Kitobni o'qish: «Иеромонарх революции Феликс Дзержинский»

© Бархатов А. А., 2023
© Фонд поддержки социальных исследований, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Вместо предисловия
Каким только не представал со страниц документальных, политических и публицистических книг образ «железного Феликса» за почти что столетие, отделяющее нас от его жизни, – от плакатно идеализированного, беспощадного и бескорыстного борца с врагами революции до неистового и кровавого фанатика-садиста. Впрочем, кто из активных деятелей российской, да и мировой истории избежал регулярных метаморфоз в мятущемся сознании современников и потомков?
Живописные полотна в приличных галереях рекомендуют беречь от попадания прямых солнечных лучей. Они вредят сохранности и мешают восприятию. Желательно к каждому подвести своё освещение. Истинные ценители и знатоки подолгу простаивают у холста, меняя ракурсы и расстояние, довольствуясь обнаружением ранее не замеченной детали, причудливого оттенка или даже просто какого-то необычного мазка.
Блики текущего дня также неизбежно отражаются и на восприятии нашим сознанием тех или иных исторических событий и персоналий. И, поверьте, здесь тоже немалую роль играют и ракурс, и расстояние, и освещение, и собственный взгляд, самоопределение, жизненная позиция – бросить камень вправе только тот, кто сам без греха. «Камней» и при жизни и после в Дзержинского кидали немало – кто откровенно, кто походя, исподтишка, вослед…
Опираться на мемуары в историческом исследовании надо с предельной осторожностью. Ибо один остроумный человек не без оснований определил сей род литературы как «рассказ о жизни, которую хотел бы прожить автор». Но все же нельзя не привести мнение двух людей, разных, но замечательных по своим проникновениям в суть жизни и времени, в характеры людей:
«Впервые я его видел в 1909–1910 годах, и уже тогда сразу же он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости. В 1918–1921 годах я узнал его довольно близко, несколько раз беседовал с ним на очень щекотливую тему, часто обременял различными хлопотами; благодаря его душевной чуткости и справедливости было сделано много хорошего, он заставил меня и любить, и уважать его».
Максим Горький
«Думаю, что он не был плохим человеком, и даже по природе не был человеком жестоким. Это был фанатик. Производил впечатление человека одержимого. В нем было что-то жуткое. В прошлом он хотел стать католическим монахом и свою фанатическую веру перенес на коммунизм».
Николай Бердяев
«Не жизнь меня, а я жизнь поломал…» – признается мой герой, вовсе не отрицая изломов судьбы, но и не кивая при этом на лихие времена и обстоятельства, спутников и соратников, привычно принимая полную ответственность на себя.
Глава 1
Нескончаемый миг свободы
Последний раз бессильно и даже как бы жалобно лязгнуло железо тюремного затвора, заскулили проржавевшие, непривычные к распахиванию настежь петли. Будто хищная челюсть вечной неволи, проглотившая сотни, тысячи таких же жизней, как его, жадно клацнула и досадливо сжалась от близкой, но вдруг каким-то странным образом не доставшейся ей очередной жертвы.
Феликс не оглянулся. Хотя на мгновение представил, что и сейчас кто-то поднимает крышку дверного «глазка» и наблюдает, чтобы жертва не ускользнула из охраняемого пространства. Этот металлический звук – засовов, ключей, кандалов – давно звучал на все лады в его ушах, стал неизменным аккомпанементом тусклой, однообразной реальности, обрывочных снов и грёз. Их ведь и заковывают с целью отнять все и оставить только этот похоронный звон. Холодное, бездушное железо неотвратимо забирает тепло живого человеческого тела. Вечно алчущее этого тепла и никогда не насыщающееся.
Он так свыкся с этой страшной, отталкивающей и изнуряющей обстановкой. Свыкся с ощущением, что она навсегда поглотила того прежнего бледного юношу с саркастической улыбкой. Любое радужное будущее мнилось призрачным и недостижимым.
После суда перевели из Таганки в Бутырку и поместили в одиночную камеру внутренней тюрьмы, давно прозванной заключенными «Сахалином». Здесь не было ни имен, ни фамилий. Словно на смену жизни пришло прозябание, на смену действию – бездонное погружение в самого себя. Только кандалы и номера. Феликс Дзержинский стал № 217.

Ф. Дзержинский в период пребывания в Бутырской тюрьме.
1902 г. [РГАСПИ]

Ф. Дзержинский в период пребывания в Бутырской тюрьме.
1916 г. [РГАСПИ]

Бутырская тюрьма. Пугачевская башня.
[Из открытых источников]
По временам в ночной тиши воображение подсказывает какие-то движения, звуки, подыскивает для них место снаружи, за дверью, за окном, за забором или там, куда ведут заключенных, чтобы заковать их в цепи. Феликсу это чувство было знакомо ещё с Варшавской цитадели. В такие моменты он поднимался и чем больше вслушивался в застенную тишину, тем отчетливее слышал, будто тайком, с соблюдением строжайшей осторожности где-то пилят, обтесывают доски… «Готовят виселицу», – мелькало в голове, и уже не было никаких сомнений в этом. Он ложился, рывком натягивал одеяло на голову…
И в Варшавской цитадели, и в Седлецкой тюрьме он видел многих приговоренных к казни и их прощальные письма на стенах камер читал. Одно запомнил навсегда – «Теодор Яблонский, приговоренный к смерти. Камера № 48 (для смертников). Уже был врач. Сегодня состоится казнь. Прощай, жизнь! Прощайте, товарищи! Да здравствует революция!» Феликс не раз представлял, что чувствует обреченный. Он уже знает, ждет. К нему приходят, набрасываются, вяжут, затыкают рот… А может, он не сопротивляется, позволяет связать себе руки и надеть рубаху смерти. Его ведут и смотрят, как хватает его палач, видят предсмертные судороги…
Сейчас, когда открылась дверь его каменного саркофага, он верил и не верил… Может, вовсе и не реальность это? В снах почти всегда только и делал, что отчаянно гулял по воле, ясно представлял себе близкие лица – сестер, жены, даже сына Ясика, который родился в тюрьме и которого удалось увидеть лишь однажды в сиротском приюте, анонимно представившись дядей восьмимесячного ребенка… Эта галерея родных лиц постоянно двигалась в его больном рассудке, причудливо, как в калейдоскопе, меняла места, одни черты наплывали на другие, исчезали, проявлялись…
Попытаться ещё раз открыть уже открытые глаза? А вдруг окажется, что это лишь наваждение, давно прижившаяся комбинация мечты и надежды, серой яви и цветных картинок, присланных женой и сыном и прилепленных хлебным мякишем на стену камеры? Привиделось ведь прошлой ночью, что они вместе пускали мыльные пузыри. Радужные, переливающиеся перламутром, прекрасные… Шары плавно скользили по воздуху, а они, задрав головы, следили, тихонько поддувая и поддувая, чтобы эта прелесть не упала, чтобы красота жила как можно дольше… Вспомнив об этом, он уже по привычке перешел к прямому общению с сыном:
– Когда ты подрастешь, будешь большим и сильным, мы научимся сами летать на аэроплане и полетим, как птицы, к высоким горам, к облакам на небе, а под нами будут села и города, поля и леса, долины и реки, озера и моря, весь мир прекрасный. И солнце будет над нами, а мы будем лететь. Ясик мой, не огорчайся, что я теперь не с тобой, иначе не может быть, я люблю тебя, мое солнышко, и ты радость моя, хотя я тебя вижу только во сне и в мыслях. Ты вся радость моя. Будь хорошим, добрым, веселым и здоровым, чтобы всегда быть радостью для мамуси, для меня и для людей, чтобы, когда вырастешь, трудиться, радоваться самому своей работой и радовать других, быть им примером.





Письмо Ф. Дзержинского М. Ф. Николаевой из Седлецкой тюрьмы.
2 января 1899 г. [РГАСПИ]





Письмо Ф. Дзержинского М. Ф. Николаевой. 15 марта 1899 г.
[РГАСПИ]
Конечно, Феликс многому его научит, должен научить. Обязательно должен… Настоящее несчастье – это эгоизм. А где есть любовь и забота о других, там нет отчаяния…
Он понял это не сразу, далеко не сразу. С юности бежал от лунных тропинок личной любви к светлой столбовой дороге всеобщего счастья, дороге Революции, убеждая и себя, и других, что личное будет мешать борьбе, приторный мещанский уютик никогда не заменит истинной великой радости. А она не придет без борьбы, которая в свою очередь неизменно связана с лишениями и страданиями. Зачем же подвергать им ещё и любимого человека?
Скрепя сердце оттолкнул он в сибирской ссылке любимую и любившую его Риту Николаеву. Речь уже шла о венчании, но Феликс мучительно размышлял в своём дневнике: «Мне хочется с ней говорить, видеть ее серьезные, добрые очи, спорить с ней. Если она дома, мне трудно читать, сосредоточиться, все думается о ней… Как жалко, что она не мужчина. Мы могли бы быть тогда друзьями, и нам жилось бы хорошо… Женщин же я, право, боюсь. Боюсь, что дружба с женщиной непременно должна перейти в более зверское чувство. Я этого допускать не смею. Ведь тогда все мои планы, вся жизнь должна будет очень и очень сузиться. Я тогда сделаюсь невольником этого чувства и всех его последствий».
Вызванная очередным арестом разлука привела к окончательному решению: «Мне кажется, Вы поймете меня, и нам, право, лучше вовсе не стоит переписываться, это будет только раздражать Вас и меня. Я теперь на днях тем более еду в Сибирь на 5 лет – и значит, нам не придется встретиться в жизни никогда. Я – бродяга, а с бродягой подружиться – беду нажить».
Сейчас Феликс мыслит уже по-другому. Возмужал? Отказался от иллюзий? Или все изменило вспыхнувшее позже в Вильно чувство к другой девушке, Юлии Гольдман, тоже разделявшей его убеждения и искренне любившей. Он давно знал всю её революционную семью – братьев, отца. Уже все сладилось, сроднилось. Но внезапная болезнь и смерть отняли ее. А вскоре обрушилась на сердце и весть о гибели любимой племянницы Елены, дочери Альдоны. Он почувствовал себя абсолютно разбитым, физически и морально: «Альдоночка моя, твое горе – это мое горе, твои слезы – это мои слезы».
За необычайную его сердечную отзывчивость, чувствительность, постоянное стремление творить добро и любили его сестры. Душою и даже внешностью он напоминал им красавицу-мать Елену Игнатьевну, до замужества Янушевскую. Та же точеная стройность, те же тонкие аристократические черты лица, те же чуть прищуренные зеленоватые глаза и красиво выписанный небольшой рот, чуть опущенные снисходительной иронией уголки губ. Унаследовал он и многие черты её характера – стремление к справедливости, решительность, жизненную стойкость и удивительную работоспособность.
Долго предаваться унынию его горячая деятельная натура не могла. Воля и твердые убеждения взяли верх. Он вновь со всей энергией растворился в борьбе, в революции. «Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина, которая толкает меня с неумолимой силой».

Ф. Дзержинский с Юлией и Михаилом Гольдманами.
Швейцария, 1910 г. [Из открытых источников]
Снова тайные поездки внутри империи и за границей, активная нелегальная работа, рабочие кружки, смена документов, кличек и имен, неизбежные аресты…
И совсем нежданная, особенно в революционном 1905 году, страстная, но, увы, несчастная любовь. Сабине Файнштейн он отправит проникновенное письмо: «Я невменяем и боюсь писать. Но должен – как должен был купить эту ветку сирени – я должен что-то сказать – сам не могу – не могу выразить в словах того – что, чувствую должен совершить безумие, что должен продолжать любить и говорить об этом. Сдерживаемое – оно взрывается сразу – срывает все преграды и несется как разбушевавшийся поток. Оно принимает мистические формы – мои уста все шепчут: лети, моя освобожденная душа, в голубизну неба – люби и разорвись мое сердце – и унесись в таинственный край – куда-то туда далеко, где бы я видел только Вас и белую сирень – и чудесные цветы, и лазурные небеса, где трогательная, тихая музыка, тихая, как летними вечерами в деревне – неуловимая для уха – наигрывала бы песнь любви».
И тут в семье Сабины разразилась трагедия. Её младшая сестра Михалина, как выяснилось, тоже влюбленная в Феликса, выйдя из тюрьмы и не желая мешать их счастью, выбирает самоубийство. Сабина считает себя виноватой и резко прекращает отношения с Дзержинским.

Ф. Дзержинский.
Фото В. Иванова.
1905 г.
[РГАСПИ]
После внезапного, болезненного разрыва, разбуженная душа требовала какой-то ответной ласки. И тут-то появляется Соня. Поначалу их свела общая издательская работа, общие революционные идеалы. Затем венчание, его вынужденный отъезд, её арест… Их сын рождается в тюрьме… Казалось уже, что вовсе не женщины, а именно они, тюрьмы, будет вечными спутницами Феликса.
Но вот дверь камеры открыта… Вопреки копившейся, надсадной боли, вопреки прогнозам врачей и тайным упованиям жандармов, вопреки недавним жестоким побоям от уголовников, после которых попал в лазарет и затем в одиночку, он все-таки дожил до этого часа.
Когда сняли ножные оковы, когда смог спать в общей камере и по пять часов трудиться в маленьком полутемном помещении мастерской, выполнявшей на швейных машинах военные заказы, тоска стала одолевать меньше. Работа как-то исцеляла и ослабшие мускулы, и озябшие нервы. Это ведь только поначалу кажется, что в каземате хорошо думается. Поначалу. Но потом приходит опасение, что в одиночке и сами слова забыть можно. Общаться не с кем. Смыслы просто распадаются на звуки.
Еще задолго до Бутырки, даже до Сибири, из Седлецкой тюрьмы двадцатичетырехлетний Феликс писал сестре:
«Дорогая Альдона! Далеко друг от друга разошлись наши пути, но память о дорогих и еще невинных днях моего детства, память о матери нашей – все это невольно толкало и толкает меня не рвать нити, соединяющей нас, как бы она тонка ни была. Поэтому не сердись на меня за мои убеждения, в них нет места для ненависти к людям. Я возненавидел богатство, так как полюбил людей, так как я вижу и чувствую всеми струнами своей души, что сегодня… люди поклоняются золотому тельцу, который превратил человеческие души в скотские и изгнал из сердец людей любовь. Помни, что в душе таких людей, как я, есть святая искра… которая дает счастье даже на костре».
Медленно и неуверенно выходя из постылого каменного мешка, он пошатывался не только от физической слабости и ран от кандалов, но и от внезапного опьянения этим непривычным, всеобъемлющим ощущением свободы, пришедшей прямо будто по календарю, в первый день весны.
Не ошибся, угадал в недавнем письме супруге: «Теперь я дремлю, как медведь зимой в своей берлоге, осталась только ясная мысль, что весна придет, и тогда перестану сосать свою лапу и все оставшиеся еще в душе и теле силы проявятся. Буду жить».
Голова заметно кружилась, а пульс в висках лихорадочно отбивал только эти три слога – сво-бо-да, сво-бо-да! Она мгновенно заполнила все его существо, заменив привычную, скупую, как тюремная пайка, связь с внешним, закамерным, застенным, «забутырским» миром. Даже если это лекарство, принимать сразу большую дозу рискованно.
Наверное, и разум, как сощуренные глаза, отвыкшие от прямых лучей солнца, затухавшие в ежедневной близорукой и серой перспективе каменных стен, пола и потолка, начинает пока лишь защитно слезиться от неожиданного и бескрайнего хотя и предвечернего света, от этого снега и неба, от веселой суматохи лиц вокруг…
Чудилось, что у этой сегодняшней свободы есть какой-то свой, особый цвет, звук, запах и даже вкус… Ведь для многолетнего узника суть свободы постепенно и неизбежно сужается всего лишь до понятия воли, воли физической – окна без решеток, двери без засова, тела без кандалов и арестантской робы, стен без сырости, прогулок без конвоя… Клочки этой воли-свободы он не раз обретал и прежде, но только дерзкими, рискованными побегами, таясь и скрываясь, меняя одежду, документы, имена, подпольные клички, страны и города, конспиративные адреса и связи. А по пятам следовали его фотокарточки – фас, профиль – и приметы: «Рост 2 аршина 7 5/8 вершка, телосложение правильное, цвет волос на голове, бровях и пробивающихся усах темно-каштановый, по виду волосы гладкие, причесывает их назад, глаза серого цвета, выпуклые, голова окружностью 13 вершков, лоб выпуклый в 2 вершка, лицо круглое, чистое, на левой щеке две родинки, зубы все целы, чистые, рот умеренный, подбородок заостренный, голос баритон, очертание ушей вершок с небольшим».

Ф. Дзержинский в период пребывания в Ковенской тюрьме.
Жандармское отделение, г. Ковно, 1898 г. [РГАСПИ]
Ещё ранним утром арестантская почта разнесла по камерам слух, что тюрьму нынче будут «освобождать». Да если б и не было этого общего слуха, у каждого ведь был свой.
Заключенным доступны лишь разрешенные с начала войны и уже несвежие номера «Правительственного вестника» да «Русского инвалида». А там, за стенами, город шумел уже несколько дней. Прямо у ворот собирались толпы демонстрантов, родственников, рабочих ближних заводов и фабрик. Они громко скандировали «Воля! Воля! Воля!» Выкрикивали даже фамилии узников. Пели песни – революционные и просто русские народные, в самих мотивах которых, пожалуй, заложена не меньшая бунтарская мощь и удаль.
Впрочем, на распорядок дня внутри бутырских стен эти шумные дни никак не влияли. Они по-прежнему стояли угрюмо, твердо и несокрушимо, как защитная дамба посреди штормового моря. А как иначе? Тюрьмы из века в век были неотъемлемой частью любого государства, столпом его стабильности, его надежной укрепой. И части эти жили из века в век по своему, розному от общего укладу. Так было, есть и будет.
Разве что сегодня служители выглядели чуть более озадаченными и вяловатыми. Но только чуть.

Ф. Дзержинский в период пребывания в Седлецкой тюрьме.
1901 г. [РГАСПИ]
Где-то там революция, где-то там вроде бы отрекся царь. Но все равно в Петрограде кто-то есть, заседает, решает, командует. На их памяти в девятьсот пятом уж такие песни и крики, митинги и демонстрации были. И дружинники, и пальба, и баррикады. И декабрьский мороз был. Тогда рабочие Миусского трамвайного парка и савёловские железнодорожники тоже собирались у ворот и даже пытались захватить тюрьму, но конвойная команда их легко отбила. А потом пришли верные присяге драгуны.
Так и миновало. А вскоре грянул славный юбилей Дома Романовых. Издан был Всемилостивейший манифест, по которому надлежало «достойно ознаменовать нынешний торжественный день и увековечить его в памяти народной». В высочайшей бумаге объявлялось о льготах и пособиях малоимущим, амнистии заключенным, погашении кредитных и налоговых задолженностей, бесплатном угощении для народа и много чего ещё. Три месяца длились народные гулянья. Гремели балы, обеды и приёмы…
Манифест уверенно провозглашал: «Совокупными трудами венценосных предшественников наших на престоле российском и всех верных сынов России созидалось и крепло русское государство… В сиянии славы и величия выступает образ русского воина, защитника веры, престола и Отечества… Благоговейная память о подвигах почивших да послужит заветом для поколений грядущих, и да объединит вокруг престола нашего всех верных подданных для новых трудов и подвигов на славу и благоденствие России…»
Ан, глядь, и ныне какой манифест объявят, какое послабление выйдет и всё понемногу успокоится, рассосется! А камеры свободные в Бутырке завсегда имеются. Это ж как фабрика. Под тридцать тысяч каторжников за год этап за этапом сквозь неё проходит.
Но вот, в середине дня, непрестанно гудя клаксоном, подкатил к Бутырке грузовик. И уже не с рабочими, а с вооруженными солдатами и дружинниками в кузове. В ответ на отказ открыть ворота, стрелять и угрожать они не стали – просто быстренько раздобыли железные ломы, которыми местные дворники скалывали лёд с тротуаров…
Этому дню не суждено было получить статус национального праздника, как во Франции. Хотя символичное число – 1 марта, первый день весны – безусловно к этому располагало. Но Бутырка – не Бастилия. И Россия – не Франция.
Около пяти вечера, сразу после первых ударов, обязанные беречь всякую казенную собственность, а ворота таковыми безусловно являлись, надзиратели и жандармы сдались. Двери страшной Бутырки распахнулись. Мощная людская лавина с криками и песнями хлынула внутрь двора, закружилась, затопала, разлилась по этажам. Испуганные стражи робко жались к стенам, без всякого сопротивления отдавали и оружие, и связки ключей. По коридорам застучали сапоги, заскрипели и захлопали двери, загулял сквозняк.
Многоликий поток, не теряя революционной энергии, вскоре двинулся в обратном направлении, уже вобрав в себя сотни людей в арестантских одеждах. Застучали молотки, расковавшие тех политкаторжан, что были в кандалах. Классическое орудие пролетариата становилось прямым символом свободы и революции. Затем страдальцев, избавившихся от оков, под «Варшавянку» и «Смело, товарищи, в ногу» подхватывали на руки и несли к выходу.

