобы поговорить с ними, потому что их нет на Олимпе… Я был на Олимпе… Там никого нет! Они должны быть там, за небесами. Как там страшно и одиноко… Пустота… Я летел, я искал их, умолял их показаться, дать какой-то знак…

Арифрон взволнованно дышал. Никогда он не говорил так много.

– Я не нашел их! Я потратил полжизни, чтобы их найти, я удалился от людей, я никому не открывал свою мечту. Меня считали безумным… Я не нашел их, они не откликнулись… Виктор! Вы очень умны и сильны, вы тоже летаете в небо, вы преображаете ойкумену, вы почти достигли могущества богов. Умоляю, найдите их!..

Он всхлипнул. Честное слово, мне не показалось.

– Найдите богов! Найдите и расскажите обо мне, Арифроне из Микен, с которым они не захотели говорить. Поклянись, Виктор! Поклянись Зевсом!

Он с мольбой протянул ко мне руки. Ну что я мог ему сказать? Что?…

Да, я тоже виню себя в смерти Арифрона. Но кто же мог предположить, что сердце его не выдержит, когда он узнал правду? Наверное, иногда ложь бывает полезней истины. Не лучше, – но полезней…

1982

И все-таки была?

Я сидел за столом у распахнутого окна и неторопливо отстукивал на пишущей машинке очередную страницу, когда в дверь позвонили. Честно говоря, я обрадовался этому звонку, потому что в комнате было душно, за окном, в синем мареве выхлопных газов, грохотал залитый июльским солнцем проспект, и мне совсем не хотелось работать, а хотелось сесть где-нибудь в теньке у реки и выпить холодного кваса. Звонок в дверь давал возможность улизнуть от машинки – хоть я и не считаю себя лентяем, но работа в такую жару вовсе не самое любимое мое дело.

За дверью стоял высокий пожилой мужчина в клетчатой рубашке с короткими рукавами, серых летних брюках и комнатных тапочках. У мужчины были взволнованные глаза. В руке он сжимал какую-то книгу. Я его не знал – мы переехали сюда совсем недавно и пока ни с кем не успели познакомиться.

– Здравствуйте, – сказал мужчина, проводя рукой по редким седоватым волосам. Голос у него был глуховатый и слегка дрожал. – Я ваш сосед.

– Здравствуйте, – ответил я, отступая от двери. – Проходите, пожалуйста.

Сосед торопливо шагнул в прихожую и остановился, теребя книгу.

– Собственно… – начал он несколько растерянно, замолчал, беспомощно глянул на меня и крепко потер широкой ладонью подбородок.

– Пройдемте в комнату, – предложил я, стараясь рассеять его смущение.

Мы сели в кресла у низкого столика, и сосед окинул взглядом книжные стеллажи вдоль стены, стол с пишущей машинкой и ворохом бумаг и чашку с недопитым кофе, оставшуюся на стуле после моей ночной работы. Но я не был уверен, что он заметил хоть один из этих предметов – уж слишком он волновался и все теребил свою книгу, пока наконец не положил ее на колени, плотно придавив ладонями.

Я с вполне понятным любопытством наблюдал за поведением гостя.

– Неудобно, конечно, получается, – сказал сосед, вновь принимаясь потирать подбородок. – Врываться вот так, без приглашения…

– Да что вы! – запротестовал было я, но сосед меня перебил:

– Видите ли… Сказать некому… А тут такое! – Он сглотнул, пригладил волосы, стиснул книгу обеими руками и взволнованно взглянул на меня: – Сын с невесткой в отпуске, на море подались. Внук, Сережка, тоже уехал. Один я пока… Утром в магазин пройдусь, да в парке погуляю… Телевизор… Ну, и читаю…

Последние слова он проговорил почему-то упавшим голосом, будто читать ему было запрещено. Я невольно посмотрел на свои стеллажи, а сосед добавил, уставившись в пол и виновато улыбаясь:

– У внука книг много… – Он вдруг замолчал, а потом сказал без всякой вроде бы связи с предыдущим: – Я воевал. До Венгрии дошел. Связист. В декабре сорок третьего стояли в одном селе за Днепром. Перли фрица, огрызался он, а мы наседали и наседали…

Кажется, начинались фронтовые воспоминания. Я устроился поудобнее, недоумевая в глубине души – что же все-таки привело его ко мне? Потребность высказаться? Одиночество?

– Квартировал я в одной хате с военврачом. Госпиталь был в селе, каждый день с передовой везли и везли. Наступление, известное дело… Да… Хозяйка наша молчаливая такая была… Сына у нее убили на фронте… Уходили мы рано, возвращались поздно, а военврач и вообще иногда под утро. Войдет, стукнет в темноте у порога сапогами, бросит шинель рядом со мной – мы на полу спали, на соломе, – повернется раза два и затихнет. А однажды пораньше пришел, я еще не ложился. Скинул шинель, погремел рукомойником, сел на лавку и закурил. Видно было, что устал человек до предела. Лицо нездоровое, аж серое, под глазами мешки… Вытянул ноги, смотрит в потолок и дым пускает. Да… Тоже несладко ему было. Семья-то его на Урал эвакуировалась, а куда точно – он и понятия не имел. Жена и две дочки.

Так вот, лежал я и на него смотрел, а он все курил да курил… Брови хмурил, думал о чем-то.

«Устали, – спрашиваю, – товарищ майор?»

А он на меня глянул, даже не на меня, а словно сквозь меня, и говорит:

«Хотите, историю одну расскажу?»

«Хочу», – отвечаю.

Ну, и рассказал он мне эту историю.

Хлопчик один лежал у них в госпитале. Местный хлопчик, из села. Одиннадцать лет ему было. Брали мы то село с ходу, а немец из минометов огрызался. Местные жители уже наученные, хлебнули горя, – так в погреба попрятались. И парнишка этот, Колька, с матерью в погребе сидел. А потом взял и выскочил, уж больно не терпелось ему наших встретить… А тут «Надя с шоколадом» пришла, залепила прямо в огород – миномет немецкий. Мина взорвалась, парнишка ударился головой о крышку погреба, да еще и контузило его взрывной волной. Короче, досталось…

И вот, продолжает военврач, пришел сегодня Колька в себя, оправился, смог говорить. А хлопчик шустрый такой оказался, говорливый. И рассказал странные вещи. Как, говорит, из погреба выскочил – помнит. Помнит, как мать вслед кричала, и взрыв слышал, и еще хотел руки выставить, чтобы упасть помягче, – но не успел. А потом словно очутился в каком-то странном месте. Ну, привиделось ему в беспамятстве. И описал это место так подробно, будто и впрямь там побывал. Да… Такого наговорил, что военврач за голову схватился. И мне пересказал, Колькиными словами. Много лет прошло, а я до сих пор хорошо помню. Вот, посудите сами.

Казалось Кольке, что стоит он в огромном полутемном зале за толстой гладкой колонной. Колонна желтоватая, теплая на ощупь – Колька все подробности приметил. И колонн таких много, идут они рядами во все стороны. Не помнил Колька, как сюда попал, только рассматривал все очень внимательно, потому что место было ему совершенно незнакомым. Ни в книгах такого не читал, ни мать не рассказывала, ни в школе про такое не говорили. Потолок высокий, светлый, а на нем разные причудливые узоры – растения какие-то, цветы, сказочные животные… Пол под ногами желтый и гладкий, и стоять на нем босиком приятно, потому что теплый пол. Зал огромный, и чего там только нет. Колька долго так стоял, прячась за колонной, все смотрел и удивлялся. А еще он одежде своей удивлялся – белая одежда на нем, простыня не простыня, не поймешь что, и руки голые.

И видит Колька в глубине зала большой белый ящик, каменный, с узорами, а на ящике блестящий желтый бородатый мужик. Огромный мужик, тоже в простыне, лицо грозное, брови нахмурены. Статуя, одним словом. Мужик стоит на гарбе во весь рост, откинулся назад, держит в руках поводья, а везут эту каменную гарбу шесть могучих коней. Добрые кони, только чудные какие-то: на спинах у них большущие крылья. И мчится тот бородач в диковинной гарбе, еле сдерживая коней, будто бы по воде, потому что возле колес каменные волны вздымаются. И вокруг этого каменного ящика с грозным мужиком тоже волны, и в волнах застыли большие рыбы, и рты у них смеющиеся, и глаза из разноцветных камней, а на рыбах голые девки сидят. Ну, совсем голые, как в бане. И рыб этих, и девок вокруг бородатого видимо-невидимо, штук сто, а то и больше.

И повсюду, куда ни кинь взгляд – белые ящики, а на них тоже мужики и девки, и совсем молодые хлопцы. Или вовсе голые, или в простынях. Даже страшно сделалось Кольке – целая толпа золотых людей стоит, совсем как настоящих, только окаменевших.

Рядом с Колькой тоже одна стояла, Колька ее подробно рассмотрел и даже потрогал. Молодая девчонка, ну, может, лет на пять постарше, только выше Кольки раза в два. Ноги босые, одета в простыню и веревкой подпоясана, а простыня совсем прозрачная и сквозь нее все-все видно. Хоть и металлическая девчонка, а теплая, как живая. Одна рука прижата к груди, другая опущена, и в руке зажата свернутая трубочкой тетрадка. Голова тоже опущена, волосы на затылке собраны в узел, и горит в узле большой зеленый камень. Губы девчонка стиснула и кажется – вот-вот заплачет.

А сбоку от Кольки колонны расступаются полукругом, и возвышается там, посредине пустого пространства, блестящий казан на четырех ногах, а в казане огонь горит. Неярко горит, словно давно его развели, а дров подбросить забыли. За казаном, у гладкой стены, стоит желтая плита, широкая, но невысокая, и на ней написано что-то непонятное. Огонь дрожит, буквы то ясно проступают, то пропадают в полумраке, но видно все же, что написано не по-нашему, и не по-немецки. Совсем буквы незнакомые.

Долго колебался Колька, все хотел поближе подойти, в казан заглянуть, плиту потрогать, да не решался. Боялся выйти из-за колонны, оказаться на открытом пространстве. Переминался, переминался с ноги на ногу, на девчонку ту обиженную поглядел – и решился.

Только отошел от колонны – вдруг вдали, снаружи, шум какой-то, мычание, будто стадо идет. Заскрежетало, загрохотало, в далекой стене, прямо напротив бородатого, открылись высоченные двери – и стало светлее. Метнулся Колька назад, спрятался за колонну. Слышит чьи-то шаги. Должно быть, много людей идет, и мычание стоит такое, что эхо грохочет под потолком. Прошли мимо него человек двадцать в белых простынях, здоровенные смуглые хлопцы, и тянут эти хлопцы огромного черного быка. На рогах у быка веревки, упирается бык, мотает головой, скользит копытами по гладкому полу, мычит, приседает, ворочает глазами на статуи. Но хлопцам, видно, не впервой, потому что они со своим делом ладно справляются. Сзади другие, тоже в белых простынях, дрова несут перед собой, бережно несут, ступают осторожно, сторонятся быка. А за ними неторопливо шагают важные, бородатые, черноволосые, похожие на цыган. На них красивая длинная одежда, словно плащ-палатки, только расписные, с узорами. Плащ-палатки переливаются, волочатся по полу.

Подтащили хлопцы быка к желтой плите, ловко свалили с ног, уперлись коленями ему в бок, держат. Подошли бородатые, вынули из-под плащ-палаток короткие кинжалы и давай колоть быка. Льется кровь на плиту, заливает буквы, брызжет на белые простыни тех, что держат, а бородатые знай плащ-палатки свои подбирают, чтобы не запачкаться.

Бык подергал ногами, стукнул в последний раз копытами по полу и затих. Те, важные, кинжалы свои хлопцам отдали, отошли, встали кучкой в стороне, переговариваются негромко. Хлопцы над быком столпились, орудуют кинжалами, бросают куски в казан, а другие дрова подкладывают.

Стоит Колька за колонной, и рад бы незаметно убежать, да двери слишком далеко. Ну, и боязно, конечно, пацану. Вдруг заметят, погонятся, поймают – и как того быка…

Наблюдает Колька дальше. Видит – двое в белом кинжалы положили, побежали куда-то, несут огромную красивую миску, осторожно несут, словно расплескать боятся. Поставили возле казана и сели рядом.

Едкий дым ползет из казана, трещат дрова, пахнет горелым мясом. И тут защекотало у Кольки в носу и захотелось ему чихнуть. Крепился он, крепился, рот ладонью зажимал, но не выдержал все-таки – и чихнул. Хорошо чихнул, звонко. Обернулись все, смотрят в его сторону, что-то говорят. Несколько белых с кинжалами прямо к нему направляются. Бросился Колька бежать, да то ли в простыне своей запутался, то ли поскользнулся на гладком полу – только упал он, ударился головой. И все пропало. Да… А очнулся уже в госпитале.

Сосед замолчал, коротко вздохнул. Я тоже молчал, вспоминая. Было что-то знакомое в этой истории. То ли слышал я уже о храме и ритуале сожжения быка, который привиделся Кольке, то ли читал где-то. Я окинул взглядом свои стеллажи. Возможно, в одной из этих книг…

– Вот такую историю рассказал мне майор, – вновь заговорил сосед. – Я слушал его, раскрыв рот. И стали мы вместе гадать, что бы все это могло значить. Только так ничего и не придумали. «Чертовщина какая-то, – говорит майор. – Впервые в моей практике». А практика у него богатая была, еще с финской. Да…

Посидели мы с ним, покурили. Он сказал, что вот, мол, разобьем фрицев, тогда разберется он во всем. «В Москву, – говорит, – напишу, посоветуюсь. Может, были уже такие случаи. Литературу специальную почитаю, докопаюсь до сути».

Выкурили мы с ним еще по одной, да легли спать, потому что вставать назавтра было рано. Лежали молча, только чувствовал я, что не спит военврач. Да я и сам никак не мог заснуть, все думал об этом зале с золотыми статуями и о быке. Ведь явно же его в жертву приносили какому-то богу. Может быть, тому, что на повозке стоял, правил крылатыми конями. Морской, видно, бог. Только откуда могло все это взяться в Колькиной голове?

Да… Думал военврач разгадать эту загадку, но не довелось… – Сосед коротко вздохнул. – Наутро подскочил грузовичок, и я с моими орлами двинул на передовую, тянуть связь. А вечером возвратились – не узнать села. У дороги свежие воронки, хаты разрушенные дымятся, тряпье какое-то обгорелое на снегу. Идет навстречу молоденький солдат, лицо сердитое, валенки разъезжаются на скользкой дороге. Я из кабины высунулся, спрашиваю, что тут произошло, хотя и так ясно. Солдат в небо кулаком ткнул, обложил фрицев и в бога, и в душу, и в куда угодно. В общем, бомбежка была. И всего-то три гада через передовую прорвались, а бед наделали немало. Главное – госпиталь, сволочи, разбомбили.

