Kitobni o'qish: «Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления»

Shrift:

© Алексей Алёхин, 2024

© «Время», 2024

* * *

Цель поэзии – поэзия – как говорит Дельвиг (если не украл этого).

Пушкин. Из письма к Жуковскому, 1825 г.

От автора

Это не книга критики. Это собранные под общей обложкой статьи, рецензии, заметки и выступления разных лет. Иные темы, доводы и даже цитаты в них могут повторяться, а некоторые оценки, наоборот, менялись со временем. Что не удивительно: это живой взгляд на русскую поэзию и происходящее в ней. Охватывающий больше четверти века, с середины 90-х годов по нынешний день.

Статьи

В жанре конспекта. Русская поэзия на переломе веков

Эти беглые заметки, призванные очертить чрезмерно обширное поэтическое пространство – чуть ли не три десятилетия (!) – и к тому же обращенные к иноязычному читателю1 (а потому с минимумом поэтических цитат), поневоле – лишь конспект. Волей-неволей за бортом остается масса интересных имен и явлений.

Задача моя лишь наметить общие контуры, основные тенденции и образ существования современной русской поэзии. Причем главным образом – ее сегодняшний, весьма многоголосый и, заметим априори, многообещающий день. Но начать надо с предыстории.

Конец эпохи

Условно говоря, весь описываемый период, понимаемый в широком смысле как «поэтическая современность» – то есть не успевший еще окончательно перекочевать в школьные учебники, – можно поделить на три неравных отрезка. И первый из них совпадает с началом 70-х годов теперь уже минувшего века.

Этот водораздел определился не только тем, что еще прежде, в 60-х, ушли последние живые классики, принадлежавшие Серебряному веку, – Пастернак и Ахматова, а лучшие поэты советского периода – такие как Леонид Мартынов, Арсений Тарковский, Борис Слуцкий – вступили в пору старости (все трое завершили свой путь в 80-х). Сменилась сама атмосфера жизни, а поэзия существует не в безвоздушном пространстве.

Советская империя погрузилась в свой последний период, позже весьма точно охарактеризованный словом «застой». Остались позади энтузиазм и надежды, связанные с десталинизацией и относительной либерализацией жизни конца 50-х – начала 60-х. Это они породили бум молодой «эстрадной» поэзии – переполненные слушателями десятитысячные стадионы отнюдь не легенда. Но свежий ветерок фронды и веры в будущее, что витал на этих грандиозных поэтических вечерах и окрашивал собою звучащие с эстрады стихи, канул в прошлое, а сами стихи оказались частью не столь уж глубоки (Е. Евтушенко), частью стали сходить на нет в погоне за ставшим уже привычным успехом (А. Вознесенский), да и у тех знаменитых шестидесятников, что еще более-менее удерживали планку, уже не являли новых открытий – в лучшем случае демонстрировали вариации прежних (Б. Окуджава, Б. Ахмадулина).

Публичным поэтическим открытиям не способствовали и чисто внешние обстоятельства: подобно всякому выдохшемуся режиму, позднесоветский склонялся все более и к консерватизму эстетическому, что в условиях тотальной цензуры прямо отражалось на печатной продукции. Это не значит, что серьезных творческих удач не было вовсе. Но они возникали не на «магистральных» направлениях – как, скажем, городская «интимная» лирика Владимира Соколова, или не смогли вполне реализоваться – как творчество яркого, рано погибшего вологодского поэта Николая Рубцова. А несколько очень крупных мастеров, о которых речь пойдет позже, как бы «присутствовали не присутствуя», чтобы во весь масштаб оказаться востребованными уже в самом конце столетия.

Но закат империи имеет не только минусы. Дряхлеющий режим давил, но все ж большей частью уже не смертельно. За стихи можно было пострадать, но не лишиться жизни. И это открыло поэзии возможность внецензурного существования – самиздата (сам термин принадлежит оригинальнейшему поэту Николаю Глазкову, издававшему официально сборники вполне «деревянных», хотя не без издевки, «цензурных» стихов – и массу самодельных, вручную переплетенных книжечек с поэзией ни эстетически, ни содержательно ни на какую цензуру не рассчитанных).