На улицах Москвы. Февраль 1917 г. [Из открытых источников]
Свобода пришла сама, открыто, мощно, шумно и многолюдно. И эта свобода была не только его личной. Она была частицей общей, великой свободы. Которой он грезил, на которую положил всю свою жизнь. Жизнь, которую он мыслил тоже исключительно лишь частицей общей жизни, общей борьбы за счастливое будущее.
– Юзеф! Юзеф!
Феликс оглянулся на этот женский крик – надо же, кто-то вспомнил одну из его подпольных кличек. И он тут же оказался в горячих объятиях. Да, да, он знал эту кудрявую девушку ещё по Варшаве. Значит, у его сегодняшней свободы было ещё и имя.
– Яника, это вы?! Яника Тарновска?
– Так, так, то я. – И широкая безудержная улыбка вместе со слезами заиграла на ее лице.
– Только я теперь уже не Юзеф, не Франек, не Астрономек, а снова Феликс, – чуть смущенно поправил он. – Феликс Дзержинский.
– Да ведь и я не Яника! – радостно откликнулась она и протянув руку, представилась: – Люцина Френкель.
И тут же приколола к его тюремному одеянию свой красный бант. Рядом оказался ещё один знакомый ещё с 1905 года по Польше, а потом и сибирской ссылке Казимир Взентек.
– Нам поручено сразу доставить вас в Московский совет, на заседание. Совет теперь в здании бывшей городской думы.
– Ну, добже, добже… – инстинктивно, ещё не переходя на русский от воспоминания об этой девушке, о Варшаве, о Вильно, о Лодзи, о польском подполье, беспрестанно вращая головой, привыкая к новой реальности и слегка поёживаясь, с ответной улыбкой произнёс Феликс. – Трохэ зимно тут на воле.
Первый весенний день действительно выдался ясным, солнечным, но и морозным. Впрочем, февраль в срединной России неизменно суров. Недовольный количеством отведенных ему дней, он всегда чувствует себя ущемленным в правах и уж в этом-то году, будто заразившись общим революционным энтузиазмом, явно решил не сбавлять градус, экспроприировать недельку-другую у готового разговляться блинами и пирогами зажиточного соседа – марта.
Едва товарищ Френкель назвала его имя, Феликса восторженно подняли на руки и перенесли в кузов грузовика, над которым гордо реяло красное знамя. Совершенно незнакомые люди протискивались к нему, улыбались, жали руку, обнимали. И уже казались близкими, едва ли не родными. Видно было, что товарищ Дзержинский известен многим. Даже если и не встречались лично, то о нем, его судьбе, делах и несгибаемом характере знали, слышали, читали в революционных газетах.
Откуда-то из толпы явилась длинная и широкая, скорее всего, кавалерийская шинель без погон… Он сел, уютно завернулся в нее. Наверное, со своей нынешней тюремной бородой и длинными нечесаными волосами, сухой и изможденный он, несмотря на эту шинель, едва ли мог выглядеть человеком военным. Скорее уж каким-то странствующим от монастыря к монастырю, недавно исполнившим обет затворником-монахом. «А что? – усмехнулся он самому себе. – Шинель – она, пожалуй, и есть своеобразная ряса, сутана служителя революции».
Глава 2
Из Бутырки в Моссовет
Устроившись в кузове грузовика, Феликс притронулся к прикрепленному рядом древку красного знамени и улыбнулся. Когда-то, пятнадцать лет назад, такое же, с надписью «Свобода», он своими руками водрузил над восставшим Александровским централом…
Тоже была весна, но более поздняя, сибирская… Воздух полон птичьим гомоном, напитан пряными запахами хвои, оттаявшей земли, пробуждающихся трав. С высоких, поросших тайгой гор, в ложбине меж которыми располагались кирпичные тюремные здания, переделанные когда-то из заводских, ласково задувал потеплевший ветерок. А они под конвоем входили за высокий бревенчатый частокол через ворота с золоченым двуглавым орлом и надписью «Александровская центральная каторжная тюрьма».
До прибытия их партии политических там было немного. Всей внутренней жизнью, по обычаю, управляли уголовники. Их главных авторитетов величали «Иванами». Это были закоренелые убийцы и грабители, имевшие за плечами уже не одну «ходку». И жилось им тут достаточно вольготно.
Ниже по табели о рангах шли «храпы», еще ниже «игроки». Они держали в своем подчинении криминалитет попроще – шпанку или кобылку, – добывали на воле выпивку, закуску, различные мелкие товары и открывали свой майдан – тайную тюремную лавочку. Цены в ней были высокими, а деньги ссужались под огромные проценты. Администрация тюрьмы смотрела на всё сквозь пальцы, лишь слегка контролируя майданщиков и не давая им развернуться в полную силу. Такой негласный договор позволял без труда поддерживать нужную дисциплину.
Поскольку смотритель тюрьмы Лятоскевич сам когда-то был сослан в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года, то значительные послабления были и для политических. Силами арестантов здесь была открыта школа, устроены театр и оркестр, в котором и сам седовласый Лятоскевич играл на скрипке. Все это после долгого тюремного сидения, безусловно, поражало. На протяжении всего дня камеры не закрывались, была возможность гулять по широкому двору, полной грудью дышать сухим горным воздухом, читать книги, писать свои заметки и письма, общаться с товарищами.
Кого-то Феликс знал еще по революционным кружкам, с кем-то вместе уже сидел, с кем-то сошелся на этапе. Большинство составляли эсеры-боевики, но были и социал-демократы, бундовцы, просто беспартийные бунтовщики-студенты в тужурках разных университетов. Все молодые, практически двадцатилетние, энергичные, горячие… Что только не обсуждали, о чем не спорили! В целях-то единство нащупывалось, а вот в методах… Эсеры ходили гоголями, уверенно и гордо доказывали эффективность и необходимость именно акций индивидуального террора, обзывая «толстовцами» всех оппонентов. Они настойчиво увлекали юные сердца своей отважной, жертвенной и кровавой романтикой.
Горячие споры вызывал недавний выстрел бундовца Хирша Леккерта в виленского губернатора фон Валя. Это была отчаянная месть за приказ высечь в тюрьме арестованных участников первомайской демонстрации. В результате фон Валь был ранен, а Леккерт повешен.
Местью горели многие сердца. Но что такое месть? Местью не достигнуть главного результата. А можно и вовсе погубить дело. Феликс категорически возражал против террора единичных бойцов, убеждая, что единственным путем должен быть путь массовых выступлений, что террор бессмыслен, по сути, ничего не меняет, только порождает ответные репрессии. Тактика анархистов показушна – борьба из-за каждого пустяка, постоянная, никогда не прекращающаяся. Тактика других – прямо противоположная: заботиться прежде всего о сохранении своих сил, избегать по возможности столкновений, но вместе с тем твердо отстаивать свои права и достоинство.
Дзержинский убеждал. Убеждал настойчиво. И кого-то все-таки привел к своему знаменателю. К примеру, столь же склонных к поэзии, впечатлительных выходцев из обедневшего дворянства Гошу Чулкова и Витольда Ахрамовича. Им даже читал по памяти собственную поэму на польском и, конечно же, любимого с юности Мицкевича. Но вот едва ли смог хоть как-то повлиять на банкирского сыночка Макса Швейцера, спустя три года подорвавшегося на собственной бомбе, на Леву Зильберберга, через пять лет повешенного в Петропавловской крепости за убийство петербургского градоначальника фон дер Лауница. Чего добились они, жертвуя своей жизнью? Новых жертв?
Вскоре жизнь политических в Александровском централе резко изменилась. Ссыльных полностью приравняли к уголовникам. Они ещё не знали, что причина крылась в потрясшем столицу, да и всю Россию убийстве министра внутренних дел Сипягина эсером Балмашовым.
Эта перемена вызвала у них негодование. Его усиливало и отсутствие сообщений, куда кого везут дальше. Якутская область – она ведь по площади пол-Европы, да ещё и с лишком. Одно дело – попасть в Якутск, а другое – к примеру, в Олекминск, Верхоянск или Колымск. От городка до городка, почитай, тысячи верст. То распространится по камерам слух, что нет в Якутске свечей и придется куковать весь срок в кромешной тьме; то будто бы вовсе нет там мыла. И кто-то в панике уже ищет, запасается на несколько лет, увлекая и других.
Посовещались и выдвинули перед администрацией ультиматум с требованием вернуть былые послабления, а также безотлагательно оповестить, когда и куда каждого отправляют. Администрация отказалась. Узники подняли бунт. Действовали организованно, смело и решительно. Силой выставили охранников за ворота и надежно забаррикадировали их. На общей сходке выбрали Дзержинского комендантом и объявили себя самостоятельной республикой, отвергающей власть и законы Российской империи. Над воротами водрузили большой красный флаг с надписью «Свобода», вдоль высокой ограды расставили свою стражу с тремя имевшимися в их распоряжении браунингами.
Через два дня с ротой солдат прибыл из Иркутска вице-губернатор. Он надеялся, что один лишь вид вооруженной силы, как обычно, приведет к капитуляции.
Но не тут-то было. Мало того, вице-губернатор сам попал в несколько щекотливое, если не сказать, унизительное положение. Причем и в прямом и переносном смысле. Общение с тюремными властями с первых дней велось заключенными не через дверь и ворота, а исключительно через дыру, проделанную в бревенчатой стене. А для этого приходилось сидеть на корточках. Переговоры с вице-губернатором заключенные собирались вести точно таким же образом.

Ф. Дзержинский (сзади в центре у ворот) во время бунта среди политзаключённых Александровской центральной пересыльной тюрьмы под Иркутском. Май 1902 г. [РГАСПИ]
Почти сутки чиновник не соглашался принимать эти условия. Но на иное не шли восставшие. Майское солнце уже подсушило землю, появилась травка. Пришлось-таки генералу сесть по-турецки на расстеленную перед дырой попону. Выбранная «тройка» вступила в переговоры. Все остальные собрались неподалеку во дворе. Между сходкой под председательством Дзержинского и отверстием в заборе, где заседала мирная конференция, велась непрерывная курьерская связь.
«Республиканские власти» держали себя с достоинством вполне самостоятельной стороны. Как и положено на мирных конференциях, спокойно и последовательно обсуждался пункт за пунктом. Вице-губернатор согласился в конце концов вернуть тюрьме прежние вольности, причем без каких бы то ни было репрессий. Списки с указанием, кто куда отправляется, были получены, баррикады разобраны, ворота открыты.
Дзержинского отправили в Верхоленск с большой партией заключенных. Предстояло за полтора месяца проехать аж четыре тысячи верст. Но настроение у всех тогда было, пожалуй, не менее восторженное, чем ныне, после вызволения из Бутырки. Тем более что Феликс на пару с лихим эсером Михаилом Краснопевцевым по кличке Князь и не собирался следовать до конечной. Всю дорогу так и ехали и плыли с песнями и красным флагом. Конвой не мешал. За флаг отвечали как раз Дзержинский и Краснопевцев. Они и бежать решили вместе.
Но на стоянке в селе Тасеево Феликс узнал, что одному из ссыльных угрожает смертная казнь – защищая свою жизнь, он убил напавшего на него бандита. Дзержинский недолго думая отдал попавшему в беду товарищу заготовленный для себя паспорт и часть денег. Тот успешно бежал, а собственный план пришлось на несколько дней отложить.
Когда ситуация успокоилась, они все же решились. После полуночи погасив огонь в избе, вылезли через окно во двор, а на берегу в полной темноте взяли заранее присмотренную лодку с веслами… Когда-то вот так же он в одиночку на челне по Каме бежал и из Кайгородского.
До рассвета надо было проплыть по крайней мере полтора десятка верст. Поначалу все шло хорошо. Лена – река широкая, полноводная, сама несёт. Но под утро на полном ходу налетели на какую-то подводную преграду. После резкого удара их обоих выбросило в воду. Пальто Феликса вмиг набухло и стало непомерно тяжелым. Впотьмах он ухватился за попавшуюся под руку ветку, попытался подтянуться, но та обломилась. Собрав последние силы, дернулся из быстрины и поймал второй сук. Но и он не выдержал… И тут крепыш Сладкопевцев, каким-то чудом выброшенный на камни, сумел ухватить Феликса за воротник, подтащить к дереву, а затем и полностью вытянуть на сушу.
Когда рассвело, выяснилось, что их прибежищем стал небольшой речной остров. Через пару часов проплывавшие мимо местные крестьяне за пять рублей переправили их на берег. Дзержинский и Сладкопевцев представились потерпевшими крушение купцами, плывшими в Якутск за мамонтовой костью. На телеге их довезли верст десять до села, затем на перекладных до следующего.
Но не все местные были столь доверчивы. В одной из деревень их попытались остановить. Тогда Дзержинский, подняв бровь, принял гордую позу и, явив властные интонации, накричал на старосту, имевшего дерзость задержать столь именитых купцов. Пригрозил ему всяческими бедами, а затем, взяв лист бумаги, сел писать жалобу генерал-губернатору, комментируя вслух каждое слово и призвав крестьян поставить подписи как свидетелей. В результате и мужики предпочли тихонько разбрестись восвояси, и староста пошел на попятную, даже выделил лошадей для «господ купцов». Через несколько дней они сели в поезд, и вскоре Дзержинский уже был в Литве.
Главное, не робеть и не теряться, уверенно брать инициативу в свои руки. Это у Дзержинского всегда получалось. Однажды они с Якубом Ганецким ожидали поезда на Лодзь в буфете Варшавского вокзала. Вдруг там появились жандармы. А у Феликса был большой чемодан с прокламациями, который, конечно же, не мог не привлечь внимание. Надо было действовать на опережение. И Дзержинский, одетый в дорогой костюм и выглядевший вполне респектабельно, вальяжным жестом велел подать себе шубу. Затем повелительно подозвал жандарма. Небрежным кивком показал ему на багаж и быстрым шагом пошел к поезду. Жандарм, приняв Феликса за «высокий чин», подобострастно дотащил чемодан с прокламациями до поезда и даже получил чаевые.
Многое сейчас вспоминалось… Глаза были здесь, а мысли пока ещё далеко. Он расслабленно и умиротворенно сидел в кузове, наблюдал веселые, энергичные лица и вместе с ними радовался происходящему, а память плавно скользила по прожитому. Оно воспринималось уже не столько продолжающейся жизнью, сколько биографией, наскоро пролистанной, пронумерованной и сдаваемой в архив вместе с толстым казенным делом «государственного преступника Феликса Эдмундова Руфинова Дзержинского».
Машина к центру города продвигалась медленно, преодолевая плотные скопления людей. А то и просто останавливалась, и недавние узники прямо с кузова произносили короткие и простые, но волнующие и зажигательные речи. Слово непременно предоставлялось Феликсу. Хворь и немощь, казалось, вовсе исчезли. Возбужденная толпа как мощный живой генератор до краев напитывала его своей энергией. Снова вспыхнул взгляд, вернулись уверенные, размашистые жесты, окреп голос. Оратором он был прирожденным и опытным.
Над памятником Пушкину был растянут большой транспарант «Товарищ, верь, взойдёт она!», и какой-то студент читал строки поэта, размахивая обнаженным жандармским палашом. У памятника Минину и Пожарскому шло торжественное молебствие. На балконе здания Думы тоже висел красный флаг. При входе какая-то девушка вдобавок к бантам дала им ещё и алые нарукавные повязки. Снова предстояли горячие рукопожатия и объятия соратников. Его тут же позвали на балкон, и он поприветствовал ликующую тысячную толпу, поздравил с революцией и свержением ненавистного царского самодержавия.
Из сумрачной одиночной камеры, из обморочной тишины и апатии он попал сначала в площадную гущу, а затем и на бурное организационное заседание Московского совета рабочих депутатов, где с радостью встретил Арона Сольца, давнего приятеля ещё с Виленской гимназии и недавнего таганского сидельца. Феликса тут же избрали членом Совета. Он выступил и там.
Ввели его и в состав только что вышедшего из подполья Московского комитета РСДРП(б), который из помещения Союза городов перешел в здание училища в Леонтьевском переулке. Комнаты и коридоры там были заполнены тюками книг, газет «Правда» и «Социал-демократ». Бесконечным потоком шли представители фабрик, заводов, губернских организаций, делегаты с фронта. Они бойко разбирали и уносили эти пачки. Везде слышались горячие споры, все стремились разобраться в смутной политической обстановке, выяснить самые неотложные задачи.
Вместе с Дзержинским в комитет вошли и другие видные члены партии – Петр Гермогенович Смидович, Владимир Александрович Обух, дед которого, кстати, был участником ещё Польского восстания 1863 года. Эта подробность выяснилась чуть позже, когда Обух, служивший терапевтом в Первой градской больнице, озаботился нездоровым видом Феликса. Опытного врача насторожило и то, что Дзержинскому прежде уже диагностировали туберкулез, и то, что его отец скончался от этой болезни. Осмотрел, дал рекомендации. У них сразу установились теплые отношения, как и с еще одним новым членом, сыном морского офицера, героя Севастопольской обороны Георгием Голенко.
А вот с секретарем комитета Розалией Залкинд найти общий язык оказалось непросто. Бледная, худощавая, с высоким лбом, зачёсанными в пучок жидкими волосами, пристальным, колким, холодным взглядом сквозь стекла пенсне. Дзержинский слышал, что она была агентом «Искры», давно курсирует через границы, транслирует мнения Ленина и сообщает ему о ситуации на местах. Всегда подчеркнуто замкнутая, говорит коротко, сухо, не снисходя даже до вежливого подобия улыбки. Сама предпочитает псевдоним Землячка, но многие, даже земляки-украинцы, называют её иначе – Демоном.
Несмотря на усталость, Феликс выступил еще и на многолюдном митинге на Скобелевской площади, с того самого балкона ампирного особняка, с которого много лет общались с народом московские генерал-губернаторы.

Розалия Землячка
(Залкинд). 1920-е гг.
[РГАСПИ]

Петр Смидович. 1920-е гг.
[РГАСПИ]
Так в митингах, выборах, обсуждениях неотложных дел и скорой выработке насущных решений, в коротких разговорах со старыми однопартийцами и прошел остаток дня. Освободился только ближе к ночи. Продолжавшая заботиться о нем Люцина Френкель предложила варианты жилья, но Феликс, улыбнувшись, ответил:
– Спасибо! А я вот так прямо… в Кривой переулок. К сестре.
Ядвига с дочерью, перебравшись из оккупированной Варшавы, обосновалась в Зарядье и аккуратно, каждую среду, ходила в Бутырку и носила ему передачи.
Не столь хорошо знавшему Москву Феликсу тут же нашлись провожатые – двое молодых рабочих-дружинников. По дороге они рассказали о недавнем событии. Московские полицейские решили на время затаиться в борделях и «малинах» Хитровки, знаменитого прибежища всяческих уголовных элементов. Пообещали завсегдатаям за молчание много настоящей водки. Но хитровцы на то и хитровцы – согласились, а узнав, где спрятаны конфискованные напитки, связали «фараонов» и привели прямо в Думу, где передали дежурным с указанием и места водочного склада.
– Это в наше дежурство и приключилось, – продолжал рассказ молодой рабочий. – И знаете, товарищ Дзержинский, что эти ребята, придя, заявили: «Это наш дар новому правительству. Мы ничем не нарушим порядка в высокоторжественные дни великой революции. Мы, мол, хитровцы, понимаем переживаемый момент. Если бы это все случилось лет двадцать назад, многим из нас не пришлось бы предстать в таком виде. И быть может, среди избранников были бы и мы».
Спустя два дня мы побывали в их районе. Действительно, порядок на Хитровском рынке был непривычный. Его обитатели восторженными толпами встречали тех, кто, как и мы, с красным бантом или повязкой. Все переулки в красных флагах… Но вот мы и пришли, Феликс Эдмундович. Дом номер восемь.
Феликс представил, как поразится Ядвися. Так уже было со старшей их сестрой, Альдоной, когда братец-каторжанин зимой 1909 года почти в полночь позвонил в дверь на Полоцкой улице в Вильно. Та даже онемела от неожиданности. Уложив спать детей, она буквально перед этим развернула его письмо из Сибири, доставленное в тот же день. А тут звонок в дверь, и какой-то незнакомец с хриплым голосом, в высокой серой папахе и тулупе с поднятым воротником. Одни глаза только видны – «Пшепрашам, пани…» Вполне можно повторить что-то похожее и сегодня. В длинной шинели и солдатской шапке сестра его точно никогда не видела. Но фокус не получился. На звонок откликнулся хозяин, открыл дверь, подозрительно взглянул на Феликса, а увидев вооруженное сопровождение, отступил внутрь и показал на дверь жильцов.
Ядвигу-маму он застал за каким-то шитьем, а Ядвигу-дочь за книгой. Но всё, что находилось в их руках, в одно мгновение оказалось на полу. Обе бросились к нему.
Впрочем, долго поговорить не удалось. Феликс буквально валился с ног. Едва попили чай, и он выслушал семейные новости, рассказ о том, как Ядвига сумела пробиться к градоначальнику, плакала и умоляла его, чтобы с Феликса хотя бы временно, пока заживет рана, сняли кандалы, как этот господин пытался галантно успокаивать: «Что вы, что вы, мадам, не надо такой красивой женщине так расстраиваться! Да еще из-за кого? Из-за каторжника!» Градоначальник обещал, но своего слова не сдержал.
Наслаждаясь мелодикой польской речи, знакомыми с детства интонациями, Феликс вспоминал и другую сестру, и их чудесную мать, перед глазами возникали лица жены и сына. Сегодня успел лишь телеграммой сообщить им о своем неожиданном освобождении.
Он всеми силами старался не терять внимания, следить за словами Ядвиги. Но глаза стали мигать и слипаться, веки напрочь отказывались возвращаться в исходное положение, а подбородок настойчиво искал дополнительную опору.
Глава 3
Знамена красные, а власти разные
Вставши рано утром, Феликс убедился, что вечернее ощущение от убогого жилья сестрицы было верным – комната маленькая, темноватая и сырая. А их теперь уже трое. Племянница, младшая Ядвися, заметно повзрослела, учится в фельдшерском училище, служит в военном госпитале. Последний раз он её видел во время суда и оглашения приговора. Прошло уже около года.
Да, с помещением что-то надо решать. Причём не откладывая. Может, зря так поспешно отказался от предложенных товарищами вариантов. Там им было бы лучше… Наверное, можно ещё переиграть этот поспешный отказ.
Но сейчас уже надо бежать, времени мало, «бардзо мало часу». С утра заседание в Моссовете. Давно привыкший думать и говорить по-русски, Феликс после вчерашней встречи с соратницей по подполью и вечерней беседы с сестрой, поймал себя на том, что и мысли вдруг стали перескакивать на польский.
Может быть, на это настраивало и предстоящее – наряду с делами в Московском совете, выступлениями на митингах с требованиями мира, с критикой Временного правительства, обличениями «революционного оборончества» эсеров и меньшевиков, ему была поручена работа среди осевших в городе поляков. Они и по довоенной переписи были на третьем месте среди московского люда. А теперь и вовсе их оказались здесь многие тысячи, а по России, пожалуй, и миллионы – мобилизованные в начале войны солдаты запасных полков, эвакуированные железнодорожники, рабочие заводов и фабрик, просто беженцы и такие же, как он сам, освобожденные из тюрем, возвращающиеся из ссылки.