Сердце у меня сжалось, выскочил я из кабины и бегом, огородами, к нашей хате. Влетел в дверь, – а там Светочка, медсестра, пухленькая такая, черноглазая, всегда улыбчивая. А сейчас плачет Светочка, собирает вещи военврача, а рядом хозяйка сидит на лавке. Подперла подбородок, смотрит заплаканными глазами, качает головой. Вот так-то…

– Вот так-то, – повторил сосед, грустно прищурив глаза. – И хлопчик тот погиб, Колька, и много других. Так-то… И мне потом перепал стальной подарочек от фашиста в правое легкое. Под Будапештом. – Сосед осторожно положил ладонь на книгу, недоверчиво посмотрел на нее. – Внук у меня… Сережка… Учится в университете… На историческом факультете…

Паузы становились все длиннее и длиннее. Сосед теребил, гладил книгу, потом как-то отчаянно открыл ее, торопливо перелистал страницы и наконец посмотрел на меня. Опустил глаза. Опять недоуменно посмотрел на меня и растерянно произнес:

– Листал вот его книги… Вы послушайте. Вы только послушайте! Ну что вы на это скажете? – Он провел пальцем по строчкам и начал читать глуховатым голосом: – «Внутри взгляду являлся потолок из слоновой кости, весь испещренный золотом, серебром и орихалком, а стены, столпы и полы сплошь были выложены орихалком». Это храм так описывается, – пояснил сосед и опять наклонился к книге. – «Поставили там и золотые изваяния: сам бог на колеснице, правящий шестью крылатыми конями, – сосед сделал особое ударение на последних трех словах, – вокруг него – сто нереид на дельфинах». Морских богинь то есть. – Он перенес палец на несколько строк ниже. – «А также и много статуй, пожертвованных частными лицами…» Ну, и так далее… В общем, тут сказано, что в храме раз в несколько лет собирались десять царей, чтобы совещаться и судить. В храме была стела, плита такая, а на ней записаны законы. Ловили быка, приводили в храм и закалывали… Вы понимаете? – Глаза соседа возбужденно блестели, голос дрожал. – Вот… Вот, слушайте: «Предав сожжению все члены быка, они растворяли в чаше вино и бросали в него каждый по сгустку бычьей крови, а все оставшееся клали в огонь и тщательно очищали стелу». – Он посмотрел на меня. – А потом давали клятву, что будут судить честно, пили за это дело и так далее.

Последние слова сосед произнес совсем тихо. Теперь я до конца понял его состояние. Состояние человека, может быть, впервые в своей жизни столкнувшегося с необъяснимым.

– Знаете, кто это писал? – спросил сосед.

– Да. Платон.

Сосед посмотрел на обложку, осторожно провел по ней ладонью.

– Bepнo. Платон. Третий том…

– «Критий», – сказал я. – Довольно известный диалог. Рассказ об Атлантиде.

– Довольно известный… – тихо повторил сосед. – А я вот никогда не слышал… – Он медленно поднял голову и с мольбой посмотрел на меня: – Откуда Колька, пацан одиннадцатилетний, мог это знать? Откуда?

Я молча пожал плечами.

Генетическая память? Я довольно смутно представлял себе, что такое генетическая память. Или все-таки всплывшее из подсознания в результате контузии воспоминание о прочитанной когда-то и позабытой книге? «Критий», прочитанный полуграмотным хлопцем в довоенном украинском селе? Мда…

Сосед еще раз вздохнул и, словно очнувшись, опять осмотрел мою комнату: стеллаж с книгами вдоль стены, стол у раскрытого окна и пишущую машинку на столе, и ворох бумаг около машинки.

– Диссертация? – он с уважением кивнул в сторону стола, осторожно закрывая книгу. И встрепенулся: – А я-то вам мешаю!

– Нет, нет! Так, сочиняю кое-что, – ответил я.

И был буквально пригвожден к креслу взволнованным глуховатым голосом, в котором сквозила надежда.

– Так напишите! Напишите все это, ну, то, что я вам рассказал. Напишите! Прочитают и, может быть, кто-нибудь и объяснит!

Он требовал и умолял, прижимая к груди книгу Платона, в давние-предавние времена поведавшего людям красивую историю об Атлантиде, подбросившего миру загадку, пока еще не разгаданную. Он с надеждой глядел на меня, и я прекрасно понимал, что для человека нет ничего тяжелее столкновения с необъяснимым, нет ничего мучительнее тайны, которую невозможно раскрыть.

И я написал.

1982–1983

Ветер времени

 
Гул безбрежной Вселенной в сердце стучит,
Гром космических бурь отдается в груди,
Вихри времени мчатся, кружатся в ночи
И в грядущее нам расчищают пути.
 
 
Мы сквозь бездны идем,
Мы шагаем в космической нови,
Смотрим вдаль, в глубь столетий,
Что ждут впереди…
Песни звездных миров
Отголосками слышатся в слове,
Что в безбрежность бросаем,
Перед тем как все дальше идти…
 
1984

НЛО

 
Хоть и сгущался вечер,
Но было еще светло.
Он шел, а ему навстречу
Спускался НЛО.
 
 
Вот сейчас начнется контакт…
И тогда закричал он грозно:
«Улетай, бестолковый чудак,
Пока ты еще не опознан!»
 
1984

Пришелец

 
Звездной бурей заброшен
Из вселенских глубин,
От далекого дома у зеленой реки.
И неведомо – кто он? Почему он один?
На кого же похож он?
Много ль их, вот таких?
 
 
Он лежит без движенья
В белой пене снегов.
Может, просто мишенью
Были мы для него?
Очертания зыбки.
Снег подтаял, осел.
 
 
…Жаль, что лишь по ошибке
Он сюда залетел.
 
 
Смотрим жадно, пытливо
В черный холод небес.
До чего ж молчалива
Глубина этих бездн!
 
1985

У цели

 
Сквозь пространство и время к загадочной цели стремились —
Огоньки индикаторов, шелест эфира, экранов мерцание,
мельтешение стрелок, вибрация, шепот и вопли приборов —
Всё быстрее, всё ближе…
И миг долгожданный настал!
 
 
Не поверив глазам своим, замерли… Поняли всё…
Разозлились!
Столько напрасных часов, столько лет и тревог ожидания,
столько стремления к звездным далеким узорам!
А наяву лишь одно:
Пустота.
Пустота…
ПУСТОТА…
 
1985

Далекий астероид

 
Вышли из корабля и поплыли над черным обломком.
Угловатые камни, обрывы, утесы, ложбины.
Звезды – рядом, вокруг. До Земли же – полгода полета.
Наконец они здесь – космолетчиков первых потомки!
В черноте на скале вдруг увидели что-то…
Осторожно подплыли.
Начертано мелом: «Здесь были Сережа и Нина».
 
1985

Одни

 
Простерлись галактик спиральные руки…
Пространство – и звезды…
Но где же – вы, где же?
Лишь звезды, лишь звезды…
То гуще, то реже…
Ну кто прекратит одиночества муки?
 
1985

Назад!

1
 
Ох, трясет при посадке —
Хоть за стенки держись…
Ближе, ближе чужая планета.
Стоп!
Тревога!
Форсаж на ракетных!
Нет, всё в норме. У нас всё в порядке.
Просто «полный назад» без оглядки,
Потому что там тоже есть жизнь.
 
2
 
На экранах – планета
Без облаков, как без грима.
Неужели окончен наш путь?
Что?
Назад повернуть?
Да. Назад повернуть
И умчаться со скоростью,
чуть меньше скорости света
На земной звездолетный вокзал,
Потому что по радио голос сказал:
«Обойдемся без вас.
Пролетайте, пожалуйста, мимо…»
 
1985

Встреча в пространстве

 
Сошлись – и расстались,
Лишь всплеск на экране.
Одни сомневались, другие – смеялись.
Заспорили громко, потом обсуждали,
Что значит загадочный всплеск на экране.
Одни говорили: простая комета.
Другие кричали: чужая ракета!
 
 
Пока совещались, обильно болтали —
Тот, встречный, растаял в космических далях.
 
1985

Справимся сами

Нечаев издалека увидел темный предмет у правой обочины и затормозил. Остановив машину, он разглядел, что именно лежит в свете фар перед носом «москвича», поэтому, прежде чем выйти, обвел взглядом придорожные кусты и оглянулся. Придорожные кусты стояли темной стеной, а шоссе было пустынным. Он вышел из «москвича», прислушался – с окрестных полей не доносилось ни звука – и осмотрел асфальт. Крови не было. Нечаев присел на корточки. Человек лежал ничком, вытянув руки вдоль туловища, повернув лицо к фарам и, казалось, спал. Его бородатое лицо было спокойно. Человек вздохнул, потерся щекой об асфальт, и Нечаев облегченно схватил его за руку, нащупывая пульс. Пульс был неторопливым и ровным. Нечаев принюхался, потолкал незнакомца в плечо – тот еле слышно застонал, не разжимая губ, но глаза не открыл. Нечаев выпрямился, еще раз растерянно осмотрел темные тихие окрестности, замер в надежде услышать шум мотора – но ничего не услышал. Шел первый час ночи – начинался понедельник, все давно спали, и только Нечаев из-за поломки задержался по дороге домой из далеких грибных мест.

Нечаев стоял над одетым в толстый свитер и аккуратные джинсы незнакомцем, не похожим на жертву дорожно-транспортного происшествия или пьяного – и колебался. Незнакомец казался спящим – но кто же этак спит на проезжей части? Скорее всего, бородач был без сознания.

Нечаев с трудом приподнял его, потащил к «москвичу», не сообразив, что можно просто подъехать ближе. Отдуваясь, кое-как устроил на заднем сиденье. Бородач съехал вбок, уперся головой в стекло дверцы и замер, по-прежнему не приходя в себя. Нечаев осторожно повел «москвич» вдоль обочины, то и дело косясь в зеркальце на незнакомца.

* * *

Заспанный пожилой врач в приемном покое окраинной больницы долго не мог взять в толк, чего хочет Нечаев.

– Понимаете, еду… а он… ну… лежит, – сбивчиво объяснял Нечаев. – Вроде и не зацепили, вроде… ну… и не набрался, а так – спит себе на асфальте. Толкал – не просыпается. Ну, вот я его сюда…

– Ночью все должны спать, – сонно изрек врач, надел очки и окинул взглядом коренастую фигуру Нечаева в помятом брезентовом плаще, резиновых сапогах и старой вислополой шляпе, прожженной лесными кострами.

По случаю раннего воскресного выезда в грибные места Нечаев был небрит. Последнее обстоятельство не ускользнуло от внимания проснувшегося наконец врача. Он с сомнением потер подбородок, покосился на телефон.

– И давно уже спит ваш… э-э… товарищ?

– Да не товарищ он мне! – с досадой воскликнул Нечаев.

– Ах, даже и не товарищ?

– Ну да. Я же русским языком объясняю: возвращаюсь с грибами, а он спит на дороге и не просыпается. И на пьяного не похож!

– Пьяные разные бывают, – глубокомысленно изрек врач, продолжая с сомнением рассматривать Нечаева. – Ой, разные! Иного так вот сразу и не распознаешь.

– Вот мои права! – с отчаянием сказал Нечаев, мысленно зарекаясь ввязываться в подобные истории. – Паспорта у меня с собой нет, и профсоюзного билета нет, и удостоверения дружинника тоже нет, и личного дела, и автобиографии. Личное дело в отделе кадров. Но зовут меня Нечаев Олег Александрович, тридцать три года, не судим, родственников за границей не имею, выговоров по служебной линии тоже, в вытрезвитель не доставлялся, а живу на улице Каляева, пятьдесят четыре, квартира двадцать восемь. Третий этаж. Это можно проверить, позвоните! На работе характеризуюсь положительно, – добавил Нечаев, свирепо раздувая ноздри. – Копии характеристики с собой тоже нет. Что еще?

– Ладно, ладно, – миролюбиво сказал врач, разглядывая водительское удостоверение Нечаева. – Где там ваш спящий красавец?

* * *

Домой Нечаев прибыл около двух. Затащил на кухню ведра с грибами, бросил на них плащ, сел у подоконника. Закурил. Ночное происшествие смазало все впечатление от поездки, ненужным пятном легло на чистую гладь двух выходных. Правда, гладь была уже несколько запятнана непонятной запиской, обнаруженной субботним утром в почтовом ящике.

Бородач не проснулся и в приемном покое, куда Нечаев занес его с помощью дежурного врача. Не помогли ни нашатырь, ни другие средства. Нечаев стоял над незнакомцем, распростертым на клеенчатой кушетке, и еще раз рассматривал его лицо. И это лицо показалось Нечаеву неуместным. Неправильным? Нет, именно неуместным. Оно не имело права быть ТАКИМ. Врач деловито звякал шприцами, перебирал пузырьки, а Нечаев все не мог оторваться от лица незнакомца.

«Разберемся», – сказал врач, не отыскав в карманах бородача никаких документов, и записал фамилию, имя, отчество и адрес Нечаева. И номер водительского удостоверения. И номер «москвича».

Нечаев курил у окна, смотрел на улицу с желтыми фонарями, на безликое небо ночного города, и что-то мешало ему идти спать. Он придавил сигарету в пепельнице, потянулся за новой и понял наконец.

Лицо незнакомца было копией лица Олега Александровича Нечаева, тридцати трех лет, не судимого, выговоров по служебной линии не имеющего, на работе характеризующегося положительно. Копией, скрытой бородой и усами. Потому что Олег Александрович Нечаев усы и бороду не носил.

Поначалу Нечаеву стало легко, как легко бывает, когда что-то перестает наконец мучить. Затем Нечаев надолго задумался, потому что пусть где-то и существует твой двойник (чего только не бывает в жизни!), но подобрать двойника на ночной дороге, просто встретить двойника – это уже факт, требующий долгих размышлений.

Обдумав это обстоятельство, Нечаев подумал было, что надо узнать, как себя чувствует бородач, но потом отказался от своего намерения. Потому что телефона у него не было, соседи, имеющие телефоны, давно спали, а ближайший телефон-автомат через три квартала от нечаевского дома пребывал в состоянии постоянной неисправности.

В результате еще пяти выкуренных сигарет Нечаев пришел к выводу о том, что бородатый двойник каким-то образом причастен к появлению записки. Или, напротив, записка причастна к факту явления двойника.

Нечаев взял с холодильника пачку газет, начал перебирать их и почти сразу наткнулся на записку. Записка представляла собой стандартный тетрадный лист в клеточку, не имела подписи и была написана незнакомым Нечаеву почерком.