Разумеется, лишенный цензуры, но и мало-мальски квалифицированного редакторского глаза, и – по моральным причинам – строгой читательской оценки, самиздат (не только печатный, но и изустный) в первую очередь привел к расцвету графомании. Однако и дал возможность сформироваться очень ярким поэтам и даже целым направлениям. Самым крупным из них стал, разумеется, будущий нобелевский лауреат Иосиф Бродский, чья судьба и творчество ныне всемирно известны. Еще одним – его старший друг, тогда ленинградский, а затем московский поэт Евгений Рейн. В Москве возникла весьма интересная и формально и содержательно «лианозовская школа» – по названию пригородного поселка, где собирались ее участники: Генрих Сапгир, Игорь Холин и другие, давшие начало так называемой барачной поэзии. Они без прикрас рисовали жизнь предместий и заполонивших их бараков – отвратительных, перенаселенных строенией, обитателями которых были городские низы, включая и отторгаемых системой художников, литераторов; активно вовлекали в поэтический текст «непоэтический» по природе материал – язык улицы, заборных надписей, официозных газетных передовиц и лозунгов, детских считалок. Формально они отчасти продолжали поиски разгромленной еще в сталинские времена ленинградской группы ОБЭРИУ (Объединение реального искусства), заложившей в русской литературе традиции поэзии абсурда:

 
Дамба. Клумба. Облезлая липа.
Дом барачного типа.
Коридор. Восемнадцать квартир.
На стенке лозунг: «Миру – мир».
Во дворе Иванов
Морит клопов, –
Он – бухгалтер Гознака.
У Макаровых пьянка.
У Барановых драка.
 
Игорь Холин

Все названные авторы, так же как и, например, не названная еще московская молодежная поэтическая группа СМОГ («Самое Молодое Общество Гениев», по другой расшифровке: «Смелость, Мысль, Образ, Глубина»), заявили о себе в поэзии еще в 60-х, а иные и раньше, но именно в 70-е, на фоне очевидно деградирующей «официальной» поэзии, сделались востребованными и значимыми. А к концу описываемого периода к ним присоединилась целая плеяда новых молодых поэтов – «поколение дворницких» (не желая ни «пробиваться» в закоснелые журналы, ни делать карьеру на ином поприще, они зачастую довольствовались ничтожными должностями в городском коммунальном хозяйстве). Избранный образ жизни имел и плюсы, и минусы – полную творческую свободу, но и чисто литературную, а не только социальную, маргинализацию. Однако в их числе явилось несколько очень талантливых поэтов, которые на следующем этапе (впрочем, часто в компании с не очень талантливыми) во многом и задали тон поэтической жизни.

Штурм и натиск

Когда идеологический ледник принялся давать трещины и бурно таять, то есть примерно с середины 80-х, накопившееся в поэзии напряжение поиска, эксперимента, роста, так долго сдерживавшееся, прорвалось наружу. Но не одномоментно, а как бы порциями, причем по большей части оформленными, с той или иной степенью условности, в группы.

Первыми по времени заявили о себе «метаметафористы» – Алексей Парщиков, Александр Ерёменко, Иван Жданов и близкие к ним Юрий Арабов и Нина Искренко. Говорить о цельности предложенной ими эстетической платформы («метаметафора», «метареальность» как основа нового поэтического языка) довольно сложно, ибо и сами участники группы заметно расходятся в ее трактовке. Объединяло же заметное (и на тот момент прозвучавшее освежающе) усложнение образной системы (хотя у разных авторов оно имело, по-видимому, разные истоки – от поэтики позднего Мандельштама до позднего сюрреализма) в неожиданном сочетании с откровенно злободневным иронизмом (что на раннем этапе перестройки звучало не менее свежо и захватывающе). Иногда и то и другое соединялось в одном стихотворении, как, например, в таком четверостишии Александра Ерёменко:

 
Древесный вечер. Сумрак. Тишина.
Расшатанные, длинные коровы.
Их звать никак, их животы багровы,
и ихний кал лежит, как ордена.
 

Ерёменко (в последние годы, к сожалению, переставший писать стихи), рано ушедшая из жизни Нина Искренко и Иван Жданов были наиболее яркими представителями этой группы поэтов, чьи пути затем разошлись. Жданов пишет немного, продолжая разрабатывать свою весьма пластичную и интравертную версию постмандельштамовской поэтики. Алексей Парщиков ушел в крайний герметизм и практически утратил читателей.

Второй по времени выхода, на этот раз уже на печатные страницы, оказалась упомянутая выше «лианозовская школа» – теперь это были мэтры андеграунда, разом оказавшиеся в центре внимания и читателей, и критики.

Наконец третьей из сформировавшихся вне официальной печати и громко заявившей о себе «новой волной» стали те, кого с большой степенью условности обобщенно поименовали «постмодернистами» (ассоциируя этот термин не столько с явлением как таковым, сколько с более-менее определенной литературной группой). Одна из ее особенностей заключалась в том, что помимо поэтов она включала единомышленников-критиков, в значительной мере обеспечивших первым идеологическую поддержку и соответствующую известность. Другая – в том, что нарочно трудно придумать поэтов более несхожих и менее поддающихся объединению под одной вывеской. Достаточно сравнить стихи Сергея Гандлевского – неоклассициста и явного продолжателя В. Ходасевича, или формально (но не по существу) вполне «традиционного» Тимура Кибирова – с авангардистскими текстами Льва Рубинштейна.

Наиболее известными, особенно за рубежом, представителями этого течения сделались «московские концептуалисты» – прежде всего, Л. Рубинштейн и Дмитрий Пригов. Причем, как ни парадоксально, именно зарубежное признание явилось первичным. Отчасти это объясняется тем, что авторы эти, еще будучи на положении андеграунда, попали в поле зрения зарубежных славистов. Отчасти, возможно, тем, что тексты их весьма просты для перевода, центр же тяжести эстетической платформы перенесен в игровую плоскость, перевода не требующую, и в чисто логическую область комментариев. Собственно тексты Д. Пригова малоинтересны: на раннем этапе это среднего уровня ироническая поэзия с включением формальных элементов поэзии абсурда, позже – скорее письменный повод для концептуалистских автокомментариев («предуведомлений»), чем самостоятельно значимое явление. Что же касается текстов Льва Рубинштейна (которые при публичных выступлениях он считывает с перекладываемых из стопки в стопку библиографических карточек), то они и сами по себе образуют довольно яркие и своеобразные по форме произведения, иногда – на грани эссе и поэтической прозы, иногда – стихотворения в роде версэ. Правда, последние годы он практически отошел от поэтического творчества.

Особняком стоит в этом ряду Тимур Кибиров, чьи ранние стихи построены на потоке аллюзий и прямых цитат из расхожих советских песен, стихов, из обыгрывания множества примет быта той эпохи, окрашенных легкой иронией, но главное – неподдельным и очень мощным лирическим чувством с примесью ностальгии по ушедшим детству и юности. Проблема этой по-своему замечательной поэзии, однако, в том, что главная ее прелесть – в узнавании реалий, малознакомых уже следующему поколению читателей, а для тех, кто лет на двадцать моложе, требующих развернутого комментария. Автор сам, уже в середине 90-х, почувствовал уязвимое место своей поэтики и сделал попытку нащупать иной путь, написав ряд превосходных чисто лирических стихотворений. Но затем продолжил поиск в сторону иронично-брутальных стихов, по согласному мнению критики не представляющих серьезного интереса.

Ярко вспыхнув на в целом однообразном и скучноватом фоне позднесоветской поэзии, участники всех трех упомянутых «волн» андеграунда привнесли в поэтический пейзаж свежие или хорошо забытые старые краски сложной метафорики, раскованности языкового эксперимента или просто непосредственного чувства и «неотредактированной» жизни.

Все перечисленные поэты – москвичи. Но схожие процессы, хотя и в заметно меньшем масштабе (поэзия этого периода ощутимо «москвоцентрична») происходили и в других городах, особенно в Санкт-Петербурге. Следует упомянуть по крайней мере двух ярко заблиставших в те годы петербургских поэтов: недавно скончавшегося Виктора Кривулина и Сергея Стратановского. Оба они по возрасту принадлежат к поколению, непосредственно следовавшему за шестидесятниками и сделавшему следующий, неизбежный шаг к более глубокой, более психологичной и в то же время более пластически выраженной поэзии – и отчасти именно потому уже не допущенной на печатные страницы. Творчески же продолжают то, что можно назвать «главным течением» русской поэзии середины века, берущим начало в поэтике Серебряного века, а точнее – в поздних стихах последних его представителей. Интересно, что Виктора Кривулина при этом нередко причисляли к «петербургскому авангарду», что отражало скорее круг его знакомств, чем поэтическую практику. Однако время, в которое им довелось пройти основную часть сознательного творческого пути, отразилось в этих поэтах не отрицанием всякой вообще сложившейся поэтической формы и даже не спасительным иронизмом, но пронизывающим трагизмом, как в таких, например, строках С. Стратановского:

 
Нет Пошехонья. Где были поля и деревни
Синее море шумит
Видно, буденновский конь топнул железным копытом
И провалилась земля
И вот теперь иногда
Слышен бывает со дна
Звон церквей затонувших:
это священники мертвые
Рыб созывают к обедне
 

Этот поэт и сейчас работает весьма продуктивно, парадоксально сочетая социально актуальную проблематику с метафизической открытостью и глубиной собственно поэтического мышления.

Читательские симпатии и творческие пристрастия нередко объясняются принципом контраста. После весьма выхолощенной поэтической печатной продукции позднесоветских времен, на грани 80–90-х то и другое закономерным образом сдвинулось в сторону эксперимента, авангарда, эпатажа. Самый шумный успех выпадал на концептуалистские действа Пригова, опыты Рубинштейна с библиотечными карточками. Заметно активизировались (правда, главным образом на любительском уровне) последователи раннеавангардистской «зауми». Сделались очень известными пребывавшие прежде в андеграундной тени поэты старшего поколения: москвич Геннадий Айги, перешедший к этому времени от поэзии элюаровского толка к более радикальным, хотя, быть может, и менее осмысленным экспериментам, и филологичный ленинградец-петербуржец Виктор Соснора.

Другим заметным явлением стало «возвращение» эмигрантской поэзии – не столь новой по формальным, как по семантическим признакам. От поэтов-эмигрантов первой волны (1920-х годов), как Ходасевич, Г. Иванов, до Бродского, на чью долю выпал самый громкий и широкий успех, тут же породивший целую армию эпигонов.

И в это же время стали доступными писанные в стол тексты поэтов старшего поколения, таких, как очень известный и в былые годы Борис Слуцкий или известный лишь узкому кругу Вениамин Блаженный (поэт из Минска, «открытый» еще В. Шкловским и Б. Пастернаком и практически не печатавшийся). Их поэтика чаще не столь радикальна внешне, как по существу:

 
Как обманчиво слово «покойник»,
Оно вызывает больше тревоги, чем сто орущих мужиков,
Мужики поорут-поорут, успокоятся,
А этот так молчит,
Что у вселенной звенит в ушах.
…И лопаются ушные перепонки.
 
Вениамин Блаженный

Но по-настоящему востребованной эта поэзия делается уже только в нынешнее время.

После бури

Конец 90-х, который и подводит нас непосредственно к сегодняшнему поэтическому дню, оказался не совсем таким, как это ожидалось большинству присутствовавших при грандиозном выходе андеграунда на переломе 80–90-х. Прежде всего потому, что самые приметные фигуры периода «штурма и натиска» кто вовсе перестал писать стихи (Ерёменко, Рубинштейн), кто окончательно «герметизировался» (Парщиков, Айги), кто вступил в пору творческого кризиса (Кибиров), а кто откровенно коммерциализировался и перешел «в телевизор» (иронист Игорь Иртеньев, Пригов).

О причинах случившегося можно гадать. Тут и переход в иную возрастную категорию, и банальное «испытание славой», и причины личного свойства. И, в немалой мере, эффект андеграунда, при выходе из которого – то есть из малого круга близких по духу и всепонимающих друзей – поэт испытывает нечто вроде кессонной болезни. Но и некоторая «закономерность маятника», который с экспериментального левого края медленно, но верно стал перемещаться к поэтике более глубокой по существу и делающей ставку не столько на внешние эффекты и подчеркнуто формальную новизну, сколь на более долгоживущие поэтические ценности.

Неслучайно едва ли не единственным из «восьмидесятнических» звезд первой величины – и едва ли не лучшим в поколении теперь уже пятидесятилетних – действующим поэтом остался Сергей Гандлевский, отчетливо ведущий свою генеалогию от мастеров старшего поколения (от Ходасевича до Чухонцева) и принадлежавший в прошлом к формально умеренной, делавшей акцент на «факт бытия» группе «Московское время», к которой принадлежали и такие яркие поэты, как активно и сейчас работающий Бахыт Кенжеев, умерший в 1990-м Александр Сопровский, перешедший ныне на прозу Алексей Цветков. Кстати, прозу пишут и оба других, и последнее, может, не так уж случайно: завет Ходасевича «гнать каждый стих сквозь прозу» многое объясняет в поэтике этих авторов, общее и привлекательное в которой – умение извлекать «поэтическое вещество» из самого обыденного, повседневного, раскинутого вокруг и лежащего под ногами:

 
За окнами октябрь. Вокруг приметы быта:
Будильник, шифоньер, в кастрюле пять яиц.
На письменном столе лежит «Бхагаватгита» –
За месяц я прочел четырнадцать страниц…
 
Сергей Гандлевский

Нашумевшись на поэтических эстрадах и на оформленных в авангардистском духе страницах полусамодельных журнальчиков и альманахов, во множестве возникших в ту пору, поэзия словно стала возвращаться в берега – не традиционалистского, но, по выражению одного из самых значительных поэтов этого времени Евгения Рейна, «неомодернистского» русла. В термине этом заложена перекличка с эстетикой модернистского Серебряного века. А главными действующими лицами на фоне спада «новой волны» 80-х оказались вступившие в 90-е в пору необычайного творческого взлета «старые» поэты – из тех, кто в 60–70-х печатался крайне мало, как Олег Чухонцев, или почти не печатался, как Рейн, или печатался много, но словно находился в тени и не до конца был понят, как Александр Кушнер.

На какой-то момент показалось, что при всем многообразии явленных в эту пору поэтических манер, за ними просматривается некое общее, мощное и магистральное течение, нечто вроде нового «большого стиля», в формировании которого, не сговариваясь и даже почти не соотносясь друг с другом, участвуют разом представители чуть ли не всех поколений, от стариков до двадцатилетних. Этому «стилю» присуща пришедшая из акмеизма подчеркнутая «вещественность», даже можно сказать предметность, образов – в ущерб образам умозрительного, абстрактного характера. Вообще внимание к вещественным приметам жизни – к тому, что можно «потрогать», непосредственно ощутить. В наиболее выраженных случаях этот «сенсуализм» трансформировал облик мира в образ какого-то невиданного аукциона, лавки second hand, а то и просто большого гастронома, как в известном стихотворении Евгения Рейна «Елисеевский»:

 
Здесь плыла лососина,
как регата под розой заката,
и судьба заносила
на окорок руку когда-то,
и мерцала огранка
янтарного чистого зноя,
и казала таранка
лицо всероссийски речное…
 

Как закономерный следующий шаг – повышенное внимание к бытовой, повседневной стороне бытия – детализация (в значении «Бог – в деталях») мира и вынесение на поверхность частностей, за которыми и угадывается обобщение более серьезное, чем за умозрительными категориями. Быть может, это естественная реакция на длившееся десятилетия засилие «общих идей», а может, и просто приближение к тому пониманию поэзии, которое Бродский выразил в свое время определением: «апофеоз частного дела». Задачей стало

 
…Вспомнить, как пахла в серванте халва,
и подобрать для серванта слова, –
 

как декларировал в одном из лучших своих стихотворений середины 90-х Тимур Кибиров.

Поэзия эта вступила и в совершенно особые отношения со временем, которое не то сжалось, не то раздвинулось, но сделалось вдруг единым, нерасчлененным. То есть в отличие от прежних поэтов, порой ощущавших себя на сломе времен, порою – у их начала, поэты, похоже, все чаще стали ощущать себя, вторя позднему Мандельштаму и позднему же Бродскому, живущими сразу во всех временах – едва ли не современниками, чуть ли не очевидцами сразу и Античности, и Пушкина, и сталинской империи, и сегодняшнего дня. При некоторой внешней схожести, за этим стоял, однако, не постмодернистский тезис о невозможности историко-культурной иерархии, но некий новый «хронологический космополитизм», вызванный скептическим осознанием краткости и хрупкости человеческой цивилизации вообще и ее нынешние версии в частности – ощущением жизни «в окрестностях Атлантиды», когда, вообще-то говоря, лучше всего

 
Родиться в семье миллионера,
Учиться в Кембридже, носить полосатый галстук,
Занять первое место в академической гребле, трепать фокстерьера,
Доверять больше «Плейбою», чем Екклесиасту…
 
Александр Кушнер

Именно эти два поколения – «остатки» поколения «новой волны» (ныне – пятидесятилетние) и главным образом не только «живучие», но и активно эволюционирующие «старики» (все они сейчас давно уж перешагнули шестой десяток) определили лицо и уровень поэзии конца 90-х. Следующая поэтическая генерация удивительным образом пропала: при обилии подававшихся надежд, я могу назвать только одно имя действительно значительного и яркого, хотя и неоднозначно воспринимаемого, поэта, впервые заявившего о себе в середине того десятилетия и оставшегося на авансцене. Это Вера Павлова, сразу привлекшая внимание своими чувственными, необычайно искренними, порой нарочито эпатирующими стихами:

 
Почему я, твое самое мягкое,
сделана из твоего самого твердого –
из ребра?
Потому что нет у тебя твердого,
которое не превратилось бы в мягкое
во мне… –
 

временами она и правда заигрывается, излишне педалирует известные ноты, но во множестве лучших, безукоризненных по языковому чутью стихов являет небывалый в русской поэзии пронзительный образ женского восприятия мира.

Кстати, еще одним открытием 90-х стала также поэт-женщина, но гораздо более старшего возраста: Инна Лиснянская. Начавшая печататься еще в 50-х, она была довольно обычной, хотя и явно талантливой советской поэтессой. Широкую известность приобрела в самом конце 70-х, но не столько стихами, сколько участием в бесцензурном альманахе «Метрополь» и благородным поведением во время травли его создателей. Но именно после этого, в 80-х и 90-х, она делает творческий рывок, пик которого, быть может, и сейчас еще не достигнут: особенно поразительна удивительная по искренности и силе чувства любовная лирика, обращенная семидесятилетним автором к девяностолетнему мужу.

1.Статья писалась по заказу мексиканского поэтического журнала Alforja, печаталась на испанском.
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
05 fevral 2025
Yozilgan sana:
2024
Hajm:
351 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-9691-2558-2
Mualliflik huquqi egasi:
ВЕБКНИГА
Yuklab olish formati:
Audio
O'rtacha reyting 4,2, 388 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,9, 422 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 493 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,7, 1855 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 5, 456 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 5, 8 ta baholash asosida