Юзеф Пилсудский.
[Из открытых источников]
То, что в нынешней войне поляки находились в обеих противоборствующих армиях, ни для кого не было секретом. Даже однопартийцы на фронте воевали, по сути, сами с собой. Вот Юзеф Пилсудский за германцев, а член его же партии социалистов прапорщик Матушевский за Россию. И тот и другой готовы увлечь за собой ещё неопределившуюся, но вооруженную толпу.
Неразбериха творилась и среди москвичей. Царя нет. Но кто сегодня реальная власть в Первопрестольной? Моссовет, сменивший городскую думу? Или комиссар Временного правительства? А, может, бывший председатель губернской земской управы полковник Грузинов, только вчера явочным порядком возглавивший московский гарнизон и уже на следующий день обратившийся с воззванием к населению: «Дело сделано. Переворот совершен. Долг каждого вернуться к своей работе»?
Нет, революция пока только обнажила зло, разъедающее общество. И зло ещё должно погибнуть. Это будет! Обязательно будет! Чтобы ускорить окончательную победу, необходимо вселить в массы уверенность в этом, чтобы ими не овладели ни испуг, ни сомнение, чтобы они сплотили ряды. Первостепенная задача – вдохнуть мужество и сознание необходимости борьбы.
Нужны как те, кто воздействует на умы, так и те, кто вливает в душу и сердце уверенность в победе. Нужны ученые и поэты, учителя и агитаторы… Феликс вспоминал, какое впечатление произвела на него прочитанная в юности книга под названием «С поля борьбы» о страданиях, выдержке и мужестве борцов за народное счастье. Она была сильнее многих аргументов.
Да, он совсем недавно не знал, выживет ли. Но в его душе никогда не зарождалось сомнения в правоте дела. Даже после 1905 года, когда казалось, что на долгие годы все надежды похоронены в потоках крови, когда они распяты на виселичных столбах, когда тысячи борцов за свободу были брошены в темницы или в снежные тундры Сибири, он не терял уверенности. Приходил к твердому выводу: если бы предстояло начать жизнь сызнова, то начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Просто по органической необходимости…
На пленуме Московского совета развернулись горячие дебаты. Меньшевики и эсеры, по сути, солидаризовались с Грузиновым. Дзержинский и другие большевики с энтузиазмом и решительностью поддержали выступление Петра Смидовича:
– Временное правительство считает, что все уже сделано. Оно призывает все население возвратиться на свои места и заняться мирной работой. Мы с этим не согласны. Революцию вовсе нельзя считать оконченной! До тех пор пока требования пролетариата не будут удовлетворены, мы не должны считать дело завершенным. Мы призываем товарищей рабочих тесней сплотиться вокруг общего дела, стойко и твердо добиваться осуществления своих требований. Это немедленный созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Всеобщая амнистия. Свобода стачек и собраний. Немедленное издание новых законов, определяющих права человека и гражданина…
За поддержку широких масс шла ежедневная энергичная и ярая, а порой и кровопролитная борьба. Именно сейчас, пока нет царя ни в Питере, ни в голове, пока умы опьяняет долгожданная революционная свобода, когда анархия приравнена к порядку, когда грабь награбленное, – самое время пополнять свои ряды. В демократы записались и биржевики, и недавние ярые монархисты, и толстосумы-кадеты, и геройствующие террористы-эсеры, и трусоватые, склонные к компромиссам меньшевики. Лакомые и громогласные обещания, сопровождаемые биением в грудь, звучат из самых разных уст, на митингах и собраниях, в газетах, листовках и транспарантах.
Только что прибыл в Первопрестольную личный представитель председателя Думы Родзянко пятидесятилетний Александр Ледницкий, поляк-дворянин, родившийся, как и Феликс, под Минском. В его миссию входило проинформировать местные власти о событиях в Петрограде и заодно привлечь на сторону Временного правительства польское общество. Он был адвокатом и считался очень опытным оратором. Так что и с ним, возможно, предстояло публично сразиться Дзержинскому, за два неполных дня уже выступившему на десятке многолюдных собраний.
Буржуазные партии тоже не дремлют – ведут активную агитацию, пытаются сформировать воинские части для подавления революции или, по крайней мере, добиться того, чтобы поляки не участвовали в «чужих русских делах», а решали исключительно свои, национальные проблемы. И у них тоже есть голосистые агитаторы.
Партия Дзержинского, Социал-демократия Королевства Польского и Литвы, твердо стоит на большевистских позициях. В ней немало надежных, проверенных товарищей. Причем не только в Москве и Петрограде, но и, как сообщают, в Харькове, Одессе, Севастополе, Иркутске, Минске. Группы СДКПиЛ сложились ещё и в Курске, Самаре, Царицыне, Смоленске, Гомеле, Луганске… Нужно организационно сплотить их всех, разъяснить ситуацию и задачи, направить на массовую работу среди солдат, рабочих, переселенцев. Тогда это станет реальной силой.
Всего день пришлось Феликсу походить в шинели и сером тюремном облачении, а там сестра принесла вполне приличное пальто и костюм из Польского комитета помощи беженцам. Был и такой. И, как поведала Ядвися, активно работал. Их связи тоже могли пригодиться.
Так что 3 марта на организационное собрание московской группы членов СДКПиЛ Дзержинский явился уже в почти забытой гражданской одежде.
Первым, кто буквально бросился к нему, как только Феликс переступил порог, был недавний сосед по Бутырке Станислав Будзыньский. Щуплый, белобрысый, бледный, причем бледный именно особой такой матовой, тюремной бледностью, с пушком вместо усов, он казался ещё совсем мальчишкой. Но подпольное имя Стах этого двадцатитрехлетнего члена Варшавского комитета было уже известно, как и его искусство увлекать любую аудиторию своей энергией, азартом, мелодичным приятным говором и постоянными пословицами да прибаутками. Он и тут свой вид пояснил по-особому – «И камера, и комар – к кровососущим относятся».
Феликс испытывал к нему особое чувство – многими чертами Стах напоминал и его самого эдак пятнадцатилетней давности, и ещё одного симпатичного молодого рабочего паренька, которого три года назад определили в камеру к Дзержинскому в Варшаве.
Он вообще заметил, что лучше всего чувствует себя среди простого трудового люда, особенно молодых рабочих. Тут больше простоты и искренности в общении, меньше условностей в быту, а интересы и заботы понятны и близки. Размышления и убеждения перестают быть чем-то отвлеченным, становятся кровью и плотью, приобретают силу.
Оценивая последние годы, эмиграцию, заключение, когда не мог непосредственно и постоянно жить этой простой повседневной жизнью, он прямо-таки физически ощущал, сколько сил и крепости из-за этого потерял. Их можно восполнить только из того же благотворного источника. Молодость и ее энергия вернутся – в этом был уверен. Дело не в возрасте, не в физическом здоровье, дело в душе, в желании и умении шагать рядом и вровень с этой молодежью.
Крепко обнялись они с ещё одним старым добрым товарищем, коренастым, бровастым и широкоскулым, тоже ещё не разменявшим третий десяток Эдвардом Прухняком по кличке Север. Рядом со Стасем Будзыньским он выглядел умудренным и закаленным ветераном. Впрочем, так оно и было – в партии с 1903 года, прошел и первую революцию, и ссылки, и отсидки, и школу Ленина в Лонжюмо под Парижем. Много месяцев Феликс провел с ним в одной камере Варшавской цитадели. Быстро тогда нашли общий язык. Читали, учились, беседовали. Будто совсем недавно это было. Однако уже три года минуло. Непростых три года. Тюремное время кажется непомерно длинным ровно до тех пор, пока не становится прошедшим. Обрадовала и встреча со Стасем Бобинским…
В общем, костяк у них образовался крепкий, проверенный. А всего собралось человек пятьдесят. Приняли резолюцию о единстве интересов польского и русского пролетариата, поддержке революции в России и вступлении в ряды большевиков. Закрепили на бумаге, что «на основе братского соглашения всех народов польский вопрос найдёт своё полное разрешение, и польский пролетариат, свободный и объединенный, примет участие в дальнейшей борьбе за осуществление социализма».
Затем вышли на улицу и, развернув красные флаги, с пением «Варшавянки» направились к зданию думы.
А вот Смидовичу и Обуху в это время довелось вести очень непростые переговоры с полковником Грузиновым в здании кинотеатра «Художественный» на Арбатской площади, где расположился штаб гарнизона.
Казалось, соглашение срывается. Но все изменили слова только что приехавшего из столицы офицера. Он рассказал о петроградских расправах солдат над командирами и призвал к сдержанности и разумной тактике. Теперь борьба пошла по поводу каждого параграфа и слова проекта приказа.
Совершенно обессиленный, поздно ночью Смидович приехал в Моссовет. Он ещё не закончил свой доклад, когда из штаба привезли пакет с окончательным текстом. И оказалось, что он изменен в самых важных пунктах. В частности, солдаты не могли выбирать общегородской совет.
Смидович огласил текст, пояснил смысл подлога, но тут же на него с обвинением в предательстве набросилась секретарь Пресненского комитета Мария Костеловская. Женщина отважная, но чрезвычайно импульсивная, по заданию партии жившая в Финляндии и обеспечивавшая нелегальный переход границы, а на днях руководившая операцией по захвату типографии Сытина в Москве. И она, и Землячка изначально не хотели никаких переговоров и постоянно обвиняли Смидовича, Ногина и Обуха в пособничестве соглашателям.
Дзержинскому показалось, что строгих революционных барышень раздражали не только слова и дела, но уже и сам вид и инженера, и врача – их непременные «старорежимные» костюмы с жилетом и галстуком, красный автомобиль электростанции «Общества 1886 года», регулярно подвозивший Смидовича к квартире в 7-м Рогожском переулке, к месту службы у Каменного моста и к зданию Думы.
Весь президиум Моссовета уже несколько дней работал практически без сна. При этом разногласия между левыми и «умеренными» в большевистском руководстве постоянно давали о себе знать, отнимали время и мешала делу. День и ночь без перерыва приходили делегации от рабочих, солдат, студентов и просто горожане – за разъяснениями, за помощью, а то и, наоборот, с предложением своих услуг. Каждому терпеливо растолковывали ситуацию, что-то советовали, а то и давали какие-то поручения. Но возникали все новые и новые исключительно «архисрочные дела». Революция спать не ложится.
Через неделю в ответ на приказ властей всем приступить к работе Московский комитет большевиков устроил небывалую общегородскую демонстрацию. На улицу вышло полмиллиона рабочих, безоружных солдат с флагами и транспарантами. Эта красно-серая лавина стекала с Лубянской площади на Театральную и разливалась по всему городу. В ней приняли участие и шесть тысяч поляков, причем из обеих противоборствующих партий – СДКПиЛ и ППС.
Стало ясно, что остановить такую массу уже не смогут ни приказы, ни запреты, ни пикеты, ни показные парады, проводимые полковником Грузиновым. Да ведь и Временное правительство уже отменило военный порядок управления бывшей столицей. Поставили во главе городской администрации своего комиссара – земского деятеля либерального крыла и видного масона Михаила Челнокова. Тот и недели не пробыл в должности. Успел лишь амнистировать политзаключенных, легализовать деятельность политических партий да отменить военную цензуру. А потом его забрали в Петроград руководить передачей Русского музея из ведения упраздненного Министерства по делам двора.
Назначили другого либерала, кадета, врача из дворян Кишкина, прежде уже выбранного Комитетом общественных организаций. Он пытался усилить свое влияние, объединив кадетов с эсерами и меньшевиками. Но ни Комитет общественных организаций, ни оба совета, параллельно существующих в здании Думы, тоже не хотели терять инициативы. КОО перехватил реальные распорядительные полномочия в городе, взяв на себя ответственность за бесперебойные поставки продуктов, содержание милиции и московского гарнизона.
Когда властей много, значит, по сути, их и вовсе нет. Стало казаться, что всё в городе происходит как бы само собой.
Феликс был все время в движении – в совете, на митингах, на фабриках, в солдатских частях. То на Страстной, то у Никитских ворот, то на Пресне. Его пламенным речам, их логике и твердому, решительному тону верили, за ним шли.
Это была воплощенная мечта, его стихия, его настоящая жизнь, кипучая, богатая радостями. Он был поистине неутомим, вездесущ, полон деятельной инициативы и энергии. Его воля и энтузиазм будто переливались через край, расплескивались, заражали окружающих. В яром сегодня, в буйстве революционной стихии, время суток окончательно перепуталось, и теперь уже на новый адрес сестры в просторную и светлую комнату в Успенском переулке неподалеку от сада «Эрмитаж» Феликсу удавалось добираться едва ли не к утру.
Но и сестра, и племянница замечали, что за внешней бодростью и бравадой день ото дня Феликс чувствует себя хуже и хуже. Участились приступы кашля, хрипы. Да и выступать в таком состоянии становилось все сложнее. Хотелось, очень хотелось каждый день вдыхать этот воздух революции полной грудью, но увы…
Из-за предельного истощения возникла угроза рецидива туберкулеза, подхваченного, похоже, весной 1901 года в Седлецкой тюрьме, когда целый месяц ухаживал за тяжело больным другом девятнадцатилетним Антоном Росолом. Зная, как важен для того свежий воздух, двадцатичетырехлетний Феликс каждый день на своих плечах выносил сокамерника с четвертого этажа в тюремный двор на прогулку. А сам ведь он тоже после долгих месяцев тюрьмы был не в лучшей физической форме. В результате и легкие подхватили заразу, и сердце не выдержало такой нагрузки.
И что? Опять? Вот сейчас, когда он на свободе, среди товарищей, в кипучей революционной лаве долгожданных и многообещающих дел? Что может быть глупее и обиднее!
Его снова осмотрел Обух и в результате настойчиво прописал постельный режим и лечение в лазарете, недавно организованном в загородном доме бывшего начальника московской полиции в Сокольниках. Рядом был Ботанический сад. По его заснеженным аллеям гуляли, наслаждаясь мартовским солнцем, все пациенты. В основном это были такие же, как Дзержинский, освобожденные из тюрем или вернувшиеся из сибирской ссылки соратники, больные, изможденные, часто не имевшие ни родственников, ни жилья, ни средств к существованию.
Тут уже у Феликса было время не только на отправку телеграммы и открытки, но и на более подробные письма жене:
«Москва, 18 марта 1917 г.
Дорогие мои Зося и Ясик!
Теперь уже несколько дней я отдыхаю почти в деревне, за городом, в Сокольниках, так как впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки. Я немного захворал, но сейчас, после нескольких дней отдыха в постели, лихорадка совершенно прошла, и я чувствую себя вполне хорошо. Врач также не нашел ничего опасного, и, вероятно, не позже, чем через неделю я вернусь опять к жизни.
А сейчас я использую время, чтобы заполнить пробелы в моей осведомленности и упорядочить мои мысли…
Я уже с головой ушел в свою стихию.
Твой Фел.».
Однако долго находиться в лазарете он не смог. Больничная тишина, безусловно, была иной, чем тюремная, но и она постоянно рождала жгучие волны досады. Несмотря на хворь, накопившаяся в заточении энергия срочно требовала выплеска. Мысли роились в голове. Звали к делам. Он, Феликс, нужен! Нужен там! Ну хорошо, повалялся, почитал, подлатал своё здоровье – и ладно. Казалось, он сумел загипнотизировать свой организм, заставил его, на удивление врачам, быстро справиться с болезнью и вернуться к работе.
В Сокольниках ещё сугробы, а по центральным улицам уже журчат ручьи. Правда, весна, как и революция, приносит не только радостное пробуждение жизни, но и обнажает затаившиеся под снегом мусор и грязь. Радоваться солнцу и голубому небу, конечно, хорошо, но необходимость зовет взяться за метлы и лопаты. Радость должна быть чистой.
Через неделю товарищ Дзержинский уже проводил конференцию Московской группы СДКПиЛ. Бледный и до конца не оправившийся, с палочкой, но, как всегда, сверкающий глазами, поднимающий дух высоким, срывающимся голосом, он под аплодисменты зачитывает обращение «Ко всем русским рабочим»:
– Мы, польские рабочие, объединенные под знаменем социал-демократии, обращаемся к вам, чтобы громко на весь мир сказать то, что вы уже знаете: мы с вами, товарищи. Мы с вами и теперь, как были с вами и раньше, во все время наших общих страданий и нашей общей славной борьбы 1905 года. Наши общие усилия и жертвы не пропали даром. Под мощным ударом наших и народных, солдатских рук пало навсегда царское самодержавие. Нет больше палача рабочего класса и всех народов, населяющих Россию…
Феликс смотрел в зал, на своих земляков, но видел и другие лица, тех, кто уже не мог услышать эти слова, встать в сегодняшние ликующие ряды, тех, кто положил свои жизни на священный алтарь народной свободы. Десятки, сотни лиц, за долгие годы борьбы крепко засевших в память Юзефа в тюрьмах и ссылках, на этапах и каторжных работах, у эшафотов и расстрельных стен, стывших в продуваемых насквозь, зарешеченных вагонах, месивших под звон кандалов, сквозь снег и дождь грязь сибирского бездорожья.
Все следующие дни Феликса можно было снова встретить горячо спорящим на заседаниях Моссовета, в мастерских польских железнодорожников, в казармах запасных полков, разъясняющим особенности текущего момента, цели и задачи будущей борьбы. Важно было взять власть в городе мирным путем, а для этого на выборы в Московский совет должны быть выдвинуты не чиновники и офицеры, а реальные представители трудящихся.
27 марта Временное правительство выступило с пафосным обращением за подписью министра-председателя князя Львова:
«Русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной и подорванной в жизненных своих силах. Эти начала будут положены в основу внешней политики Временного правительства, неуклонно проводящей волю народную и ограждающей права нашей родины при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников.
Временное правительство свободной России не вправе скрывать истину от народа – государство в опасности. Нужно напрячь все силы для его спасения. Пусть ответом страны на сказанную правду будет не бесплодное уныние, не упадок духа, а единодушный порыв к созданию единой народной воли. Она даст нам новые силы к борьбе и приведет нас к спасению.
Временное правительство, давшее торжественную клятву служить народу, твердо верит, что, при общей и единодушной поддержке всех и каждого, и само оно будет в состоянии выполнить свой долг перед страной до конца».
Ответом на эту демагогическую и высокопарную «правду» стала сермяжная реальность – фронтовой съезд в Минске. Его участников набралось далеко за тысячу. Они прибыли прямо из-под огня, из промерзших траншей и окопов. Настроенные революционно и решительно. Программа немедленного окончания войны воспринималась на передовой куда успешнее, чем в тылу.
Среди солдат московского гарнизона, как и почти повсеместно в запасных частях, мнения были все же разные. Сказывалось традиционно сильное влияние эсеров и меньшевиков. Надо было срочно изменить этот баланс. С этой целью МК образовал специальную комиссию, поставив во главе её энергичного и популярного товарища Дзержинского.
Первым делом следовало восстановить в полках и командах крепкие ячейки большевиков и затем создать надежные отряды Красной гвардии. Отныне шинель, гимнастерка и сапоги стали для Феликса привычной повседневной одеждой. А многие его товарищи-поляки, члены РСДРП, и вовсе решили действовать изнутри. С этой целью записались в добровольцы и надели погоны.
Апрель вообще выдался бурным и противоречивым. Возвратившегося в Петроград Ленина восторженно и многолюдно встретили на Финляндском вокзале. Но буквально вслед за тем предложенные им тезисы дальнейшей борьбы многие соратники, товарищи по партии, не поддержали, отмолчались, а то и выступили против.
Лев Каменев даже опубликовал статью «Наши разногласия». И она действительно вызвала немалые разногласия в партии. Нечеткость позиций в руководстве расшатывала партию, порождала различные трактовки и слухи, играла на руку противникам. С прибытием Ильича буржуазная печать и так уже активно сеяла клевету о тайных связях вождя с Германией, о его предательстве, провокаторстве и даже шпионаже. Лично против Ленина инициировались многочисленные выступления, митинги и демонстрации. Подговорили даже раненых и инвалидов войны. Искалеченные люди в бинтах, с костылями, несчастные жертвы бойни, развязанной ради наживы капиталистов, по указке тех же капиталистов, через силу и боль шли требовать… чтобы калечили следующих, их же сыновей и братьев. Это было действительно страшное, в первую очередь своим неприкрытым цинизмом, зрелище.
Хорошо знакомый Дзержинскому по сибирским этапам Ираклий Церетели резко возражал Ленину: «Если бы власть была захвачена в первые дни, то в ближайшем будущем революция кончилась бы величайшим поражением. Расторжение договоров с союзниками повело бы нас к разгрому извне. И глубокая реакция против социализма воцарилась бы в Европе, Интернационал был бы раздавлен… Нельзя изолировать себя от всего народа и от сознательного пролетариата». Меньшевик Чхеидзе и вовсе предрекал: «Вне революции останется один Ленин, а мы все пойдем своим путем».
В ход были пущены практически все средства. Вернувшегося, причем уже не через Германию, а легально, с помощью союзников, из десятилетней эмиграции идеолога эсеров Чернова революционный Петроград встречал не менее восторженно и пышно, чем Ленина. Резкое и категорическое, порой абсолютно бездумное и эгоистическое размежевание политических сил и течений развивалось бурно и повсеместно.
В Москву вести доходили с некоторым опозданием и в различных интерпретациях. Недавние оборонческие настроения и буржуазные лозунги «Война до конца!», «Долой германский милитаризм!», «Рабочие – к станкам!», казалось, уже были окончательно вытеснены противоположными – «мира без аннексий», «приступа к мирным переговорам», «прекращения травли товарищей рабочих». Широко развернулись требования мира, земли и хлеба. При этом всё яснее становилось, что имеющееся правительство не может и не хочет ничего этого дать. Скандальная нота министра Милюкова, его клятва в верности странам-союзницам вновь разогрела страсти. Многолюдная демонстрация на Невском проспекте под лозунгом «Вся власть Советам!» закончилась кровавыми столкновениями рабочих с контрреволюционными силами…
Большевики решили, никак не оттягивая, провести городские и губернские конференции и прямо в конце апреля созвать в Петрограде первую легальную Всероссийскую конференцию. Товарища Дзержинского делегировали в качестве представителя как Московской области, а это тринадцать центральных губерний, так заодно и всех польских социал-демократов.
Глава 4
Апрельские прения
Выйдя из широких дверей Николаевского вокзала к величественному памятнику Александра III и проследовав практически через весь город на Петроградскую сторону, и Дзержинский, и недавно вернувшийся из поездки на фронт Ногин, и Смидович, и Будзыньский, и Бобинский, и другие приезжие живо обменивались наблюдениями.
Они достаточно быстро поняли, что их московская революционная суматоха все же несравнима с петроградской. Энтузиазм, жаркие споры на улицах, демонстрации, митинги, флаги, фонарные столбы, сплошь покрытые чешуёй разномастных листовок, такие же фасады зданий, трамваи, лозунги, речи, суета… Всё на первый взгляд похоже. Только в Первопрестольной многое делалось как-то осторожнее, аккуратнее, деликатнее, в старании избегать лишних потасовок и жестких конфликтов. Был у них в Москве и ещё один сдерживающий фактор – привычная оглядка на Питер, на верховную власть.
А здесь едва ли не каждый, даже на минуту взгромоздившийся не то что над толпой – над маленькой группкой прохожих, вот этой самой верховной властью себя уже и ощущал, без всякого сомнения вещал на любую тему, пыжился представиться влиятельной силой, законодателем политической моды, чуть ли не пророком.
Общественное мнение напоминало доверчивую гимназистку, раскачиваемую на качелях то одним лихим ухажером, то другим. У нее дух захватывает. А в них это рождает упоение, гордость, вожделение и пусть смутные, но вполне меркантильные надежды на будущее. Митинги на Невском вплотную соседствовали с длинными очередями к хлебным магазинам. Переполненные трамваи воспринимались каравеллами, плывшими по нескончаемому бурлящему людскому океану к новой, ещё не открытой, но загрезившей на горизонте счастливой и богатой земле.