Записка была адресована именно ему. «Нечаеву О. А.» – значилось в ней. Нечаев еще раз перечитал записку.

«Нечаеву О. А. Сатурн. Взятое возвратилось, но, возвратившись, ведет себя странно».

И все. Записка смахивала на детскую мистификацию. Подобным образом Нечаев с приятелями развлекался в школьные годы, подбрасывая зловещие послания в почтовые ящики одноклассниц. Но в тех посланиях угадывался хоть какой-то смысл. В записке же ничего не было ясно. И при чем здесь Сатурн?…

* * *

Нечаев смог уснуть только под утро, чтобы через два часа услышать особенно тягостный по понедельникам звон будильника. Прибыв на работу в свою проектную организацию, он первым делом разузнал в справочном номер и позвонил в приемный покой окраинной больницы. Давешний врач уже сменился с дежурства, но Нечаеву не пришлось ничего объяснять – о нем в больнице знали.

– Да-да, – сказала в трубке дежурная медсестра. – Сысоев спрашивал о вас. Мы ему дали адрес.

– Сысоев? – переспросил Нечаев.

Он никогда не слышал этой фамилии. Впрочем, нет, училась курсом младше в институте Надя… или Таня?… или Вера Сысоева, но что из того?

– Ну да, Сысоев. – подтвердила трубка. – Сысоев Евгений Борисович. Со слов пациента.

– А что с ним?

В трубке помолчали.

– Причины потери сознания не выяснены. Сам он ничего не помнит. Мы сообщим в Одессу, там обследуют.

– В Одессу? – опять переспросил Нечаев.

– Ну да, по месту жительства.

– Понятно, – пробормотал Нечаев. – А можно с ним поговорить?

– Так он ушел уже. Он еще ночью очнулся, – в трубке зашелестели страницами. – В два десять. Причин для госпитализации пока нет. Но в Одессу сообщим обязательно. Юрий Георгиевич ему рассказал о вашей заботе. Адрес он взял. Не беспокойтесь.

– Понятно, – вновь пробормотал Нечаев. – Спасибо.

И положил трубку.

* * *

Когда вечером Нечаев подъехал к дому, Евгений Борисович Сысоев уже прохаживался возле подъезда. Три старухи на скамейке дружно указали Сысоеву на белый «москвич», и Нечаеву пришлось достать темные очки и нацепить их на нос в лучших традициях приключенческих фильмов. Иначе старухи, конечно, обратили бы внимание на его поразительное сходство с Сысоевым, а пересудов совсем не хотелось. Он запер дверцу «москвича» и направился к подъезду. Сысоев шагнул навстречу:

– Олег Александрович? Я к вам.

Когда Нечаев снял в прихожей очки, Сысоев сразу все заметил. Возможно, этому способствовало и высокое, почти от пола до потолка, зеркало в нечаевской прихожей. Они стояли рядом – бородатый Сысоев в толстом коричневом свитере и темно-синих джинсах и безбородый Нечаев в сером костюме – и рассматривали свои отражения. Отражения были примерно одинакового роста, с одинаковыми лицами и одинаковыми темными волосами, только сысоевское имело артистическую шевелюру, а нечаевское – аккуратную прическу с пробором.

Сысоев повернулся к Нечаеву, и Нечаев, посмотрев в широко раскрытые изумленные глаза бородача, сразу понял, что для того подобное сходство – полнейшая неожиданность.

– Этого еще не хватало! – утомленно прошептал Сысоев и покачнулся. – Ну, конечно, меня ведь нет… Я ведь просто снюсь кому-то…

– Проходите, Евгений Борисович, – напряженным голосом сказал Нечаев и сделал приглашающий жест. – Проходите в комнату, побеседуем.

* * *

Их беседа длилась весь вечер. Была выпита бутылка коньяка, съедены три сковородки яичницы, две банки сардин и банка маринованных опят.

Вот что узнал Нечаев о Евгении Борисовиче Сысоеве. Евгений Борисович Сысоев родился в том же году, что и Нечаев, только в другой день и в другом городе. Своей жизни до двадцати пяти лет он не помнил, так как в двадцать пять лет заболел амнезией. По словам врачей, его в бессознательном состоянии обнаружили на скамейке в одном из одесских парков. Очнувшись в больнице, он назвал свое имя, дату и место рождения, но не смог вспомнить ни одного факта из прожитых двадцати пяти лет, так же, как и того, почему оказался на парковой скамейке. Проходило время, и Сысоев с удивлением замечал, что амнезия его весьма избирательна: он ежедневно вспоминал все новые и новые сведения из самых различных отраслей знания, но не мог, как ни пытался, припомнить ничего, касающегося его личной жизни. А знания оказались очень многосторонними: он получил доступ в расположенную рядом с больницей библиотеку и понял, листая книги по химии, физике, математике, истории, биологии, кибернетике, что свободно разбирается во всех предлагаемых читателю материалах и знает даже больше. По его просьбе ему подыскали место лаборанта в университете, и он заочно поступил там же на исторический факультет.

Конечно, его беспокоила утраченная память о прошлом. Еще в больнице он послал запрос на место своего рождения, название которого вместе с именем и датой появления на свет было единственным, что он помнил о предыдущих двадцати пяти годах. Вскоре пришел ответ, подтверждающий факт рождения Евгения Борисовича Сысоева такого-то числа такого-то года в таком-то городе, о чем в книге регистрации актов о рождении была произведена соответствующая запись за номером таким-то.

Выйдя из больницы, окрыленный Сысоев разузнал через адресный стол, что родители его проживают все в том же городе, и написал им письмо. И ответа не получил. Он написал второе – с тем же результатом.

Встревоженный Сысоев взял отпуск за свой счет и примчался в город детства. И здесь его ожидал удар. Да, родители Сысоева Евгения Борисовича были живы и здоровы, они действительно воспитали сына Евгения, который успешно работал в Мурманске, и только недавно приезжал в отпуск вместе с женой, трехлетней дочкой и годовалым сыном.

И стало понятно, что сысоевские письма из Одессы расценивались как чья-то непонятная и неумная шутка.

И выходило, что Евгений Борисович Сысоев – двойник Нечаева – никаким Евгением Борисовичем Сысоевым не являлся. И родился, наверное, совсем не там и не в то время.

Это были страшные для Сысоева дни. Он не мог усомниться в себе, потому что ОЩУЩАЛ себя Евгением Борисовичем Сысоевым, ЗНАЛ, что он Евгений Борисович Сысоев и ЗНАЛ, когда и где родился – и в то же время объективная реальность этого не подтверждала.

Сысоев забросил учебу и вновь попал в больницу со всеми признаками сильнейшей психической депрессии. Он целыми днями лежал в палате, закрыв глаза, и силился, силился, силился припомнить ну хотя бы один факт, хотя бы одну травинку, один звук, одно слово, один запах из двадцати пяти лет своего существования. И не мог вспомнить ничего. Только имя, отчество, фамилия. И данные о рождении.

Более того. Медицинская наука умеет воздействием на определенные участки мозга оживлять утраченные воспоминания. В случае с Сысоевым наука оказалась бессильна. Он не вспомнил ничего.

И тогда Сысоев усомнился в объективности собственного существования. Он вернулся к работе лаборантом, но отныне его больше не интересовала наука. Не увлекали собственные обширные знания. Учебу он бросил. Он был сломлен и опустошен. Он просто существовал, не веря в сам факт своего существования.

В таком вот постоянно подавленном душевном состоянии он задремал воскресным вечером в комнате университетского общежития, а проснулся в приемном покое больницы совсем другого города.

– Я понял, что опять заболел, – утомленно говорил Сысоев, сидя в кресле напротив Нечаева. – И вот еще ваше лицо… Да, я действительно снюсь… Только вот кому? Вы – это я… А я просто снюсь…

Ошеломленный Нечаев молча разливал коньяк в рюмки, держа бутылку обеими руками, потому что руки у него дрожали. Рассказ Сысоева походил на бред, но бред этот был очень связным.

Движимый внезапным порывом, Нечаев вышел и взял с холодильника записку. Вернулся в комнату, молча протянул ее Сысоеву. Тот несколько раз перечитал записку и недоуменно пожал плечами:

– Что это?

– Это не вы писали? – спросил Нечаев, чувствуя уже, что говорит чепуху.

Сысоев положил записку на столик, утомленно откинулся в кресле и закрыл глаза.

– Какой Сатурн? – пробормотал он. – Господи, кому же я снюсь?

– Я вам постелю, – сказал Нечаев и начал собирать посуду. Он вдруг ощутил крайнюю усталость от всех этих загадок.

– Нет, нет! – встрепенулся Сысоев. – Я пойду. И так вам хлопот доставил.

Тем не менее он покорно разделся и покорно лег на диван, с головой укрывшись одеялом. Нечаев убрал остатки ужина, принес раскладушку. Евгений Борисович Сысоев лежал тихо.

* * *

Нечаев долго стоял под душем, машинально подставляя голову под жесткую струю, и думал.

Думал он и на кухне: сидел, не включая света, смотрел на улицу, и рассеянно ронял пепел мимо пепельницы.

Внезапно странная жизнь Сысоева, странное его появление на ночной дороге и странная записка сложились в представлении Нечаева в единую систему, которая пока не работала, но вот-вот должна была заработать, стоит только отыскать кнопку включения. И такая кнопка отыскалась наконец. Этой кнопкой оказалось слово «Сатурн». Не название планеты Солнечной системы, а слово Сатурн в кавычках – «Сатурн», означавшее совсем другое.

«Хочешь отдохнуть культурно – подойди к дверям «Сатурна»», – именно так звучало шутливое присловье студенческих лет. Потому что «Сатурном» тогда назывался стеклянный павильон в городском саду, где, конечно, продавали и всякие там макароны и винегреты, но главное – продавали на разлив красное вино «Южное», темное, как настоящая южная ночь и очень дешевое, что особенно привлекательно в студенческие годы. Лет восемь назад «Сатурн» был преобразован в кафе «Льдинка», и в нем стали торговать мороженым и молочным коктейлем, и старое название забылось.

Да, все дело было в том, что писавший записку не поставил кавычки.

Нечаев вспомнил, как тогда, лет тринадцать или четырнадцать назад, они ввалились в «Сатурн» веселой толпой «отмечать» успешно сброшенный с плеч экзамен. Вели они себя вполне прилично, только Пашка все пытался растолковать толстой продавщице в буром от винных пятен халате, какие они счастливые, Юрка читал стихи, а Игорь предлагал хором спеть «Гаудеамус». В «Сатурне» были и другие посетители, однако студенческая компания внимания на них не обращала. Один из таких посетителей, завсегдатай, наверное, в нахлобученной шапке, с раскиданными в стороны концами шарфа, вылезшего из-под расстегнутого пальто, подсел с краешку, возле взгрустнувшего Нечаева. Шли уже громкие разговоры, и смех, и ни один не слушал другого, обуреваемый желанием как можно быстрее и громче высказать крайне важное, единственное и бесценное, что известно только ему, излить душу, заглушив излияние душ остальных.

Тот расхристанный завсегдатай склонился к Нечаеву и залепетал нечто совсем несусветное. Детали забылись, многое забылось, но что-то осталось в памяти еще и потому, что завсегдатай в подтверждение своей нелепицы совершил один поступок.

Завсегдатай бормотал о том, что род человеческий вырождается, что люди теряют здравый смысл, губят себя и все окружающее, и что необходимо принимать экстренные меры. Нужны, мол, более умные, более здравомыслящие, не люди, а нечто лучшее. Нечаев кивал, не имея ни сил, ни желания спорить, и только вяло поинтересовался, скорее из вежливости, где же этих более умных и хороших взять. Тот расхристанный понес несусветицу о том, что был бы только исходный материал, а остальное – дело техники. Вырастят новых, чуть ли не с нимбами вокруг умных голов. Нечаев, перекрывая шум, потому что запели-таки «Гаудеамус», опять же, из вежливости осведомился, где же такой материал взять. Незнакомец ответил, что достаточно лоскутка кожи хотя бы и с пальца – и производство ангелов будет налажено. Нечаев допил «Южное», преисполнился чувством самоуничижения, никчемности своей бесцельно прожигаемой студенческой жизни и всей душой своей восхотел облагодетельствовать род человеческий. К тому же затуманенным мозгом своим он все-таки понимал, что забулдыга перебрал винишка и несет вздор. Поэтому он храбро выставил указательный палец и предложил расхристанному немедленно воспользоваться его, нечаевским, великодушием.

И незнакомец воспользовался. В руке у него вдруг появился то ли нож, то ли бритва, и этим то ли ножом, то ли бритвой он мгновенно полоснул Нечаева по пальцу – и был таков.

Нечаев изумленно засунул палец в рот, высасывая кровь, а продавщица в пятнистом халате уже грозила всей компании милицией, и самый трезвый – рыжий Серега – уговаривал ребят покинуть «Сатурн».

Вот и все. «Сатурн» они благополучно покинули, а наутро в общежитии Нечаев, морщась от головной боли, хмуро рассматривал пострадавший палец, листал учебник, готовясь к следующему экзамену и обзывал идиотами себя и того «сатурнианского» забулдыгу.

А забулдыга оказался совсем не забулдыгой.

Предположение было диким, но все объясняющим. Нечаев сидел у окна, и ему не хотелось возвращаться в комнату, где спал некто Евгений Борисович Сысоев. А на самом деле, конечно, не Евгений Борисович Сысоев, а безымянный человек, и даже не человек, а человекоподобное существо, выращенное в неведомо каких далях, в неведомо чьей лаборатории из лоскутка кожи, срезанной с указательного пальца правой руки Олега Александровича Нечаева!

Нечаеву было страшно.

Цепь событий прояснилась. Где-то было создано это человекоподобное существо умнее и лучше человека, создано и приобщено к земной жизни. Существо имело имя, пусть чужое, но имело, знало множество сведений из разных наук и, будучи выше человека, должно было исправить пути земной цивилизации. Конечно, не в одиночку. Конечно, таких существ находилось на планете уже немало. Конечно, они должны были в итоге выйти на главные роли и направить цивилизацию к сияющим вершинам благополучия.

Речь шла об улучшении человеческой, так сказать, породы. Речь шла о замене цивилизации людей цивилизацией человекоподобных, потому что ведущее место в земной истории предназначалось именно человекоподобным.

Нечаев яростно рванул форточку и выбросил окурок. Человечество надумали улучшать, не спросив согласия людей!

Он вновь уселся на табурет, обхватил голову руками.