Особняк Кшесинской в Санкт-Петербурге.
[Из открытых источников]
Перед двухэтажным гранитным дворцом императорской любимицы Матильды Кшесинской, куда с чердака Петроградской биржи труда недавно переместился партийный штаб большевиков, во множестве толпились солдаты, рабочие, студенты. На брусчатке мостовой дотлевали ночные костры. У ворот дежурили заспанные вооруженные матросы.
Москвичи предъявили свои делегатские удостоверения и прошли внутрь. Сразу бросилось в глаза, что анфилады залов, с примыкающим остекленным зимним садом, изящные и богатые альковные интерьеры балерины как-то нарочито не гармонируют с вновь завезенной, заметно более демократичной и практичной мебелью – столами, стульями, лавками. Вальяжность прежнего мира в ярком воплощении «гражданки Кшесинской» нехотя уступала суровой и напористой необходимости мира нового.
Людей внутри, казалось. было лишь немногим меньше, чем снаружи. Пока регистрировались, пожали десятки рук, знакомых и незнакомых. Со второго этажа спустился Ленин и, заметив Дзержинского, с улыбчивым прищуром подошел к нему:
– Вот вижу, товарищ Дзержинский решительно разделяет мои взгляды. Уже сменил свой либеральный женевский костюмчик на боевую гимнастерку и революционную шинель. Они, кстати, вам идут ничуть не меньше. А кому-то представляются абсолютно неприемлемыми… – На последних словах он, не теряя добродушной интонации, чуть возвысил голос и даже полуобернулся в несколько притихший с его появлением зал.
Ленинскую статью в «Правде» под названием «О задачах пролетариата в данной революции» Феликс, конечно, читал. Ее штудировали и обсуждали все московские партийцы. Многие считали крайне радикальной, но Дзержинскому, всегда ценившему реальные и скорые дела, зримые цели и конкретные задачи, она в целом понравилась. В ней была четкая, ясная оценка ситуации и достаточно подробная программа действий.
«Кончить войну истинно демократическим, не насильническим миром нельзя без свержения капитала»? Безусловно. «Переход от первого этапа революции, давшего власть буржуазии, ко второму, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоев крестьянства». А как иначе? Пора! Пора! «Никакой поддержки Временному правительству». И это верно! Оно себя уже слишком дискредитировало и продолжает это делать. Соответственно – «Работа по переходу всей государственной власти к Советам рабочих депутатов». Логично и воодушевляюще звучала и основная цель – «не парламентарная республика, а республика Советов рабочих, батрацких и крестьянских депутатов по всей стране, снизу доверху. Устранение полиции, армии, чиновничества, конфискация и национализация всех земель в стране… Переход к контролю за общественным производством и распределением продуктов… Слияние всех банков страны в один общенациональный банк и введение контроля над ним…».
Вроде бы ничто не вызывало возражений, а к созданию нового, III Интернационала и сам Дзержинский призывал на Московской конференции. И предложенное слово «коммунистическая» в названии партии более определенно. Знаменем социал-демократии нынче кто только не прикрывается.
Может быть, хотелось прояснить отдельные тактические детали, но обсуждать их вот так, на ходу, в людной и говорливой гостиной он был не готов. Приехал Феликс сюда не столько говорить, сколько слушать. Многое упустил за время сидения. Потому решил быть кратким. Полушутливый тон вождя давал такую возможность:
– Конечно, Владимир Ильич. Но в Женеве альтернативой моей шляпе и костюмчику могли служить только, извините, российские каторжные одеяния. А теперь другие времена! Теперь вот Красную гвардию в Москве готовлю.
– Да, другие, совсем другие… И действовать надо по-другому. Совсем по-другому! – уже серьезным тоном произнес Ленин. – Вот об этом и будем говорить. Для этого и собрались. Кстати, как ваше здоровье-то после приснопамятной Бутырки? Вижу, палочка у вас в руках вовсе не из франтовства. И бледность, батенька, мне ваша не нравится. Может, сейчас, после конференции, самое время подлечиться чуток?
Таким же «подлечиться чуток» он и за границей провожал Феликса, который по совету знатока Мархлевского выбрал для отдыха и лечения остров Капри. Там кроме благостного климата обитала и большая русская колония. Туда раз в сутки из Неаполя ходил маленький пароходик.
Не последнюю роль в этом решении играло и соседство с Горьким. Дзержинскому удалось снять скромную комнату в пансионе неподалеку от прилепившейся к скале подобно осиному гнезду виллы «Спинола», в которой жил Алексей Максимович. Понравилась не столько комната, сколько балкон с видом прямо на море и скалы. Будто иллюстрация к любимому Мицкевичу:
Тем скалам – остаться здесь вечно,
Тем тучам – лить дождь бесконечно…
И молньям на миг разгораться…
Ладье моей – вечно скитаться.
Впрочем, дома он и не сидел, практически всеми днями пропадал у Горького на вилле или с ним же на берегу. Как-то Алексей Максимович повел Дзержинского посмотреть закат солнца с вершины горы Монте-Соляро. Теплый морской воздух и столь же теплые, продолжительные разговоры со знаменитым писателем тогда действительно быстро вернули его в строй.
Многие слова из тех бесед он вспоминал и обдумывал и в заточении, и сейчас? Говорили, что «Буревестник революции» нынче смотрит на происходящее в России без прежней романтики и, удивляя многих, посреди революционной стихии всерьез уповает исключительно на культуру и науку. Будто только они смогут спасти страну от гибели. Дзержинский пока ещё во многих делах «на новенького», надо вникать и разбираться, послушать, что говорят товарищи и в первую очередь Ленин.
Буквально через минуту разговора к ним присоединились Ногин и Смидович. Речь тут же зашла о положении в Москве и настроениях на фронте.
Ленин, чуть склонив голову, внимательно слушал, желая знать обо всем подробно, из первых уст. Задавал короткие вопросы. Затем заговорил о резолюции только что прошедшей Московской конференции. Поблагодарил за поддержку его идей. Но были и замечания, о которых он сказал прямо:
– Характеристику правительства как контрреволюционного я бы считал неправильной. С точки зрения буржуазной революции этого сказать нельзя. Но она уже окончилась. С точки зрения пролетарско-крестьянской – говорить это преждевременно. Выражать свою уверенность в крестьянстве теперь, когда оно повернуло к империализму и к оборончеству, по-моему, неосновательно. Сейчас оно вошло с кадетами в целый ряд соглашений. Поэтому я считаю этот пункт вашей резолюции политически неправильным.
А в третьем пункте вы прибавляете контроль. И кем он представлен? Чхеидзе, Стекловым, Церетели и другими руководителями мелкобуржуазного блока? Нет, дудки! Контроль без власти – пустейшая фраза. Ну, представьте, как я буду контролировать Англию? Для того чтобы ее контролировать, надо захватить ее флот. Что такое контроль? Если я напишу бумажку или резолюцию, то они напишут контррезолюцию. Не-ет, для того, чтобы контролировать, нужно иметь власть. Если это непонятно широкой массе мелкобуржуазного блока, надо иметь терпение разъяснить ей это, но ни в коем случае не говорить ей неправду. А если я заслоняю это основное условие контролем, я говорю неправду и играю в руку капиталистам и империалистам. «Пожалуйста, ты меня контролируй, а я буду иметь пушки. Будь сыт контролем», – говорят они. Они знают, что отказать народу сейчас нельзя. Без власти контроль – просто мелкобуржуазная фраза, тормозящая ход и развитие русской революции.
Беседовали уже с полчаса. Все это время рядом этаким кудрявым Санчо Панса нетерпеливо переминался Зиновьев, а с другой стороны от вождя неподвижно стоял, широко расставив ноги в тщательно начищенных сапогах незнакомый Дзержинскому худощавый, низкорослый человек в кожаной куртке, со спрятанной в черную бородку улыбкой и цепким взглядом сквозь пенсне. Почему-то пришла на ум слышанная в Сибири присказка «С черным в лес не ходи, рыжему пальца в рот не клади, лысому не верь, а с курчавыми не вяжись».
Владимир Ильич, спохватившись, отрекомендовал человеку в куртке москвичей по именам, а того представил как отважного и проверенного главу уральских большевиков товарища Якова Свердлова: «Мы с ним в переписке уже несколько лет, а встретились вот впервые».

Я. М. Свердлов за рабочим столом. 1918 г. [РГАСПИ]
Эти слова, пожалуй, можно было отнести к большей части собравшихся. Кто-то где-то с кем-то когда-то встречался, вместе боролся в подполье, создавал рабочие кружки, устраивал стачки и демонстрации, строил баррикады в 1905-м, виделся на тюремных прогулках, в ссылках, на этапах, в эмиграции, знал по партийным кличкам. Кто-то кого-то читал в партийной печати, о ком-то слышал.
Конечно, Феликс рад был встрече с давними соратниками – своим свояком Юзефом Уншлихтом, женатым на двоюродной сестре Софье, и Юлианом Лещинским. А вот, к примеру, нынешний посланец Грузии Филипп Махарадзе создавал марксистские кружки в Польше и сидел в той же Варшавской тюрьме, когда Феликс ещё был гимназистом. Встреч и разговоров было немало. Феликс понял, что при всем уважении к Ленину его нынешний план многие не одобряют или сомневаются в реальности, своевременности предлагаемых мер.
Конференция открылась не во дворце Кшесинской, а в более просторном и удобном зале расположенных неподалеку Стебутовских женских курсов, женского медицинского института. В президиум избрали Ленина, Зиновьева, Каменева, Сталина, Свердлова, Федорова.
Ленин предварил обсуждение краткой вступительную речью о том, что предвидение великих основателей коммунизма оправдалось – мировая война привела к революции. Честь начать её выпала на долю российского пролетариата, но русская революция – только часть великой международной революции.
Затем в докладе «О текущем моменте» Владимир Ильич дал расширенную и подробную трактовку уже знакомых собравшимся тезисов, обосновал и конкретизировал курс партии на подготовку и проведение социалистической революции. Говорил он живо, уверенно, по своему обычаю, всем корпусом разворачиваясь то влево, то вправо, постоянно следя за реакцией зала и как бы упреждая возможные вопросы, на некоторых моментах своих предложений останавливался подробнее, приводил дополнительные аргументы.
Встречали его слова одобрительными кивками, выкриками и аплодисментами. Но все ли были искренне убеждены? Не увезут ли с конференции свои сомнения? Не затаят ли разногласия, недоумения, которые затем непременно проявятся в делах? Они должны быть готовы четко и убедительно передать услышанное своим товарищам на местах. Причем утаить от них мысли, звучащие в кулуарах, тоже не совсем честно. Надо принципиально и открыто обсуждать все мнения.
Об этом наверняка думал не один Дзержинский, и едва докладчик закончил, он решительно поднял руку и внес предложение по порядку ведения:
– Из частных разговоров выяснилось, что многие не согласны принципиально с тезисами докладчика. Я вношу предложение выслушать доклады, выражающие и другую точку зрения на текущий момент, выслушать товарищей, которые вместе с нами пережили революцию и которые находят, что она пошла несколько по иному направлению, чем это обрисовано докладчиком.
Феликса поддержали. А Ногин тут же внес предложение заслушать Каменева в качестве содокладчика.
Лев Борисович встал. Начал, как бывалый оратор, с самого проверенного, надежного и универсального приема, с лести:
– Товарищи! Вы – самое авторитетное собрание. Вы представляете собрание, ответственное за всю будущность нашей партии, и я призываю вас наметить линию нашего поведения столь строго, столь определенно, чтобы дальнейших колебаний уже не происходило, и не надо было бы зарываться вперед и отдергивать назад.
Каменев стремился в очередной раз зафиксировать свою точку зрения, доказать, что буржуазно-демократическая революция у нас ещё не закончена, что не надо спешить – Россия никак не созрела для социалистической революции.
Но Дзержинский обратил внимание, что постоянный оппонент Ленина на этот раз держал себя скромнее, без обычного апломба, говорил без горячки, даже почти без эмоций. Его рыжая борода во время выступления если и двигалась, то по очень ограниченной амплитуде. И выражения в сравнении с его же газетными тирадами он выбирал предельно мягкие. Со стороны могло даже показаться, что он не оспаривает, а лишь уточняет и дополняет ленинские положения, как подмастерье великого, но утомленного живописца с его милостивого разрешения домалевывает какие-то фрагменты эпохального полотна.
Возможно, на его сегодняшнюю манеру повлияли активно ходившие разговоры о прошлом. Вспоминали, как в ноябре 1914 года Каменев проводил нелегальное партийное совещание с членами большевистской фракции IV Государственной думы. Участники были арестованы и преданы суду. А сам Каменев, нарушив принятую этику, тщательно выгораживал себя, заявляя, что по вопросу о войне не был согласен ни с Лениным, ни с ЦК. В итоге получил самое мягкое наказание, вызвав презрение многих товарищей.
В жизни Феликса бывали подобные ситуации, но вел он себя иначе. В июле 1905 года руководил Варшавской партийной конференцией, проходившей в лесу в Дембах Вельских. При виде нагрянувшей полиции товарищи предложили ему бежать. Он действительно мог. Но остался и был задержан вместе с большинством участников. При этом взял на себя всю ответственность за нелегальные материалы, обнаруженные полицией. Назвался Яном Эдмундовичем Кржечковским, имея фальшивые документы на это имя. Перед определением в тюрьму у него было аж две возможности бежать. Сначала это предложили солдаты, разговорившиеся с ним на тему тягот своей службы. Затем помощник пекаря вместе с хлебом прихватил одежду пекаря. Но Дзержинский ни в какую не собирался оставлять товарищей.
Каменев другой… Кто-то ещё рассказал, что всего два месяца назад из Ачинска он посылал приветственную телеграмму отказавшемуся от престола Михаилу Романову, пафосно именуя того «первым гражданином России». Это авторитета внутри партии тоже не добавляет. Закончил свою речь Каменев так:
– Построения товарища Ленина и резолюция страдают одним: рисуя в общем и целом совершенно правильно перспективу русской революции, они оставляют нас, активных политиков, без программы-минимум, без того, с чем мы должны работать сейчас, вокруг чего мы должны сплотиться. Это – великолепная программа развития революции, но без конкретных руководящих указаний для нас как активных руководителей политической партии.
Ленин, конечно, тут же возразил:
– Товарищ Каменев ловко сел на конька об авантюризме. Он утверждает, что, говоря против лозунга «Долой Временное правительство», мы проявили колебания…
При этом Владимир Ильич широко развел руки и будто бы даже добродушно улыбнулся:
– Я согласен с ним: колебания от линии революционной политики, конечно, были, и этих колебаний надо избегнуть. В чем состоял наш авантюризм? Мы желали произвести только мирную разведку сил неприятеля, но не давать сражения. Вместе с правильным лозунгом «Да здравствуют Советы рабочих и солдатских депутатов!» был дан неправильный: «Долой Временное правительство».
В момент действия брать «чуточку полевее» было неуместно. Меньшевики и К° треплют слово «авантюризм», но вот у них-то действительно не было ни организации и не было никакой линии. У нас есть организация и есть линия. Были ошибки? Да, были. Не ошибается только тот, кто не действует, а организоваться хорошо – это трудное дело.
После Каменева выступить в прениях записалось более двух десятков делегатов. Его точку зрения поддержал Алексей Рыков, партиец уважаемый, член ЦК ещё с Лондонского съезда, активный участник 1905 года, возглавлявший одно время Петербургский комитет и тоже только недавно вернувшийся из ссылки в Нарым:
– Откуда взойдет солнце социалистического переворота? Я думаю, что по всем условиям, обывательскому уровню, инициатива социалистического переворота принадлежит не нам. У нас нет сил, объективных условий для этого. А на Западе этот вопрос ставится приблизительно так же, как у нас вопрос о свержении царизма. Мы должны сделать так, чтобы дать размах началу. Перед нами стоит вопрос о пролетарской революции, но мы не должны переоценивать сил.
В этот момент кто-то из сидевших позади Феликса вполголоса заметил:
– Почему-то у нас все, кто приехал с востока, ждут революцию с запада. А те, кто вернулся с запада, считают, что она может родиться и здесь.
Не мог не принять участие в полемике и только что прибывший из туруханской ссылки Андрей Бубнов, когда-то вместе с Подвойским и Фрунзе организовавший знаменитую стачку в Иваново-Вознесенске. Он был и на Стокгольмском съезде, и на Пражской конференции.
– Я бы сказал, что буржуазная революция закончилась, а пролетарско-крестьянская в разгаре, а может быть, уже и начинается момент перехода к осуществлению своеобразных переходных форм к социалистической революции. И если сейчас создастся блок германского пролетариата с русским революционным народом, то тогда мы, может быть, поведем настоящую войну против французской и английской буржуазии.
На этих словах Андрей решительно взмахнул рукой, будто в ней находилась кавалерийская шашка и он уже вел свой интернациональный эскадрон на общего врага.
Тут из-за стола президиума встал Иосиф Сталин. Начал достаточно примирительно, короткими ясными фразами, не спеша выговаривая каждое слово. Люди уже устали, и восприятие было совсем не то, что в начале дискуссии.
– Товарищи! Разногласие – в вопросе о контроле. Правительство говорит нам: «Уничтожьте пропаганду против войны, иначе мы уйдем». По аграрному вопросу правительство также не может идти навстречу интересам крестьян, интересам захвата последними помещичьих земель. Нам говорят: «Помогите нам обуздать крестьян, иначе мы уйдем». «Необходимо наступать на противника, вдохните энтузиазм в солдат, иначе мы уйдем». И после этого предлагают контроль. Это смешно! Вот почему я предлагаю поправку Бубнова о контроле не принимать.
Всё это время Ленин сидел, чуть склонив голову набок, будто наставив чуткое ухо на говорящего, добродушно и лукаво прищурившись, изредка черкал что-то на листе бумаги.
Когда делегаты подошли к обсуждению резолюции по национальному вопросу, разногласия вновь явились нешуточные. Это было ожидаемо уже после заседании секции, разговоров в перерывах. Речь ведь шла о будущем устройстве государства. И о принятии этого устройства всем населением империи.
Доклад делал Сталин. Месяц назад в «Правде» он резко выступил против эсеровской газеты «Дело народа», утверждая, что просто неразумно добиваться для России устройства федерации, самой жизнью обреченной на исчезновение. Но сейчас, видимо, под воздействием Ильича его позиция несколько смягчилась:
– Наша точка зрения на национальный вопрос сводится к следующим положениям: а) признание за народами права на отделение; б) для народов, остающихся в пределах данного государства, – областная автономия; в) для национальных меньшинств – особые законы, гарантирующие им свободное развитие; г) для пролетариев всех национальностей данного государства – единый нераздельный пролетарский коллектив, единая партия.
Феликс с самого начала записался на выступление. Предложенная резолюция рушила всю с трудом созданную политическую линию польских социал-демократов на единение с РСДРП, его многолетнюю работу, играла на руку националисту Пилсудскому. Он твердо решил заявить об опасности расчленения не только империи, но и пролетариата, и самой революции по национальным угодьям, что могло бы привести революцию к подавлению по частям.
Дзержинский искренне поражался, как можно не замечать, что национальный и даже губернский сепаратизм уже начался. Все стали требовать автономии, а иногда явочным порядком фактически вводить ее. Великую империю могли просто растащить по норам и углам. И при этом части единого и могучего организма по одиночке окажутся нежизнеспособны. Подрыгаются в этой свободной агонии и будут кем-то с удовольствием проглочены. Не только ведь Финляндия заговорила об отделении, не только Кавказ, но и Украина, Крым. Даже Сибирь и Поволжье стали заявлять о том же.
Решив выступить, Феликс при этом испытывал не очень приятные чувства от того, что становится на одну сторону с Георгием Пятаковым. Подчас ведь бывает важно не только «что», но и «с кем». Вместе со своей гражданской женой немкой Евгенией Бош эти как бы киевляне всегда отличались непостоянством и капризным упрямством. Дзержинскому, как и всем, знававшим их в эмиграции, они запомнились именно этим. В спорах чета предпочитала не столько аргументы, сколько высокие тона. Рассорившись со всеми, они демонстративно покинули редакцию журнала «Коммунист», уехав в Швецию. А теперь чувствовалось, что Пятаков просто горит желанием дать реванш Ленину. Но начал он осторожно:
– Так как со многим мы согласны, то я позволю себе выделить только то существенное, что специально отличает нашу позицию от позиции докладчика. Социалистически организованное хозяйство должно охватывать весь мир, или достаточно большую часть мира, должно неизбежно охватить целый ряд наций. Поэтому с чисто хозяйственно-экономической точки зрения независимость наций является моментом устарелым, невозможным, отжившим. Требование независимости взято из другой исторической эпохи, оно реакционно, ибо хочет повернуть историю вспять. Иной борьбы за социализм как борьбы под лозунгом «Прочь границы», борьбы за уничтожение всяких границ, мы и представить себе в данный момент не можем.
Дзержинскому стало ясно, что Пятаков, начинавший когда-то с анархизма, снова вспомнил былые замашки – предлагал рассматривать национальный вопрос исходя из того, что победа социалистической революции возможна только одновременно во всём мире или в большинстве стран. Тут он, конечно, подставился. Это уловил и Ленин, обратившись к Пятакову как делегату Украины:
– Мы хотим братского союза всех народов. Если будет Украинская республика и Российская республика, между ними будет больше связи, больше доверия. Если украинцы увидят, что у нас республика Советов, они не отделятся, а если у нас будет республика Милюкова, они отделятся!
Приведя в пример не только Украину, но и Польшу, Ленин полностью поддержал резолюцию, озвученную Сталиным. Дзержинскому не оставалось ничего другого, как, не сдерживая своих мыслей и эмоций, выступить против них обоих:
– Товарищи, речь товарища Ленина меня не убедила: в его речи не было того ответа, какой товарищ должен был бы дать. Я скажу, что если товарищ Ленин упрекает польских товарищей в шовинизме, то я могу его упрекнуть в том, что он стоит на точке зрения польских, украинских и других шовинистов. Не знаю, что лучше. Я на эту тему совершенно не буду распространяться…
Товарищ Ленин сказал, что русские должны быть по отношению к сепаратистскому движению совершенно нейтральны, а польские социал-демократы должны с ним бороться. Какая это социал-демократическая точка зрения? Наши позиции должны быть одинаковыми. Разве интересы польского и русского пролетариата не совершенно тождественны?
Товарищ Ленин не прав, говоря, что весь польский парод, вследствие ужасного гнета русского правительства, был проникнут одной мыслью о мести москалям. Это неверно. Кто в 1905 году был в первых рядах вместе с русской революцией? Разве не польские рабочие? И разве на их знаменах была месть москалям? Этого не было. Напротив, этот период совершенно уничтожил тот национализм в умах рабочих, при помощи которого господствующие классы думали овладеть собственным населением.
Товарищ Ленин спрашивает, даем ли мы конкретный ответ, и говорит, что мы его не даем. Нет, мы даем. Наш конкретный ответ: национальный гнет может быть уничтожен только при полной демократизации государства, борьбой за социализм, сепаратистские же стремления есть стремления борьбы с социализмом. Мы конкретно высказываемся против права наций на самоопределение.
Феликс сел сопровождаемый одобрительными возгласами и хлопками и питерцев, и представителей национальных окраин. Он необычайно волновался; было заметно, что ему трудно владеть собой. Но, скорее всего, его худощавый, изможденный вид, это его волнение лишь усиливали впечатление от пылких слов.
Его тут же поддержал один из старейшин, Филипп Махарадзе:
– Национальный вопрос будет решен только при социалистическом строе. Национальное государство в настоящее время относится к прошлому, а не к будущему.
Чтобы остудить головы перед полагавшимся Сталину заключительным словом, обсуждением поправок и голосованием, был объявлен перерыв. В коридоре к Феликсу подошел Ленин, взял под руку и, отойдя в сторону от выходящих из зала, сказал, что он высоко ценит польскую социал-демократию, знает о её заслугах перед революцией и товарищ Дзержинский зря так обиделся. Он вовсе не хотел сказать что-то плохое о польских товарищах. Право – это вовсе не обязанность. Польский народ должен сам решать свою судьбу. Россия его вовсе не отталкивает, просто декларирует такую возможность.
Сталин выступил максимально примирительно:
– Обе резолюции в общем и целом сходятся. Пятаков списал с нашей резолюции все пункты, кроме одного – «признание права на отделение». Одно из двух: либо мы отрицаем за нациями право на отделение, и это надо сказать прямо, либо мы не отрицаем этого права.
Сейчас имеется движение в Финляндии, направленное в сторону обеспечения национальной свободы, имеется также борьба с ним Временного правительства. Возникает вопрос: кого поддерживать? Либо мы за политику Временного правительства, за насильственное удержание Финляндии и доведение ее прав до минимума, и тогда мы аннексионисты, либо мы за независимость Финляндии. Социал-демократия, поскольку она держит курс на социалистическую революцию, должна поддерживать революционное движение народов, направленное против империализма.
Либо мы считаем, что нам необходимо создать тыл для авангарда социалистической революции в лице народов, поднимающихся против национального угнетения, – и тогда мы прокладываем мост между Западом и Востоком, – и тогда мы действительно держим курс на мировую социалистическую революцию; либо мы этого не делаем, – и тогда мы оказываемся изолированными, тогда мы отказываемся от тактики использования в целях уничтожения империализма всяких революционных движений в недрах угнетенных национальностей.
Пятаков и Дзержинский говорят нам, что всякое национальное движение есть движение реакционное. Это неверно, товарищи. Разве движение Ирландии против английского империализма не есть движение демократическое, наносящее удар империализму? И разве это движение мы не должны поддерживать?..
После того как Сталин занял свое место за столом, посыпались многочисленные поправки. «Овсянников предлагает… Гельман предлагает… Ведерников предлагает… Лазуркин… Вычеркнуть… Снять… Поправка Герчикова… Добавление Смилги… Отклоняется… Поправка Матросова… Сокольников предлагает… Сокольников снимает… Дзержинский просит внести поправку… Отклоняется… Смидович… Ангарский… Соловьев… Брюханов… Сольц предлагает… Поправка отвергается…»
В обсуждении поправок самым активным был Свердлов. Пожалуй, эта была в основном именно его заслуга, что практически ни одно изменение общим голосованием принято не было. Прошли все ленинские тексты.
Дзержинскому ещё раз пришлось брать слово. Обсуждался вопрос о Стокгольмской конференции, где должны были участвовать социалисты всех стран. Здесь они с Лениным были заодно.
Снова, тяжело опираясь на палочку, Феликс поднялся на ораторскую трибуну и, несмотря на общую усталость, с первых же слов заставил аудиторию встрепенуться и с напряженным вниманием прослушать всю его речь. Он призвал держать курс на пролетарскую революцию и отказаться от участия в позорной дипломатической комедии предателей международного социализма.
В результате была принята резолюция в духе предложений Ленина и Дзержинского. Феликс не мог не заметить, что и в этом была немалая заслуга Свердлова. Он был на редкость деятелен, устраивал короткие совещания и встречи в перерывах, когда надо было сплотить делегатов по какому-либо из спорных вопросов, подготовлял проекты резолюций, составлял списки рабочих комиссий, успевал быть везде и со всеми. Именно он в первый день выступил с идеей разбить конференцию на шесть секций, что тоже повлияло на результат.
Перед выборами нового ЦК Ленин высказался лишь по одной из кандидатур:
– Деятельность Каменева продолжается десять лет, и она очень ценна. То, что мы спорим с товарищем Каменевым, дает только положительные результаты. Убедив его после трудностей, узнаешь, что этим самым преодолеваешь те трудности, которые возникают в массах.
ЦК был избран в составе девяти членов – Ленин, Зиновьев, Сталин, Каменев, Милютин, Ногин, Свердлов, Смилга, Федоров. Предлагали и кандидатуру Дзержинского, но он сам снял её, сославшись на слабое здоровье и необходимость лечения.
Глава 5
«Степь да степь кругом…»
Седобородый Вайнштейн, врач лазарета в Сокольниках, куда после возвращения из Петрограда вновь поместили Дзержинского, постоянно вздыхал и добродушно ворчал:
– Ну как мне проводить перкуссии, когда у вас сплошные дискуссии? Тишина должна быть в палате, покой… Это там у вас революция, а у нас должна быть эволюция. Эволюция организма. Сил надо набираться, здоровья. Иначе никакие лекарства не помогут. Лечат ведь не болезнь, а больных.
Но его увещевания не действовали. Больные постоянно собирались группками, что-то читали вслух, что-то яростно обсуждали. И каждый непременно стремился вовлечь в разговор Феликса Дзержинского. А как иначе? Он только что с Всероссийской конференции, с Лениным разговаривал, все речи слышал, все новости знает. И Дзержинский охотно разъяснял суть резолюций и лозунгов, стараясь по возможности не акцентировать тему о бывших там страстях и разногласиях. Решения приняты и для всех членов партии, не исключая и тех, кто выступал против, стали законом. Сила партии не только в числе её членов, но и в дисциплине.
Кстати, здесь, в лазарете, он снова встретился с Люциной Френкель, которую Московское бюро помощи освобожденным из заключения назначило сюда в качестве снабженца. Она почти ежедневно доставляла больным продукты, медикаменты, бельё и непременно заходила проведать Дзержинского, передавала последние новости.
А вот когда его навещали земляки, он предпочитал выходить с ними в сад. Поскольку, как и ожидал, резолюция по национальному вопросу была принята многими неоднозначно. Стали появляться предложения о создании по примеру бундовцев и пэпээсников временного Главного правления социал-демократов Польши и Литвы в России, что уже означало некоторую обособленность как от РСДРП, так и от Главного правления, действовавшего на территории Польши.
Дзержинский выступал против, неустанно разъясняя ошибочность и опасность такого пути. Это добавляло дополнительные нервы к и без того сильному физическому и моральному истощению, вызванному и обстановкой, и итогами Всероссийской конференции.
К тому же у Феликса все-таки обнаружили последствия давнего, казалось бы, вылеченного туберкулеза. Скверная это вещь – носить в себе врага, который преследует тебя по пятам. Лишь на мгновение удается забыть о нем, но потом он опять напоминает о себе. Врачи говорят, что все же можно избавиться от него при правильном лечении, хорошем питании и строгом соблюдении режима.
В результате московский комитет большевиков решает отправить товарища Дзержинского на курс кумысолечения под Оренбург. Оценив своё состояние и реальные возможности, Феликс соглашается. Когда-то лечение в Швейцарии и санатории в Закопане действительно вернуло ему прежнее здоровье.
Получив железнодорожный билет, он про себя отметил, что в этом году все важное почему-то происходит именно в первый день месяца – 1 марта освободился из тюрьмы, 1 мая легально отпраздновал традиционную маёвку не за чертой, а в самом центре города, а теперь вот 1 июня выезжает из Москвы в далекую степную лечебницу. Причём, и это тоже впервые, судьба ведет его не на север или восток империи, а гораздо южнее.
В вагоне соседом оказался симпатичный и общительный, прилично одетый молодой человек. И лицо, и одежда, и манеры выдавали в нем то, что коротко можно было бы охарактеризовать одним словом – порода. Из вещей у него был лишь небольшой кожаный саквояжик. Такой чаще всего используют земские врачи. К ним с первого взгляда и отнес его Феликс. Поздоровавшись и поместившись напротив Дзержинского, попутчик извлек из саквояжа какую-то книгу в тисненом переплете и майский номер популярного у провинциальной интеллигенции журнала «Нива», что лишний раз свидетельствовало о его просвещенности.
Феликс тоже внешне вполне соответствовал попутчику, поскольку отправился в дорогу не в ставших привычными гимнастерке, шинели и сапогах, а в гражданской одежде, которую достала заботливая сестрица, – рубашке, галстуке, костюме и легком пальто. Благообразности добавляла и палочка, на которую он слегка опирался при ходьбе.
А в чемоданчике среди самых необходимых вещей были бумага и тетрадь для заметок. Дзержинский давно привык фиксировать свои наблюдения и мысли. Делить одиночество с дневником было проще и полезнее. Даже на этапах в Сибирь умудрялся вести записи на папиросных листах бумаги тоненьким карандашом и мелким почерком, стараясь вместить как можно больше на крошечном пространстве бумаги. А потом зашивал её в арестантский халат в самом низу, в рубец, чтобы при обыске не заметили.
В чемоданчике у него, как и у соседа, тоже был небольшой томик. Так что познакомились они быстро.
С профессией Василия Беклемишева, так представился спутник, Дзержинский ошибся, но ненамного – не врач, а земский агроном. Всего два года, как, получив диплом, вернулся с бурных ныне берегов Невы на тихие берега Суры в родную Пензенскую губернию. Ещё и двадцати пяти нет. Аккуратненькие юные усы, бородка, голубые глаза, располагающая улыбка.
– Хорошая у вас фамилия, – так, ради поддержания разговора, заметил Дзержинский. И как выяснилось, вот тут уж явно «попал в яблочко». Собеседник просто расцвел:
– Да, предками мне действительно можно гордиться. Род наш древний. И бояре, и воеводы, и послы в нем бывали. Причем не только мужчины, но и женщины ради славы российской постарались. Мать князя Пожарского Ефросинья Федоровна из Беклемишевых. И матушка Михаила Илларионовича Кутузова Анна Илларионовна тоже нашего рода. А мой тезка Василий Беклемишев в 1667 году государю Алексею Михайловичу текст Андрусовского договора привез. Вы ведь поляк, Феликс Эдмундович? Дворянин? Вам этот договор, конечно, тоже известен?
– Естественно, – кивнул Феликс. Даже если бы он назвался, к примеру, Ивановым, а не Дзержинским, акцент, без всякого сомнения, выдал бы тайну его происхождения.
Ему все больше и больше нравился этот искренний и открытый, хотя и полный внутренней гордости отпрыск старинного рода. Действительно, каждому польскому шляхтичу памятны то перемирие, заключенное в деревушке под Смоленском между Русью и Речью Посполитой, и сам договор, по которому граница по Днепру легла, надолго разделив Левобережье и Правобережье. Поляки отдали России Смоленск и Чернигов, а Россия отказалась от земель, захваченных в Литве. Вскоре после него и Киев русичи выкупили, дай Бог памяти, за 146 тысяч рублей, кажется. А казаков украинских к этим переговорам и вовсе не допустили.
Когда Василий узнал цель путешествия собеседника, то даже развел руками. Выяснилось, что его отец Алексей Севастьянович несколько раз ездил за тем же, только под Самару, брал сына и потому кумысолечение Василию хорошо знакомо. Он тут же рассказал, как они с батюшкой познакомились там с графом Львом Николаевичем Толстым, который тоже постоянно наезжал кумыс пить, даже усадебку небольшую прикупил.
– Там это дело хорошо и давно поставлено. Причем значительно гуманнее, чем в древности, – тут он снова продемонстрировал свою широкую улыбку. – Ведь, если верить Геродоту, древние скифы тщательно оберегали секрет изготовления кумыса. Желаешь заняться этим, месить кобылье молоко в деревянной кадке – никто не против, но будь готов, что глаза тебе предварительно выколют.
Но их зрячие наследники меж тем первую, заметьте, первую в мире кумысолечебницу открыли больше полувека назад в сельце Богдановка Самарской губернии. И почти тут же аналогичные появились у соседей – в Уфимской и Оренбургской… Эффект, скажу я вам, действительно потрясающий! Это ведь не только кумыс, но и степь, воздух! Вам можно позавидовать. Бледность вашу кумыс быстро смоет. Румяный назад поедете. Знаете, как Аксаков, тоже любитель кумыса, это описал? «Весною, как только черноземная степь покроется свежей, ароматной, сочной растительностью, а кобылицы, отощавшие за зиму, нагуляют жир, во всех кошарах начинается приготовление кумыса. И все, кто может пить, от грудного младенца до дряхлого старика, пьют целительный, благодатный, богатырский напиток…»
«Вот оно, классическое гимназическое образование, – усмехнулся про себя Феликс, – агроном цитирует и Геродота, и Аксакова, размышляет о кумысе и власти, читает в дороге Надсона (он уже успел заметить надпись на томике соседа)».
Но прочувственно и смачно произнеся последнюю фразу, Василий вдруг как-то помрачнел и добавил:
– Правда, вот что вы застанете там нынче – это вопрос… Я слышал, что многие прежние хозяева лечебниц уже продали их и уезжают вместе с докторами…
– Отчего же так?
– Боятся, – односложно ответил Беклемишев, вздохнул и отвернулся к окну, за которым нескончаемой чередой бежали вдогонку за поездом берёзы, будто на смотринах хвастаясь своей яркой свежей листвой.
– Чего боятся?
– Да приблизительно того, что я наблюдаю у себя под Пензой. У нас одними из первых созвали губернский крестьянский съезд, постановили конфисковать помещичьи земли, а весь инвентарь передать в общественное пользование.
– Ну так что ж тут плохого? Разве они не имеют на это право?
Дзержинский, не чувствуя сил говорить самому, с удовольствием слушал и потому решил расшевелить вдруг переставшего быть словоохотливым собеседника. Ему интересно было выяснить из первых уст у него, агронома-практика, что творится ныне на селе, на земле. Причем то, что ни из Петрограда, ни из Москвы не разглядеть. А то на конференциях и съездах кто только не выступает от имени крестьянства.
– Да нет, почему же? – качнул русой головой Василий. – Вполне имеют. Я хоть и дворянин, но не помещик. Да и где они, помещики? Тех-то, описанных Тургеневым и даже Гоголем, вовсе не сохранилось. Всё в залоге да аренде. Мне от отца остался дом с флигельком и сад. И библиотека, которую три поколения Беклемишевых собирали. Вот этот сад, куда я в детстве выпрыгивал прямо из окна, который что-то ласково шептал мне по ночам, собственно, и сделал меня агрономом.
Но я о другом. Революция… Перераспределение собственности… Каждому по труду… Я вовсе не против! Земля, скот, инвентарь принадлежат крестьянам. Большевики им это на губернском съезде четко разъяснили. А вот про усадьбы, видимо, забыли. Или решили, что весь этот ампир, классицизм да барокко – теперь одна морока, наследие чуждого режима… Вот и горят по ночам особняки, вместе с барскими книжками да масляными картинками на стенах… Ну мебелишку ту ещё растаскивают по избам, рамы как-никак золоченые, кое-что ещё годное на растопку прихватывают…
– Об этом писал ещё Мицкевич, – грустно заметил Феликс и процитировал:
А ты, земной артист!.. Что все твои творенья,
Картины, мраморы, глаголы, песнопенья?
И жалуешься ты, что дольняя толпа
Для пониманья чувств и дел твоих тупа!
– Знаете, я не против революции, справедливости, равенства людей и в студенческих протестах в Питере тоже участвовал, – продолжил Беклемишев. – Хотя, признаюсь, ни в одну партию и не вступал. Царь отрекся, и что? Вот Временное правительство только что прислало к нам заказ на изготовление лаптей для армии с пометкой «в неограниченном количестве». Про них народ ведь как говорит – сидел в Петербурге один самодержец, а сейчас двенадцать! Никто их не слушает. Но такая вольница может далеко зайти, очень далеко. Просто погубит Россию…
Тут Василий взглянул прямо в глаза собеседнику и четко, твердо и убежденно произнес:
– Я так думаю – власть, любая власть, пусть и народная, тоже должна быть властью. Порядок должен сменяться порядком. Не умеешь – не берись! А иначе Россия запылает и кровью зальется. Ровно двести пятьдесят лет назад по приказу Стеньки Разина, как в рапорте донесли, «воровские казаки воеводу, Семена Беклемишева, ограбили без остатку, руку ему, Семену, чеканом порубили и плетьми били». И что, за три столетия ничего не изменилось? Ничему не научились? А книг сколько написали о будущем народном счастье? Ну да ладно, вы лечиться едете, вам волнения эти вовсе ни к чему. Кстати, не хотите ли глянуть свежую «Ниву»?
Слушая своего взволнованного собеседника, Феликс вспоминал Плеханова на Стокгольмском съезде. Он тогда доказывал, что крестьянин – бунтарь, жжет помещичьи усадьбы, но затем сейчас же готов упасть на колени перед царем-батюшкой, что он раб и государственник, что мы ни за что об руку с ним не дойдем до действительно последовательно революционного правительства, что еще меньше можно надеяться на какие-то просветы в сторону социализма.
Дзержинский поколебался, вступать ли в полемику, но после стольких бурных обсуждений на недавних конференциях, а потом и в лазарете, честно говоря, устал. Говорить спокойно на эти темы он тоже не умел. А самочувствие было пока не то. После нескольких фраз могло начать першить в горле, явится кашель и боль. Испугаю ещё… Да и есть ли смысл? В словах своего молодого собеседника он почувствовал близкие ему самому нотки стремления к справедливости, к добру и миру. Без порядка этого не бывает. А потому решил воспользоваться любезным приглашением и взял в руки журнал. Путешественников во все времена выручали беседа и чтение.
На первой странице броская реклама: «ЗАЁМ СВОБОДЫ. 1917 год. Облигации приносят 5 процентов годовых, уплачиваемых два раза в год, начиная с 1922 года. До 16 марта 1927 года не будет приступлено к досрочному погашению…» А рядом почему-то фото статуи из Нью-Йорка. Видимо, как доказательство того, что свобода бывает исключительно взаймы или в кредит. Деньги-то желают взять сейчас, а отдавать кто будет? Правительство-то временное, а замахнулось далеко. Вот соседняя реклама куда надежнее, не сдержал улыбку Дзержинский: «КРУПНЫЙ ЗАРАБОТОК КРУГЛЫЙ ГОД от вязания чулок и носков».
Что там дальше? Крупные портреты Верховного главнокомандующего генерала от кавалерии Брусилова и Половцева, только что назначенного вместо Корнилова главнокомандующим Петроградским военным округом, очерк о министре юстиции Александре Керенском. Он, кстати, земляк Владимира Ильича, тоже из Симбирска, кажется, даже в одной гимназии учились. Но Ленин о нем как политике крайне невысокого мнения, считает демагогом и шутом.
Вот еще одна фотография из Америки. Смешная. С подписью: «Служащие отеля «Балтимор» обучаются на крыше дома маршировке и строю». Да уж, на крыше отеля «Балтимор» союзнички могут победить кого угодно, это точно. А в сырых окопах там пусть русские и поляки гниют…
На следующей странице нашлась любопытная по цинизму точка зрения, взятая «Нивой» из английских газет: «Новое русское правительство формирует свои военные цели несколько иначе, чем западные союзники. Однако эти различия лишены существенного значения. Декларация русского правительства в пользу мира без аннексий и контрибуций на первое место выдвигает принцип свободного самоопределения народов и обязывает Россию сражаться за свободу Бельгии и Польши. Достижение этих целей будет равносильно решительному разгрому Германии». Вот так! А Львовы, Гучковы и Милюковы вместе с Керенским им подыгрывают.
С интересом прочел статейку «НОВАЯ НАРОДНАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ»: «Изменение существовавшего у нас до сих пор самодержавного строя вызовет расцвет свободной русской литературы. Русский читатель сумеет ознакомиться с новыми сокровищами русской свободной мысли. Появятся новые слова, новые имена, новые названия, которые до сих пор можно было произносить с опаской. Читателю, кто бы он ни был: священник, офицер, солдат, рабочий, ремесленник, приказчик и т. д., – нужно сейчас такое руководство, где он мог бы почерпнуть сведения, до сих пор не имевшие возможности получить доступ вследствие гнета полицейской и бюрократической цензуры. В энциклопедию войдут биографии всех борцов за свободу, программы всех партий, обзор революционного движения во всех странах, избирательные системы, сведения из политэкономии, рабочего законодательства. Кроме того, в энциклопедию войдут биографии всех слуг реакции и тиранов, ибо народ должен знать не только своих друзей, но и врагов. Сюда войдут и биографии разных «старцев» типа Распутина, клевретов, придворных «шептунов».
С ещё не прошедшей до конца тюремной жаждой печатного слова, наложившейся на дорожную скуку, Дзержинский пролистал почти весь журнал. Дошел до занимательного раздела – задачек, ребусов, криптограмм. Но тут одна из задачек вдруг снова заставила вернуться к услышанному от молодого агронома и к выступлению Ленина по земельному вопросу:
«Два брата получили от отца участок земли площадью в 27 десятин, имевший форму прямоугольной трапеции, параллельные стороны которой относились как 23 к 7. Желая разделиться, братья стали обсуждать вопрос, где следует провести границу, и остановились на том решении, при котором оказалось возможным разделить на две равные части. Предлагается определить на чертеже, как проходило это размежевание». Да… «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги…» Жизнь не чертеж. Тут и брат на брата за землю может с вилами пойти.
Чтобы отделаться от тяжелых мыслей, Феликс решился взяться за криптограмму. Она курортнику сподручней. Все просто – заменяй циферки буковками и получишь… Что? А вот что:
В чем счастье?..
В жизненном пути,
Куда твой долг велит идти,
Врагов не знать, преград не мерить,
Любить, надеяться и верить.
Стало быть, получишь знакомые стихи Аполлона Майкова. После его оптимистического завета да под мерный стук колес хорошо дремлется…
Вокзал Оренбурга оказался просторным и светлым. Центральное здание, украшенное снаружи полуколоннами, балконом и лепниной, за счет башенок, напоминающих традиционные головные уборы жителей степей, и больших стрельчатых окон выглядело выше, чем на самом деле. А по бокам к нему присоединились совсем свежие двух- и трехэтажные крылья.
Ворота в Азию представали этаким сочетанием европейской классической выспренности и строгости с мягким простодушным восточным колоритом. Высокие потолки поддерживались изящными чугунными пилястрами. Но сейчас задуманные чинность и порядок были нарушены небывалым нашествием пассажиров. Поездов стало меньше, а ищущих лучшей жизни, с чемоданами, узлами и котомками, больше. С трудом пробивающегося наперекор толпе Дзержинского не покидало ощущение, что открыты эти азиатские ворота исключительно в одну сторону.
Едва отъехав от суетящегося вокзала и на контрасте почти безлюдного города, Феликс почувствовал всю прелесть Сакмарской степи. Ему почему-то мнилось, что вот сейчас он попадет в застойную и знойную воздушную сушилку, в которой постоянной животной заботой будет поиск прохлады. И уже никакой кумыс не спасет его от участи героя не раз слышанной в Сибири русской песни про «степь да степь кругом»:
И, набравшись сил,
Чуя смертный час,
Он товарищу
Отдавал наказ…
Однако все оказалось совсем не так. Солнце действительно пригревало, но его сдерживал свежий и мягкий, будто бархатный ветерок, позволявший поистине наслаждаться каждым глубоким и свободным вдохом. Буквально чувствовалось, как эта ароматная воздушная микстура обволакивает твои легкие и они полностью начинают оправдывать свое название, придавая абсолютную невесомость дыханию.
В давней ссылке в село Кайгородское на границу Пермской и Вологодской губерний было уж куда хуже. Вокруг была не степь, а сплошные леса и болота. Летом жара под сорок градусов, миллион комаров – без сетки не выйти, не то что окно открыть. А тут… тут – просто рай степной.
Лечебница «Джанетовка», названная так по имени племянницы основателя английского доктора Каррика, представляла собой обширную территорию, обнесенную каменным забором. Внутри – несколько десятков отдельных бревенчатых домиков с небольшими террасами для больных и общими строениями – курзал, кумысная, баня с ванной и душем и даже солярий для солнечных ванн, кухня, пекарня, прачечная, конюшня, ледник…
Меблировка комнат оказалась предельно проста, что понравилось отвыкшему от излишеств Феликсу, – кровать, письменный стол, ещё один маленький столик и шкаф. На террасе – топчан с сенником «для лежанья», стол и шезлонг. Все комнаты больных соединялись электрическими звонками с помещениями для прислуги, которой, как рассказали завсегдатаи, раньше было больше.
Питаться можно было как у себя, так и в курзале. Меню являлось тоже не менее важной частью оздоровительного процесса и потому отличалось размеренностью, умеренностью и пользой – утренний чай или кофе с хлебом, маслом и яйцами плюс ещё завтрак из двух блюд, затем дообеденный чай и, наконец, обед из четырех блюд. А вот вечером только чай. Все было свежее – вода для питья добывалась из родника, куры, индюшки, яйца и масло привозились из соседних деревень. Так Феликс не ел давно. Уже на второй день мелькнула мыслишка: «А ведь возвращаться придется в том же костюме, разве что жилетом можно пожертвовать».
Ну и, конечно, главное – кумыс. Вкус его Феликсу поначалу не понравился – будто бы скисшее молоко с шампанским смешали. Но потом проявились в нем какие-то травные нотки, даже дымок костра.
Приноровился, привык. Впрочем, в этом он был неприхотлив. Испытал на себе всякую пищу и стал воспринимать её как необходимую данность или данную необходимость. Вот разве что к ненавистной с самого детства овсяной каше так и не смог привыкнуть. А кумыс, как пояснили, начинать пить надо понемногу, постоянно наращивая дневную дозу до шести шампанских бутылок. Хотя азарт некоторых старательных больных простирался и до десятка целительных сосудов в день. Потенциал стада лошадок специальных киргизских и башкирских пород, которых доили под навесом, был вполне достаточным.
Когда Дзержинский узнал, что наследник доктора Каррика в первый год войны продал «Джанетовку», вспомнил слова Беклемишева. Но печальных последствий смены хозяина пока не ощущалось. Видимо, купивший лечебницу местный купец Брагин старался поддерживать репутацию. Даже журналы и газеты для лечившихся продолжал выписывать. Пусть доходили они сюда с опозданием, но Феликс все равно внимательно изучал их, делился своим мнениям о происходящем в письмах товарищам, делал заметки в дневнике.
За первую неделю он несколько отдохнул, выспался и, привыкший просыпаться рано, уже нередко выходил в ковыльную степь встречать восход. Горизонт здесь был ровный и чистый. Предгорья Урала далеко – ни холмов, ни лесов, будто скатерть, на которую кто-то с утреннего похмелья неосторожно пролил бокал вина.
Обратил внимание, что привычной утренней росы здесь нет, хотя узенькой ленточкой по ковру трав и протекает неподалеку речушка Янгиз. Поделившись своим наблюдением с врачом, услышал в ответ, что действительно росы тут не бывает и это как раз одна из причин особой целительности здешнего воздуха.
А вечером, наблюдая с террасы степное безоблачное закатное небо, он вспоминал Альпы, озеро и город внизу при заходе солнца… Блеск пурпура вечерней зари, потом ночь, туман, встающий над долинами… Где-то там сейчас его семья… Не получая ни слова в ответ, он снова выписывал на листе: «Дорогая Зося моя!..» – и посылал в далекую Швейцарию короткий рассказ о прожитом дне.
Мысленно и сам отправлялся туда, откуда когда-то, озаренный любовью и недолгой надеждой, писал своей единственной страстно и нежно любимой Сабине: «Увидел новую прелесть моря, неба, скал и деревьев, детей итальянской земли… В душе пропел тебе благодарственный гимн за слова твои, за боль и муку твою, за то, что ты такая, какая есть, что ты существуешь, за то, что ты так мне нужна.
Мне всегда казалось, что я тебя знаю, понимаю твою языческую душу, страстно желающую наслаждения и радости. Ты внешне тихая и ласковая, как это море, тихое и глубокое, привлекающее к себе вечной загадкой. Море само не знает, чем оно является, – небом ли, которое отражает золотистые волны, звездой ли, горящей чистым светом, или солнцем, которое сжигает и ослепляет. Или оно – отражение той прибрежной скалы, застывшей и неподвижной. Но море отражает жизнь. Оно само мучится всеми болями и страданиями земли, разбивает грудь свою о скалы и никак не может себя найти, не может познать, потому что не в силах не быть самим собой. Вот такая и ты… Я хочу быть хоть маленьким поэтом для тех, которым жажду добыть луч красоты и добра».
Нежданный разлад с Сабиной приблизил Феликса к Софье Мушкат. После тюрьмы она тоже оказалась за границей и откровенно увлеклась этим молодым и симпатичным, но уже уважаемым среди эмиграции отважным революционером. Они вместе разбирали партийные документы, изредка гуляли. И он не заметил, как тоже проникся симпатией к Софье. Недаром её подпольная кличка была Чарная. Довершило все недельное августовское путешествие в курортный Закопане. Снова горы и озера… А в ноябре в краковском костеле Святого Николая на улице Коперника состоялось венчание «Феликса, 33 года, по профессии журналиста, и Софьи, 27 лет, магистра музыки».
Прямо накануне свадьбы он вдруг получил отчаянное письмо от одумавшейся и все ещё любящей Сабины, затем ещё. Ответил:
«Я не мог написать, что перестал любить, потому что если бы я это написал, то должен бы также написать, что люблю, что Вы были и есть мыслью моей, любовью моей… Без размышлений, без слов любви и без любви самой я женился и без слов отдался воле той, которая помогала мне в работе… И я совершаю подлость только в отношении жены, когда пишу Вам мою страшную правду, когда не говорю ей ничего о себе, ничего о любви… Я подавлю и вырву мою любовь к Вам – может вместе с сердцем вырву… Моя жена мне товарищ и друг».