Спокойно! Итак, записка. Это ведь просьба о помощи. Человекоподобные ведут себя совсем не так, как предполагали неведомые радетели за судьбы человечества. Вместо того, чтобы пользоваться своими обширными знаниями, своими незаурядными умственными способностями, вместо того, чтобы добиваться все больших успехов в разных сферах, направляя человечество к благоденствию, вместо того, чтобы завоевывать авторитет, они начинают копаться в прошлом, искать свои корни, свои истоки. И, не найдя их, теряют интерес к существованию.

Неведомые благодетели плохо знали людей, поскольку не поняли, что человек соткан из частиц времени, он – триединство прошлого, настоящего и будущего и не может нормально существовать, если утеряны истоки. Человекоподобные были все-таки людьми, хоть и созданными в неведомой зазвездной лаборатории, но людьми – плотью от плоти людей, – и не могли спокойно жить, узнав, подобно Сысоеву, что они неизвестно кто.

Записка… «Сатурн. Взятое возвратилось, но, возвратившись, ведет себя странно». Это первая попытка заставить его, Нечаева, вспомнить разговор тринадцати – или четырнадцатилетней давности. Неведомые радетели полагали, что он должен был поверить тогда, в «Сатурне», и помнить об этом событии… Они совсем не знали людей!

Нечаев еще крепче сжал голову. Итак, он ничего не вспомнил, он оказался непонятливым. И тогда ОНИ подбросили на его дороге Сысоева в надежде, что вот теперь-то он сообразит. А он опять не сообразил! Он опять не понял, ЧТО такое этот Сысоев.

Не легче ли было явиться им самим, как явился тот лжезабулдыга, и поделиться своим недоумением относительно поведения созданных ими человекоподобных? Нет, наверное, не легче. Потому что он, Нечаев, был бы психологически не готов и неизвестно как принял бы ИХ появление и разговоры.

А теперь? Теперь-то он готов! Готов сказать все, что думает о непрошеном вмешательстве.

Нечаев вскочил с табурета и обвел кухню вызывающим взглядом.

– Я готов! – свирепо сказал он. – Готов общаться с вами и все вам объяснить.

Он постоял, ожидая, что вот-вот! Вот-вот… Но на кухне ничего не изменилось. Монотонно капала вода из плохо закрытого крана. Нечаев снова сел, медленно сжевал кусок колбасы, потянулся за сигаретами – и тут раздался звонок. Короткий звонок в дверь.

– Добрый вечер, Олег Александрович. Можно войти?

Нечаев молча кивнул, и тот давний забулдыга из «Сатурна» шагнул в прихожую. Впрочем, он не выглядел как забулдыга. Он выглядел как обыкновенный мужчина средних лет в обыкновенном сером плаще, под которым оказался обыкновенный светлый костюм. Нечаеву было почему-то все равно, КАК на самом деле, без камуфляжа, выглядит его гость.

Гость поправил волосы перед зеркалом и проследовал на кухню. Конечно, он знал, что в комнате спит Сысоев.

От чая гость отказался. Они с Нечаевым сели по разные стороны кухонного стола. Нечаев по-прежнему не включал свет.

«Совсем как на переговорах», – вскользь подумал он.

Это и были переговоры.

– Слушаю ваши объяснения, Олег Александрович, – сказал гость, аккуратно переставляя на край стола банку с недоеденными опятами.

И Нечаев объяснил, в чем ошибка с человекоподобными. Гость очень внимательно выслушал его и кивнул, когда Нечаев замолчал.

– Спасибо. Мы учтем ошибку. Мы подумаем, как сделать, чтобы они все-таки выполняли свои функции. Главное – мы теперь знаем причину.

И тогда Нечаев не выдержал.

– Какого черта! – с тихим бешенством сказал он, навалившись на стол. – Какого черта вы вмешиваетесь в нашу жизнь? Кто дал вам такое право? Мы не подопытные животные! Подумаешь, галактический контроль! Это негуманно, в конце концов!

– Спокойно, Олег Александрович! Разбудим Сысоева, – невозмутимо отреагировал гость. – Чтобы не говорить много, сделаем так: посмотрите на меня!

Он тоже подался к Нечаеву и в упор уставился на него. Нечаев не смог отвести взгляда от освещенного уличными огнями лица гостя и очень быстро узнал обо всем. Потом он осмысливал то, что узнал, а гость молча сидел, глядя в окно.

Итак, ОНИ старались ради блага человечества. ОНИ исходили из того, что любая цивилизация должна правильно эксплуатировать родную планету и не подвергать ее опасности уничтожения. Земля находилась в опасности, и ОНИ решили, как правильно предполагал Нечаев, улучшить человечество. Укрепить его здравомыслящими и мудрыми человекоподобными. ОНИ делали это, не выискивая никаких выгод для себя, исходя только из одного принципа: разумная жизнь, как и планеты с благоприятными условиями для появления жизни – слишком большая редкость во Вселенной, поэтому допускать уничтожения разума и потенциальных колыбелей разума нельзя. Земные дельфины нашли общий язык между собой и приспособились к природе, не пытаясь воздействовать на нее, поэтому ОНИ не вмешиваются в дела дельфиньей цивилизации. В дела же человечества ОНИ просто не могут не вмешаться.

Все это было понятно. У Нечаева почему-то не возникало никаких сомнений в правдивости гостя. И все-таки присутствовал во всем этом элемент унижения. Унижения человечества. Было тут непонимание способности людей собственными силами справиться со своими проблемами. ОНИ смотрели со своих зазвездных высот на человечество, как на маленьких детей… нет, как на опасных зверюшек, которые в своей возне, в своей вражде могут уничтожить себя и планету. ОНИ просто не понимали, что унижают человечество.

Унижают.

– Оставьте нас в покое! – потребовал Нечаев, не попросил, а именно потребовал, сжимая и разжимая кулаки. – Как-нибудь сами справимся, без благодетелей!

– Не понимаю вас, Олег Александрович! – искренне удивился гость. – Для вашего же блага.

– Оставьте нас в покое! – повторил Нечаев. – Наши проблемы решать нам, а не вам. Нам самим, без ваших человекоподобных, без него вот, – Нечаев мотнул головой в сторону комнаты. – Вы ведь в человеке не можете разобраться, вы ведь нас не понимаете, а лезете с помощью!

– Это только ваше частное мнение, Олег Александрович, – заметил гость, нахмурившись. – Я не пойму…

– Вот именно! – вскинулся Нечаев. – Мы сами в себе до конца не разобрались, а куда уж вам. Будь вы людьми, вы бы сообразили, что унижаете нас.

– Это только ваше мнение, – повторил гость.

– Нет! Спросите любого, устройте всепланетный референдум, если хотите, и вам ответят.

Гость молчал. Нечаеву показалось, что он задумался.

– Я советуюсь, – произнес гость, закрыв глаза. – Никогда не ожидал… Правда, до такого вмешательства нигде еще не доходило. Вы уверены, что справитесь? В других уверены?

– Да! – твердо ответил Нечаев.

Гость долго не открывал глаза, молча сидел, положив ладони на стол.

– Хорошо, – наконец сказал он, потирая висок. – Мы пока уберем этих… Сысоевых. В другое место. Будем просто наблюдать. Это не окончательное решение, – добавил гость, заметив движение Нечаева. – Но пока вы обо всем забудете. И мне все-таки непонятно: почему вы против?

– Для этого нужно быть человеком, – устало ответил Нечаев.

Он, вероятно, задремал, потому что у него затекла рука. Он поднял голову от кухонного стола, недоуменно огляделся – за окном чернело небо. Прошел в комнату, включил свет.

У кресла стояла сложенная раскладушка, на диване лежали подушка и одеяло. Нечаев удивился, зачем достал раскладушку – вроде гостей с ночевкой не ждал, – разделся, завел будильник и лег на диван.

Уснуть мешало какое-то беспокойство, и беспокойство было непонятным, потому что на работе все шло нормально, в субботу планировалась очередная поездка за грибами, и Валентина из соседнего отдела дала понять, что не откажется поехать вместе с ним. Нечаев поворочался, поправил подушку, подумал, что близится отпуск, и «Спартак» таки будет чемпионом, и обещали на днях принести голубую краску для «москвича» – и начал умиротворенно засыпать. Все в жизни шло как надо, все было совсем неплохо.

1986

Мы

 
Весь мир – живой. И все мы – ты, я, планета, электрон,
пульсар, галактика, всё-всё на свете —
мы – его частицы.
И если больно станет вдруг пространству от огня,
Когда далекая звезда сверхновой обратится,
То эта боль заденет и меня.
И станет больно и тебе,
И мне, и океану, и созвездью Лира,
И Морю Ясности, и Рейну, и трубе
Кирпичного завода под Тамбовом.
Проникнет боль во все частицы мира
И всё почувствует ожог сверхновой,
Огнем нещадным ранящей пространство.
И если где-то вздрогнет вдруг планета
От ядерного взрыва,
То мгновенно
Боль разнесется вдаль и вширь по свету
И будет больно всей Вселенной.
И эту боль в себе ты ощутишь,
И я, и Марс, и статуя Свободы,
И Колизей, и Вега, и Париж,
И Бетельгейзе, и Гольфстрим, и своды
Собора Реймсского…
И будет больно всей Вселенной.
И то же самое случится, если вдруг
В Афганистане, Никарагуа, Ливане
Раздастся автоматный жесткий стук,
И ты, иль я, иль он, любой из нас, почуяв боль,
поймет, что ранен,
Поверь, что в тот же миг, когда
Ты упадешь,
В пространстве где-то
Боль ощутит далекая звезда
И, вздрогнув, прекратит полет комета.
Да, станет больно и звезде,
Пульсар собьется с ритма, Млечный Путь
В болезненном извиве встрепенется,
И пуля, что твою прошила грудь,
В груди у Солнца болью отзовется.
И будет больно всей Вселенной.
Ведь мы едины – ты, я, планета, электрон, пульсар,
Галактика, межзвездный водород, ручей, нейтрино,
пыль Марса, лист березы, шлейф кометы, жаворонок,
солнечный протуберанец, кольца Сатурна,
антарктические льды и морская пена,
Мы были рядом в том комке едином,
Что, разлетевшись, стал Большой Вселенной,
Но, разлучая нас, не разделил он
Меня, тебя, песчинки и созвездья…
Мы – неразлучны, мы – одно навеки,
Мы – всё вокруг, единое соцветье
Всех видов бытия,
Мы – в Солнце, в камне, птице, человеке,
Во тьме пространства, в дебрях черных дыр
И наша боль – их боль.
Их боль – моя.
Мы – это мир.
 
1986

Часок перед работой

– Ну что, налюбовался окрестностями? – поинтересовался Медведев и похлопал по траве рядом с собой. – Садись, Ваня. Посидим, отдохнем, да и за дело.

– Налюбовался. – Пархоменко расстегнул ворот комбинезона и лег спиной в мягкую зелень, подложив руки под голову. – Удивляюсь я тебе, Луис.

– Что такое? – рассеянно спросил Медведев, рассматривая сорванную травинку. – Почему это вдруг я стал объектом твоего удивления?

– Да ты хоть по сторонам глянь, а то развалился у «коробки» – и все.

Медведев отбросил травинку, козырьком приставил ладонь к глазам и медленно, слева направо, обвел взглядом горизонт, затянутый лиловыми облаками. Затем удовлетворенно хмыкнул и лег, подперев рукой щеку.

– Эх, Ваня. Какой это у тебя мир?

– Все равно удивляюсь.

– Третий у тебя это мир. А у меня, уважаемый разведчик-классификатор первой группы – сто третий. Или что-то около. Поэтому у меня успела сложиться хорошая традиция: первый часок после выхода из нашей «коробки» просто посидеть, а уж потом приступать. По-моему, традиция вполне безобидная.

– Все равно удивляюсь, – упрямо повторил Пархоменко. – А вдруг буквально за углом что-нибудь необычное?

– Всему свое время, Ванюша. Время сидеть, и время работать, как сказано до нас. Все разведаем, все классифицируем, обо всем доложим. Разберемся. Кстати, с результатами предварительной киберразведки, помнится, вместе знакомились. И где же там неожиданности?

– Разве киберы все разглядят?

– Что, у тебя претензии к работе разведки? Где-то прозевала чужую деятельность? Дала неправильные исходные?

– Не прозевала. – Пархоменко вздохнул. – Ничего пока нет.

– Только не расстраивайся, жизнь-то впереди. Пообщаешься еще с мудрыми и ясноглазыми, инопланетянку прекрасную встретишь. В белом одеянии. А скажи, давно ли мы научились развертывать пятое измерение, «коробки» наши сооружать и прыгать с планеты на планету? Много ли годков-то прошло, а, Ваня?

– Ну, семнадцать.

– Совершенно верно, семнадцать. Пятьсот шесть новых миров. Мы в пятьсот седьмом. В соответствии с планом работ Дальней Разведки, за столько-то там тысяч светолет от домашнего очага. А разум, Ванюша, в пятьсот восьмом. Кто там по графику: Кочергин?

– Он в отпуске. Кажется, полез куда-то в Гималаи.

– Прекрасно. Просись вместо него с Саймоном и как раз угодишь на свидание с Аэлитой.

Пархоменко сел и обхватил руками колени. Бледный кружок чужого солнца плавал в разрывах лиловых облаков. Слева желто-красной стеной стоял лес. Впереди безмятежно лежала зеленая равнина, переходящая у горизонта в округлые холмы. А справа растопырилась на серебристых опорах яйцеобразная «коробка» десятиметровой высоты – специализированное транспортное устройство типа «Прыжок», шестая модель.

– А там речка, – Пархоменко показал в сторону «Прыжка». – Наш берег скалистый, а другой песчаный. Неглубокая, песочек на дне, и течение еле-еле.

– И в воде русалка живет. И бегло говорит на линкосе.

– Я тебя понимаю, Луис, – задумчиво произнес Пархоменко. – Слишком много весомейших аргументов подтверждает наше одиночество. И слишком мало времени мы ведем разведку. Что такое семнадцать лет? Но верить-то хочется!

– Ну и верь, кто ж тебе не дает? Я ведь тоже верю – иначе не пошел бы в Дальнюю…

– Веришь, а сам расселся здесь, как у себя в саду под яблоней. А вдруг там, у речки той, что-то невероятное?

– Повторяешься, Ваня. Значит, внутренние резервы нашей беседы исчерпаны и пора приступать.

– Нет, подожди. Послушай. Вот мы повсюду ищем других. Обшарили всю Солнечную, дома у себя все обнюхали, в каждую пещеру заглянули, под каждый кустик, дно всех морей-океанов прочесали. До звезд добрались. А о себе-то мы все знаем? Себя-то хорошо изучили? Ну, кое-что умеем, не спорю, похлеще древних экстрасенсов. Но предел ли это, Луис? Может быть, мы в сто раз интереснее любых инопланетян, может быть, мы на такое способны, что никогда и не снилось ста тысячам мудрецов всех времен и народов. Так, может, вместо этих наших «коробок» надо зеркал побольше поставить и в себя смотреть?