Выписка о бракосочетании 10 ноября 1910 г. Ф. Э. Дзержинского и С. С. Мушкат в храме Святого Николая в Кракове. [РГАСПИ]
Нынешнее его семейное счастье едва ли напоминало бурное и прекрасное своей переменчивостью южное море. Оно скорее ассоциировалось вот с этой степью, тихой, неяркой, бескрайней, впитавшей в себя небесный покой и солнечное тепло и дарящей все это своим немногочисленным и суровым обитателям. Море отражает жизнь, а степь – вечность и покой. Но, впрочем, и в степи подчас бывают ураганы. Спустя несколько лет весть о свадьбе Сабины вновь на некоторое время вывела его душу из равновесия.
Необходимый курс лечения составлял шесть недель. На этом настаивали врачи. Чувствовал он это и сам. Организм восстанавливался, но медленно. Надо было взять себя в руки, смириться и выполнять все предписания врачей. Революции и партии он нужен здоровым.
Когда-то он мечтал подобно Горькому устраниться на некоторое время куда-нибудь в пущу, в степь, в деревенское затишье, подальше от аргусового глаза стражей порядка. И вот пожалуйста – степь, затишье, избушка… Но мысли-то все были там, в Петрограде, где в эти дни проходил I Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов, делегатом которого Дзержинский вообще-то был избран и даже, как выяснилось из очередного послания, заочно стал кандидатом в члены ВЦИК.
Переписку он здесь вел активную. Письма из Москвы и Петрограда доходили, а вот от жены и сына вестей не было. Он им отправил уже несколько безответных посланий и потому заметно беспокоился.
Буквально кожей он в своей тихой степной избушке ощущал все перипетии и даже подводные мотивы столичной борьбы – ликвидаторы, плехановцы, оборонцы, народники… Старался тщательно следить за всеми событиями в России, Польше, Германии, в РСДРП и в СДПиЛ, анализировать возможные последствия тех или иных шагов. В его голове постоянно крутились планы укрепления партийных рядов, объединения с той частью ППС, которая разошлась с Пилсудским и, объявив себя «левицей», провозглашала пацифизм, участвовала два года назад в Циммервальдской конференции и в прошлом году в Кинтальской. Их возглавлял его тезка и старший товарищ Феликс Кон, приехавший в Россию в одном вагоне с Лениным и пока недостаточно определившийся с кем быть – мог примкнуть и к социал-демократам, и к Бунду.
В Социал-демократической партии Польши и Литвы еще семь лет назад произошел серьезный раскол, в результате которого образовались две почти самостоятельные группы: «жондовцы» (правленцы) и «розламовцы» (раскольники). Лидерами первых были Роза Люксембург, Ян Тышка и Дзержинский. А вторых – Якуб Ганецкий, Карл Радек и Иосиф Уншлихт, которые в поисках авторитетной опоры значительно более сблизились с Лениным. Разногласия постепенно смягчились, но далеко не во всем. И сейчас так сложилось, что в столице, в гуще событий, остались только вожди «розламовцев» и, естественно, старались позиционировать себя выразителями настроений всей польской социал-демократии.
Дзержинский слал из Оренбуржья тщательно продуманные руководства для соратников. Может быть, не всегда хватало информации, которую он настоятельно требовал от своих адресатов, но зато не было недостатка во времени для анализа событий, поступков и слов политиков:
«Одновременно я посылаю в Петроград письмо дословно следующего содержания: «Сейчас я получил из Москвы письмо о проекте создания временного Главного правления в России. Я должен протестовать против этого проекта – он неприемлем для нас. Мы не можем брать пример с подобного рода действий ППС и Бунда. Наша принципиальная позиция находится в резком противоречии с этим проектом. В России мы не можем вообще иметь Главного правления, следовательно, и временного. Мы могли бы иметь здесь Главное правление, если бы мы являлись партией. На самом же деле мы являемся здесь органической частью РСДРП, будучи слиты с ней территориально. Характер нашей организации является вспомогательным – организационно-агитационным.
Если бы мы могли послать в Стокгольм делегатов лишь от имени Главного правления, а не от имени групп или их Исполнительного комитета, то мы должны были бы обратиться в ЦК (с просьбой), чтобы в состав его делегации были включены наши товарищи, юридически – члены делегации РСДРП, а политически и морально – делегаты СДПиЛ. Это, кажется, все, что я могу сказать по этому вопросу.
«Правду» и «Социал-демократ» я не получил, только – «Известия», «Трибуну» и воззвание левицовцев. «Трибуна», к сожалению, очень суха. Рассердило меня заявление «От редакции», что наша газета «пойдет по следам «Нашей Трибуны». Таким образом они делают из «Трибуны» орган «розламовцев». Эти прохвосты не обладают ни капелькой такта и в дальнейшем хотят быть вредителями.
Совместные выступления с левицей, которые были возможны в свое время в Польше, – возможны у нас лишь путем присоединения их к большевикам и, поскольку они не присоединяются, необходимо с ними бороться, ибо теперь в период революционной борьбы – кто не с нами, тот против нас. Отношение к Ленину и партии здесь не может быть одинаковым с прежним отношением нашей партии в стране. Здесь такая позиция была бы расколом, ибо здесь во время революции большевики – это единственная активная с.-д. организация пролетариата, и если бы мы были вне ее, то оказались бы вне пролетарской революционной борьбы.
В польском вопросе сегодня наша позиция единая – против лозунга независимости Польши.
Я вернусь, к сожалению, в первых числах июля – хочу набраться сил, чтобы потом пойти на всех парах.
Крепко обнимаю Вас
Юзеф».
Ситуация в России осложнялась и меняющимся положением на театре военных действий. После неудачного июньского наступления русской армии в Галиции теперь началось австро-германское контрнаступление.
Вести из Петрограда приходили все более волнующие – к многочисленным протестам, забастовкам и демонстрациям присоединились вооруженные моряки и солдаты, на улицах перестрелки, правительство затаилось в Мариинском дворце, восставшие идут к Таврическому, к особняку Кшесинской, требуют, чтобы их выступление возглавили большевики, а те, считая, что еще не время, пытаются уговорить массы действовать исключительно мирно, для наведения порядка к Петрограду двигаются верные части с фронта… Захвачен особняк Кшесинской… И это все уже позавчерашние новости. А сегодня там что? Какое уж тут спокойное лечение!
Еще через несколько дней последовало правительственное постановление: «Всех участвовавших в организации и руководительстве вооруженным выступлением против государственной власти, установленной народом, а также всех призывавших и подстрекавших к нему арестовать и привлечь к судебной ответственности, как виновных в измене родине и предательстве революции».
Составить какую-то более-менее целостную и объективную картину по доходившей до провинции питерской и московской прессе было не просто. Она работала как гоголевские Бобчинский и Добчинский: главное – опередить конкурента и взахлеб сообщить что-то невероятное. «Петроградская газета» сообщала, что Ленин бежал к морякам Кронштадта. «Газета-копейка», ссылаясь на «безусловно достоверный источник», заявляла: «Ленин в настоящее время находится в Стокгольме». «Биржевые ведомости» в свою очередь утверждали, что из Стокгольма с помощью «небезызвестного Ганецкого-Фюрстенберга» он уже перебрался в Германию. Но вот чуть позже газета «Живое слово» рисует другую картину, более правдоподобную: «Ленин живет всего в нескольких часах езды от Петрограда, в Финляндии. Известен даже номер дома, в котором он живет. Но арестовать Ленина, говорят, будет не очень легко, так как он располагает сильной охраной, которая прекрасно вооружена».
Вскоре дошли вести о новом правительстве во главе с Керенским, который сразу же громогласно и самоуверенно заявил: «Фундаментальная задача – защита страны от разрушения и анархии. Мое правительство спасет Россию, и, если мотивы разума, чести и совести окажутся недостаточными, оно добьется ее единства железом и кровью».
Вот тебе и «хвастунишка Керенский», как называл его Ленин.
Занявший пост министра внутренних дел Ираклий Церетели личным распоряжением бессрочно запретил в Петрограде «всякие шествия и уличные сборища». Ему и Керенскому было предоставлено право закрывать печатные издания. Была восстановлена военная цензура и узаконены досудебные аресты.
Да, да, это был тот самый борец за свободу Ираклий Церетели, вместе с которым Феликс прошел и Александровский централ, и сибирские этапы… То, что он был против сепаратного мира с Германией, против «апрельских тезисов», в конце концов можно было и понять, и простить. На том самом I съезде Советов, на который был избран, но не смог присутствовать Дзержинский, произошла очная перепалка Ираклия с Ильичом, о которой Феликсу рассказали в письме. На безапелляционное утверждение Церетели «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место» Ленин ответил: «Есть!»
И Феликс тоже верил, что небольшая, но идейно сильная горсть людей объединит вокруг себя массы, даст им именно то, что им не достаёт, что оживит их, вселит в них новую надежду, рассеет страшную атмосферу недоверия и жажду кровавой мести, которая обращается против самого же народа.
Церетели осуждали и за то, что недавно вместе с буржуем Терещенко он руководил делегацией Временного правительства, признавшей автономию новоявленной Украинской Центральной рады. Эта делегация без согласования с правительством пошла на отчуждение от России исконных юго-западных губерний. В знак протеста из власти ушли кадеты.
Как все-таки легко из революционеров стать либералом, а там и реакционером. А уж о патриотизме и говорить нечего. Вспомнились строки Адама Мицкевича:
Вечных изгнанников ждёт лишь гонение.
К худу ль, к добру ль, – всё зависит от случая,
Сблизит нас вновь ко всему отвращение,
Свяжет нас дружески ненависть жгучая.
Когда-то юный Феликс люто ненавидел кровавую царскую империю, желал её кончины любыми способами, желал свободы для Польши и Литвы. Но теперешняя Россия становилась реальным олицетворением этой свободы, и достичь её можно и нужно только в могучем единстве. Так что Wolnosc, Rownosc – это безусловно, но вместо Niepodleglosc – Jedność!1
Самое страшное, что видел он в жизни, – это предательство. Именно из-за предательства попадали в тюрьмы, шли на каторгу и погибали лучшие из борцов за светлое будущее. На провокаторов он насмотрелся, люто ненавидел их, научился почти безошибочно распознавать их повадки. С падением царского режима они никуда не делись. Ничтожными и продажными людьми успешно пользуется любая антинародная власть. Они сейчас затаились, притворились «своими», чтобы в нужный момент, найдя нового выгодного хозяина, снова исполнить свою мерзкую крысиную миссию. Такова их сущность. Предательство не бывает одноразовым, оно проникает в кровь, в суть человека.
Дзержинский уже считал дни и часы до окончания курса. Жеребячьего восторга от кумыса, как некоторые здешние постояльцы, не испытывал, но после лечения действительно чувствовал себя намного лучше и решил безотлагательно вернуться в Москву. По его твердому убеждению, окончательное выздоровление наступит, только если дать активный выход накопленной энергии.
В Успенском переулке у Ядвиги его ждали сразу несколько открыток и писем жены. У них все было нормально, в том числе и особо беспокоившее Феликса здоровье шестилетнего Ясика. К сожалению, его рождение в тюрьме и почти сразу наступившая длительная разлука с матерью сказались на его психике. Хорошо, что помог известный педагог Януш Корчак, устроив ребенка в частный приют для младенцев пани Савицкой. Все еще слабенький, он начал ходить только в два года, долго не говорил, страдал сильными мигренями, вызванными серьезным недостатком зрения. Но постепенно его самочувствие улучшается.
Едва успокоившись за свою семью, Феликс получил трагическое известие, заставившее снова пуститься в дорогу: в их родном Дзержинове убит старший брат Станислав.
Глава 6
Горькое прощание со сказкой
Всего год назад из тюрьмы он писал навещавшему его брату: «Я хотел бы с тобой иначе повидаться, и я надеюсь, что придет время, когда можно будет и мне быть у нас в деревне, и мы съедемся там, и снова услышу шум нашего бора, и тогда мы отведем души. Я ведь не раз думаю о нашем Дзержинове как о сказке, что там восстановятся все силы мои и молодость вернется…»
Сказка становилась всё более недетской и чужой. В неё, добрую и романтическую, без всякого разрешения грубо врываются совсем другие персонажи – злые, коварные, беспощадные.
Четверть века он не был в родных местах. Но вот снились они ему постоянно – и дом, и сосны, и река, и горки белого песка, и канавы… Он покинул их после одной страшной семейной трагедии и сейчас, в своё сорокалетие, возвращается после другой. Тогда от случайного выстрела из ружья двадцатилетнего брата погибла младшая их сестра Ванда, Вандочка, рожденная через год после Феликса.
Феликс уехал. Стась, наоборот, спустя десяток лет уединенным бирюком засел в их поместье. А теперь вот и сам был зверски убит здесь же. Будто рок какой, проклятие. Но в рок могут верить лишь те, кто мало повидал людей на своем веку. Может, даже и не людей, но двуногих особей, вполне способных заменить своими действиями любой рок. А уж Феликс их повидал. И лихих грабителей, и закоренелых убийц, и мрачных насильников, и подлых предателей. Рок на грешной земле чаще всего рукотворен.

Казимир, Феликс, Елена, Станислав Дзержинские в имении Иода.
1889 г. [РГАСПИ]
Дзержиново он увидел осиротевшим, пустым и разграбленным. Атмосфера уюта, всегда сопутствующая воспоминаниям о детстве, казалось, потерянной. Этот двухэтажный дом с мансардой взамен совсем небольшого старого отец на остаток своих сбережений построил за два года до смерти в 1880 году с помощью своего воспитанника-племянника, архитектора Юстина Дзержинского. Классическая польская дворянская усадьба с остекленной верандой, просторной столовой и гостиной с камином, с высокими потолками и широкими окнами.
Феликс не спеша поднялся на крыльцо с деревянной балюстрадой – любимое место игр детей и отдыха взрослых. Это были минуты невыносимого блаженства, когда, например, положив голову на колени старшей сестры Альдоны, он слушал по вечерам шум леса, кваканье лягушек, призывный крик дергача и смотрел на звезды, которые так мерцали, точно были живые искорки… Минуты подлинного счастья, когда природа так поглощала его, что он почти не чувствовал своего существа, а ощущал себя частицей этой природы, связанной с ней органически, будто и сам был облаком, деревом, птицей…
Ему было всего пять лет, когда от туберкулеза скончался отец. Феликс мало знал его. Только спустя годы кое-что рассказали старшие. И в частности, что коллежский советник и кавалер ордена Святой Анны когда-то в далёком Таганроге учил математике писателя Чехова. Но в памяти все же сохранилось, что Эдмунд Иосифович любил отдыхать в кресле на этой большой террасе, а мать Елена Игнатьевна здесь сушила грибы и фрукты. Так что воспоминания о веранде сопровождались и этими приятными душистыми ароматами.

Родители Феликса Дзержинского Е. И. Дзержинская и Э. И. Дзержинский.
7 февраля 1866 г.
[РГАСПИ]
Небольшом холм, на котором поставлен дом, давал чудесный вид на окружающий лес, полный грибов и ягод, на цветущий луг. Здесь никогда не было ни подстриженных аллей, ни посыпанных желтым песком дорожек, обычно отличавших помещичьи усадьбы. Только высокие сосны, на одной из которых устроили гнездо аисты, и густая зеленая трава, по которой они любили бегать босиком и которая нынешним беспризорным летом поднялась значительно выше обычного.
Открыв дом, Феликс не удержался и спустился по тропинке меж сосен, берез и елей к реке. Их лесная Уса, все так же ласково журча, несла свои быстрые воды к Неману. Зачерпнул ладонью воду. Умылся. И сейчас она по-особому бодряще прохладна.

Выписка из метрической книги римско-католического приходского костела о рождении 30 августа 1877 г. Феликса Дзержинского.
22 апреля 1910 г. [РГАСПИ]
Большую часть летнего дня они проводили именно здесь. Купались, ловили рыбу. Феликс любил и хорошо умел плавать. Уса, казалось бы, не широка и не очень глубока, однако в ней бьёт много холодных, до оцепенения холодных, ключей. Иногда и до беды было недалеко. Но тогда остальные братья дружно бросались на помощь и сообща вытаскивали потерпевшего на берег. Они всегда были вместе. Всегда помнили друг о друге.
Особая страсть Феликса – охота за раками. Сейчас край почти обезлюдел, и их, наверное, расплодилось вдоволь. А тогда надо было понырять, прежде чем гордо обеспечишь явление на семейном столе блюда с горкой красных вареных деликатесов. Радовался он в первую очередь тому, что доставил удовольствие маме, очень любившей раков. А какими вкусными были пироги с черникой, собранной ими в лесу! А печеная на костре картошка!
Но раки и рыба – это одно. А настоящую охоту, которой увлекался Стась, Феликс не любил. Стрелять в живое – вовсе не его стихия. Вот ловля белок и затем их выращивание представлялось ему куда большим удовольствием. Только в кайгородской ссылке он почти приобщился к охоте. Там это давало пропитание. Но и то до случая, который уже не забудет никогда. Их лодка подплыла к небольшому островку, заросшему камышом, из зарослей поднялись и пролетели над головами охотников два больших лебедя. Феликс выстрелил, и один лебедь упал на островок. Это была самка, а самец улетел. Однако через минуту он вернулся и начал кружиться над местом, где лежала самка. Феликс снова выстрелил, но промахнулся. Тогда лебедь поднялся ввысь, сделал несколько кругов и в отчаянии камнем бросился вниз в озеро, разбившись насмерть. Он был поражен и восхищен такой непостижимой лебединой верностью. Расскажи ему кто – не поверил бы!
И ещё с раннего детства Феликс любил ездить верхом – чувствуешь себя выше, старше, свободнее. Но поскольку мама не позволяла малышам этого делать, приходилось хитрить – просто ловить на лугу неоседланных лошадей и на них мчаться вскачь подальше от взоров взрослых. Такое ощущение свободы, помнится, доставляло им огромное удовольствие, хотя шестилетний Феликс при этом нередко оказывался и на земле.
Похожим развлечением было ещё хождение на высоких ходулях. Это тоже требовало смелости и ловкости, так как целью нередко являлось, например, преодоление такого препятствия, как стоящая на пути корова. Не забыл Феликс и того, как однажды залез на крышу и, чтобы поскорее вернуться, решил просто-напросто воспользоваться водосточной трубой. А она-то была с острыми закраинами – разорвал в кровь ноги и руки, но, преодолевая боль, все же героически достиг земли. Не посрамил своего статуса мальчишеского вожака.
Часто за эти годы он, мысленно обращаясь к Дзержинову, вновь и вновь ощущал радость тогдашних детских настроений… Взрослые люди редко могут заглянуть себе в глаза до самого дна. Не дают появившиеся там осадки жизни – фальшь человека, даже самого правдивого. А вот ребенок может. Он чистый и всецело отдающийся природе.
Сколько раз мечтал Феликс, названный матерью этим именем Счастья, Щасны, очутиться в этих лесах! Может быть, ему и придавала силу вот эта музыка леса, музыка его детских лет, которая до сего времени играла в его душе гимном жизни.
Сейчас её сменили тягучие минорные такты скорби и ностальгии по былому. Но ненадолго. Уже назревают в глубине яростные аккорды возмущения, мобилизации для неизбежной, справедливой и праведной борьбы со злом. Это давно выбранная им стезя.
Здесь, в Дзержинове, мысли его не только отматывали годы назад, но и постоянно упирались в сегодняшнее, в мучительную практику борьбы за свободу. Вызволение из оков, увы, высвобождает в людях не только заложенное в них добро, но и припрятанное, до сего времени загнанное на задворки существа зло, желание животной мести за прежние унижения и лишения. Это почти физический закон: стремление к свету порождает ответную реакцию тьмы. Сила действия равна силе противодействия. И это снова борьба! Мало декларировать свободу, мало установить хрупкую справедливость – надо уметь надежно защитить их.
Он несколько раз задумчиво поблуждал по дому. Первую от входа большую проходную комнату у них принято было называть гостиной. Из нее несколько дверей – в столовую, в спальню родителей, в комнату для малышей. Старшие дети жили в мансарде. Раньше ступени лестницы так не скрипели… Одиночество сделало их явно разговорчивее. Впрочем, не только они постарели. При синхронном течении возраста лестницы и человека надо учитывать, что вес Феликса тоже изменился.
На прежнем месте обнаружил он многие памятные вещи – их кровати и письменные столы наверху, покрытый слоем пыли глобус… Вот сейчас на нем почти неразличимы границы между государствами и даже материками. «Глобус победившей всемирной революции» – откуда-то из подсознания пришел на ум этот шутливый образ.
Круглый стол и фортепьяно на тех же местах внизу. По вечерам мама собирала детвору за этим столом, и начинались задушевные беседы, интересные игры, а иногда и танцы, читали стихи, пели песни польских повстанцев, живо обсуждали и историю, и события дня.
Елена Игнатьевна старалась не делать скидки на возраст и не скрывать от них реального положения дел. Открыто говорила о том, что волновало и её саму. Рассказывала о контрибуциях и о налогах, которыми донимали поляков, каким преследованиям и казням они порой подвергались… А за окнами, будто тоже волнуясь и негодуя, шумел могучий лес. Вот тогда и закладывались в пареньке первые смутные очертания будущего жизненного пути. Уже с тех времен каждое насилие, о котором он узнавал, воспринималось как насилие над ним лично.
У Феликса была хорошая память, поэтому в четыре года он, поражая отца, уже декларировал наизусть большие отрывки из поэмы «Пан Тадеуш» Мицкевича, стихи Юлиуша Словацкого, рассказывал младшим сказки и басни.
Благодаря матери, или, как он ее любовно называл, «матусе», и вот этому старому фортепьяно богемской фабрики «В. Ф. Червеный и сыновья» с пожелтевшими клавишами из слоновой кости и подсвечниками дети знакомились с музыкой Бетховена, Шопена, Огинского… Феликс сейчас вспомнил, как в одном из писем сестре искренне и пылко написал: «Я благословляю свою жизнь и чувствую в себе и нашу мать, и все человечество. Они дали мне силы стойко переносить все страдания. Мама наша бессмертна в нас. Она дала мне душу, вложила в нее любовь, расширила мое сердце и поселилась в нем навсегда». Это были вовсе не высокие слова, это были высокие чувства, которые воспитала во всех своих детях Елена Игнатьевна.
«Всё так небрежно здесь, но вид всего так сладок!» – не покидала его строчка из выученного в детстве «Пана Тадеуша». Как созвучны его чувства тем, которые владели Мицкевичем, вынужденным жить вне родины!
Вовсе не случайно, что и в его душе начали рождаться поэтические строки. Но эта прелесть, эта отдаленность от обжитых мест, от цивилизации, эта естественность и натуральность окружающей природы, этого чудесного храма скитальцев, которые в детстве так радовали Феликса, теперь обернулись другой, темной стороной.
Затяжная война заставила многих местных жителей, избежавших мобилизации, бежать с семьями и скарбом на восток. Поезда ходили нерегулярно, особенно пассажирские. Феликс ехал через Минск и случайно узнал, что горожанам выдают по 4 фунта хлеба на человека на две недели. Не хватает и топлива, и предметов первой необходимости. А в волостных городах, понятно, ещё тяжелее со снабжением и продовольствием. Деньги теряли покупательную способность.
Банды расплодившихся дезертиров в поисках наживы рыскали по обезлюдившим окрестностям, грабя и сжигая брошенные имения, усадьбы, фольварки и хутора. Наглядевшись на ужасы в окопах, они не останавливались ни перед чем. Население, конечно, тоже вооружалось.
Осмотрев дом, он побывал и на могиле брата на кладбище в деревне Деревная, куда его сопроводил взявший на себя заботы по похоронам местный ксендз Живицкий, сменивший Киприана Жебровского, сорок лет назад крестившего здесь, в приходском костеле, младенца Феликса Дзержинского.
Стась нашел свой последний приют рядом с отцом, на надгробной плите которого высечена простая надпись: «Покой праху Справедливого». «Покой праху Доброго» – такие слова теперь могли бы дополнить их семейный пантеон.
Поблагодарив ксендза и оставшись один, Феликс долго стоял, не поднимая глаз, вспоминал сестру, брата, мать, чья могила была не здесь, а в Вильно, и молча плакал.
Когда-то судьбу четырнадцатилетнего гимназиста Феликса, с самого детства собиравшегося стать ксендзом, неизменно имевшего высшую оценку по Закону Божию, тоже изменила трагедия. Чужая, но близко принятая юношеским сердцем. В литовском местечке Крожи власти сначала закрыли женский монастырь бенедиктинок. А затем под видом ветхости захотели ликвидировать и единственный католический храм. В ответ прихожане установили круглосуточное дежурство, чуть что звоня во все колокола. Первая попытка штурма, предпринятая жандармами во главе с губернатором Клингенбергом, оказалась неудачной. Тогда в дело вступил карательный казачий отряд. Одну из прихожанок зарубили саблей прямо на алтаре. Несколько человек утопили в реке. Всего были убиты девять человек, около полусотни ранены. Других губернатор отправил на каторгу.
И что в таком случае, даже будучи ксендзом, мог бы поделать пан Дзержинский? Как смог бы защитить свою паству? Только оплакивать и молиться? Обещать, что все это воздастся мучителям в другой жизни? А в этой? Нет, за верой должно следовать дело! Эта простая мысль многое изменила в его жизненных приоритетах, отношении к окружающему, выборе книг, друзей.

Ф. Дзержинский в гимназические годы.
1894 г. [РГАСПИ]

Ф. Дзержинский в год окончания гимназии.
Вильно, 1896 г. [РГАСПИ]
Насколько сильна твоя любовь к близкому человеку, понимаешь тогда, когда теряешь его. Это он впервые почувствовал еще ребенком, а затем, и, может быть, особенно сильно, когда несколько раз возил маму на лечение в Варшаву. Искренне верил, что болезнь пройдет, мама сможет её преодолеть, она многое в этой жизни преодолела, она сильная, и к Рождеству мы опять соберемся все вместе. Он укреплялся в мысли, что главная любовь в жизни человека – это любовь к матери. Без неё человек фактически не чувствовал бы удовлетворения и даже нужды жить. В тот момент рождалось убеждение, что значительно лучше, когда тебя не любят, а значит, и не страдают потом. Утешением для человека верующего может быть будущая встреча с любимыми людьми. А для неверующего? Память, и только память.
Полились мои слезы, лучистые, чистые,
На далекое детство, безгрешное, вешнее,
И на юность мою, неповторную, вздорную,
И на век возмужания – время страдания:
Полились мои слезы, лучистые, чистые…
Будто о нем самом, о Феликсе Дзержинском, за век до сего дня написал Мицкевич…
Разговаривая с немногими оставшимися в этих прифронтовых местах жителями, Феликс попытался восстановить картину преступления, до подробностей выяснить, как все случилось.

Усадьба в Дзержиново
Оказывается, в такие неспокойные времена знакомые и бывшие сослуживцы по банку, зная честность Стася, трусливо доверяли ему хранить их сбережения. Видимо, бандиты прознали об этом. Стало быть, если и залетные, то не все – имели наводчика. Этот наводчик мог предупредить их и о том, что дома есть и оружие, и собака. Поэтому лезть внаглую, нахрапом они не стали.
Наоборот, как рассказала чудом спасшаяся служанка Эмилька, надавили на жалость. Попросились переночевать. Добродушный Стась даже накормил их. А они потом подло убили его, ударив кинжалом в сердце. Служанка едва успела выскочить в окно. Побежала в темноте к своему брату-арендатору. Тот и спугнул негодяев, не дав им разграбить дом.
Правда, потом арендаторы тоже покинули Дзержиново, перебравшись в менее опасное место, ближе к людям. Поэтому до приезда Феликса кто-то еще успел «похозяйничать» в барском доме.
В феврале вместе с политическими заключенными на свободу вышли и многие отпетые уголовники. Феликсу довелось немало насмотреться на них. Впервые это произошло в Нижнем Новгороде, когда его вместе со студентом Величкиным и несколькими другими политическими для острастки специально посадили в общую камеру с сотней уголовников. Несмотря на протесты революционеров, и в дальнейшем подобная практика повсеместно использовалась тюремными властями – и в пересылках, и в Александровском централе, и в Бутырке. Гордому и непокорному Дзержинскому не раз приходилось противостоять им, и жалости он к ним не испытывал.
А служанка Эмилька оказалась милой, искренней девушкой. Заметно, что смерть Стася она приняла очень близко к сердцу. Да и брат, видимо, очень доверял ей. Даже показал место, где на всякий случай зарыл драгоценности, которые сестра Альдона дала ему на сохранение.
Феликс выкопал истлевшую коробку, аккуратно переложил вещи сестры в свою сумку. Все, что можно было увезти, надо было увозить. И мародеры могут вновь нагрянуть, и линия фронта всегда может измениться, и дом могут просто сжечь.
Кое-что из памятных предметов решил по пути завезти на время жившему неподалеку Мечику, давнему своему соратнику Мечиславу Гольдбауму, а пианино тоже по пути в Смоленск подруге сестер Марине Слогавской.
Постоял с непокрытой головой на родном холме – придется ли еще когда?.. Память о тех, кого любишь, особенно жива, она бежит к ним, и вновь оживают эти давние-давние годы, когда были вместе; сколько улыбок, любви окружало их юность и детство.
«Деревня, кругом леса, луга, поля, речка неподалеку, кваканье лягушек и клекот аистов. Вся эта тишина и прекрасная музыка природы по вечерам и утречком роса на траве, и вся наша разыгравшаяся кучка малышей, и звучный, далеко слышный голос мамы, созывающий нас из леса и реки домой, к столу, и этот наш круглый стол, самовар, и весь наш дом, и крыльцо, где мы собирались, и наши детские огорчения и заботы мамы…
Все это навсегда, бесповоротно унесла жизнь, текущая безустанно вперед, но осталась память об этом, любовь и привязанность, и они будут жить в душе каждого из нас до самого заката нашей жизни. И все эти улыбки, и сияния, слезы и печаль, совместно прожитые когда-то нами, живут в душе и доставляют радость даже тогда, когда сам человек этого не осознает. Человеческая душа, как цветок, бессознательно поглощает лучи солнца и вечно тоскует по нему, по его свету; она увядает и коверкается, когда зло заслоняет этот свет. В этом стремлении каждой человеческой души к солнечному свету и зиждется наша бодрость, вера в лучшее будущее человечества, и поэтому никогда не должно быть безнадежности…»
С такими мыслями он вернулся в Москву, а затем выехал в Петроград на съезд партии. И уже оттуда написал племяннице, что застал в Дзержиново, как все произошло, о вещах, о дошедших до него последних распоряжениях брата. Стась поступил предусмотрительно. Времена сложные. Он, Феликс, тоже должен на всякий случай передать кому-то всю информацию:
«Я отвез Мечеку наиболее ценные и дорогие памяти вещи, фортепьяно в Рудню к Марине Слогавской. В таком пустом месте никто не хочет поселяться, ведь война и нас коснулась. Я должен сообщить тебе, что Альдона дала на сохранение Масю ценности, которые были закопаны. Служанка Эмилька указала мне место, я откопал их. Коробка истлела. У Слогавской мы переписали всё, что там было. Посылаю список тебе. У себя я ценности оставить не мог, положил их в несгораемую кассу у Михаила Винавери, предварительно опечатав. Его адрес: Москва, Фурманский переулок, д.18, кв.14. Выдать он может только Альдоне или, в случае несчастья с ней, её детям. Кроме того, у Стася кое-какие сбережения служащих Виленского банка. Стась оставил распоряжение, чтобы в случае его смерти выплатил в Вильне Альдоне, а также чтобы из этой суммы выплатил его слуге 300 руб. Адрес исполнителя: Петроград, ул. Офицерская, д. 3, Виленский земский банк, Тадеуш Буяницкий.
Я сообщаю об этом тебе, так как со мной может что-нибудь случиться и, может быть, я не увижусь с Альдоной… Мой адрес: г. Петроград, ул. Кавалергардская, д. 2, кв. 17, гражданину Ф. Дзержинскому».
Глава 7
Навстречу грядущему
А случиться действительно могло всякое. Отдан приказ о роспуске Центрального исполнительного комитета Советов Балтийского флота. На кораблях идут массовые аресты. Юнкера и казаки начали разоружение рабочих заводов и фабрик, особо арестовывая всех склонных к большевизму. Только в «Крестах» оказалось более сотни активистов большевистской «Военки» – редактор «Окопной правды» поручик Хаустов, прапорщики Сахаров и Ремнев, мичман Раскольников… На нарах партийцы – Троцкий, Каменев, Коллонтай, Луначарский, Рошаль, Ховрин, Уншлихт, Мехоношин, Антонов-Овсеенко, Дыбенко…
Мирный период развития революции кончился. 5 июля разгромлена редакция «Правды». Газета запрещена. Тут же было закрыто и десятитысячное издание польских социал-демократов «Трибуна». Сотрудники арестованы. Правительство отдало приказ о поиске и аресте Ленина.
Партия накануне своего съезда вынуждена вновь прибегнуть к нелегальной работе. Пароли, клички и конспиративные квартиры опять становились обыденной практикой. Какое-то время Владимиру Ильичу удавалось скрываться в городе. Но полиция его настойчиво искала. Было решено переправить вождя вместе с Зиновьевым за город, под Сестрорецк. Многие рабочие оружейного завода, главного тамошнего предприятия, состояли в партии или поддерживали большевиков. А один из них, Николай Емельянов, был членом Петроградского совета и знал Ленина ещё с 1906 года.

Анатолий Васильевич Луначарский.
1920-е гг.
[РГАСПИ]. Ф. 421. Оп. 1. Д. 460
Он придумал арендовать сенокосный участок и в лодке перевезти их туда. А соседям для отвода глаз объявил, что намерен купить корову и для заготовки сена нанял двух финнов, совершенно не говоривших по-русски. Этими «батраками» и были Ленин и Зиновьев. Маскарад был исполнен по полной программе – их нарядили в светло-русые чухонские парики, сельские одежды, снабдили инструментом для покоса и переправили в безлюдное место.
Ну а за работниками, как известно, присмотр нужен. Потому вместе с ними на сенокосе оставались сам Емельянов и его тринадцатилетний сын Николай. Ему вменялось в обязанности обеспечивать костер, ловить рыбу, готовить еду и следить, чтобы рядом не было посторонних. Другой сын, Кондратий, доставлял Ленину и Зиновьеву из города письма и газеты. Супруга Надежда привозила необходимые продукты. Бывали там и некоторые наиболее доверенные соратники, включая Дзержинского.
Когда впервые Феликс в назначенном месте дождался лодку с сыном Евдокимова и поплыл с ним на противоположный берег широкого сестрорецкого Разлива, он вполне смог оценить надежность этого убежища. Спустя полчаса нос лодки ткнулся в заросший осокой берег и по едва заметной тропинке они пошли в глубь смешанного березового и осинового леса.
– А дальше-то там что? – спросил он Кондратия.
– Только лес да болота вплоть до озера Глухого, – ответил мальчишка.
«Глухого – это хорошо. Да и болота шпики не очень любят…» – отметил себе опытный конспиратор.
Едва вышли на полянку с шалашом, издали напоминавшим стог сена, Дзержинский не смог сдержать улыбки. Причем не столько от вида Ленина, сидевшего на одном чурбане и что-то увлеченно писавшего на другом, более крупном.
Конечно, таким вождя он ещё не видел, но в жизни Ильича тоже ведь были и этапы, и ссылки в таёжную глушь. И выглядел там вождь тоже не как на трибуне съезда или в Швейцарии. А вот товарищу Зиновьеву, которого Дзержинский застал в отчаянной и неумелой попытке вернуть к жизни затухший костер, подобная обстановка была явно в новинку.
Григорий с радостью принял помощь умелого в этих делах Дзержинского, которому это было даже не в тягость, а в радость. Вскоре над ожившим костром обнадеживающе зафыркал носиком закопченный металлический чайник.
Владимир Ильич очень переживал, что не сможет руководить съездом непосредственно. Он уже подготовил проекты резолюций, просил размножить и раздать делегатам только что написанную им «архиважную» статью «К лозунгам». Говорил об этом горячо:
– Именно лозунги, а не длинные статьи сегодня активно влияют на массы, быстро и четко разъясняют и ситуацию, и задачи. А лозунг перехода власти к советам звучал бы теперь как донкихотство или как насмешка. Этот лозунг объективно был бы обманом народа, внушением ему иллюзии, будто советам и теперь достаточно пожелать взять власть или постановить это для получения власти.
Советы могут и должны появиться в этой новой революции, но не теперешние советы, не органы соглашательства с буржуазией, а органы революционной борьбы с ней. Крайне важно уяснить, что это не вопрос о советах вообще, а вопрос о борьбе с данной контрреволюцией и с предательством данных советов.
Не получив возражений ни от Зиновьева, ни от Дзержинского, Ленин попытался спрогнозировать, кто и как будет им противостоять на съезде, постарался дать все возможные инструкции и контраргументы.
За разговором не сразу заметили, как переменилась погода. Редкие, благообразные тучки сменила серая пелена, а затем и сплошная сизая стена, поднялся ветер. Старший Емельянов, давно косившийся на небо, но не решавшийся прервать вождя, посоветовал Дзержинскому поспешить с обратной дорогой. Да и сам Феликс уже искал вежливую возможность покинуть хозяев, дабы не опоздать на редкий ныне поезд в Петроград.
Когда они вместе с сыном Емельянова подошли к воде, по озеру уже играла заметная волна, стал накрапывать дождь. Сначала это даже казалось на руку конспираторам. Но за веслами, против ветра, в сплошной завесе разошедшегося дождя, все виделось уже чуть иначе, а то и просто не виделось. Вскоре, когда они добрались практически до половины, резкий порыв развернул и опрокинул лодку. Они сумели забраться обратно, вычерпать часть воды, но вымокли до нитки.
Вспомнилось, как при побеге осенью 1909 года их с товарищем выбросило в холодную воду. Тогда было куда хуже, но выбрались же и до конца свершили задуманное.
Сейчас Кондратий предложил было плыть назад, чтобы высушить одежду, обогреться. Была бы его воля, Дзержинский с радостью вернулся к лесному костерку, может даже, как в детстве, угостил бы всех своей любимой печеной картошечкой. Но, увы, он обещал Ильичу доставить его корреспонденцию в Петроград как можно раньше. А поезд в Петроград уже совсем скоро…
Съезд открылся на рабочей Выборгской стороне, на Сампсоньевском проспекте, в символическом недалеке от недавно установленной ещё одной статуи Петра – строителя новой России. Но затем в целях безопасности делегатам все же пришлось перекочевать за Нарвскую заставу.
Почетными председателями единогласно избрали Ленина, Зиновьева, Каменева, Троцкого, Коллонтай и Луначарского. Как подчеркнул в приветствии представитель Петроградского комитета, «одни сидят в тюрьме, а другие поставлены «свободной» Россией в такие условия, что не могут участвовать в съезде».
После докладов Сталина и Бухарина развернулась горячая полемика о характеристике текущего момента, революционной тактике партии, отношению к существующим советам, вопросам агитации, растянувшаяся на несколько дней. Звучали призывы к осторожности, опасения, что рабочая революция не совпадет с крестьянской, утверждения о постепенности шагов к социализму, приводились примеры из практики движения пролетариата в странах Европы. Доходило до толкований сущности диалектики, демократии, рассмотрения всевозможных вариантов развития революции, апелляций к Марксу, Каутскому, Плеханову, даже давнему парижанину Дантону.

Ф. Дзержинский. Фото на удостоверение члена ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов. 1917 г.
[РГАСПИ]
Отвечая на критику и постоянно звучавшие ссылки на западноевропейский опыт, Сталин решительно произнес: «Не исключена возможность, что именно Россия явится страной, пролагающей путь к социализму».
Как один из важных, обсуждался и вопрос о неявке Ленина на суд, который собиралось устроить Временное правительство. Пресса, принадлежащая Рябушинским и Коноваловым, писала о намерениях следователей запросить участников съезда о месте нахождения Ленина, а в случае отказа прокурорский надзор возбудит против них обвинение в укрывательстве.
Особенно активно выступали издания, жонглирующие в своих названиях словом «русский». «Русское слово» помещало о съезде заметки под заголовком «Большевики зашевелились». «Русская воля» объявляла, что «вооруженное восстание 3–5 июля было организовано немецкими агентами с целью сорвать все подготовки наших военных властей к наступлению на фронте». Им противостояли близкие большевикам газеты «Рабочий и солдат», «Пролетарий» и «Социал-демократ». Но власти, вполне резонно опасаясь революционно настроенных петроградских рабочих, солдат и матросов, пока выжидали и резких действий против съезда большевиков не предпринимали.
В таких условиях, как ни странно, группа делегатов все же настаивала на том, что Владимир Ильич должен явиться на суд при гарантии полной личной безопасности, гласного ведения следствия и участия в нем членов ЦИК. Проект резолюции представил недавно вернувшийся из Америки Моисей Гольдштейн, он же Володарский, поддержанный приехавшим из Франции выпускником Сорбонны Мануильским и демобилизованным по ранению одесситом Лашевичем.
Ни с кем из них Феликс близко знаком не был. А их аргументы о необходимости именно публичного снятия обвинений с Ленина и Зиновьева, их вера в честность следователей выглядели абсолютно неубедительными и даже наивными. Возможно, они ещё плохо ориентировались в обстановке. Сталин уже до заседания высказался предельно прямо: «До суда не доведут, убьют по дороге».
Естественно, что докладывавший этот вопрос Серго Орджоникидзе выступил резко против приезда Ильича. И его тут же поддержал первым взявший слово Дзержинский:
– Товарищ, который говорил передо мной, выявил и мою точку зрения. Мы должны ясно ответить на травлю буржуазной прессы, которая хочет расстроить ряды рабочих. Травля против Ленина и Зиновьева – это травля против нас, против партии, против революции, демократии. Мы должны разъяснять товарищам, что мы не доверяем Временному правительству и буржуазии, что мы не выдадим Ленина и Зиновьева до тех пор, пока не восторжествует справедливость, то есть до тех пор, пока этого позорного суда не будет…
Съезд выступил по этому вопросу на стороне Орджоникидзе и Дзержинского, а доклад Сталина был взят за основу резолюции по оценке текущего момента. И Сталин, и Орджоникидзе, и Дзержинский, и Свердлов уже не раз подробно проговаривали все эти вопросы с Владимиром Ильичом у его шалаша в Разливе. Главная мысль была ясно изложена в розданной делегатам ленинской брошюре: «Именно революционный пролетариат должен самостоятельно взять в свои руки государственную власть – вне этого победы революции быть не может. Власть у пролетариата, поддержка его беднейшим крестьянством или полупролетариями – вот единственный выход».
В свою очередь съезд выпустил манифест «Ко всем трудящимся, ко всем рабочим, солдатам и крестьянам России», где четко расставил акценты, подчеркнув, что контрреволюция рано торжествует свою победу:
«Пулей не накормить голодных. Казацкой плетью не отереть слез матерей и жен. Арканом и петлей не высушить моря страданий. Штыком не успокоить народов. Генеральским окриком не остановить развала промышленности. Работают подземные силы истории. В самых глубинах народных масс назревает глухое недовольство. В эту схватку наша партия идет с развернутыми знаменами. Она твердо держала их в своих руках. Она не склонила их перед насильниками и грязными клеветниками, перед изменниками революции и слугами капитала. Она впредь будет держать их высоко, борясь за социализм, за братство народов. Ибо она знает, что грядет новое движение и настанет смертный час старого мира.
Готовьтесь же к новым битвам, наши боевые товарищи! Стойко, мужественно и спокойно, не поддаваясь на провокацию, копите силы, стройтесь в боевые колонны! Под знамя партии, солдаты! Под наше знамя, угнетенные деревни!»
На съезде был избран новый Центральный комитет, в который вошел и Феликс. Разъезжались все в бодром и даже приподнятом настроении. Единство, хотя бы формально, сохранить удалось. Обнадеживали сообщения делегатов с фронта, из крупных городов и многих губерний. Ряды членов партии уже перевалили за четверть миллиона. Это была сила, причем организованная, сознательная.
Ленин, постоянно следя за ходом съезда, по-прежнему оставался в Разливе. Но время сенокоса подходило к концу. Луговые работы завершались. К тому же начался сезон охоты, и число желающих побродить по тамошним болотистым местам могло заметно увеличиться. Да и ночевать в шалаше становилось уже прохладно. Однако возвращаться в Петроград было по-прежнему рискованно. ЦК принял решение переправить Ленина в Финляндию. Эту задачу тоже взял на себя Емельянов. Он вывел Ильича лесными тропинками к железной дороге и сумел посадить на поезд под видом кочегара.
А Временное правительство и впрямь решило поактивнее заняться выявлением и нейтрализацией наиболее активных и влиятельных большевиков. Правда, иногда эти меры выглядели явно запоздало и почти смешно. Из Москвы Дзержинскому сообщили, что тюремная инспекция из Петрограда только что запросила Бутырскую тюрьму, содержится ли там Феликс Эдмундов Руфинов Дзержинский, а если освобожден, то по чьему распоряжению.
Что могла ответить Бутырка очнувшимся канцеляристам? Только истинную правду – «1 марта сего года толпой народа освобожден из-под стражи». Последовала новая депеша: «Какие приняты меры к розыску?»
Администрация тюрьмы в недоумении запросила разъяснений у прокурора окружного суда: разыскивать Дзержинского или просто официально оформить его освобождение задним числом? Кажется, этот вопрос до октября так и не решили. А вскоре уж пришло время самому Дзержинскому слать свои приказы в Бутырку.
Глава 8
«Промедлим – обойдутся без нас!»
Феликс вышел из квартиры на Кавалергардской ещё совсем засветло. Хотя определение «светлый» едва ли может быть уместным по отношению к тусклому октябрьскому дню в Питере. Хорошо, хоть дождя не было. Небо с утра хмурилось, но решительности, видимо, недоставало и ему, как многим из тех, с кем предстоит сегодня встретиться на заседании Центрального комитета.
Путь предстоял неблизкий. Дзержинский рассчитал так, что в оживленном центре, среди простого народа, в своей солдатской шинели особого внимания не привлечет, а вот когда подойдет к Троицкому мосту и перейдет на другую сторону Невы, как раз начнет смеркаться. И там уже останется всего ничего по прямой до монастыря Иоанна Кронштадтского, чьи массивные строения никак не дадут заблудиться даже при нынешнем слабом освещении города.
Он как-то уже бывал в этой квартире на набережной Карповки, напротив монастыря, куда сегодня прибудет только что вернувшийся из Финляндии Ленин.
В дни последнего съезда там работала редакционная комиссия. Место было тихое, удаленное от центра. Квартиры сдавались внаем, причем чаще всего ненадолго, паломникам, приезжающим со всех концов России преклонить колени перед мощами святого праведника. С точки зрения конспирации это очень удобно. Много самого разного меняющегося люда. Квартира на первом этаже. В неё можно попасть как через парадный вход, так и через черную лестницу. Все комнаты проходные по кругу, изолированных помещений нет.

Н. Е. Гиммер.
[Из открытых источников]
Когда-то в Лодзи, придя на конспиративную квартиру, он обратил внимание на торчащий снаружи ключ. Оставаясь на лестничной площадке, осторожно приоткрыл массивную дверь и обнаружил внутри засаду. Прежде чем полицейские спохватились, он захлопнул дверь и быстро дважды провернул ключ в замочной скважине. Затем абсолютно спокойно спустился по лестнице и предупредил других подходивших к дому подпольщиков.
Сегодня подобное было маловероятно. Дополнительной страховкой была фигура официального съемщика этих пятикомнатных апартаментов – известного меньшевика Суханова, вполне лояльного нынешней власти, побывавшего в своё время и эсером, и народником, которого заподозрить в симпатиях к большевикам никому не пришло бы в голову.
С Николаем Гиммером, такова была настоящая фамилия Суханова, Дзержинский познакомился в Швейцарии. И он сам, и его семья были достаточно примечательны. Притчей во языцех была история, как в 1895 году отец Николая, обрусевший немецкий дворянин, не получив разрешения на развод у церковных инстанций, по договорённости с матерью инсценировал самоубийство и исчез, чтобы дать супруге возможность повторно выйти замуж. Но все открылось. Они оба были приговорены к ссылке, заменённой годом заключения. Многие считали, что как раз их семейная драма послужила графу Толстому материалом для известной пьесы «Живой труп».
Пожалуй, не менее любопытна была и семейная драматургия сына. Он, будучи давно и неплохо знаком с Лениным, постоянно критиковал его за радикализм, социальную демагогию, а «Апрельские тезисы» вообще публично определил как «беспардонную анархо-бунтарскую систему». В свою очередь Ильич в статье «О нашей революции» обвинил Суханова в педантском отношении к марксизму, в непонимании «его революционной диалектики», а Троцкий, который тоже должен быть сегодня в сухановской квартире, поставил ему диагноз политической близорукости.
Но вот супруга Суханова Лия Флаксерман вступила в партию большевиков в 1905 году, совсем юной, а с нынешнего февраля уже заведовала секретариатом Центрального комитета и всегда была горячей и преданной сторонницей Ильича. Поначалу именно у неё, в пустующей летом квартире, и собирались укрыть от ареста Ленина. Она всё подготовила, даже купила спиртовки, чтобы вождь разогревал себе еду. Но затем было найдено более надежное место в Разливе. Большевиком был и её младший брат Вениамин.
Феликс, который с юности пользовался немалым, нередко и взаимным, вниманием противоположного пола, ни на мгновение не мог себе представить, как можно соединиться семейными узами и быть счастливым с человеком иных политических взглядов. Любовь – это ведь полное взаимопонимание, духовное взаимопроникновение, предельное единство. Речь, конечно, не идет о родителях, сестрах и братьях – их близость в крови, в воспитании, в общей памяти. А супруга – это в первую очередь главный, самый доверенный сердечный друг и единомышленник.
Точно так же Феликс никогда не мог принять возможность обрести полное счастье среди несчастий и горестей других людей. Островок благополучия в океане горя? Это удел черствых, глубоко эгоистичных людей. Может, оттого и не оправдал он, как некоторым кажется, своё имя Феликс? Оттого и преследовали его по большей части несчастья? Впрочем, на судьбу он никогда не пенял. Не имел такой привычки. Все не напрасно! И страдания, и лишения, и потери! Не напрасно. За всё воздастся! Счастье в том, чтобы видеть счастье других. Надежное счастье.
А сегодня его мысли, как, наверное, и мысли всех его товарищей, держащих путь в квартиру на Карповке, были об одном – о возможности решительного взятия власти и тем самым закономерного завершения социалистической революции в России, а может быть, и не только в России. Многие, особенно недавно покинувшие тюрьмы или перешедшие на нелегальное положение в связи с июльскими событиями, сомневаются, стоит ли опять пускаться в опасную авантюру, играть ва-банк. Мол, мы в союзе с левыми эсерами уже стали реальным большинством в Советах почти всех крупных городов. Очень неплохие шансы и на предстоящих выборах. Появится социалистический парламент, партия будет играть в нем если не первостепенную, но крайне важную роль…
Позиции большевиков действительно усилились после того, как по их призыву рабочие и солдаты Петрограда поднялись на вооруженную борьбу с корниловским мятежом. Феликс, как один из руководителей созданного в столице Комитета народной борьбы с контрреволюцией, занимался и мобилизацией, и вооружением отрядов. По подписанному им ордеру только на Путиловский завод было доставлено из Новочеркасских казарм два грузовика винтовок. А сколько ещё из Петропавловки. И назад уже не вернулось. Припрятано до поры до времени.
Так что оружие есть. И если надо, еще будет. Есть и подготовленные отряды. Феликс знает: ему возразят, что и в июле были и оружие, и многочисленные отряды. Его в то время в Петрограде не было, своими глазами не видел, но из рассказов вывел одно – не было решимости, четкой и целеустремленной организации. Как, к сожалению, нет её и сейчас. Была бы его воля, он хотя бы временно отстранил бы всех этих каменевых от принятия решений. Они своим словоблудием могут затуманить любую цель, упустить нужный момент. Ведь если есть время собирать каменевых, то, наверное, должно быть и время их разбрасывать.
Дзержинский привычным быстрым шагом уже вышел к Неве, как раз почти напротив крепости. Двигаться по Шпалерной было не так зябко, а вот по набережной через Фонтанку к Троицкому мосту идти пришлось против сырого, порывистого ветра с залива. Он заставил поднять воротник шинели и чуть глубже натянуть фуражку. Перед входом на мост грелся у костра рабочий патруль. Но одинокую фигуру в военной одежде он не счел заслуживающей внимания. Не окликнул и не остановил.
Когда Корнилов двинул с фронта на Петроград конный корпус, зашевелилась и польская контрреволюция в Петрограде в лице так называемого «Верховного польского военного комитета», требовавшего от Керенского помощи в создании и вооружении своих национальных отрядов. Его печатный орган «Польские военные силы» льстиво и криводушно заявлял:
«Корнилов – это муж, которому доверяет все, что есть рыцарского и честного в России. Этого легендарного человека, полуазиатского происхождения, обожаемого текинцами с кривыми саблями и в колоссальных папахах на головах, чтят 95 % русского, казацкого и польского офицерства, а также огромное большинство армии. Ген. Корнилов отличается не только изумительной храбростью, талантом вождя, но и глубоким спокойствием. Это мудрость, которая все кругом организует, ибо в себе все уже организовала. Это – вождь. От него сегодня зависит, будет ли Россия республиканской Монголией, которою правят сотни комитетских баскаков и ханов, или же создающимся новым республиканским Римом».
Мессия просто… А «сотни комитетских баскаков и ханов» – это, конечно, члены Советов рабочих и солдатских депутатов.
На самозваный польский «комитет» вышел столь же самозваный русский «Комитет союза офицеров армии и флота», который заявил, что тоже борется с большевиками, и предложил сообщать им фамилии военных поляков, опозоривших себя большевистской деятельностью.
Дзержинский в газетах «Рабочий путь» и польской «Трибуне» выступил с гневным и убедительным разоблачением. Но слова словами, а дела делами. Надо действовать!
Сталин 30 августа напечатал в «Правде» без всяких комментариев статью Зиновьева «Чего не делать»: «Надо смотреть правде в лицо: в Петрограде сейчас много условий, благоприятствующих возникновению восстания типа Парижской коммуны 1871 года»…
Через три дня Ленин ответил, что ссылка на Коммуну очень поверхностна и даже глупа, «ибо, во-первых, большевики все же кое-чему научились после 1871 г., они не оставили бы банк не взятым в свои руки, они не отказались бы от наступления на Версаль; а при таких условиях даже Коммуна могла победить. Кроме того, Коммуна не могла предложить народу сразу того, что могут предложить большевики, если станут властью, именно: землю крестьянам, немедленное предложение мира».
Когда 15 сентября на заседании ЦК обсуждались присланные Лениным письма «Марксизм и восстание» и «Большевики должны взять власть», о единстве реакции собравшихся говорить не приходилось. Налицо была вся палитра мнений – и сторонники, и противники, и колеблющиеся.
А ведь Ленин из Гельсингфорса настаивал на выступлении именно в сентябре, не дотягивая до съезда Советов, на котором «ждать «формального» большинства у большевиков наивно: ни одна революция этого не ждет». Убеждал членов ЦК: «Взяв власть сразу в Москве и Питере, мы победим безусловно и несомненно». Подчеркивал: «Восстание, чтобы быть успешным, должно опираться не на заговор, не на партию, а на передовой класс… Восстание должно опираться на революционный подъем народа… Восстание должно опираться на такой переломный пункт истории нарастающей революции, когда активность передовых рядов народа наибольшая, когда всего сильнее колебания в рядах врагов и в рядах слабых половинчатых нерешительных друзей революции».
Дзержинский, будучи в гуще событий, был готов поддержать эту точку зрения. Против, конечно, выступил уже побывавший за июльские события под арестом Каменев. Было заметно, что и Сталин сомневался, взвешивал. Послушав соратников, он предложил обсудить ленинские письма в крупных партийных организациях. Увы, большинство не согласилось. Мало того, пришли к решению не расширять круг посвященных, на всякий случай уничтожить размноженные письма, сохранив только один экземпляр. Но в Москве их все-таки обсудили.
Уже подходя, Дзержинский вдруг обратил внимание, что шестиэтажный дом с башенкой и шпилем на крыше выходит на набережную Карповки этаким острым и решительным клином. Да, сегодня здесь неизбежно придется принимать твердое и окончательное решение.
Семейство Сухановых заняло эту квартиру ещё в 1913 году, вернувшись из ссылки. В обычное время в пяти комнатах проживали сами Сухановы, двое детей Суханова от первого брака и их няня, а ещё сестра со своей дочерью, две курсистки, горничная, она же кухарка, с двумя своими детьми. Но сегодня не было никого. Гостей на кухне, куда вела черная лестница со двора, принимали только однопартийцы – Лия со своим братом.
Небольшая прихожая. Налево от нее – столь же маленькая комната, темная, окнами в узкий двор-колодец, почти сплошь до потолка заставлена книгами. Направо от прихожей, ближе к подъезду, – узенькая комната с окном на набережную. Еще дальше вдоль набережной – кабинет. За ним детская. Оттуда вход в столовую и снова в кухню, где уже кипел самовар. Изредка хозяева откликались и на заранее обусловленное количество звонков с парадного входа.

М. С. Урицкий.
[Из открытых источников]
Все прибывающие располагались в большой комнате за дубовым обеденным столом, накрытым белой скатертью, и при неярком свете лампы с белым же абажуром угощались горячим чаем. После прохладной и ветреной прогулки никто не отказывался. А затем некоторые перемещались на столь же солидный мягкий диван у окна, чтобы поприветствовать устроившуюся там красавицу Александру Коллонтай, только выпущенную из Выборгской женской тюрьмы под залог, внесенный Максимом Горьким.
Когда в сопровождении своего связного Эйно Рахья вошел Ленин – без бородки, в очках, в парике со стрижкой, как говорилось в народе, «под горшок», в гриме и косоворотке, – те, кто не бывал в Разливе, даже вздрогнули от неожиданности. А Коллонтай руками всплеснула. Узнать вождя революции ни одному шпику было бы не под силу. Ильичу, право слово, только гармошки в руках не хватало. Загримированный не менее тщательно Зиновьев подобного эффекта не произвел. И будто бы несколько расстроился от этого.
Членов «узкого», рабочего секретариата ЦК собралось двенадцать. Остальных в городе не было. «Дюжина недюжинных умов» – как пошутил, кажется, Урицкий. Сравнение с числом апостолов тоже могло прийти в голову, но по вполне понятным причинам озвучить его никто не решился. Хотя дворян Ульянова-Ленина, Дзержинского и Оппокова-Ломова, сына коллежского советника аптекаря Бриллианта-Сокольникова, дочку прославленного генерала Домонтовича Коллонтай, купеческих детей Бубнова и Урицкого, отпрысков преуспевающего земледельца-колониста Бронштейна-Троцкого, фермера Радомысльского-Зиновьева, инженера Розенфельда-Каменева, гравера Свердлова, сапожника Джугашвили-Сталина свели в этот час в этой комнате грядущие судьбы народов.
На приветствия, улыбки и шутки много времени не было. Решили, что председательствовать будет Яков Свердлов, а вести протокол опытная в подобных занятиях Варвара Яковлева, которая, кстати, на июльском съезде была избрана кандидатом в члены ЦК. Она пользовалась особенно большим доверием у Моисея Урицкого, с недавнего времени ведшего дела секретариата.
С Урицким Феликс был ещё в Александровском централе во время знаменитого бунта. Чуть позже, там же неподалеку от Качуга, встретились и с Троцким. Их колонна догнала этап, которым следовал Феликс. Картинка опередившего своих товарищей, кричащего приветствия и радостно машущего фуражкой Бронштейна крепко засела в памяти. Троцкий всегда и во всем должен быть первым. Едва два месяца назад на съезде присоединился к большевикам и уже полмесяца как председатель Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов. А с Георгием Оппоковым Феликс близко познакомился только весной этого года в Москве, хотя партийный псевдоним Афанасий ему был известен и раньше.
Свердлов начал с напоминания собравшимся о том, что по возможности следует не перебивать друг друга и не говорить особенно громко. Замечание было вполне уместным. Привыкшие к трибунам и митингам, к зажигательным речам и владению аудиторией не всегда контролируют силу своего голоса и эмоции. Это Феликс знал и по себе.
Кстати, едва ли не самым на удивление мощным и глубоким басом среди собравшихся обладал как раз невысокий и на первый взгляд даже тщедушный Свердлов.
Он переписал присутствующих, передал начатый протокол Яковлевой, а сам проинформировал собравшихся о настроениях солдат на фронтах, усиливающемся влиянии большевиков после отпора корниловцам, о получении сведений от представителей нескольких армий о каком-то отводе войск Северного фронта. Подчеркнул, что из Минска тоже сообщают о подготовке новой корниловщины. Вся артиллерия загнана в Пинские болота. Гарнизон окружен казачьими частями, однако солдаты вполне могут разоружить их. Идут какие-то переговоры между штабами и Ставкой подозрительного характера. Ведется усиленная агитация против большевиков. Но на фронте настроение против Керенского.
В завершение сводки Свердлов довел до собравшихся мнение о технической возможности вооруженного выступления в Минске и о предложении оттуда оказать помощь Петрограду посылкой революционного корпуса. Нужна лишь команда.
Следующим выступил Оппоков-Ломов с рассказом о ситуации в Москве. На пленуме московских Советов, а их два, большинство голосов было отдано за большевистскую резолюцию и соответственно за восстание. Прения развернулись лишь по вопросу о том, может Москва или не может взять на себя почин выступления, учитывая, что рабочие пока слабо вооружены, а связь с казармами недостаточна. Сетовали и на то, что в отличие от столицы среди московского пролетариата преобладают текстильщики, недавние выходцы из деревни, медленно освобождающиеся от мелкобуржуазного влияния. В результате из видных членов партии только Рыков и Пятницкий были против восстания, остальные – за.
Взявший слово Каменев, как и ожидалось, категорично высказался против ленинского предложения, выдвинув такие аргументы, как неблагоприятная международная обстановка, недостаточная численность пролетариата в аграрной стране и его неподготовленность. По сути, предлагал выждать, занять оборонительную позицию.
Его поддержал Зиновьев. Это было уже не столь предсказуемо. Они столько времени провели вместе с Ильичом и в шалаше, и в Гельсингфорсе, что могли и столковаться. Все эти ленинские письма рождались, что называется, прямо при нем. Но, видимо, одно дело – в шалаше, а другое – на душе. Показавшийся Дзержинскому полгода назад ленинским «санчо пансой», пожалуй, таковым вовсе не являлся.
Троцкий и на этот раз выступал эмоционально, ярко, эффектно и чуть лукаво, не желая открыто возражать мужу своей сестры Каменеву и одновременно будто оставляя себе путь к будущему оправданию: да, восстание необходимо, но должно быть отсрочено до II съезда Советов…
Хотя всем было понятно, что такая постановка вопроса просто-напросто приводила к его срыву, ибо давало Временному правительству возможность сосредоточить ко дню созыва съезда достаточные силы для подавления. Буквально накануне в тезисах для Петербургской конференции Ленин уже призывал: «Надо бороться с конституционными иллюзиями и надеждами на съезд Советов, отказаться от предвзятой мысли непременно дождаться его».
Урицкий, неторопливо сняв круглые очки, подышав на стекла, тщательно протерев их платком, констатировал:
– Мы слабы не только технически, но и во всех других сторонах. Мы выносили массу резолюций, а действий решительных никаких. Петроградский совет дезорганизован. На какие силы мы опираемся? Да, сорок тысяч винтовок есть в Петрограде у рабочих, но это не решает дела; это – ничто. Гарнизон после июльских дней тоже не может внушать больших надежд. Но во всяком случае, если держать курс на восстание, то нужно действительно что-либо делать в этом направлении.
Дзержинский, обведя взглядом еще не говоривших, отметил нехарактерную терпеливость и спокойствие Ильича даже в то время, когда выступал Каменев, обратил внимание на задумчиво застывшее выражение лица Сталина, будто изучающего кисть своей руки на столе, и решил, что пора включаться в обсуждение:
– Готов согласиться с оценкой товарища Урицкого касательно Петроградского совета. Я тоже это ощутил. Это так. И с аргументом по поводу недостаточной технической подготовки восстания, пожалуй, тоже соглашусь.
Но не соглашусь с тем, что телега должна ехать впереди лошади. Техническую подготовку восстания можно легко нарастить и в плане организации, и в плане вооружения, и в плане координации. Я в этом абсолютно уверен. Но сначала должно быть принято четкое и ясное политическое решение, взят курс на восстание, определен срок, распределены обязанности. Тогда и те сорок тысяч винтовок уже не будут ничто. Я постоянно бываю на заводах и в частях гарнизона. Рабочие и солдаты готовы и, если мы промедлим, просто обойдутся без нас! И вот это уже может привести к анархии и краху революции…
Дзержинский, как ни пытался сдерживать себя, все же заметно волновался, говорил и не то чтобы громко, но яростно и пылко. По-другому не выходило. Такова натура…
Сразу после Феликса слово предоставили Ленину. Собственно, ради этого и собрались. Одно дело – письма, и совсем другое – возможность вживую обсудить все аргументы, задать вопросы. Он тоже начал с констатации:
– С начала сентября замечается какое-то равнодушие к вопросу о восстании. Между тем это недопустимо, если мы серьезно ставим лозунг о захвате власти Советами… Положение международное таково, что инициатива должна быть за нами. То, что затевается со сдачей Нарвы и сдачей Питера, еще более вынуждает нас к решительным действиям.
Ильич говорил спокойно и уверенно, словно никого не убеждая, а лишь подводя итоги размышлениям всех присутствующих:
– Массы утомились от слов и резолюций. Большинство теперь за нами. Политически дело совершенно созрело для перехода власти. Аграрное движение также идет в эту сторону, ибо ясно, что нужны героические силы, чтобы притушить это движение. Лозунг перехода всей земли стал общим лозунгом крестьян.
Политическая обстановка таким образом готова. Надо говорить о технической стороне. В этом все дело. Между тем мы вслед за оборонцами склонны систематическую подготовку восстания считать чем-то вроде политического греха.
Ленин бросил быстрый взгляд на Троцкого.
– Ждать до Учредительного собрания, которое явно будет не с нами, бессмысленно, ибо это значит усложнять нашу задачу.
Дзержинский внимательно отследил реакцию на эти словах. Многие из большевиков, в том числе и сам Феликс, были выдвинуты кандидатами для участия в Учредительном собрании от разных губерний. Но Ильич уже заключил:
– Медлить – преступление, ждать съезда Советов – ребяческая игра в формальность, вздорная игра, предательство революции. Областным съездом и предложением из Минска надо воспользоваться для начала решительных действий.
Спустя еще нескольких часов упорного обмена мнениями и предложениями приступили к редакции основной резолюции.
«ЦК признает, что международное положение русской революции (восстание на флоте в Германии как крайнее проявление нарастания во всей Европе всемирной социалистической революции, затем угроза мира империалистов с целью удушения революции в России) – так и военное положение (несомненное решение русской буржуазии и Керенского с К° сдать Питер немцам) – так и приобретение большинства пролетарской партией в советах, – все это в связи с крестьянским восстанием и с поворотом народного доверия к нашей партии (выборы в Москве), наконец, явное подготовление второй корниловщины (вывод из Питера войск, подвоз к Питеру казаков, окружение Минска казаками и пр.) все это ставит на очередь дня вооруженное восстание».
Несмотря на долгие обсуждения, Каменев и Зиновьев всё же голосуют против. Остальные десять – за. Ленин непреклонен:
– Либо диктатура корниловская, либо диктатура пролетариата и беднейшего крестьянства.
Уже совсем глубокой ночью Дзержинский, опасаясь, что за полемикой по поводу резолюции будут забыты конкретные организационные вопросы, предлагает создать из членов ЦК политическое бюро. Предложение принимается. В политбюро входят семь человек: Ленин, Зиновьев, Каменев, Троцкий, Сталин, Сокольников, Бубнов.
Расходились по очереди. Сначала Ленин и Зиновьев, продолжая о чем-то спорить. Затем Сталин и Свердлов, молча. Остальные остались ночевать, конечно, если несколько часов до рассвета можно назвать ночевкой. Выйдя перекурить вместе с Феликсом, Урицкий как бы между делом, прощупывая его, заметил:
– А вам не кажется, что Троцкий сегодня фигура более значительная и полезная для революции, чем Ленин?
Bepul matn qismi tugad.