– Так, – деловито сказал Медведев, встал, одернул комбинезон и застегнулся на все кнопочки и «молнии». – Работа по тебе плачет, друг Ванюша. Разведка и классификация. Вот и займемся. И посмотрим, на что мы способны. Без всяких зеркал, но с телезондами и Помощниками.

– Нет, ты уж послушай. Часок твой первый еще не прошел.

Пархоменко тоже поднялся и загородил дорогу к «Прыжку». Медведев покачался с пятки на носок и пожал плечами:

– Если настаиваешь – давай. Послушаем.

– Не пожалеешь, – пообещал Пархоменко. – Бабушка моя по отцу умерла семнадцать лет назад, а дед погиб намного раньше. Энно, эпицентр «Черной вспышки». Но я о нем наслышан. Знаешь, в книгах обещают там для возлюбленной всех драконов перебить, злых великанов извести, луну с неба достать…

– Почему в книгах? В молодости сам обещал. И доставал.

– Ну вот. А дед мой посулил путешествие в такие края, где никто никогда… И, судя по pacсказам бабушки, выполнил обещанное. Бабушка говорила, это было как сон, как тысяча разноцветных снов… Они с дедом, Сергеем его звали, несколько дней в таких краях провели, что нигде не описаны, потому что никто никогда не видал этих краев. Она ведь так и не смогла понять, снилось eй все это, или внушение, или на самом деле было…

– Ну, а мораль? – нетерпеливо спросил Медведев и тут же насмешливо добавил: – Хотя мораль-то ты уже предварительно огласил: мы способны на такое, что и не мерещилось самым сверхмудрым инопланетянам. А посему себя надо познавать, а не мотаться по Заземелью. Опять же, расходов меньше. Стоило ли в Дальнюю идти, а, Ванюша? Сидел бы себе дома, смотрел в зеркало.

– Стоило. Пойдем, покажу кое-что.

Пархоменко зашагал по примятой траве, возвращаясь к реке по собственным следам.

– Эй, Ваня, а как же насчет того, чтобы приступить к работе?

– Пойдем, тут недалеко, – не оборачиваясь, ответил Пархоменко.

Медведев опять пожал плечами и, насвистывая, направился следом.

Они дошли до неширокой ложбины, наклонно ведущей к реке. Вдали уже была видна серая вода и лоскуток красноватого песчаного берега на другой стороне. Медведев догнал напарника, похлопал его по плечу и укоризненно протянул:

– Эх, Ва-аня. Знаю, что ты хочешь показать. Дошел путем несложных умозаключений. Протестуешь против моего кажущегося, подчеркиваю, кажущегося равнодушия к красотам нового мира? Часок мой традиционный тебе не нравится. А не является ли главным в любой совместной работе взаимная терпимость к безобидным привычкам партнера?

Пархоменко молча спускался к воде, а Медведев продолжал рассуждать:

– Значит, наш берег скалистый, говоришь? Осталось выяснить имя твоей бабушки. Как ее звали?

– Айрин, – коротко ответил Пархоменко.

– Та-ак. Значит, Айрин и Сергей. «Здесь были Айрин и Сергей». Или что-то в этом роде. Ну и чем ты начертал сии словеса?

Пархоменко резко остановился, повернулся к Медведеву и медленно, с расстановкой произнес:

– Ты угадал, Луис. Там написано именно это, прямо на скале. «Здесь были Айрин и Сергей». Очень стойкой, судя по всему, краской. Но писал не я – нет в нашей «коробке» никакой краски, ты же знаешь. А надпись есть. – Он немного помолчал и виновато улыбнулся: – Согласен, не самое лучшее – разрисовывать скалы. Но откуда им было знать, что через несколько десятков лет мы и сюда доберемся?

– Действительно, – с иронией согласился Медведев, – знать им было неоткуда. А краской ты мог разжиться и до старта. Ради хохмы.

– Ладно, – Пархоменко махнул рукой. – Пошли назад, кончился твой часок. Есть время сидеть, и время работать, как ты говоришь, дополняя мудреца.

Медведев внимательно посмотрел на него. Зеленая трава шуршала под ветром, лиловые облака пытались утащить за собой бледное солнце. Немного поколебавшись, Медведев размашисто зашагал к реке, высокий, крепко сбитый, в хорошо сидящем синем комбинезоне. Пархоменко проводил его взглядом и медленно направился вверх по склону, туда, где возвышалась на фоне леса серебристая громада «Прыжка».

Медведев дошел до реки, повернулся лицом к скале и застыл, скрестив руки на груди. Лиловые облака клубились в небе пятьсот седьмого нового мира.

1986

Прятки

И каким же маленьким стал теперь двор моего детства! Словно сжимался и сжимался он все эти годы, и все ниже к земле пригибались крыши его сараев, и все ближе подступала улица за оградой, и совсем невысокой оказалась наша яблоня, и куст смородины стал редким-редким – не спрячешься под ним. И все-таки он остался собой, двор моего детства. Все так же бежали в разные стороны его асфальтовые дорожки. Все так же разлеглась у ограды лужа для корабликов. Уцелело основание солнечных часов, огород с редиской и луком за углом дома и серебристый тополь возле скамейки, где вечерами сидели взрослые и говорили о чем-то своем, а мы играли в войну и вышибалы, в ножички, «птички на дереве» и прятки. Это был настоящий двор, не просто безликое место с детской площадкой и перекладиной для выбивания ковров между многоэтажными коробками, а Двор, огороженный забором, с деревьями, сараями и поленницей, с цветочными клумбами, заросшими георгинами, мальвами и золотыми шарами, с двумя воротами и дырой в ограде. Здесь, под этим тополем, собирались мы – я, Толька и Юрка, Ленка, влюбленная в Борьку, и Борька, и Витька, и много другой детворы из окрестных дворов, – и играли до темноты, и даже в темноте бегали между деревьями с карманными фонариками. У Борьки был отличный китайский фонарик, дававший плотный, почти точечный пучок света, у Сережки – фонарик с разноцветными стеклами, у меня – фонарь-мигалка. Мы собирались в кружок под тополем и начинали считаться. «Стакан, лимон – выйди вон. Стакан разбился – лимон покатился»; «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить – все равно тебе водить».

Считалок у нас было великое множество. Тот, кому выпадало водить, вставал лицом к тополю, а мы разбегались по необъятному двору и прятались за деревьями, сараями и кустами, в поленнице и в подъездах, за скамейками и в зарослях лопухов.

Почему именно о прятках вспомнил я, вновь через двадцать лет очутившись во дворе моего детства? Да потому, что у тополя одиноко стоял рыжеволосый мальчуган в зеленой рубашке с короткими рукавами и кремовых шортах. Мальчуган оглядывал двор, смотрел в окна дома, словно ждал кого-то.

Такой же рыжеволосый появился как-то в нашем дворе, когда мы, собравшись в кружок у тополя, считались, кому водить.

– Рыжий-бесстыжий, – сказал Толька.

– Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой, – добавил Юрка.

У нашего дворового товарищества были свои законы. Дворовое товарищество не жаловало чужаков. Правда, Рыжий и не напрашивался. Он стоял в сторонке, смотрел на нас большими зелеными, как у тети-Лениного кота, глазищами, и с любопытством слушал нашу считалку. Я остался водить, встал у толстого ствола тополя, закрыл лицо руками и услышал удаляющийся топот.

– Раз, два, три, четыре, пять, – медленно и громко считал я. – Я иду искать. Кто не спрятался, я не виноват. За коном не стоять.

Я отнял ладони от лица и огляделся. Моя и Сережкина мамы разговаривали на скамейке, дядя Леша, Толькин отец, курил на крыльце, Анна Константиновна восседала на вынесенном из квартиры венском стуле, Чернов в защитного цвета мундире неодобрительно поблескивал очками из-за занавески, а наши все попрятались. Только Рыжий стоял на том же месте, внимательно глядя на меня. На запястье его левой руки голубел диковинный гладкий браслет.

– Браслет у тебя классный, – сказал я. – Махнем на ножик? Со штопором.

Рыжий моргнул, убрал руки за спину и спросил:

– А что вы делаете?

– В прятки играем, не видишь, что ли? – рассеянно ответил я, не сводя глаз с зарослей лопухов. Заросли подозрительно покачивались.

– А как это? – спросил Рыжий.

– Ты что, в прятки не умеешь? – удивился я, не решаясь пока далеко отходить от кона.

– Не умею.

– Ну, ты даешь, Рыжий! Сейчас научим, подожди.

Первым я застучал Юрку, и дело шло удачно, но длинноногий Борька все испортил. Он где-то упорно прятался, я расхаживал вокруг тополя, постепенно расширяя круги, ребята у кона дружно кричали: «Топор, топор, сиди, как вор!» – и Борька сидел где-то. А когда я рискнул дойти до клумбы, вдруг выскочил из-за сарая, раньше меня успел к тополю и всех выручил.

– Ребя, примем Рыжего? – предложил я. – Он в прятки никогда не играл.

Толька скривился, Витька пожал плечами, а Ленка сказала:

– Пусть играет.

– Ты, может, и в «колдунчики» не умеешь? – насмешливо поинтересовался Юрка.

Рыжий растерянно улыбнулся.

– Ладно, давай играть, ребя, – вмешался Валерка. – Мне еще стих учить. Води, Леха, пусть Рыжий прячется.

И я опять остался водить.

Наступили сумерки, все собрались у кона, а я все бродил по двору в поисках Рыжего. «Пила, пила, лети как стрела!» – кричала наша братия, но Рыжий и не думал появляться, хотя я дошел до самых ворот и момент для него был очень удачный.

– Принимаем всяких рыжих-бесстыжих! – кипятился Толька.

– Домой он ушел, твой Рыжий, – авторитетно заявил Борька. – Больше не примем. Давай по новой считаться.

Так и не пришел тот рыжий и зеленоглазый. Канул куда-то вместе со своим голубым браслетом. А ножик свой со штопором и двумя лезвиями я обменял на Витькин пистолет с пистонами.

И опять вот, через двадцать лет, стоял какой-то рыжеволосый у тополя, смотрел вокруг, да на окна поглядывал. Пусто было на скамейке у крыльца.

Подошел я к тополю и остановился. Стоял рыжеволосый с зелеными глазами, с диковинным голубым браслетом на запястье, смотрел на меня снизу вверх.

– Где ж ты был? – только и смог спросить я.

– Тут ребята играли, – растерянно ответил Рыжий. – Они меня взяли в прятки поиграть. Игра такая. Я спрятался, потом вышел, а их нет.

– Где ж ты был, Рыжий? – повторил я.

– Прятался.

Скамейка тут оказалась очень кстати. Сел я, оттянул узел галстука, отдышался.

– Из каких же ты краев, Рыжий?

Он огорченно моргал, сопел обиженно.

– Мы ж тебя ждали, ждали тогда, да так и не дождались. Во дворе ведь нужно было прятаться.

– А я никуда и не уходил! Я правила понял, хоть у нас так и не играют. У нас вообще не играют.

– Из каких ты краев, Рыжий? – повторил я.

– Да тут… Так где же те ребята?

– Эх, Рыжий? – вздохнул я. – Не понял ты до конца наших правил. Мы ведь в прятки играли во дворе, в пространстве то есть, а не во времени. Не во времени!

Он стоял, насупившись, засунув руки в карманы, и ковырял ботинком землю. Что тут было делать?…

1986

Гиганты и букашки

– Поздравляю, Ваня: прибыли, – сказал Луис Медведев, вместе с креслом разворачиваясь к все еще неподвижному Пархоменко. Подпространственное проникновение требовало от организма определенных навыков, которые появлялись только после двух-трех лет работы в Дальней Разведке.

Медведев уже приступил к проверке бортовых систем, когда к Пархоменко вернулось наконец чувство реальности. Он неуверенно встал и провел рукой по лбу, словно вытирая пот. Медведев оторвался от экрана и подмигнул напарнику:

– Все штатно, Ванюша. Добьем профилактику – и вперед.

Некоторое время они возились с приборами, занимавшими почти все пространство отсека управления, изредка перебрасываясь короткими фразами.

– Финиш! – Медведев выкарабкался из-за блока контроля и сладко, с пристаныванием, потянулся. – Всё-о-о… Пошли, Ванюша. Метнем телезонды, Помощников выпустим на охоту, пусть порыскают – авось, и найдут что-нибудь.

– И сами полетаем, – подхватил Пархоменко. – Поищем места обитания.

– Ну да, ну да, непременно, – покивал Медведев. – Только сейчас вылезем и посидим немного на солнышке. Ты глянь на экран: видишь, какая красота?

* * *

Телезонды и Помощники старались на славу. Они, как трудолюбивые пчелы, сносили информацию в специализированное транспортное устройство типа «Прыжок», и Медведев с Пархоменко только отдувались и вытирали рабочий пот, вовсю занимаясь разведкой и классификацией. И сами они ежедневно летали все в новые и новые районы, окруженные сворой Помощников и любуясь с высоты на местные пейзажи. Чуть слышно шелестели прозрачные крылья за плечами, били в лицо встречные воздушные потоки, теплые и прохладные, а внизу расстилались леса и степи, вздымались горы, блестели озера, рыскало безмятежное зверье, зеленели грибные поляны, и над болотами тучами висела местная мошкара.

Новый мир, значившийся в программе «Поиск» под регистрационным номером пятьсот семнадцать, оказался добродушным, уютным и приятным. Все было в этом новом мире. Было все, кроме Иного Разума.

* * *

– Интересно, как там Земля, Ванюша? – умиротворенно спросил Медведев, когда они отдыхали в силовых коконах в спальной каюте. – Как там твоя Эммочка? Не пишет?

– Адрес, видать, забыла, – добродушно отозвался Пархоменко, блаженно раскинув руки. – А может, просто не хочет мешать моей очень важной работе.

– А может, ревнует к Аэлите. А что, ревнивая она у тебя, Ваня? – Медведев перевернулся в воздухе и с хитрецой посмотрел на Пархоменко.

Пархоменко вздохнул:

– Было бы к кому… Знаешь, Луис, мне кажется, мы просто не там ищем. Вот если бы сквозь черную дыру проникнуть в соседнюю вселенную!

– Насколько мне известно, это уже сделали целых одиннадцать кораблей киберразведки. И ни слуху ни духу.

– А может, мы просто искать не умеем?

– А может, просто некого искать?

Пархоменко опять вздохнул:

– Слушай, Луис, давай уже здесь закругляться. Бесперспективно ведь. Пусть обживатели поработают, а мы дальше двинем.

– Сделаем, что положено, – и двинем.

– Непонятно, – задумчиво произнес Пархоменко. – Ну чем планета плоха? И флора, и фауна, и все-все на высший балл тянет, а вот разума нет. Ведь ничем же не хуже Земли! Ну почему пустынно Заземелье?

– Ты лучше о другом спроси: почему на Земле разум появился?

– Н-ну, условия…

Медведев фыркнул:

– Условия! Здесь вот тоже условия, а результат где? Ладно, давай подремлем немного, а завтра всех разгоним по квадратам и начнем потихоньку подводить итоги. Постараемся для обживателей.

* * *

Если бы не Помощники, Пархоменко вряд ли заметил бы эту штуку на лесной поляне. Он, завернутый в силовой кокон, летел на юг от «Прыжка», в девяносто первый квадрат, скорость была приличной, и воздух светился под напором силового поля. Два десятка Помощников цепью мчались справа и слева, разглядывая, обнюхивая и прослушивая все вокруг, и Пархоменко пришлось задействовать все ступени восприятия, вплоть до максимального регистра, чтобы успевать принимать информацию. Он шел на бреющем над обширным лесным массивом метрах в двадцати от верхушек деревьев.

Крылья тонко гудели, отталкивая пространство, информация шла четко, без перебоев – Помощники дело знали, – и Пархоменко уже прикидывал, как удобней разбросать друзей по квадратам, когда восьмой в левом ряду Помощник, Тузик, показал интересную картинку. Небольшая лесная поляна, окруженная приземистыми деревьями с желтой листвой, заросла по краям высокой травой, в которой мелькали голубые восьмеркообразные шляпки грибов-брызгунов, по ночам уходящих в землю. Ближе к краю поляны травяной покров обрывался, обнажая сухую бурую землю, и сверху был четко виден идеальнейший круг метров трех в диаметре, лежавший на этой бурой земле. Круг заполняло что-то серое.

Пархоменко тормознул восьмого Помощника и приказал ему вернуться к той поляне, а сам продолжал мчаться вперед. Переведя, однако, прием информации от остальных девятнадцати друзей на свою дальнюю память с последующим оперативным сбросом на приемные каналы «Прыжка». Это называлось у них: «после разберемся».

Тузик послушно кувыркнулся и пошел назад, завис над поляной, растопырил свои биоэлементы и давай смотреть во все глаза. А глаз у него хватало. Да, несомненно, на поляне находился круг, окольцованный зеленой травой и обрамленный бурой землей. Не круг даже, а купол с серой начинкой. Воздух над ним дрожал. Не попадались еще в пятьсот семнадцатом такие полянки, и куполов таких интересных видеть не приходилось.

Первым делом Пархоменко приказом успокоил сердце, вторым делом предложил Помощникам действовать по программе и всем, кроме Тузика, переключиться на «Прыжок». А третьим делом сбавил ход, развернулся и одновременно мыслепередачей связался с Медведевым, работавшим в районе экватора.

«Луис, настройся на моего Тузика и посмотри, – передал Пархоменко. – А я туда уже иду».

«Ого! – через некоторое время дал о себе знать Медведев. – Вот так Тузик! Все бросаю и мчусь. Только не волнуйся, Ванюша».

«А я и не волнуюсь. Некогда мне волноваться. Потом будем волноваться».

«Хорошо. Жди, скоро буду. И попрошу «Прыжок» прислать пяток-другой Охранников. На всякий случай».

Вскоре силовой кокон потерял скорость, тонкое гудение крыльев превратилось в шелест. Пархоменко достиг поляны и пошел вниз. Тузик мохнатым комочком настороженно завис над куполом.

Все было спокойно. Поляну обступали тонкие деревья с гладкой красноватой корой. «Кук!.. Кук!.. Кук!..» – редко и размеренно куковала какая-то местная кукушка. Ближайший гриб-брызгун внезапно изогнул свою пятнистую ножку, дрогнул голубой восьмеркообразной шляпкой и выпустил на комбинезон Пархоменко белое облачко брызг, совершенно, впрочем, безопасных.

Пархоменко медленно пересек поляну. Купол был чуть выше его роста, оттуда веял теплый ветерок. Купол оказался синеватым и прозрачным, сквозь него Пархоменко видел деревья на противоположной стороне поляны. Нагретый воздух дрожал, и деревья тоже словно колыхались, как бывает возле костра. Под куполом лежал чуть выпуклый серый блин. Пархоменко осторожно протянул руку, прикоснулся к синеватой стенке купола, слегка надавил – и едва успокоил колотящееся сердце.

Как он и ожидал, стенка чуть прогнулась, сгустив свою синеву, но руку не пропустила. И даже легонько оттолкнула его пальцы. Он попробовал еще раз, нажал обеими руками – результат был тот же. Стенка темнела, пружинила, но не пропускала к серому блину. Пархоменко отошел в сторону, пошарил в траве под деревьями, нашел корявый сучок и бросил в стенку. Сучок беззвучно ударился и упруго отлетел в сторону, задев голубую шляпку гриба, тут же недовольно брызнувшего белым облачком.

– Силовое поле, – удовлетворенно констатировал Пархоменко.

Ему уже все было ясно. Перед ним, безусловно, находилось силовое поле, ограждавшее нечто от воздействий извне. А силовые поля, как известно, не растут на лесных полянках как грибы или, скажем, деревья.

Пархоменко перевел дыхание, посмотрел на Тузика. Тузик висел себе безучастно и не понимал, дурачок, что же он такое откопал.

– Ах, Тузик, что же ты такое откопал, что же ты откопал? – приговаривал Пархоменко, обходя купол. – А сколько еще таких штучек на этой прелестной планете?

Его обуревала жажда деятельности. Он опять мыслепередачей связался с Медведевым:

«Луис, ну скоро ты? Я ведь брожу здесь, как кот вокруг сметаны. Руки ведь чешутся».

«А ты почеши их, Ванюша, почеши – и легче станет, – посоветовал Медведев. – И палками не бросайся, подожди. Я ведь и так гоню во весь дух. И Охранники на подходе. Думаю, через полчаса предстану, как лист перед травой».

«Давай, жми. Я пока поэкспериментирую немного. Тебе же Тузик транслирует? Судя по степени отталкивания, мы имеем дело с довольно слабеньким силовым полем. Зонтик от дождя».

«Постой, Ваня! – обеспокоился Медведев. – Без Охранников ни шагу!»

«Хорошо, хорошо, жду», – нетерпеливо передал Пархоменко и отключился.

Поле было, конечно, слабеньким. Любой Помощник справится без труда. Ликвидирует без остатка. Пархоменко еще раз обошел вокруг купола и приказал Тузику вмешаться. Тузик растопырился, пошел вниз, а Пархоменко на всякий случай укрылся в силовом коконе. Синева пропала, воздух еще немного подрожал и успокоился. Серый блин оставался неподвижным.

– Было и сплыло, – прокомментировал Пархоменко. – Тузик, спасибо за службу!

Он убрал кокон, отыскал в траве тот же корявый сучок, подошел к блину, присел перед ним на корточки и потыкал. Серая поверхность тоже слегка пружинила и напоминала скорее кисель, чем блин. Пархоменко поднес к ней руку – разницы температур не ощущалось. Он положил ладонь на серый кисель, нажал. Поверхность была прохладной и очень похожей на резиновую.

– Интересно, – пробормотал он, пробуя отщипнуть кусочек этого серого резинового киселя. – Чей же ты будешь?

Внезапно у него закружилась голова.

«Кук!.. Кук!..» – злорадно крикнула местная кукушка.

«Эй, Ваня, прекрати эксперименты! – возмутился Медведев. – Я ведь все вижу!»

Пархоменко не успел ответить, потому что потерял равновесие, тщетно напряг мышцы спины, пытаясь упасть назад, в сторону от неизвестной серой субстанции, но что-то тянуло его вперед – и он упал вперед, и руки его сразу провалились по локоть. Он еще успел повернуть голову, увидеть безразлично повисшего над поляной Помощника – и окончательно погрузился в серую массу.

* * *

Вокруг мельтешила какая-то разноцветная чертовщина: какие-то синие вспышки, радужные узоры, зеленые звезды, всплески белого пронзительного света, слабенькое розовое мерцание, пурпурные зигзаги, черные шары, огненно-рыжие загогулины. Прозрачные капли внезапно взрывались клубами холодного коричневого дыма, фиолетовые плоскости проникали друг в друга и превращались в горячие веселые огни. Ослепительно белые колонны вздымались и тут же растекались бледным сиянием. Пархоменко пригнулся, отстранился руками от розовой пирамиды, так и норовившей проткнуть его острой вершиной, вильнул в сторону от недобро разгоравшихся зеленых огней, отмахнулся от холодных сереньких бусинок – и подставил-таки голову под узор из черных линий, искривившихся наподобие рожицы с глазами, носом и улыбающимся ротиком-кривулькой. Кривулька распахнулась, полыхнуло оттуда красным и густо-зеленым, Пархоменко швырнуло вдоль каких-то зеркальных уродин, насмешливо отразивших его выпученные глаза, – и что-то уперлось в спину, наклонило, словно ткнуло в блюдце с горячим чаем. Пей, мол, – авось, полегчает. Только не захлебнись.

Пархоменко не захлебнулся. Приостановил дыхание, переждал лицом в горячем. Остыло, потянулось прочь вязкими струями. Ударили по голове тяжелой, но мягкой подушкой, провели носом по сыпучему и колкому. Оставили в покое.

Повеял приятный ветерок.

– Ванечка!

Уж голос Марины-то он знал. Кто же не знал голоса Марины? Даже Эммочка к Марине не ревновала, потому что Марина была своя. Разведчик и классификатор Марина. Единственная на всю их компанию. Не было другой Марины.

– С прибытием, Ванечка!

Пархоменко покрутил головой. Серая пелена наконец исчезла, и перед лицом появился желтенький мелкий песок. Пархоменко повернулся на бок, сел, машинально отряхнул рукав. Начал осматриваться.

Первым делом он увидел Марину. Марина тоже была в темно-синем комбинезоне, украшенном легким полупрозрачным шарфиком. Она сидела на корточках, смотрела на него зелеными глазами и молчала. Давала прийти в чувство. Ветерок, как положено, спутал ее длинные черные волосы. Марина сидела на фоне обширного водного пространства стального цвета. По пространству бродили мелкие волны, высовывались на песок и соскальзывали обратно. На белесом горизонте вода переходила в белесое небо, идеально, без разрывов и сгущений затянутое пленкой облаков. Справа и слева водное пространство было ограничено широкой желтой полосой пляжа. Пляж изгибался огромной дугой, в центре которой находились Пархоменко и Марина, полукольцом охватывал залив и тянулся, тянулся, тянулся до бесконечности. Позади пляжа берег полого уходил вверх и был покрыт зеленой чащобой. Так и шли вдоль залива две дуги – желтая и зеленая. Дул над берегом теплый ветерок, вообще было тепло, но не жарко, и зеленая чащоба выглядела довольно симпатично. Хотя и очень незнакомо.

– Где мы? – спросил Пархоменко.

Марина невесело усмехнулась, пожала плечами:

– Гордон и Лукин пока не разобрались. Летают, осматриваются.

– Что?!

– Летают, говорю, осматриваются, Ванечка, – невесело повторила Марина, поигрывая своим полупрозрачным шарфиком. – А меня караулить оставили. Наблюдать. Вот я тебя и подкараулила.

Соображал Пархоменко все-таки быстро. Других в разведке и классификации не держали.

«Прыжки» направлялись в разведку группами. Ежедневно по одному четыре-пять дней подряд, с одного стартового комплекса в Ближнем Заземелье. Харальд с Лукиным по программе «Поиск» ушли в пятьсот четырнадцатый мир, Стефан и Петя – в пятьсот пятнадцатый, Марина и Гордон – в пятьсот шестнадцатый. Медведеву и Пархоменко достался пятьсот семнадцатый. И тем не менее, представители трех групп из четырех, групп, направленных в разные уголки космоса, оказались в ходе разведки своих миров вместе. И неизвестно где. Возможно, в пятьсот восемнадцатом мире.

– Где же выход из тоннеля? – быстро спросил Пархоменко.

Марина оценила. Кивнула одобрительно и сообщила:

– Постоянного выхода нет, Ванечка. Я ведь первая сюда попала. Видела, как Гордон появился, он почти сразу за мной бросился. Лукин сам нас вчера нашел. Мы там спали, – Марина показала на симпатичную чащобу, – а он по следам нашел. И твое явление наблюдала. Главное, в одном и том же месте. Харальда вот нет, Лукин без него полез, а Харальд теперь осторожничает, ты же знаешь Харальда.

– Правильно, что осторожничает, – пробормотал Пархоменко. – А ты вот, небось, не осторожничала.

– Небось, и ты, Ванечка! – улыбнулась Марина. – А Луис?

– Не дождался я Луиса, – смущенно признался Пархоменко. – Уж больно руки чесались.

– Вот-вот, – вздохнула Марина. – Разведчики с большим опытом. Краса и гордость человечества…

– Так что с выходом? Как все это происходит?

– Тишина. Волны плещут. Вдруг хлопок, как в ладоши. И из воздуха над самым песком начинает выдуваться что-то вроде мыльного пузыря. Выдувается, раздувается, а что внутри – не видно. Поверхность мутная, непрозрачная. Ни шумовых, ни световых эффектов. Температура не меняется, песок как лежал под пузырем, так и лежит. Пузырь строго сферической формы, мутно-белый. Впечатление такое, что наполнен дымом, потому что все там, под поверхностью, медленно перемещается или же сама поверхность вращается. Достигнет метров трех в диаметре – снова хлопок, и мгновенное исчезновение. Без каких-либо сопутствующих явлений. Аппаратура, возможно, что-то и зарегистрировала бы, но аппаратура там, – Марина неопределенно повела рукой. – В «Прыжке». На распрекрасной розовой планете.

Марина замолчала.

– Ну, дальше! – нетерпеливо потребовал Пархоменко.

– Вот и все. Пузырь исчезает, а на песке остается Гордон. Носом вверх. Со свирепым лицом. Или Ванечка Пархоменко. Носом вниз. С растерянным лицом. И никакого входа-выхода больше нет.

– Та-ак, – протянул Пархоменко после длительного молчания. – Значит, дождались. Неужели дождались?

Марина повела на него зеленым глазом, пожала плечами:

– Это ведь, Ванечка, и с допотопных времен могло остаться. Может быть, только это и осталось.

– Неужели дождались? – задумчиво повторил Пархоменко. – Та-ак… Местность незнакомая, говоришь?

Марина опять пожала плечами:

– Мы втроем ничего похожего не припомнили из каталогов. Подождем, вернутся ребята, может, новость на крыльях принесут. Мы здесь походили по зарослям, посмотрели. Жить можно. Очень даже неплохо для Заземелья. Но что мы тут без «Прыжков»? Ждать, пока разыщут? Если разыщут. Если будут искать.

– На Харальда надежда. И Луис наобум не полезен, он опытный, Луис. Главное – вход знает. Соберутся там, подумают, придумают что-нибудь.

– Хорошо бы, – вздохнула Марина. – Ждать-то уж больно скучно. Не голодный?

Пархоменко похлопал по карману:

– Комплект на месте. Ну, давай, рассказывай, как ты провалилась, и Лукин, а потом я расскажу.

Они сидели рядом посреди бесконечного пустынного пляжа, волны неутомимо льнули к берегу, над чащей вспархивали птицы. Пархоменко набирал в кулак теплый песок и тонкой струйкой сыпал его рядом с собой, так что вскоре получилась солидная горка.

Картина вырисовывалась ясная. И в пятьсот четырнадцатом, и в пятьсот шестнадцатом, и в пятьсот семнадцатом были обнаружены некие серые круги, накрытые куполами силовых полей. В неприметной лощине у реки. Среди невысокой розовой растительности. На лесной поляне. Лукин в своем мире, а Марина в своем, как и Пархоменко, сняли силовые поля, попробовали поэкспериментировать – и провалились. Гордон был рядом и сразу бросился за Мариной. Харальд и Луис выжидали. Впечатления от перехода у Марины, Гордона, Лукина и Пархоменко были примерно одинаковыми: разноцветная сумятица, толчки, чередование тепла и холода. Протащило их сквозь радужную круговерть и выкинуло неизвестно где. Но всех в одном месте.

– И вот грядет русалка, владеющая линкосом, – пробормотал Пархоменко, разрушая песчаную горку. – В белых одеждах.

– Почему русалка? – удивилась Марина.

– Да так…

За их спинами раздался негромкий звук, похожий на хлопок в ладоши. Они резко обернулись – и замерли. Над песком раздувался мутно-белый пузырь. Пузырь беззвучно колыхался, в нем клубился, дрожал, завивался спиралями белый дым. Теплый ветерок продолжал лететь вдоль пляжа, и в чащобе все было спокойно, а пузырь рос и рос, придвигался вплотную, словно невидимый великан дул в соломинку с мыльной пеной. Мягкий упругий бок пузыря коснулся оцепеневшего Пархоменко – и Пархоменко, оттолкнувшись подошвами от песка, совершил безупречный прыжок назад, попытавшись подхватить в воздухе Марину. Но Марина тоже успела среагировать – вторая группа, как-никак – и уже катилась по пляжу, только мелькали зеленые глазищи, да волосы летели черным вихрем. Даже полупрозрачный шарфик был на месте.

Пузырь раздулся метров до десяти в диаметре, поколыхался над пляжем – ни песчинки не шелохнулось – и исчез, растаял в воздухе. И оставил после себя целую кучу копошащихся Помощников, пяток Охранников и белый веретенообразный кокон. Помощники смешно шевелили биоэлементами, раскатывались в стороны, паукообразные приземистые Охранники ощетинились-растопырились всем своим оружием массового и одиночного поражения, сверкали экранчиками защиты, выбирали наземные и подземные, водные и подводные, воздушные и космические цели. Однако не агрессивничали, потому что только птицы перепархивали над чащобой, только волны суетились, елозили по песку, а Марина и Пархоменко отряхивали комбинезоны и пытались извлечь песчинки из волос.

Белое веретено лопнуло посредине, полез наружу короткий ствол распылителя, а за ним появился Луис Медведев. Вид у него был несколько взъерошенный.

– С прибытием, Луис, – произнесла Марина традиционную фразу.

Медведев довольно долго озирался, кряхтел и помалкивал, а Марина и Пархоменко продолжали вытряхивать песок из причесок и не мешали человеку приходить в себя.

– Итак, – зловеще сказал Медведев, несколько освоившись, – я, значит, целую армию собираю, оставляю в нашей «коробке» координаты и завещание, лезу в эту резину, хотя не стоило лезть за таким вот разведчиком и классификатором первой группы… А он, оказывается, устроил свидание на пустынном берегу пятьсот восемнадцатого нового мира, и ради свидания эти колодцы-переходы устроил. Ух, и задаст тебе Эммочка. А тебя, Маринка, Гордон вообще из дому выгонит.

– Дурачок ты, Мишка-медведь! – ласково сказала Марина. – Не выгонит. Он тоже здесь.

– Понятно, – озадаченно протянул Медведев. – По-моему, всех нас гнать надо из разведки. Гнать сквозь все вселенные. Всех четверых.

– Угу, – согласился Пархоменко. – И еще Лукина.

* * *

– Итак, уважаемые разведчики и классификаторы, – сказал Гордон, оглаживая свою мушкетерскую бородку. – Ваше мнение?

Гордон был старше других, работал даже больше Медведева и имел восьмую группу. Что, впрочем, не помешало ему без размышлений броситься за Мариной и тоже успешно провалиться. Утратить розовые кущи и обрести песчаный берег.

Они вшестером кружком сидели на этом песчаном берегу. Небо, в отличие от вчерашнего дня, являло собой пример редкостной голубизны и чистоты, ласково и нежно светило симпатичное местное солнце, и водная гладь, утратив суровую стальную окраску, отливала безмятежной синевой. В изумрудной чащобе заливались птицы.

В общем, душа радовалась и мир был прекрасен. Особенно прекрасен этим свежим тихим утром, потому что ночью на песчаном берегу кто-то невидимый трижды хлопнул в ладоши – и выросли едва заметные в беззвездной черноте гигантские пузыри, раздулись и пропали, оставив после себя три специализированных транспортных устройства типа «Прыжок», шестая модель. Вместе со всеми Помощниками, орбитальными телезондами и Охранниками. Вместе с осторожным Харальдом.

И еще более преобразился мир, еще сладостнее запели птицы, когда неразговорчивый Лукин, весьма болезненно переживавший свой промах, засек сигналы одного из супермаяков, разбросанных по Заземелью, и вычислил, куда же занесло всю шестерку разведчиков и классификаторов разной квалификации. Теперь они не были заблудившимися в бесконечном пространстве. Теперь они знали дорогу домой.

Они сидели кружком в тени своих специализированных транспортных устройств, Харальд и Лукин, Марина и Гордон, Пархоменко и Медведев, сидели прекрасным утром, прекрасным еще и потому, что наконец-то в Заземелье обнаружился чей-то след. Впервые обнаружился чей-то след. Чужой след. Серые круги никак не укладывались в рамки природных явлений.

– Ваше мнение? – спросил Гордон.

– Думаю, три провала в трех мирах, конечно, не случайность, – ответил Медведев. – Провала в прямом и переносном смысле. Думаю, мы вторглись в определенную сферу. Сферу чужого влияния. Стефана с Петей здесь нет, поэтому можно вот что предположить: либо у них эти серые круги отсутствуют, а значит, их мир находится вне сферы, либо они ничего не заметили.

– Либо заметили, но ведут себя более осторожно, – добавил Лукин.

– Согласен, Женя, – сказал Медведев, повернувшись к нему. – Так вот, мы вторглись в сферу чужого влияния, и нас деликатно выставили.

– Почему выставили? – возразил Пархоменко. – Просто мы полезли в их транспортные колодцы или там тоннели.

– Тоннели с односторонним движением? – Харальд с сомнением покачал головой. – Скорее уж, не тоннели, а какие-нибудь производственные комплексы или лаборатории. Мы сунулись – сработала защита. И вот вам результат.

Харальд сказал: «Мы сунулись», – хотя сам никуда не совался, а оцепил серый круг Охранниками, обложил Помощниками, окружил регистрирующей аппаратурой, подготовил обстоятельный рапорт и собирался начать тщательно продуманные эксперименты. И не лез в серый блин.

Марина притушила зеленые свои глаза, промолвила осторожно:

– Тоннели, лаборатории… А где хозяева? Может быть, хозяев и нет давным-давно?

– Это уже другой вопрос, – заметил Лукин. – Интересно вот что: каждый из нас что-то там, внутри колодцев, видел, ощущал, а Помощники словно ослепли и оглохли. Луис вот первый прибыл вместе с Помощниками, так Луис может что-то рассказать, а у Помощников информация на нуле. То же самое и с Харальдом.

Гордон погладил бородку:

– Мыслится мне, не случайно мы все здесь оказались. Мы полезли – от нас просто отмахнулись. Но Харальд ведь не лез. И «коробки» наши не лезли. Улавливаете связь? Мы полезли, от нас отмахнулись, а заодно и все остальное выбросили. И ведь именно отмахнулись! Сидит зазвездный гигант на галактическом пляже, отдыхает. Ползет букашка по его голой руке, щекочет кожу. Ну не убивать же ее, тварь ведь божья. Стряхнул осторожно. Другая ползет. И другую стряхнул. Третья. Он посмотрел, а возле него еще десяток копошится. Вырыл в песочке ямочку и туда их всех, чтобы не приставали. Не мешали думать. Отмахнулся, одним словом.

– Ерунда, Гордон! – поморщился Медведев. – Гиганты, букашки… Метафоры и аллегории. Просто нас деликатно выставили. Ну, если с помощью твоих метафор и аллегорий: непрошеные гости зашли в дом, да еще и замки посрывали – силовые поля то есть – вот и выдворили гостей. Стоят ведь там, у этих входов, силовые поля, не просто так ведь их поставили, а с умыслом: чтобы никто случайно не пострадал, чтобы ничего туда не проваливалось. А мы всё посрывали и полезли. Ну, нам в ответ на дверь и указали. Только и всего.

– Не это главное, не это! – горячо сказал Пархоменко и смутился было от своей горячности, но встретил понимающий взгляд Медведева, увидел одобрительный кивок Лукина и продолжал: – Самое главное ведь в том, что мы наконец-то обнаружили в Заземелье чей-то след, не наш след. И это дает нам возможность надеяться на встречу с Иным Разумом. Пусть нам пока ничего не ясно, пусть мы пока не видим пути, но не знаю, как вам, а мне просто… ну, приятней жить, что ли… Приятней жить, зная, что путь есть… В общем, слов не подберу.

Марина улыбнулась:

– Ванечка, все понятно. Ты очень правильно все сказал.

– Все правильно, – подтвердил Гордон.

– А группы нам все-таки поснимают, – вздохнул Лукин. – Как пить дать поснимают. Всем, кроме Харальда. И отстранят.

– Так мы ведь и полезли-то в колодцы эти без всякой разведки только потому, что соскучились, понимаете? Соскучились, истосковались по другим! – воскликнул Пархоменко.

– Правильно, Ванюша, – сказал Медведев и подмигнул Лукину: – Переживем, Женька. Поснимают, так поснимают, а отстранить не посмеют. Не дадимся.

Потом они возились с Помощниками, Охранниками и телезондами, копались в недрах своих специализированных транспортных устройств, вместе обедали, летали на крыльях над планетой, гуляли по берегу. Потом совещались, готовили «Прыжки» к переходу.

Заземелье простиралось в бесконечность, но в центре его всегда оставалась Земля, только Земля, откуда все они были родом.

Медведев и Пархоменко вместе подошли к своему «Прыжку», остановились у его массивной серебристой опоры.

– Эх, хорошо бы их найти, Луис.

– Попробуем, на то мы и разведка. А впрочем… – Медведев потер подбородок. – Если Гордон прав… Не лучше ли не искать? Ну что общего может быть у букашек с гигантами?

1987, 1992

Грустная Снегурочка

Снегурочка была очень грустной. Как-то раз папа даже назвал ее «Снегурочкой эпохи «ядерной зимы»». Папа у меня юморист, а работает инженером на агрегатном заводе. У них там приличная хоккейная команда, я на все их матчи хожу, приходится даже смываться с последнего урока.

Снегурочка была в белой шубке с блестками, белой шапке и розовых варежках, и смотрела так печально, словно и впрямь осталась одна-одинешенька среди бесконечной зимы.

В общем-то, жизнью я всегда был доволен. Ну, школа, конечно, уроки, от этого никуда не денешься, но зато сколько другого интересного! Взять хоккей возле школы. У нас там настоящая площадка со льдом, деревянными бортиками и воротами с сеткой, и даже два прожектора висят на столбах, так что играть можно хоть до ночи. Весь микрорайон там пасется. Или взять телевизор. И школьный радиокружок. И разные фантастические истории мы с Володькой Большаковым придумываем и друг другу рассказываем на переменах. А с Виталькой Мухиным сооружаем модели ракет. Раздобыли серу, селитру, древесный уголь, склеили корпус из кальки, сделали картонные стабилизаторы, носовую часть из пенопласта и – «три… два… один… – старт!» Долетела наша ракета до верхушек тополей, вильнула в сторону, пошла вниз и угодила точнехонько в открытую форточку пенсионера Костырина, вредного дядьки. После этого запуски пришлось временно отложить и перебазировать космодром вместе с оборудованием и техническим персоналом в другое место.

Ладно. А то никак до начала не доберусь. В общем, проиграли мы в тот вечер параллельщикам, шестому-«б», обидно проиграли, Мишка Аксенов, лучший наш защитник, заболел, не пришел в школу, Нефедыч много водился, задавака, да и я верняк не забросил. Короче, один – шесть. После такого на переменах в коридор лучше не высовываться – засмеют «бэшники», это они умеют. Снял я коньки в раздевалке, повесил на клюшку, клюшку на плечо, портфель в руку – и домой. Даже с ребятами не попрощался, настроение было не то. И ладно, чехам там проиграть или канадским профессионалам – а то ведь «бэшникам» проиграли, несчастным «бэшникам», у которых полкоманды и на коньках-то как следует стоять не умеет. «Бинокор», Ташкент! Они ведь там не хоккеем в своем шестом-«б», а все больше брейк-дансом увлекаются.

Так вот, разозлился я, обругал задаваку Нефедыча и дверью хлопнул на прощание. Побрел вдоль нашего школьного катка – там еще гоняли шайбу, – свернул за угол школы и направился к пустырю. Наш микрорайон совсем новый, года два назад мы тут подсолнухи в полях обрывали, а теперь вместо подсолнухов выросли в степи девятиэтажки, где погуще, где пореже. Вечером, да еще зимой, у нас красиво – не видно всяких строительных траншей, а видно много-много разноцветных окон, и за каждым окном люди копошатся. Сколько раз возвращаюсь из школы через пустырь к нашей самой пока крайней в городе девятиэтажке – и все не устаю думать: как все-таки много окон, как много людей, и я их совсем-совсем не знаю, и они меня не знают… И до чего же приятно видеть издалека два своих окна на четвертом этаже – на кухне мама, в комнате папа. А мое окно выходит на другую сторону, прямо в поле. Но и там еще с осени забили сваи, и скоро поднимется по соседству новая девятиэтажка, и теперь уже она будет самой крайней в городе.

От школы до нашего дома в снегу протоптана тропинка. Узкая тропинка, потому что ходят по ней только школьники, да иногда родители на родительское собрание. Школьников по всем нашим девяти этажам и пяти подъездам набирается вместе со мной десятка два, не больше. Взрослые и малышня топают по утрам и вечерам другой дорогой – к детскому садику и автобусной остановке и обратно. Пустырь у нас грандиозный, на нем вполне могут разместиться три футбольных поля и еще для трибун места хватит. Думаю, строители зачем-то его приберегли. Может быть, для того же стадиона.

Ближе к школе на пустыре стоит сарайчик со всякими там дворницкими метлами и ведрами, а ближе к нашему дому даже растут не тронутые строителями тополя. Больше ничего интересного на пустыре нет, кроме разве что звездного неба. Красивое прикрывает пустырь небо, особенно в морозный вечер, когда торопишься по скользкой бугристой тропинке, окна весело светятся, а звезды колючими льдинками висят над головой и перемигиваются, как разноцветные лампочки на школьной дискотеке.

В общем, повернул я за угол школы – кое-где в классах еще горел свет, – перекинул клюшку на другое плечо и посмотрел на второй этаж, на окна нашего шестого-«а». И увидел часть коричневой доски, лысины и шевелюры великих ученых, портреты которых украшают стену, горшки с какой-то зеленью на подоконниках и новенькую. Новенькая стояла у окна, уперев руки в подоконник, и смотрела поверх моей головы и поверх пустыря, и поверх нашей девятиэтажки. Наверное, она смотрела на небо, хотя что там можно увидеть вечером из окна освещенного класса?

С девчонками у меня отношения сложные. Во втором классе я влюбился в Любу Воронину, это было еще в другой школе, когда мы жили за парком. Я писал Любе разные записки, но она чихать хотела на мою любовь. Потом были еще две или три девчонки, а в пятом классе, уже в этой новой школе, я влюбился серьезно. Она жила в доме с гастрономом около автобусной остановки, и по воскресеньям я часами слонялся у ее подъезда, а когда она выходила погулять с подружками, делал вид, что совершенно случайно забрел в эти края и вообще жду автобуса. Не знаю, чем бы все это кончилось, а я ведь даже футбол из-за нее осенью забросил и пытался сочинять стихи, только после первой четверти она уехала. Папа у нее был военным, я его видел несколько раз, когда он с ней под ручку вышагивал к остановке, и они уехали куда-то в Белоруссию. А я остался со своей любовью у разбитого корыта. Как у Пушкина.

Новенькая появилась в середине февраля. Заняла пустовавшее место за третьим столом у окна, рядом с зубрилой и воображалой Романовой, на уроках молчала, на переменах молчала, стояла в стороне у подоконника и смотрела на нас чуть удивленно. И на нас, и на «бэшников», и на малышню, устраивавшую в коридоре дикие индейские игры, и на дежурных учителей. Удивленно смотрела черными глазами, словно там у нее, откуда она приехала, не такая же была нормальная школа. Глаза вот ее мне не очень нравились. Больно уж грустные глаза. И имя какое-то чудное – Аоза. Родителям шуточки, а детям потом отдуваться. А фамилия самая что ни на есть обыкновенная – Иванова. Аоза Иванова.

Сразу она как-то от нас отстранилась. В общем, не приняли мы ее. Мы задумчивых и тихонь не любим. Так вот, хоккей, конечно, хоккеем, и радиокружок, только она мне сразу понравилась. Может быть, поменьше, чем уехавшая в Белоруссию Ира, но понравилась… Я сидел в среднем ряду вместе с молчаливой Смирновой, наискосок от Аозы, и видел только ее профиль. Ни разу, ни разу она ко мне не повернулась. Иногда смотрела в окно, но очень редко, а вообще – ну просто ела глазами учителей, временами чему-то улыбалась на алгебре и физике, а на истории слушала Инну Никифоровну, «Кефиру», так внимательно, словно обстановка в какой-нибудь империи Великих Моголов интересней Стругацких или хоккейной встречи наших с чехами. Отвечала она без запинки, училась отлично, и это тоже было против нее. Наш шестой-«а» не любил круглых отличников. Круглой отличницей у нас была Люда Боброва и мы ее не любили.

Конечно, девчонки не стоят того, чтобы о них думать, но я об Аозе думал. Я смотрел на нее в школе, и думал о ней, ложась спать, и даже чуть не поругался с Володькой Большаковым, когда он обозвал ее «автоответчиком». «Еще ляпнешь такое – получишь!» – пообещал я другу Володьке и он посмотрел на меня с сожалением и промолчал.

Да, мне нравилась Аоза. И вот она стояла у окна в пустом классе и смотрела на небо, а я стоял под окном с клюшкой и коньками на плече, и она меня не замечала. Как всегда. Аоза жила в нашем доме, в третьем подъезде, уж я-то знал. Значит, подумал я, скоро она пойдет через пустырь под разноцветными звездами, совсем-совсем одна…

Я нацепил на клюшку, рядом с коньками, еще и портфель и направился прямехонько к дворницкому сарайчику с метлами и ведрами.

Замка на двери сарая не было, а была обыкновенная щеколда. Я отодвинул ее, открыл дверь и сел на перевернутое ведро. Дверь я оставил приоткрытой, чтобы наблюдать за пустырем. Звезды так и норовили проткнуть слежавшийся снег своими колючими лучами, но пустырь хладнокровно отражал все их атаки, как Белошейкин «щелчки» канадцев на венском чемпионате. Звезды просто не могли добраться до нашего пустыря, потому что были там, в тех краях, которые писатели-фантасты называют Большим Космосом или Внеземельем – кому как захочется, – а пустырь был здесь, вокруг меня и сарайчика с ведрами и метелками…

Про звезды я думал просто так, а потом увидел Аозу. Она переступила границу пустыря со стороны школы и неторопливо направилась сквозь почти необозримые заснеженные страны. Она шла очень медленно и я ее понимал: кого же вдохновит на быструю ходьбу вид этого пустынного пространства? Гораздо веселее просто перелететь через пустырь к самому нашему дому. Аоза оглянулась на школу…

…Вероятно, я умудрился упасть с ведра и порезать левую ладонь о конек. Точно не помню. Точно я помню другое: белая шубка Аозы внезапно пропала в сумерках в начале пустыря. Просто пропала, исчезла. Я покрутил головой и обнаружил, что Аоза уже подходит к тополям у самой нашей девятиэтажки. Вот тогда-то я и упал.

Не помню, как я пришел домой, помню только, что ладонь болела, и я не очень сопротивлялся, когда мама, охая, обильно полила ее йодом. И, кажется, буркнул, что проиграли «бэшникам». Вот и все.

Нет, то есть не все! Придурком я себя не считал и верил глазам своим. Чему же еще верить в конце концов, если не глазам? Я лежал на своем диване, сонно тикал будильник, на кухне капала вода из крана, гудел самолет над нашей девятиэтажкой, я лежал и прокручивал кадры из фантастической киноленты. Вот стоит в начале пустыря Аоза с портфелем, в шубке и пушистой белой шапке – а вот уже не стоит. И вот сразу она уже у дома. А я медленно падаю в своем несчастном сарае с перевернутого ведра и натыкаюсь ладонью на конек. Сам точил в школьной мастерской. Острый получился конек, с таким коньком всех «бэшников» нужно делать под ноль.

Я все отчетливей понимал – хотя отчетливей уже было некуда, – что не задремал в том сарае. Нет, я видел не сон. Не сон, а телепортацию. Фантастику я читал не первый год, поэтому сразу уразумел, что к чему. Я наблюдал элементарную телепортацию, то есть мгновенный перенос физического тела из одной точки пространства в другую. Вот так. Аоза Иванова – и телепортация…

На следующий день ладонь здорово болела, но я все равно пошел в школу. Очень хотелось посмотреть на Аозу.

Ну что ж, и посмотрел. Сидела себе как ни в чем не бывало, слушала да записывала, да смотрела иногда в окно.

«Двойка» по физике и замечание за рассеянность от Татьяны Дмитриевны – это все мелочи, не стоит вспоминать. Будешь тут рассеянным… А на перемене спросил у Володьки Большакова, реальна ли в наше, а не фантастическое время, телепортация. Спросил, хотя и сам отлично знал, что нереальна. Володька пощипал нижнюю губу, надулся как аэростат и изрек, что нужно отделять фантазии от действительности. Мол, то, что реально в фантазиях, как правило, нереально в повседневной жизни. И это, мол, надо понимать, чтобы, значит, не отрываться. Вот и все, что изрек друг мой, Володька Большаков. Конечно, ему все это было легко изрекать, потому что он не видел телепортацию в действии. Здесь, а не на далекой выдуманной планете. Здесь. На земном-преземном пустыре рядом со школой.

Вечером я не пошел играть в хоккей и занял наблюдательный пост на том же самом перевернутом ведре. И клюшка моя там же валялась. Забыл я ее, оказывается, в сарае.

И почему я раньше не следил за Аозой?

Я сидел на ведре и опять смотрел на звездное небо и на пустырь. А звезды прямо-таки впивались лучами в грязноватый снег. Звезды висели совсем низко, так что можно было дотронуться и сразу отдернуть руку, чтобы не обжечься. Или сорвать с неба и пустить вместо шайбы по льду, и залепить в ворота «шестибэшников».

А еще много у нас вокруг дома развелось кошек. Зимуют себе в подъездах и подвалах, и по утрам дружно орут, требуя внимания, и по вечерам тоже. Это я не зря о кошках. Выскочила вдруг откуда ни возьмись такая на пустырь, когда Аоза пошла по тропинке, а я затаился в своем сарае. Аоза опять возвращалась поздно, у меня к тому времени уже и ноги замерзли, и передумал я все что мог, и предположил кое-что.

Это была даже не кошка, а просто котенок. Он бесстрашно подбежал к Аозе с явным намерением потереться о ее сапожки, но вдруг отпрыгнул, ну точно как мяч, умчался метров на десять от тропинки в снег и остановился. Аоза, разумеется, бросила портфель и потопала за ним. Котенок в руки не давался, делал короткие перебежки с остановками, словно дразнил. Истоптали они так с Аозой весь снег, а потом котенок удрал куда-то за тополя и Аоза осталась посреди пустыря, а портфель ее стоял на тропинке.

За портфелем ей, наверное, не очень хотелось возвращаться – и она за ним и не пошла. Просто повернулась к нему – и портфель сам собой поднялся над тропинкой, пролетел через пустырь, как шайба после броска Фетисова, сбавил скорость и очутился у нее в руках. И она спокойненько пошла домой.

На этот раз я сидел прочно, не падал и на коньки не натыкался. Но сидел еще долго, очень долго, даже забыл, что замерз. Думал.

Ну, я постараюсь без особых рассуждений, не люблю я долго рассуждать. Все равно что в хоккее: начнешь раздумывать – вмиг шайбу отберут, да еще и в борт впечатают. Уж лучше сразу перейду к делу, чтобы все до конца стало ясно. Я ведь не зря начал с грустной Снегурочки. Эту Снегурочку кто-то подарил папе, когда меня еще и на свете не было, а я уже потом ее у папы позаимствовал. Где-то я читал, что раньше делали такие парусники в бутылках. Проталкивали их сквозь горлышко в сложенном состоянии, а потом дергали за нитку – и кораблик расправлял все свои паруса, так что приходилось только голову ломать: как же это он такой большой пролез в такое маленькое отверстие? Ну вот, Снегурочка была наподобие этих парусников. Тоже в небольшой бутылке, словно замурованная в толще льда, в белой шубке, белой шапке и розовых варежках. И грустная. Очень похожая на Аозу.

Я даже хоккей не пошел смотреть, хотя играл «Спартак», и папа стонал и ахал у телевизора, а мама кричала из кухни: «Алексей, не пугай соседей!» Куском медной проволоки я обмотал горлышко бутылки с пригорюнившейся Снегурочкой, сделал петлю и положил бутылку в портфель. И устроился на диване подумать.

На другой день в школе все было как всегда, только я старался даже не смотреть на Аозу, чтобы она меня ни в чем не заподозрила. И еще с Нефедычем разругался, потому что, оказывается, совсем забыл о матче-реванше с «шестибэшниками» и оставил дома коньки и клюшку. Сбегать за ними на перемене я отказался и сунул под нос разъяренному Нефедычу свою травмированную ладонь. А он обозвал меня эгоистом. Это Сергей-то Нефедов – меня! Уж чья бы мычала…

Ладно. Вечером у меня были дела поважней. На английском я передал Володьке Большакову записку. «А в телекинез веришь?» – написал я. Володька подумал, покосился на Августу Александровну, допрашивавшую унылого Мишку Аксенова, нашего лучшего защитника, и прислал ответ: «Саня! Думаю, в принципе он возможен, хотя современная наука об этом ничего не знает».

Современная наука об этом не знала. А вот Аоза знала. И я знал. Хотя, «в принципе», как изъяснялся мой друг Володька Большаков, мог предположить, что летящий над вечерним пустырем портфель мне просто привиделся. Именно поэтому я и взял в школу грустную Снегурочку.

После уроков наши ринулись громить «шестибэшников», а я пошел в школьный спортзал. Десятиклассники играли в волейбол, наш физкультурник Николай Андреич сидел на специальной лесенке в судейском кресле, переливчато свистел в судейский свисток и объявлял счет. Мяч гулко бухал в пол, отскакивая от блока, здоровилы-десятиклассники переругивались, а их девицы визжали на скамейке, хлопали в ладоши, изображая болельщиц-фанаток, и дико закатывали глаза. Я забрался на брусья возле сложенных в углу матов и сделал вид, что тоже умираю от игры. Вообще-то, вид можно было и не делать, потому что никто на меня не обратил внимания. А вид я делал потому, что смотрел не на игру, а в затянутое сеткой окно спортзала, за которым было видно окно нашего класса. В классе опять горел свет, и возле горшков с зеленью, украшавших подоконник, стояла Аоза. И что она могла все-таки разглядывать в темном небе нашего микрорайона?

1.«Dies irae» – песнопение в католическом богослужении. (Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla. День гнева, день сей обратит мир в пепел.)

Bepul matn qismi tugad.

23 202,52 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
07 mart 2016
Hajm:
711 Sahifa 2 illyustratsiayalar
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar