Kitobni o'qish: «Александр II»

Shrift:

© Яковлев А.И., 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020

Книга первая. Великий князь

Часть I. Декабрь 1825 года

Глава 1. Рождение

Родился будущий император на Пасхальной неделе, в среду 17 апреля 1818 года, в архиерейском доме при московском Чудовом монастыре в Кремле. Велика была радость матери, но отец радовался вдвойне: родился наследник! Позднее Александра Федоровна вспоминала: «Никс поцеловал меня, заливаясь слезами, и вместе мы возблагодарили Бога…»

201 пушечный выстрел возвестил Первопрестольной о рождении великого князя. По получении этого известия император Александр I, его дядя, назначил новорожденного шефом лейб-гвардии Гусарского полка.

Вскоре состоялись и крестины. Проходили они также в Чудовом монастыре 5 мая. Восприемниками были император Александр Павлович, вдовствующая императрица Мария Федоровна – бабушка со стороны отца, и дед со стороны матери – король Пруссии Фридрих Вильгельм III…

Мы пристально вглядываемся в детали далеких событий, пытаясь задним числом разгадать загадку их рокового сцепления, счастливого или чаще трагического исхода. И есть, есть детали раннего детства Александра Николаевича, на которых невольно останавливается внимание.

Императрица Мария Федоровна, следуя примеру матери Петра Великого, после таинства крещения положила младенца на серебряную раку, где покоились нетленные мощи святого Алексия, митрополита Московского. Самый монастырь был основан св. Алексием в 1365 г., а кроме того, им были созданы Спасо-Андрониев монастырь на Яузе в Москве, монастыри в Серпухове, Нижнем Новгороде и Владимире. Святой Алексий славился добродетелями, он удержал князей тверских от междоусобия.

Первый сын великого князя Николая Павловича был наречен Александром прежде всего в честь старшего брата – императора, но также и благоверного великого князя Александра Невского. Александр, как говорят летописи, много потрудился для русской земли, отражая немцев, литовцев, датчан и шведов. Церковь Российская причислила великого князя к лику святых за его христианские добродетели и чудеса. Больные, прикасаясь к раке с нетленными мощами его, получали исцеление; свечи у гроба его сами загорались от небесного огня. Вот какова была духовная опора будущего императора.

В том же 1818 г. вышли в свет первые восемь томов «Истории Государства Российского» Николая Михайловича Карамзина, государственного историографа. В томе IV Карамзин, говоря о Невском, указывал: нарекли его Святым, что «гораздо выразительнее Великого: ибо великими называют обыкновенно счастливых: Александр же мог добродетелями своими только облегчать жестокую судьбу России…» – знаменательное рассуждение, все значение которого можно было осознать впоследствии.

Рождение будущего императора пришлось на апрель. Весенний радостный этот месяц в русской природе легок и весел, капризен и переменчив; он соединяет зиму и лето, он знаменует конец зимы и начало лета. Обыкновенны в апреле резкие перемены – от яркого солнца и ясного неба до пасмурных туч и внезапного колючего снегопада. Конечно, можно счесть эту символику надуманной и случайной, но есть ли что случайное в этом мире? Именно на апрель приходились все наиболее важные события будущего царствования Александра.

Но все это только предстояло. Пока же в тихие майские дни в тихой зеленой Москве радовались родители, глядя на колыбель с малюткой. В церквах служились молебны о здравии новорожденного; российские пииты взялись за перо.

Василий Андреевич Жуковский написал, обращаясь к молодой матери, стихотворение на рождение Александра:

 
Прекрасная, Россия, упованье
Тебе в твоем младенце отдает.
Тебе его младенческие лета!
От их пелен, ко входу бури света,
Пускай тебе вослед он перейдет,
С душой, на все прекрасное готовой;
Наставленный: достойным счастья быть,
Великое с величием сносить,
Не трепетать, встречая рок суровый,
И быть в делах своих красой…
Да встретит он обильный честью век,
До славного участник славный будет,
Да на чреде высокой не забудет
Славнейшего из званий: человек!
Жить для веков в величии народном,
Для блага всех – свое позабывать,
Лишь в голосе отечества свободном
С смирением дела свои читать:
Вот правила Царей великих внуку!
 

Вещим оказалось пророчество поэта, но и его фантазии не хватило, чтобы предвидеть судьбу будущего императора. Воображение часто отказывает современникам. Кто мог представить исход Кондратия Рылеева, читая его стихи на рождение великого князя Александра Николаевича:

 
Люби глас истины свободной,
Для пользы собственной люби,
И рабства дух неблагородный,
Неправосудье истреби!
Будь блага подданных ревнитель;
Оно есть первый долг царей;
Будь просвещений покровитель:
Оно надежный друг властей.
Старайся дух постигнуть века,
Узнать потребность русских стран;
Будь человек для человека,
Будь гражданин для сограждан…
 

По утрам Александра Федоровна ходила к заутрене в небольшую, но милую церковь Благовещения и Святого Алексия, ныне самую для нее дорогую. Церковь была за углом Чудова монастыря. На другой стороне Ивановской площади радовал глаз собор Николы Гостунского; она знала, что святой Никола особо почитается на Руси, а это благо для ее Ники.

Но мужу, великому князю Николаю Павловичу, не нравился Кремль, не нравился собор, не нравилась сама Москва. Он сам не мог понять причину своего нерасположения, относя ее к бесконечным московским обедам и сонному существованию Первопрестольной. Не хватало ему подтянутой бодрости смотров, разводов, парадов. Правда, в этот год все искупалось главным – рождением сына.

Старый императорский дворец в Кремле, построенный некогда Растрелли, пришел в полную негодность. В иных местах полы провалились, стены были обшарпаны, обивка на мебели потерта, что особенно резало глаз после привычного парадного уюта Аничкова дворца. Николай предлагал государю перестроить дворец, тот отговорился нехваткой средств, необходимостью восстановить часть кремлевских стен и Никольскую башню, поврежденную французами при отступлении. Потому и поместили великую княгиню в тесноватом, никак не княжеском Чудовом монастыре. Ей-то это нравилось, чем-то напоминало родительский кров.

Николай искренне любил жену свою, в девичестве Фредерику-Луизу-Шарлотту-Вильгельмину, старшую дочь прусского короля. Высокая, миловидная, с очаровательно-капризной улыбкой, она точно знала, что все ее любят, и пользовалась этим с откровенностью. Ники баловал ее, и она с готовностью продолжала играть роль очаровательного избалованного ребенка.

Она полюбила роскошь, однажды вкусив ее при приезде в Петербург. Злые языки называли молодую великую княгиню легкомысленной и осуждали ее мужа за потакание прихотям и причудам прусской проказницы. Но Николай, при всей суровости своего характера, отлично понимал ее нежную, детскую душу, ее мечтательный склад характера. Со снисходительной улыбкой он смотрел, как она и Жуковский, поэт и литератор, часами самозабвенно читают Шиллера. Возможно, именно за вовсе чуждое его натуре изящество и хрупкость он и любил свою жену.

Он приказал после рождения Сашки принести к ней в покои загодя купленные цветы, шелка, кружева, сам принес коробки с бриллиантовым гарнитуром – пусть потешится.

Тут следует немного отступить и сказать, что молодая великокняжеская чета и вдовствующая императрица пребывали в Москве с сентября 1817 г. Времяпрепровождение их было не столь блестяще, как в столице (по причинам понятным), но тем не менее чрезвычайно приятно. Осенью главным их чтением была «Записка» Николая Михайловича Карамзина о московских достопамятностях. Предполагалось, что он сам будет показывать памятники древней столицы, но печатание первых восьми томов его «Истории…» обязывало его находиться в Петербурге. «Записка» во многом искупала его отсутствие. В чтении ее и обсуждении принимал участие Василий Андреевич Жуковский, приглашенный учителем русского языка к Александре Федоровне, когда та еще была невестой великого князя, и ставший как бы «своим». По осенней непогоде и состоянию великой княгини поездки по городу были затруднены. Но спустя месяц с небольшим после рождения сына, когда она заметно окрепла, решили, что пора посмотреть Первопрестольную. Сашу оставили под присмотром бабушки, чья нежность к первому внуку все возрастала.

В легкое и теплое июньское утро к крыльцу архиерейского дома был подан кабриолет, легкая двухколесная повозка. Мария Федоровна только головой покачала:

– Не растрясет ли жену?

– Не беспокойтесь, матушка.

Веселые и молодые они выбежали на крыльцо. Ей было двадцать, ему двадцать два года. Николай помог жене взойти, сел сам, взял в одну руку вожжи, в другую хлыст, и покатили они через Ивановскую площадь к Спасским воротам. Мария Федоровна позавидовала их молодости, попечалилась своим годам, хотя была бодра и еще до смерти Павла Петровича гарцевала с ним по дорогам Павловского и Гатчины.

Колеса кабриолета после булыжного покрытия Ивановской площади мягко покатили по немощеному съезду к воротам. Муж показывал церкви по левой стороне, но Александра Федоровна с трудом запоминала трудные русские названия – церковь Вознесения Господня. Справа тянулось подворье Кириллова монастыря.

– Учи, учи, матушка, пригодится, – шутливо сказал Николай по-русски, потому что обыкновенно говорили они по-французски. Он сел прямее и чуть подобрал вожжи. Горячий конь широким махом вынес их на простор Красной площади.

День обычный, но здесь всегда было многолюдно. Катили кареты с лакеями на запятках, в кабриолетах проехали мимо две пары, узнавшие их. Мужчины сняли белые цилиндры, женщины низко опустили головы, успев тем не менее в деталях рассмотреть наряд великой княгини со всеми рюшечками голубого чепца, снежную белизну кружев воротника, пылающую под солнцем рубиновую брошь в обрамлении бриллиантов, даже батистовый платочек в руке Александры Федоровны смогли увидеть дамы к немалому своему удовольствию, которое должно было многократно возрасти вечером при описании этой встречи.

Прогуливались пары благородных дворян, чиновники спешили с портфелями под мышкой, шли несколько крестьян в тяжелых армяках, с палками в руках и котомками за плечами, точно как на рисунках из английского альбома, недавно присланного из Парижа. Александра Федоровна смотрела по сторонам на все еще не знакомую ей жизнь, известную больше по рассказам и рисункам.

Покрикивали продавцы кваса и морса; товар свой они несли на голове на широком подносе, ловко уворачиваясь от прохожих и даже от пронесшегося вскачь офицера на сером коне. Священник с круглым добрым лицом, окладистой бородой заметил ее радостно-восторженное лицо, улыбнулся и перекрестил обоих.

Подъехали к недавно поставленному памятнику перед Верхними торговыми рядами. На торжество открытия она не пошла из-за дождя. «Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная РОССИЯ. Лето 1818», – прочитала вслух Александра Федоровна. Романтический стиль, сила и динамизм двух фигур понравились ей, и она решила непременно спросить Жуковского, что такое совершили эти Минин и Пожарский.

А Николай, миновав Красную площадь, пустил коня вскачь, и они покатили по Ильинке – это трудное название она смогла запомнить.

– Москва – город купеческий, торговый, – пояснял муж. – Вот мы проехали Верхние торговые ряды, а направо – Гостиный Двор.

Один к одному, вплотную стояли магазины, лавки, склады, амбары, конторы. Оптом и в розницу торговали здесь сырьем и всякими изделиями – товарами русскими и привозными, европейскими и восточными.

Резво бежал конь. Кружилась голова у великой княгини от нынешнего счастья или предчувствия будущего. Вполуха слушала она странные слуху названия:

– Лубянская площадь… а вот Мясницкие ворота, ворот, правда, нет, но погоди… вот тебе ворота Красные, только в прошлом году отстроили после пожара.

Вот эти легкие, праздничные – розово-белая арка с трубящим победу ангелом наверху и государственным гербом в сиянии – понравились ей больше тяжелых кремлевских башен.

– Ники, я немного устала. Можно вернуться?

– Конечно, счастье мое! Сухареву башню тебе не показал. Вон она виднеется, видишь? Ну да после…

Он легко повернул коня и той же Мясницкой вернулся. Два адъютанта, скакавшие следом, также поворотили коней.

По правую руку от Мясницкой до Сретенки среди отстроенных домов и нежно-зеленых садов виднелись большие обгорелые дома без крыш, с черными провалами окон и дверей, пустыри, огороженные заборами, за которыми возвышались остатки печей и труб на них. То были следы страшного московского пожара 1812 года.

На просторной Театральной площади она засмотрелась на чудесный фонтан, но Ники махнул рукою вправо, на большой квадрат, обставленный фонарными столбами:

– Здесь устраивают строевые смотры гарнизона по праздникам!

Здание Благородного дворянского собрания на углу Большой Дмитровки не впечатлило ее, но муж уверил, что белоколонный зал внутри великолепен.

– Мы там с тобою еще попляшем!..

Жизнь царская – жизнь особая. Рядом, за стенами Кремля и в нем самом, тогда населенном не только монахами и церковным причтом, но и просто московскими жителями, шла обычная жизнь.

Москва восстанавливалась после пожаров и погромов войны, жизнь ее обитателей приобрела обычный распорядок. На лето столица пустела, и мостовые даже на Тверской зарастали травой и одуванчиками, легкий пух которых мешал спать московским будочникам, попадая в нос. Будочник чихал, просыпался, оглядывал местность – ничего.

В одном из московских кварталов, в одноэтажном доме, тщательно оштукатуренном и побеленном, так что и не увидеть, что деревянный, в том же 1818 году, спустя полтора месяца после пушечной пальбы в Кремле, случилось прибавление семейства. Родился второй сын, названный в честь одного из братьев матери Николаем.

Окна детской выходили на тихий двор, поросший травой, лишь возле крыльца, по настоянию Елизаветы Дмитриевны Милютиной, были посажены кусты шиповника, растения полезного и приятного глазу. За кладовой и сараями были ледник, конюшня и полуразрушенный амбар, который пять лет назад был разобран окрестными погорельцами почти до основания, да так и остался стоять. У хозяина руки не доходили, а жена мало вникала в хозяйственные дела. Шиповник был, пожалуй, ее единственным вкладом в существование заднего двора.

Николенька родился в начале июня, и потому поездку в имение пришлось отложить. Скучали в Москве, быстро пустевшей. Кто совершенно спокойно отнесся к пребыванию в городе, так это старший сынок, двухгодовалый Митя. Имя свое он получил в честь деда по матери. Был очень спокоен, тихо, внимательно и подолгу рассматривал все вокруг. Мать особенно любила его, но с рождением второго сына должна была передать нянюшке. Елизавета Дмитриевна все свое внимание отдавала детям. Она входила во все мельчайшие подробности их жизни: кто как спал, как ел, и отчего у Мити скучный вид, и почему малютка Коко морщится…

Из-за духоты они стали пить чай на балконе. После службы глава семейства Алексей Михайлович ложился в кабинете соснуть часок, а после выходил во двор, нетерпеливо выслушивал доклад почтенного Степана Григорьевича, правителя дома, и поднимался на балкон. И теплыми июньскими вечерами супруги обсуждали устройство будущей своей жизни. Мечты их рознились.

Алексей Михайлович видел главным своим делом уплату отцовских долгов и устройство имения, чтобы было что оставить детям. Честолюбивых намерений он не имел. Дворянин всего в третьем поколении, он сознавал, что трудненько делать карьеру. Денег хватало на то, чтобы едва-едва обеспечить семью, и это по скромному московскому образу жизни, в Петербурге потребовалось бы много больше. Военная карьера была для него закрыта отчасти по неохоте, несклонности к военной службе и, главным образом, из-за поврежденной в юности ноги.

Елизавета Дмитриевна вынужденно смирила свое честолюбие. Вся ее семья принадлежала к чиновно-придворному миру, родной брат Павел Дмитриевич был в большом фаворе у государя, в двадцать шесть лет стал флигель-адъютантом, и поначалу ей мечталось о том же и для мужа. Его прадед, правда, был истопником, но при царях – Петре и Иване Алексеевичах. Бывали и более скромные возможности для начала карьеры.

Алексей Михайлович привлек ее внимание своей полной непохожестью на петербургских щеголей. С мягкой готовностью он ей покорился, и это понравилось. Как привязанность переросла в приятную привычку видеть его, говорить, наставлять, журить, а там и в более глубокое чувство, она и не заметила. Родные слегка удивились, но будущий свекор был фабрикантом, богачом, сочли, что в общем партия не блестящая, но подходящая.

Только после смерти свекра, когда Алексей Михайлович лихорадочно расплачивался с долгами, бегал по богатым родственникам, не слишком готовым открывать свои кошели для неудачливого родича, когда она вдруг оказалась без своего выезда и не решалась ходить в Гостиный Двор в модные лавки, она осознала, какая жизнь им предстоит. Обладая ясным и трезвым умом и сильным характером, она нисколько не огорчилась. Она любила мужа.

Переехали в Москву. Алексею Михайловичу по протекции шурина дали не слишком хлопотное, но и не слишком денежное место секретаря комиссии по построению храма Христа Спасителя. По своей добросовестности он с головой вошел во все дела комиссии, часто рассказывал Елизавете Дмитриевне о величественном проекте Витберга, а однажды пригласил великого архитектора на обед… Среди вечерних мечтаний супругов было и такое: пройдет несколько лет, и они с детьми, а оба были уверены, что детей у них будет много, приедут на высокий берег Москвы-реки, и Алексей Михайлович покажет детям храм-памятник, к созиданию коего прямо причастен. Но он был неудачник, и эта мечта его также не сбылась.

А впрочем, был ли он неудачником? Он честно работал и мечтал, чтобы в новом большом доме росли дети, мальчики и девочки, учились, женились и выходили замуж, а ему привозили внуков.

Елизавете Дмитриевне виделась необыкновенная карьера сыновей. Они должны были стать генералами, послами, министрами, первыми слугами будущего царя, их ровесника Александра Николаевича, а она издали следила бы за их карьерой. Алексей Михайлович не перечил ей. Он сознавал, сколь мало оправдал ее надежды, и потому желал ей утешения в мечтаниях, хотя бы и несбыточных.

Он и подумать не мог, что все так именно и случится, что его сыновья Дмитрий и Николай Милютины станут первыми помощниками будущего российского императора и навсегда делами своими впишут свои имена, а значит и его имя, в историю. Но пока все это только предстояло. Дети росли, и делами занимались их родители.

Глава 2. Семья

Александр был первенцем молодой великокняжеской четы. После него в 1819 году появилась на свет Мария, в 1822-м – Ольга, 1825-м – Александра, 1827-м – Константин, 1831-м – Николай, 1832-м – Михаил. Детей было много, и много было хлопот, несмотря на присутствие всевозможных нянюшек, кормилиц и фрейлин.

Повествование наше неровно, оно то забегает далеко вперед, то останавливается на предметах, казалось бы, не стоящих внимания с государственной точки зрения. Но частная жизнь и обычных людей тесно связана с жизнью их страны, а уж в жизни царской семьи почти все переплетено с государственными делами – и радости, и горести.

Государь Александр Павлович был несчастлив в детках. Две дочери его умерли, даже незаконная дочь умерла юной. И хотя годы его были далеки от преклонных и смерти он не боялся, соображения законного престолонаследия побудили его задуматься о преемнике.

После удалой чехарды наследников великого царя Петра в прошлом веке покойный государь Павел Петрович ввел новый порядок престолонаследия. По нему царствующий государь обязан был назначить себе наследника из числа своих прямых потомков по мужской линии. Следующим за Александром Павловичем был великий князь Константин.

Они росли вместе у бабушки Екатерины II, она их холила и нежила, баловала со всей щедростью и родственной, и царственной. Предпочтение все же отдавала старшему.

Они с Константином были ровесники, разница всего в два года. Другие же братья и сестры были заметно моложе и потому далеки от них: Николай родился в 1796-м, Михаил – 1798-м, Екатерина – 1788 году. Когда сестра выросла немного, Александр стал жалеть ее, некрасивую насмешницу, с решительным характером и честолюбивыми намерениями. Может быть, он любил ее больше, чем кого-либо другого из их недружной семьи. Костя был добр, да слишком горяч и груб, меньшие далеки, отца он боялся при жизни, а потом боялся памяти о нем, матери не мог простить честолюбивых поползновений на власть, долженствующую принадлежать только ему.

После ночи 11 марта 1801 года, когда совершилось убийство Павла Петровича, на утро многие слышали, как Мария Федоровна, нежданно-негаданно превратившись во вдовствующую императрицу, кричала охрипшим от волнения голосом: «Я хочу править!»

В темных коридорах Михайловского замка, в колеблющихся огнях свечей ей померещилось новое счастливое правление – вослед за Екатериной Великой – ее правление. Но мелькнули тени по стенам и пропали. Сплоховала матушка, поздно спохватилась.

Мария Федоровна была одна, без союзников и сторонников. Плохое знание русского языка не было такой преградой для занятия русского престола, как отсутствие верного полка гвардии. Еще недавно почтительные и льстивые придворные грубо оборвали ее. Какие-то офицеры-гвардейцы отвели в комнату и стерегли до приказа императора, нового императора. Она сначала искренне не поняла, а потом показно удивилась: «Кто – император?»

Все это помнил Александр Павлович. Он был, конечно же, почтителен к матери, очень почтителен, но не мог ей простить той ночи. Впрочем, сама она, казалось, вовсе о том забыла. Высокая, статная и румяная, несмотря на пошедший седьмой десяток, она сохранила энергию и живость характера, теперь направленные на внуков.

В шестнадцать лет бабка женила Александра на баденской принцессе, которая была полутора годами младше его. Юношеская нежная страсть к Елизавете Алексеевне быстро ушла, осталась государственная обязанность. Долгая страсть к черноокой Марье Антоновне Нарышкиной, урожденной польской княжне Святополк-Четвертинской, со временем обрела привычность как бы второго брака и также стала тяготить его.

В том 1818 году, с которого начинается наше повествование, он сказал в Москве графине Софье Ивановне Соллогуб: «Возносясь духом к Богу, я отрешился от всех земных наслаждений. Призывая к себе на помощь религию, я приобрел то спокойствие, тот мир душевный, который не променяю ни на какие блаженства здешнего мира».

Со смертью последней дочери закончились все видимые счеты его с этим миром, в который он вступил прекраснодушным юношей и который покорил, став могучим и мудрым, как говорили, царем. Он полюбил ездить по монастырям, беседовал со старцами и подвижниками и просил их благословения. У ближних это вызывало глухое недоумение, а его душа искала иной правды, иных ответов на вопросы, задаваемые жизнью, чем те, что были привычны.

Давняя мечта, казалось, давно отброшенная, вновь шла на ум: оставить все и уйти. Он гнал от себя эту мысль, но она была привязчива.

Однако не это, а соображения государственные заставляли думать о наследнике. Формально цесаревичем считался второй брат – Константин Павлович, но только считался.

В июле 1819 года, после учений в Красном Селе, на которых брат Николай командовал бригадой первой гвардейской дивизии, они сели обедать втроем в палатке императора: он, Николай и миловидная и большеглазая Александра Федоровна. На этом обеде он впервые назвал Николая своим заместителем. Николай и его жена застыли.

– Кажется, вы удивлены, – растягивая слова, продолжил он, – так знайте же, что мой брат Константин, который никогда не заботился о престоле, решил ныне более чем когда-либо формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомству. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мира.

Все молчали. Николай не отрывал глаз от лица брата, как бы желая понять, действительно ли правда то, что он услышал, и если правда, то что это значит. Александра Федоровна круглыми глазами смотрела то на одного, то на другого, и серебряная ложечка дрожала в ее руке. Слышно было, как оса мерно кружила над забытым вишневым суфле.

– Это случится не тотчас, – более резко добавил Александр Павлович, которому что-то такое померещилось в глазах брата. Он не любил его.

Когда тот родился, Александру было 19 лет. Он уже был женат, много размышлял о власти, думал о престоле, знал и понял многое. И скорее удивление, а вовсе не ревность, у него вызвало внимание бабки к этому мальчишке.

«В жизнь мою в первый раз вижу такого рыцаря!» – восхищалась императрица Екатерина внуком, так он был велик ростом и крепок при рождении. Но недолго ей довелось радоваться малышу. Смерть бабки лишила великих князей Николая и Михаила возможности получить такое же блестящее образование и воспитание, как старшие братья. Младшие выросли на задворках.

Ники рос сам по себе, был диковат и трусоват. Боялся до слез грозы и фейерверков, за что над ним подшучивали старшие братья. Но почему-то его особенно полюбил отец.

Павел Петрович всегда любил своих детей. Старших у него отняла Екатерина, и все отцовские чувства достались младшим, особенно Коле и Мише, которых он называл «мои барашки», часто возился с ними, был нежен и безгранично добр. А Мария Федоровна холодно исполняла обязанности любящей матери.

Слух о намерении Павла назначить Николая, любимца, своим наследником в обход старших братьев, возник как-то вдруг. Обсуждали поразительную новость втихомолку между своими и находили, что такое может быть, очень может быть.

Вечером 11 марта 1801 года Павел Петрович зашел в детскую. Потянул за маленький носик Мишку, погладил Катю по гладкой головке – уже барышня, тринадцать лет, и взял на колени тяжеленького бутуза Кольку. С серьезным выражением на личике тот спросил: «Почему тебя зовут Павлом Первым?» – «Не было до меня императора с таким именем». – «Тогда меня будут звать Николаем Первым!» – обрадовался Колька.

Император задумался над этими словами. Крепко поцеловал сына и ушел. Он шел темными коридорами Михайловского замка, никак не угадывая исхода той ночи.

После 11 марта все переменилось, но Александр Павлович помнил все, и любые смехотворные слухи, они были, а значит, было поползновение на власть. И этого Александр не прощал брату, как иное – матери и сестре. Он решил было не подпускать брата к государственным делам, предназначив ему будущее бравого гвардейского командира, – тот на большее и не тянул, как и Мишка. Оба командовали бригадами в 1-й гвардейской дивизии Паскевича.

В 1823 году состоялось бракосочетание великого князя Михаила Павловича с принцессой вюртембергской Фредерикой-Шарлоттой-Марией. Пятнадцатилетней девочкой привезли ее в Россию в 1821 году в качестве невесты великого князя. С готовностью покинув родной дом, где угнетали ее неуживчивый и беспокойный отец и своенравная бабка, юная принцесса, получившая имя Елены Павловны, всем сердцем приняла новую свою родину, для которой ей предстояло совершить немало добрых дел.

Пока же все ее чувства и помыслы были направлены на мужа. Михаил Павлович, восемью годами старше своей жены, с готовностью принимал ее любовь. Сердце его было доброе, но самый характер труден. В нем преобладала страсть к жесткой дисциплине, понимаемой строго формально. Из-за сходства характеров наиболее близок он был с братом Константином Павловичем. Справедливости ради стоит сказать, что все сыновья покойного Павла Петровича отличались ярой любовью к строю и муштре.

Однако же среди первых друзей своих великий князь Михаил называл и Павла Киселева, которого одни считали блестящим и ветреным флигель-адъютантом, а другие предрекали ему поприще государственного деятеля. Они подружились в Париже в памятном 1814 году, когда император позволил великим князьям Николаю и Михаилу прибыть в действующую армию. Вечерами собирались веселой компанией с Алексеем и Михаилом Орловыми, Киселевым и другими молодыми офицерами, обсуждали дела и любовные похождения, пополняли свои знания французских вин, пели гусарские песни. Все были молоды, воодушевлены победной кампанией… В Петербурге воспоминания эти были дороги своей невозвратимостью. Елена Павловна прелести сей не понимала.

Пытливость ума и пылкость сердца отдаляли ее все дальше и дальше от мужа. Все внимание свое она отдала детям, но из пяти дочерей четыре умерли. Она долго горевала.

У Александра наивная неприязнь и вражда к Николаю прошли давно, но осталось недоверие. Впрочем, Александр Павлович вообще никому долго не верил. Теперь же, решая вопрос о передаче власти, и решив его! – он ничего не мог забыть, и ему было жаль власти… Даже сейчас, когда она полностью оставалась в его руках, он не мог представить, как этот Колька, le pauvre diable1, длинный и румяный, неутомимый во фрунте и верховой езде, грубый и хитрый, станет на его место.

Но слова были сказаны.

Условием женитьбы Константина Павловича в мае 1820 года на польской графине Иоанне Грудзинской, названной в тайном манифесте княгиней Лович, император поставил формальный отказ от прав на престол. 14 января 1822 года Константин составил письмо, в котором «просил» Александра I передать свое право на наследование престола тому, кому оно «принадлежит после него». Александр ответил согласием в письме от 1 февраля.

Но лишь в 1823 году, когда его здоровье сильно пошатнулось, решение это было оформлено окончательно на бумаге. 16 августа 1823 года по поручению Александра I московским архиепископом Филаретом был составлен манифест о передаче прав на престол Николаю. Манифест с письмами Константина и Александра в запечатанном пакете был передан Филарету. По совету архиепископа Александр Павлович приказал снять копии со всех трех документов. Копии, заверенные самим государем, были запечатаны в другие три пакета и сданы на хранение в Синод, Сенат и Государственный Совет. Пакеты надлежало вскрыть в случае смерти Александра I «прежде всякого другого действия».

В полдень 23 августа архиепископ Московский отправился в Успенский собор. Там ждали его протопресвитер, сакелларий и прокурор синодальной конторы с печатью. Архиепископ вошел в собор, и тяжелые двери закрылись за ним. В приятной после солнцепека прохладе и сумрачности огромного храма, свет в который шел из узких окон наверху да от тускло светивших лампад перед несколькими иконами, Филарет несколько раз осенил себя крестным знамением и вошел в алтарь.

Присутствующим был показан ковчег государственных актов, куда Филарет и положил привезенный пакет, показав печать императора. Ковчег вновь заперли на ключ, и прокурор синодальной конторы запечатал его. Присутствующим была объявлена высочайшая воля: «Да никому не будет открыто о свершившемся!»

Николай Павлович не знал о местонахождении этих бумаг, как, впрочем, и все другие члены императорской семьи.

В день, решивший столь многое в судьбе династии, в Павловске маленький великий князь Александр Николаевич катался на лошадке. То была его любимая лошадка, серая в яблоках, с добрыми печальными глазами, катание на ней было главным удовольствием мальчика, ради которого он оставлял сошки, сабли и ружья, даже игры с Павлушей Мердером.

Великий князь в гусарской курточке плотно сидел в удобном седле и крепко сжимал руками поводья. Особенной нужды в этом не было, потому что лошадка очень тихо и мирно переставляла ноги, а под уздцы ее держал конюх. Обок шла заботливая дюжая нянька Алена. Шествие замыкалось толпой любопытствующих, которая отставала лишь в виду дворца. На кругу внука поджидала бабушка, вдовствующая императрица Мария Федоровна, высокая, дородная, в шляпе с перьями, укрывавшей от солнца ее круглое и, несмотря на годы, румяное и красивое лицо. Величественно и плавно она подошла к внуку.

– Хватит, Сашенька, пойдем, посидим, – сказала бабушка.

– Хочу кататься! – азартно выговорил внук. – Алена, дай ей сахару!

Нянюшка вопросительно глянула на императрицу, та со вздохом махнула рукой. Лошадке дали сахару и повернули ее.

И вновь по боковой аллее, рядом с широкой дорогой ко дворцу, зацокала копытами прелестная лошадка, и маленький светловолосый мальчик самозабвенно натягивал поводья и смотрел вдаль голубыми, чуть навыкате глазами – что виделось ему?…

Жизнь продолжалась, как и ранее.

Александр Павлович путешествовал по России, наведывался за границу, как будто тяготясь сидеть подолгу на одном месте.

Константин Павлович радовался жизни в Варшаве.

Николай Павлович занимался военным делом. Строптивый и вспыльчивый характер его вскоре узнала вся гвардия. Но нельзя было не отдать должное блестящей строевой выучке великого князя. Один из молодых тогда офицеров Михайловский-Данилевский вспоминал позднее: «Необходимые знания великого князя по фрунтовой части нас изумили; иногда, стоя на поле, он брал в руки ружье и делал ружейные приемы так хорошо, что вряд ли лучший ефрейтор мог с ним сравниться, и показывал также барабанщикам, как им надлежало бить». Свидетельство бесхитростное и вполне искреннее.

Николай каждодневно по заведенному еще батюшкой обычаю отправлялся на развод гвардейских частей и внимательно следил за долженствующим быть порядком. Он посмеивался в душе над похвалами офицеров и презирал высокомерные усмешки царедворцев. Он дорожил похвалами боевых генералов Милорадовича и Паскевича и доверял брату Михаилу, а также (до известной степени) графу Владимиру Адлербергу, другу детства, взятому в 1817 году в адъютанты. Он с удовольствием бывал на приемах и балах в Зимнем дворце, но больше радовался своим балам и вечерам в Аничковом. Он ждал.

Глава 3. Мятеж

О смерти императора Николай узнал одним из первых в Петербурге. После сообщений из Таганрога о болезни, то улучшении, то ухудшении состояния Александра Павловича, ждали худшего. Николай приказал, чтобы в любое время, где бы он ни находился – сообщить тотчас.

27 ноября царская семья была в Большой дворцовой церкви. Служба уже заканчивалась, начался молебен о здравии императора, и тут Николай увидел за стеклянной дверью своего камердинера и сразу догадался, что свершилось то, чего он страшился.

У входа великого князя встретил Милорадович и объявил печальную новость. Помедлив, Николай вернулся в церковь и подошел к матери. Опустился на колени – и она, взглянув на лицо сына, поняла, что за новость привез курьер. У Марии Федоровны ослабли ноги, и она никак не могла подняться с колен.

Службу прекратили. Коридоры Зимнего дворца наполнились звуками рыданий, загудели от гаданий и пересудов.

На спешно созванном заседании Государственного Совета Николай, холодея от волнения, предъявил свои права на престол. Был вскрыт пакет с документами, а вскоре те же бумаги были привезены из Синода и Сената. Но, казалось бы, очевидное дело застопорилось.

Петербургский генерал-губернатор граф М.А. Милорадович в оглушительной тишине заявил, что если бы Александр I действительно думал оставить Николая своим наследником, то при своей жизни опубликовал бы такого рода манифест. Тайные же документы не имеют юридической силы, ибо нарушают изданный Павлом I в апреле 1797 года закон о престолонаследии. Гвардия воспримет попытку Николая вступить на престол как узурпацию власти. Решительный генерал выразил мнение многих молчавших, поддержали его Д.И. Лобанов-Ростовский и А.С. Шишков. Председатель Совета шестидесятисемилетний князь Петр Васильевич Лопухин растерялся.

Николай смотрел на почтенных сановников и генералов, гася в себе ярость и отчаяние. Ему, да и покойному брату, и в голову не могло прийти, что может быть оспорена воля государева. Он вспомнил, как уходя, потрепал по щеке Сашку-наследника, как взволнована была жена-императрица… Но делать было нечего. Теперь для воцарения Николай должен был предъявить официальное отречение Константина на данный момент.

В Варшаву были посланы несколько курьеров, а пока Николай вынужден был официально присягнуть Константину Павловичу, привести к присяге гвардию, двор, Сенат, Синод и Государственный Совет.

В Бельведерском дворце известие о смерти Александра I было получено раньше, чем в Зимнем, еще 25 ноября. Константин собрал своих приближенных и сообщил, что отрекается от престола в пользу Николая, как обещал покойному брату. Был там и близкий ему Михаил Павлович. Однако никакого официального объявления о сем сделано не было. Можно лишь гадать, только ли из личной неприязни к Николаю Константин тянул время или запоздалое сожаление проснулось в нем.

В Петербурге ждали бумагу. Дни летели, а бумаги не было. Так создалась обстановка междуцарствия.

Разные слухи пошли гулять по всей России. В Москве известие о смерти императора Александра Павловича сильно всех поразило и многих опечалило. Появились гипсовые бюсты и траурные кольца с надписью «Наш ангел на небесах», раскупавшиеся нарасхват. Забурлили споры в заговорщицких кружках.

1 декабря Москва присягнула Константину Павловичу, но вскоре разнесся слух о его отречении от престола. Москвичи-заговорщики собирались в эти тревожные дни на квартирах Нарышкина, Фонвизина, Митькова. Воодушевление и ожидание чего-то решительного захватило всех. Нарышкин, только что приехавший с юга, уверял, что там все готово к восстанию, члены Южного общества имеют за собой огромное число штыков. Полковник Митьков в свою очередь уверял, что и в Петербурге члены общества могут опереться на большую часть гвардейских полков. Их деды еще помнили времена гвардейских переворотов, стоило и внукам попробовать.

Допоздна горели окна двухэтажного особняка Нарышкина на Пречистенском бульваре. Обдумывали, как поступить при получении благоприятных известий из Петербурга. Князь Николай Иванович Трубецкой, адъютант графа П.А. Толстого, тогда командовавшего корпусом, расположенным в Москве и ее окрестностях, брался доставить своего начальника, связанного по рукам и ногам. Открыто говорилось, что пора покончить с этим правительством. Предложениям и прениям не было конца. Александру Ивановичу Кошелеву было тогда девятнадцать годов. Он жадно слушал бесконечные горячие споры и думал со страхом и восторгом, что для России наступает «великий 1789 год».

Отечественная война выбила целое поколение из узкой колеи дворянского существования, воодушевила общенациональными интересами, которых ради и воевали. Европейцы по духу и воспитанию, оторванные от корней русской жизни, они в ходе войны преисполнились пламенного патриотизма и жалости к крестьянину, открыв для себя несправедливость крепостного строя. Изменить все! Но как? Видимая легкость насильственных методов привлекла их; собственный военный опыт и нерешительность власти укрепили в этих намерениях.

Впервые в русской истории немалая часть образованной дворянской молодежи, вдохновляясь светлыми идеалами и негодуя на мрачные стороны действительности, ощутила себя чуждой нынешней власти, нынешнему обществу и общему порядку. О широте распространения подобных настроений свидетельствуют многие.

Тот же Кошелев, рассказывая позднее о «политических разговорах» в декабре 1825 года с И.В. Киреевским, Д.В. Веневитиновым, В.Ф. Одоевским, С.И. Шевырёвым и другими, заключает: «Мы, молодежь, менее страдали, чем волновались, и даже почти желали быть взятыми и тем стяжать и известность и мученический конец». К его счастью, «Общество любомудрия» не могло привлечь внимания полиции.

Алексей Михайлович Милютин был далек от кругов оппозиционного дворянства. И не потому, что был боязлив, но – осторожен. Хватало и собственных волнений. Только благодаря заступничеству Николая Петровича Римского-Корсакова, благоволившего к его старшему сыну, ровеснику Саши Римского-Корсакова, смог избежать Алексей Михайлович следствия по делу Витберга. Слухи бродили разные, но в семье Милютиных была печаль: они любили покойного государя.

Старший Митя послушно ходил с родителями на панихиды, старательно крестился. У него была единственная встреча с царем. Осенью прошлого года с родителями и братьями Колей и Володей они ехали из гостей. У Тверской заставы Митя увидел нескольких генералов на красивых лошадях и засмотрелся.

– Картуз! Сними картуз! – быстро сказал отец, наклоняя голову к снятому парадному цилиндру.

Только тогда Митя узнал известное по портретам лицо и поразился, как приветлива и добра улыбка царя, даже чуть печальна. Но может ли быть печален царь?

Александр Павлович впереди свиты обогнал Милютиных и с приятной улыбкой поклонился. Он очень понравился Мите. Жаль было доброго царя.

Много позднее взрослому Дмитрию Милютину подумалось в связи с детским воспоминанием, что всем царствованием своим Александр I безуспешно пытался, сам того не зная, опровергнуть один из афоризмов Наполеона: «Когда о каком-нибудь короле говорят, что он добр, значит, царствование не удалось».

…А тем временем междуцарствие продолжалось. Все просьбы подавались на имя императора Константина Павловича и все указы издавались от его имени. На монетном дворе отчеканили первые серебряные рубли с профилем Константина. Николай приказал готовые монеты привезти в Зимний дворец и сдать Адлербергу.

3 декабря Михаил привез из Варшавы письмо Константина к матери и Николаю с отказом от прав на престол и вручил его Марии Федоровне. Николай Павлович стоял в соседней с кабинетом матери комнате и ждал. Наконец его позвали, и Мария Федоровна с чувством сказала: «Благодарите брата! Он приносит большую жертву!»

«Еще неизвестно, матушка, чья жертва больше», – хотел было ответить Николай, но пикироваться не стоило. Ему нужно было не частное письмо, а манифест Константина, ставшего на мгновение государем, об отречении. Вновь помчались в Варшаву курьеры.

А волнение усиливалось, межеумочное положение стало нестерпимым. Так можно было стать общим посмешищем. Николай решился и 12 декабря назначил на 14 число присягу себе как новому императору.

Часы потянулись для него невыносимо долго.

12 декабря в Зимний дворец пришло письмо от Якова Ивановича Ростовцева, двадцатидвухлетнего подпоручика лейб-гвардии егерского полка. Вместе с Е.П. Оболенским он служил адъютантом генерал-лейтенанта Карла Ивановича Бистрома; в штабе не раз слышал разговоры о печальной судьбе России, о несправедливой доле крестьян, а в начале декабря на квартире Рылеева прямые слова о том, что никто не присягнет Николаю.

Уверившись в существовании заговора, Ростовцев долго решал, как ему поступить. «Твердо решившись спасти государя, Отечество и вместе с тем людей, которых любил и которых считал только слепыми орудиями значительнейшего заговора, я вместе с тем решился принести себя в жертву общему благу; написал письмо мое к государю Николаю Павловичу и… отправился в Зимний дворец…» – так писал он спустя четверть века. На такой шаг действительно надо было решиться, ибо доносительство презиралось повсеместно, но в военной среде особенно.

Сведений о заговоре было предостаточно. Первые тайные общества стали организовываться в 1815 году и тогда же полицией начался сбор данных. К 12 декабря из Таганрога пришло донесение генерала И.И. Дибича, имелись доносы капитана Майбороды и уланского юнкера Шервуда. После совета с А.Н. Голицыным и М.А. Милорадовичем Николай отдал первые приказы об арестах. Таким образом, письмо Ростовцева большой тайны не открывало, если бы не одно обстоятельство: он назвал срок выступления и методы заговорщиков.

«Ваше императорское Величество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить Вас наедине, наконец, принял дерзость написать Вам. В продолжение четырех лет с сердечным удовольствием замечая иногда Ваше доброе ко мне расположение, думая, что люди, Вас окружающие, в минуту решительную не имеют довольно смелости быть откровенными с Вами, горя желанием быть, по мере сил моих, полезным спокойствию и славе России… я решился на сей отважный поступок. Не почитайте меня ни презренным льстецом, ни коварным доносчиком: не думайте, чтобы я был чьим-либо орудием или действовал из подлых видов моей личности; нет – с личною совестию я пришел говорить Вам правду…

Противу Вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России! Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся, Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и соделает ее державою азиатскою, и незаслуженные проклятия, вместо благословений, будут нашим уделом!»

Далее Ростовцев предлагал Николаю Павловичу склонить брата Константина к принятию короны или публичному отказу от престола, дабы прекратить смуту.

Прочитав письмо, великий князь прослезился. Современному читателю, может быть, трудно поверить в подобную чувствительность, но то был век чувствительных людей. Горячо поблагодарив Ростовцева, Николай не удержался и спросил фамилий. Ростовцев, по его словам, заявил, что не знает никого, хотя «весьма многие питают неудовольствие против Вас».

На следующее утро Ростовцев обо всем рассказал Оболенскому и Рылееву. Первый сперва пригрозил ему скорой гибелью, но более разумный Рылеев сказал, что Ростовцев «не виноват в различном с нами образе мыслей». Им надо было выиграть день, успокоить Николая, и потому доверчивому, простоватому Ростовцеву Оболенский сказал, что якобы поняв свою безрассудность, они отказались от намеченных действий. Ростовцев обрадовался.

Столь много внимания декабрьскому мятежу уделено в силу его реальной значимости для судьбы России. Безумный день этот, могший стать роковым поворотом в российской истории, сильно повлиял на умы людей, заставил всерьез задуматься и совершить выбор тех, кто составлял активную часть общества. Главный герой нашего повествования оказался в центре событий. Другие герои прямо или опосредованно участвовали. Мятеж ни для кого не прошел бесследно.

12 декабря семилетний великий князь Александр Николаевич был провозглашен наследником престола. Ему сказали об этом, строго предупредив, что пока об этом никому говорить нельзя, и подавленный тайной взрослых мальчик долго плакал.

В тот день для составления манифеста по указанию Николая был приглашен Карамзин. Представленный им текст не понравился, там было слишком много похвал прошедшему царствованию и излишек обязательств царствования наступающего. Манифест переделал Сперанский 13 декабря, ночью его отредактировал Николай и подписал, но пометили манифест задним числом – 12 декабря. К нему были приложены бумаги из тайного пакета и пришедшее накануне письмо великого князя Константина Павловича императрице Марии Федоровне и великому князю Николаю Павловичу о его отказе от прав на престол, помеченное 3 декабря.

Наступила полночь, но нового государя ждал Государственный Совет. Николай медлил. Ему хотелось пойти в Совет вместе с братом Михаилом, а тот не спешил. То были дни и ночи быстрых решений. Николай взял бумаги, императрица-мать благословила его, и он пошел. Через полчаса вернулся и обнял жену. Их поздравляли и впервые называли «Ваше Величество».

В этот же день на квартире Кондратия Рылеева, чиновника Российско-американской компании, собрались заговорщики. Давно было решено, что момент выступления следует приурочить к смене царствования. «Случай удобен, – говорил Иван Пущин. – Ежели мы ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов».

Был выработан план: отказавшиеся присягать полки выводить на Сенатскую площадь рано утром. Силой оружия заставить Сенат объявить существующую власть низложенной и одобрить Манифест к русскому народу. Диктатором избрали князя Сергея Петровича Трубецкого.

В революционном Манифесте объявлялось об уничтожении бывшего правления и учреждении Временного революционного правительства, о ликвидации крепостного права и уравнении всех граждан перед законом, о введении свободы печати и занятий, гласного суда присяжных и всеобщей воинской повинности.

Одобрение Сената должно было придать видимость законности действиям мятежников. Гвардейский Морской экипаж и Измайловский полк под командой Якубовича должны были захватить Зимний дворец и арестовать царскую семью. Предполагалось, что после решения Учредительным собранием – Великим собором – вопроса о форме правления в России или из Романовых будет избран конституционный монарх, или они будут изгнаны за границу. Но это были лишь рассуждения для простаков.

Вожди давно наметили иной план. Рылеев просил Каховского утром 14 декабря проникнуть в Зимний дворец и, действуя как бы от себя, убить Николая Павловича. «Открой нам путь!» – просил Рылеев, всего семь лет назад приветствовавший рождение сына Николая Павловича. В обоих случаях Рылеев был вполне искренен. То был век людей искренних. Наконец, стоит ли говорить, что при захвате Зимнего дворца более чем вероятной была гибель большей части, если не всей, царской семьи.

Правда, по настоянию некоторых предусмотрительных членов общества рассматривался вариант возведения на престол семилетнего великого князя Александра при передаче правления Регентскому совету, что было бы «понятнее народу». Судьба же взрослых членов царской семьи в этом случае была весьма неопределенна.

Но неудачи преследовали заговорщиков одна за другой. Каховский отказался, не пожелав выглядеть террористом-одиночкой. Грозный по виду Якубович также отказался возглавить штурм дворца, сказав, что будет полезнее на площади. Рылеев искал замену…

Рано утром 14 декабря на маленького Сашу надели Андреевскую ленту и повезли в Зимний дворец. Широкая голубая лента и тяжелая звезда высшего российского ордена принадлежали ему от рождения, но сегодня впервые были надеты всерьез. Это и радовало, и пугало.

День был сумрачный. Тяжелое серое небо сеяло снегом с дождем. Карету еще не переставили на полозья, и потому она часто проваливалась в рытвины. В карете было тесно. Сестры капризничали, фрейлины их успокаивали. На него никто не смотрел.

Брызги снега и грязи залепили окошки, и были плохо видны в утренних сумерках знакомые здания на Невском. Саша потрогал большой холодный орден и решил, что, когда станет царем, будет ездить в карете только один.

Николай Павлович 14 декабря поднялся еще затемно. «Нынче или я буду государь, или мертв», – сказал он себе. Мысль о возможности смертельного исхода не покидала его последние дни. Из головы не шли рассказы о гибели Людовика XVI с Марией Антуанеттой и цвета французской аристократии от рук парижской черни. Еще страшнее были глухие толки об убийстве отца руками его же слуг… Этой ночью он молился с плачущей женой, а после сказал ей: «Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется, умереть, – умереть с честью». Он был готов ко всему.

И все же огромная внутренняя сила этого человека заставила его собраться и вступить в борьбу.

В шестом часу утра во дворец прибыли все генералы и полковые командиры гвардии. Объяснив им, почему после присяги, принесенной ранее Константину Павловичу, он ныне вынужден покориться его воле и принять престол, к которому после отречения брата является ближайшим в роду, сам прочитал им духовную покойного императора Александра Павловича и полученный из Варшавы акт отречения Константина.

Генералы и полковники слушали в угрюмом молчании. На вопрос нового государя, можно ли быть уверенным в их преданности и готовности жертвовать собой, отвечали утвердительно. Николай приказал им ехать по своим полкам и привести полки к присяге.

Несмотря на пугающие слухи, генерал-губернатор граф Милорадович в полной парадной форме и голубой ленте перед присягой утром заехал к своей милой Катеньке Телешовой, двадцатилетней балерине Александрийского театра. Вскорости прискакал вестовой, соскочил с лошади и, гремя шпорами, побежал по лестнице в квартиру Телешовой. Через несколько минут сам граф сбежал вниз, и карета в четверке помчалась по Невскому.

Милорадовича любили солдаты и отмечало начальство. Смелость его была легендарной. Из всех войн он выходил без ранений, с орденами. Ему исполнилось пятьдесят четыре года, но он был полон сил и энергии.

Еще поутру пребывал в уверенности, что не бунт в столице, а дурь головы некоторые замутила.

Рано утром скороходы и курьеры обегали весь центр столицы. От двора было повелено всем, имеющим право на приезд, собраться в Зимнем дворце к 11 часам утра. В тот же час Синод и Сенат должны были собраться у себя для принесения присяги. Так было объявлено вчера, и, узнав об этом от Оболенского, на это рассчитывали заговорщики. Но члены Сената и Синода принесли присягу много раньше, в 7 утра.

Николай не мог сидеть на одном месте. Он переходил из комнат в залы, жадно бросался к приехавшим за новостями.

Примчался Милорадович, две недели назад противившийся признанию его законным государем, и уверял в полном спокойствии столицы. Командир конной гвардии генерал-майор А.Ф. Орлов доложил, что полк присягу принял. И.О. Сухозанет сообщил, что артиллерия присягнула, но в гвардейской конной артиллерии офицеры выказали сомнение в законности присяги Николаю, желая слышать удостоверение от великого князя Михаила, известного дружбой с Константином и потому будто бы удаленного из Петербурга. Нескольких «протестантов» Сухозанет был вынужден арестовать. По счастию, послышался голос брата, и Михаил Павлович показался на пороге кабинета. Он с готовностью отправился для приведения заблудших в порядок.

Все это были огорчительные неприятности, не более. Николай ждал известий о заговоре, и вскоре они поступили.

– Государь! – воскликнул с порога генерал-майор Нейгардт, начальник штаба гвардейского корпуса. – Московский полк в полном восстании! Мятежники идут к Сенату! Я их едва обогнал, чтобы донести вам об этом. Прикажите, пожалуйста, двинуться против них первому батальону Преображенского полка.

– Так… – наклонил голову Николай. Не миновала его чаша сия. – Пусть седлают конную гвардию. Дворец пока не покидать!

В кабинет вошла Александра Федоровна.

– Никс! – протянула к нему руки, – У меня сердце не на месте. Я боюсь за тебя! За детей! Вдруг они ворвутся сюда…

– Кавелин! – крикнул он адъютанту. – Приготовь у Эрмитажного подъезда те три кареты. И возьми у Орлова эскадрон!..

Простившись с женой, Николай отправился на Сенатскую площадь. Им двигало желание поскорее так или иначе развязать завязавшийся узел. На площади уже стоял батальон преображенцев. Конные кавалергарды, шесть эскадронов, обогнув строящийся Исаакиевский собор, размещались перед домом князя Лобанова-Ростовского. Здесь же собрался дипломатический корпус.

По воспоминаниям очевидцев, Николай был чрезвычайно бледен, по виду то решителен и грозен, то растерян в высшей степени. В одном мундире с голубой лентой он ехал верхом перед батальоном преображенцев от Дворцовой площади к Сенатской – рядом была дюжина генералов, но вдруг стало ясно, что никто из них не решается взять в свои руки подавление мятежа.

– Дело идет дурно, государь! – сказал вышедший из кареты Милорадович. – Мятежники не хотят уходить с площади, но я пойду уговорю солдат.

– Вразумите их, граф! – отвечал Николай. – Скажите, что их обманывают! Вам они поверят.

Милорадович в объезд, через Синий мост, по Мойке, Поцелуев мост добрался до конной гвардии, ставшей между зданием Адмиралтейства и мятежниками.

– Поедем вместе их уговорим! – предложил он Алексею Орлову.

– Я только что оттуда, – отвечал тот, – и советую вам, граф, не ходить туда. Мой полк скоро будет готов.

– Нет! – запальчиво вскричал Милорадович. – Я не хочу вашего г… полка! Да и не хочу, чтобы этот день был запятнан кровью!

Он взял лошадь адъютанта Орлова. Ряды конногвардейцев разомкнулись, и Милорадович выехал на площадь, с которой его через полчаса увезут смертельно раненным.

В полдень Николай послал Адлерберга к князю Долгорукому, обершталмейстеру императорского двора, а проще говоря – главному конюшему, с приказанием приготовить выезд императрицы-матери и жены с детьми в Царское Село.

Сам же, положась на волю Божию, выехал на Сенатскую площадь, дабы рассмотреть положение мятежников, и был встречен выстрелами. Николай никогда ранее не бывал в бою, но этот свой первый бой он должен был выиграть. Пока же он отступил.

Центр Петербурга опустел. Везде ворота были заперты, магазины закрыты, и только одни дворники изредка выходили из калиток узнать, что делается на улице. Тишина, самая печальная и самая тревожащая, царствовала повсюду, вспоминали после очевидцы.

Александра Федоровна прошла в комнату, где находились дети. Никакого в них не было величия, просто напуганные котята. Уставясь на картину Буше, она внимательно разглядывала глупую веселую даму, к губам которой не менее веселый кавалер в чулках и парике подносил бокал вина. «Ходит птичка весело по тропинке бедствий…» – пришли на ум слова старой песенки. Она вдруг поняла, что тяготило ее – тишина. Плотно закрытые двойные двери отгородили ее от невиданной ранее во дворце суеты, громких разговоров и беготни. Все это волновало, но тишина беспокоила еще больше.

Оставив Машу, Ольгу и грудную Сашеньку под присмотром фрейлин, с маленьким Сашей она прошла в маленький кабинет императрицы-матери.

Им освободили место у окна, пододвинули кресла. Примостившаяся рядом на банкетке истинный друг императрицы баронесса Цецилия Владиславовна Фредерикс не теряла присутствия духа, и ее пустая болтовня производила обычное успокоительное действие. Окна покоев Марии Федоровны выходили на Адмиралтейство, но видны были и набережная, и разводная площадь. Все было заполнено людьми. Вперемешку двигались ряды военных мундиров, конный строй и штатские в темных шубах, шинелях, поддевках.

– Матушка, нельзя ли послать кого-нибудь узнать, что там? – просительно сказала Александра Федоровна и вдруг заметила удивленные глаза императрицы-матери. Да, верно, и самой можно теперь повелевать… но было непривычно.

Послали одного гонца, другого, третьего – они не возвращались. Попросили Карамзина, и бедный старик побежал, и еще несколько раз бегал, чтобы успокоить новую императрицу – император жив.

Падал мелкий снег. К трем часам почти стемнело.

К этому времени петербургский митрополит Серафим и киевский митрополит Евгений также были отправлены уговаривать восставших солдат. В полном облачении, в сверкающих драгоценными камнями митрах отправились они с крестом и Евангелием на площадь. Митрополит Серафим громко заявил перед шеренгой солдат, что перед Богом свидетельствует: воля покойного государя и великого князя Константина состояла в том, чтобы царствовал Николай. Ему кричали, что не верят.

Солдат вывели на площадь обманом. Не за свободу пошли они, а за законного, как им объяснили умные офицеры, «царя Константина и его жену Конституцию». Мужики в серых шинелях не революции хотели, а порядка.

Над стариком-митрополитом смеялись, ему открыто грозили, и он поспешил уйти. Во дворце Мария Федоровна спросила его: «Чем нас утешите? Что там делается?» – «Обругали и прочь отослали», – только и ответил первосвятитель столичный.

«Толпа знати в Зимнем дворце час от часу редела», – хладнокровно отмечал Карамзин, находившийся там с утра. Он нетерпеливо ожидал пушечного грома, уверенный, что нет иного способа прекратить мятеж, «нелепую трагедию наших безумных либералистов».

Зимний дворец оказался почти без охраны, как и предполагали мятежники. Туда под командой офицера Н.А. Панова Рылеев отправил неполный батальон лейб-гренадер для захвата дворца и царской семьи. Хотя приказания Николая Павловича в тот день выполнялись с промедлением, однако направленные им гвардейский и учебный саперные батальоны успели дойти и выстроиться во дворе Зимнего до прихода Панова.

– Да это не наши! – закричал Панов и поворотил гренадер, бросившихся бежать обратно на площадь.

Меж тем к Московскому полку присоединились весь гвардейский Морской экипаж и часть гренадер. К преображенцам – Измайловский, Семеновский, Павловский и Егерский полки.

Толпившийся на площади народ начал колебаться. Соблазн сопротивления власти, неподчинения начальству имеет волшебную силу над русским человеком.

Вожди мятежа уже поняли, что цель их – подчинить своей воле Сенат – недостижима. После принятия присяги сенаторы поспешили разъехаться. Князь С.П. Трубецкой, пораженный малочисленностью заговорщиков, не решился возглавить мятеж. Военной смелости у него было с избытком, но только сейчас он понял, что недоставало гражданской мудрости. Укрывшись в доме сестры, графини Елизаветы Потемкиной, он жарко молился. «О Боже! Вся эта кровь падет на мою голову!» – в ужасе повторял он.

А к этому времени на площади многие из собравшейся толпы стали перебегать к восставшим. Ремесленники, крестьяне, купцы, разносчики, чиновники, подмастерья, любопытствующие, школьники – все они, волнуемые речами офицеров и небывалостью событий, окружили каре восставших. Толпы людей, хлынувшие на площадь позднее, не пропускались жандармами, народ толпился за правительственными войсками, образуя второе кольцо. Вскоре Николай понял опасность такого окружения десятками тысяч простонародья.

Шум и крики усиливались. Рабочие-строители из-за забора «исаакиевской деревни» стали кидать поленьями в группу генералов. Принц Евгений Вюртембергский, племянник Марии Федоровны, повалил конем одного рабочего и закричал:

– Ты что делаешь?

– Сами не знаем. Шутим-с, барин, – отвечал тот.

Из рядов мятежников раздавались выстрелы. Утром Каховский смертельно ранил Милорадовича. Позже стреляли в генерала Воинова, жестоко избили флигель-адъютанта Бибикова; в великого князя Михаила, также уговаривавшего солдат покориться, стрелял Вильгельм Кюхельбекер, но револьвер дал осечку. Надо было решаться положить конец бунту – так повторяли люди рядом, а он кивал механически и ничего не приказывал, отъезжал к Зимнему дворцу и возвращался.

Французский посол Ла Ферронэ подошел к нему и выразил готовность поддержать его авторитет присутствием всего дипломатического корпуса.

– Благодарю вас, – отвечал Николай Павлович на безупречном французском языке, – но это дело семейное, здесь Европе делать нечего.

Чего ждали мятежники? Намечено было заранее, что в случае неудачи они ретируются на военные поселения близ Новгорода и превратят последние в очаг сопротивления. Ростовцев мельком слышал об этом и среди прочего сообщил в письме Николаю. Подобный исход сулил опаснейшую угрозу.

– Ваше величество, толпа все растет, они могут окружить войска, а скоро стемнеет. Могут и дворец захватить! Позвольте послать кавалерию!

Конная гвардия, ведомая Алексеем Орловым, первой пошла в атаку, но по тесноте и от гололедицы ничего не смогла добиться. Лошади были подкованы без шипов и падали вместе с всадниками.

– Государь! – вновь подъехал генерал-адъютант Васильчиков, начальник гвардейского корпуса. – Нельзя терять ни минуты! Ничего не поделаешь – нужна картечь!

У него самого была эта мысль, но прибывшая артиллерия оказалась без зарядов. За ними послали. «Неужели придется начать царствование пролитием крови своих же подданных?» – ужасался он и все медлил.

– Заряды есть? – спросил он.

– Подвезли, – наклонил голову генерал. – Только так вы можете спасти империю и династию.

Николай был благодарен Васильчикову за эти слова. За несколько часов на бунтующей площади он пережил и передумал больше, чем за всю предыдущую жизнь. Не случайно многие отмечали, что Николай Павлович стал иным после того.

Перед строем Преображенского батальона поставили три орудия, зарядили картечью. Генерал Сухозанет был послан к мятежникам с предупреждением, но ни вид орудий, ни слова генерала не изменили их намерений. Все оглянулись на Николая, и он, не обычным звонким тенорком, а хрипло, скомандовал:

– Пли!

Первый залп ударил высоко в здание Сената и вызвал смех противной стороны. Но второй, третий и четвертый залпы били прямо в самую середину толпы. Мгновенно все рассыпалось. По Английской набережной, по Галерной и даже к Крюкову каналу бросилась напуганная толпа, обезумевшая, желающая спастись. Клубы пушечного дыма повисли над площадью, мозгом и кровью обрызганы были колонны Сената.

Шел пятый час вечера. При первом залпе Александра Федоровна упала на колени и стала горячо молиться. Она никогда ранее так не молилась. Встав с колен, обратилась к сыну:

– Запомни этот день, Саша! Там твой отец, твой государь!

– Что скажет Европа! – сокрушенно восклицала Мария Федоровна.

Испуганный сын уставился на Александру Федоровну большими глазами.

– Мама, мама! Что с тобою?

У новой государыни от нервного потрясения начала трястись голова, и это осталось у нее на всю жизнь.

Сашу пытались отправить во внутренние комнаты, но он не захотел, вместе с матерью стал дожидаться возвращения императора. Оба бросились на звук его шагов и встретились на деревянной лестнице. Николай обнял их обоих.

– Ты жив! Ты жив! – только и повторяла Александра Федоровна. – А нас тут чуть не захватили…

– Знаю. Ах, сердце мое, – устало сказал он, – самое удивительное в этой истории – это то, что вас не захватили, что нас с Михаилом не пристрелили в толпе. Само милосердие Божие правило к лучшему и спасло нас. Все позади, позади… Больше такого не случится!

Маленький Саша прижался к его боку и всхлипывал.

– А тебе должно быть стыдно! – строго сказал отец. – Сегодня ты стал наследником престола.

И почувствовав облегчение и уверенность в себе, схватил Сашку на руки и вынес на двор, где стояли столь дорогие ему отныне саперы.

– Слушайте, ребята! – громко скомандовал он. – Я не нуждаюсь в защите, но вот его я вверяю вашей охране! Вы его полюбите, как я сам люблю!

На всю жизнь запомнил будущий Царь-Освободитель, как страшные, усатые мужики, пахнущие мокрым шинельным сукном, табаком и потом, окружили его, целовали руки и ноги, а он лишь теснее прижимался к широкой отцовской груди.

Наступил вечер. Зимний дворец, превратившийся не то в военный штаб, не то в бивуак, гудел от разговоров. Людей прибыло много больше, чем днем. Все высшее общество терпеливо ожидало возле дворцовой церкви.

В седьмом часу показались Николай Павлович в Преображенском мундире и Александра Федоровна в белоснежном русском платье. За ними следовали императрица-мать, великий князь Михаил и новый наследник Александр Николаевич в голубом гусарском мундире с голубой лентой через плечо.

Митрополит Серафим вышел к ним навстречу с крестом и святой водой. Служба была недолгой. Николай и Александра стояли на царском месте на коленях и тихо повторяли слова молитвы. Когда хор грянул «Многая лета», они взглянули друг на друга и с умилением увидели на глазах слезы.

Но долгий день на этом не закончился. Ночью начались аресты, а многие мятежники сами приходили во дворец сдаваться. Николай несколько раз за ночь проведывал жену, которая легла, окруженная детьми. Он называл ей фамилии арестованных и печально улыбался ее неверию. Сказал, что сабельная рана барона Фредерикса не тяжела, а Милорадович скончался. Случилось это уже под утро.

Нехотя наступал серенький, мутный рассвет.

Часть II. Отец и сын

Глава 1. Коронация

Декабристы были казнены на рассвете 13 июля 1826 года.

22 августа в Москве состоялась коронация Николая I.

Эти два события стали огромным потрясением и сильно повлияли на формирование личности Александра Николаевича. Как ни огораживали его играми, товарищами, учебой, он многое видел, слышал, чувствовал и пытался понять в той мере, в какой это возможно восьмилетнему человеку.

Он видел состояние отца. Николай Павлович писал матери 12 июля 1826 года: «…у меня прямо какая-то лихорадка, у меня положительно голова идет кругом. Если к этому еще добавить, что меня бомбардируют письмами, из которых одни полны отчаяния, другие написаны в состоянии умопомешательства, то уверяю вас, дорогая матушка, что одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку».

В дворянских гостиных говорили, теперь уже шепотком, что Александр I в первые дни своего царствования выпустил всех узников Петропавловской крепости, так что один из них написал на двери своей темницы: «Свободно от постоя». Братец же начал с тюрем, каторги и казни. Стоит ли дальше ждать добра?

Припоминали и многочисленные рассказы о Николае, еще великом князе. То он при фронте разругал офицера лейб-егерского полка В.С. Норова и, стукнувши ногою по земле, обрызгал его грязью. Норов подал в отставку, и все офицеры полка сделали то же самое. Это было сочтено за бунт. Норова и многих офицеров перевели тем же чином в армейские полки. Как-то на учении великий князь до того забылся, что хотел схватить офицера Самойлова за воротник. Тот ответил ему: «Ваше высочество, у меня шпага в руке». Николай отступил, промолчал, но ответа не забыл и после декабрьского мятежа два раза осведомлялся, не замешан ли Самойлов. По счастию, он не был замешан. Норов же оказался членом «Союза благоденствия» и Южного общества, был арестован в Москве и осужден по II разряду на каторжные работы.

Меньше говорили о великодушии нового царя. Тяжело заболевшему Карамзину он отпустил 50 тысяч рублей на лечение и снарядил фрегат для поездки историка за границу.

Существенно дополняют облик Николая его письма к брату Михаилу. Так, 9 мая 1826 года он писал из Петербурга в Москву: «…Я получил сегодня после обеда твое письмо, любезный Михайло, и благодарен тебе весьма за оное, но не за „ваше величество“. Я не понимаю, что тебе за охота дурачиться; а еще менее понимаю, как можно в партикулярном письме, разве в шутку, себе позволить с братом выражение, которое походит на насмешку. Я прошу тебя серьезно переменить этот тон, который меж братьями вовсе неприличен.

Оставайся в Москве, покуда матушке угодно или жене твоей нужно будет… Твой навеки друг и брат Н.».

Невозможно в жизни государственного деятеля отделить сугубо личное от делового, все взаимопереплетено. И как же много разного было перемешано в личности Николая…

Письмо из Царского Села от 12 июля 1826 года: «…Чем мне было тебе воздать за 14 число и за твое усердие и дружбу! Я придумал – и желаю, чтоб тебе столь же было приятно, как мне от души желательно – те четыре орудия, которыми все решилось, прошу тебя принять в память этого дня в знак нашей старой ребячьей дружбы, с которой росли, с которой и умру. Твой верный брат и истинный мученик. Н.».

Разговоры о коронации Николая Павловича пошли с апреля месяца. Думали совершить ее в июне, но 4 мая пришло известие о кончине императрицы Елизаветы Алексеевны. Был объявлен траур на полгода, и коронация перенесена.

Разговоры и толки не прекращались, и потому было решено сократить траур и провести церемонию в августе. Начались приготовления.

Двор прибыл в Москву 20 июля. Государь и государыня по традиции остановились в Петровском замке, а утром следующего дня торжественно въехали в Первопрестольную. Императрица ехала с великим князем Александром Николаевичем в карете, а император рядом верхом. С ними были великий князь Михаил Павлович, брат императрицы прусский принц Фридрих-Вильгельм (будущий король Пруссии), большая свита, послы от иностранных дворов.

По обеим сторонам пути были выстроены войска. Зрители стояли на специально сколоченных подмостках, чего, как говорили старики, раньше не бывало. Коронация эта по торжественности и пышности превосходила многие прежние.

В дни царских приездов Кремль всегда полон народа, все надеются увидеть государя. Николай Павлович вышел на балкон с двумя братьями, Константин справа, Михаил слева. При виде царя с братьями крики «Ура!» сделались оглушительными, так что Александра Федоровна во внутренних покоях взволновалась, помня недавние события.

В толпе рассказывали, что при первом свидании цесаревича с братом, который уступил ему престол, Николай хотел обнять Константина, но тот схватил руку Николая и поцеловал, как подданный у своего государя.

В вечер накануне коронования погода установилась ясная, тихая. В обычный час поплыл над Москвой благовест к всенощному бдению. Ударил Иван Великий, за ним ближние и дальние, большие и малые колокола.

Многие плохо спали, опасаясь опоздать в Кремль. Проход был по билетам, те, кто поспешил, смогли хорошо устроиться на деревянных помостах.

Пышно и торжественно было шествие в Успенский собор. Короновали три митрополита: Петербургский Серафим, Киевский Евгений и Филарет, к этому дню получивший сан митрополита Московского.

Пышная трапеза состоялась по окончании церемонии в Грановитой палате. Семья царская кушала под балдахином на тронной площадке, на ступеньках к которой с обнаженными палашами стояли родовитые дворяне.

К царской трапезе допущены были немногие. Немногие и получили в тот день милости: было даровано несколько андреевских и иных лент, несколько дам пожалованы статс-дамами, были пожалования деревнями и назначения новых фрейлин.

Маленькому Саше при коронации позволили принять участие в параде в Москве, и он лихо промчался на коне перед эскадроном своего лейб-гвардии Гусарского полка. На опасения придворных его отец дал характерный ответ: «Пусть он лучше подвергается опасности, которая вырабатывает в нем характер и с малолетства приучит его стать чем следует, благодаря собственным усилиям».

Стоит ли говорить, что маленький великий князь вызывал всеобщее умиление. В дни коронации он отправился посмотреть иллюминацию, но восторг толпы при виде «нашего московского князя Александра Николаевича» был настолько велик, что трудно было ехать в коляске из опасения раздавить кого-либо. Пришлось, к огорчению мальчика, вернуться и смотреть иллюминацию с балкона Кремлевского дворца. Яркими желтыми огнями горели кремлевские стены и сады, большие и малые царские вензеля светились на ближних и дальних домах.

Саше было скучно без его верной компании – Паткуля, Адлерберга, Виельгорского и Алеши Толстого, а с компанией в Кремле не очень-то разгуляешься. Отец отправил его с мальчишками в Нескучное, пригородную дачу за Калужской заставой, только что приобретенную им у графини Анны Орловой для жены. Дача была названа Александрией. Вот уж там, на просторе они играли в зайцев, серсо, носились наперегонки, стреляли в беседке, а вечерами чинно пили чай на веранде за большим столом.

Осы кружились над нежным земляничным и малиновым вареньем, и одна непременно увязала в нем к веселому ужасу девочек. Великие княжны очень любили варенье, а вечно голодные мальчишки налегали на холодную телятину, так что к концу чая на большом блюде с золотым царским вензелем на синем фоне оставалось ее немного.

Нежный и сладкий аромат роз носился в вечернем воздухе, пока не сменяла его влажная свежесть от реки. Колокольный перезвон московских церквей доносился все явственнее. Александра Федоровна в приподнятом настроении отдавала последние приказания перед отъездом в город. Девочки собирали крошки калачей, которыми кормили воробьев, мальчики отправились в стоящую на отшибе беседку для очередной проверки, кто же лучше стреляет – Саша или Алеша?

Пошли балы и праздники один лучше другого: при дворе у главнокомандующего, у графини Орловой, у князя Сергея Михайловича Голицына, у посла Франции маршала Мармона, в Останкине у графа Шереметева, но лучше всех удался праздник в Архангельском у князя Юсупова. Там было нечто невообразимое, и вся Москва повторяла чью-то фразу: «Князь Юсупов, верно, побился об заклад, что перещеголяет покойного князя Потемкина».

Праздники праздниками, но и работать надо. Главной заботой Николая Павловича была вспыхнувшая война с Персией, вообразившей, что взволнованная смутой Россия позволит ей вернуть Закавказье.

16 июля войска персидского шаха без объявления войны вторглись на территорию империи в районе Карабаха и двинулись на Баку, Ленкорань и Кубу. Немалую подстрекательскую роль сыграли тут английские резиденты в Тегеране, стремившиеся предотвратить выступление России в защиту греческого восстания против турок. Главной целью в борьбе держав были проливы.

В Петербург сообщили, что азербайджанское население не поддержало своих ханов, настроенных в пользу Персии, что облегчало борьбу с ней. Это была первая война в царствование Николая и потому, но и не только потому, ее надлежало повести быстро и успешно. Командующим русскими войсками император назначил генерала Ивана Федоровича Паскевича, своего «отца-командира». Так развивался Восточный вопрос, центральный в дипломатии Николая I.

В праздничные дни для народа были устроены гулянья на Девичьем поле. Как водится, были расставлены столы с разными яствами, целые зажаренные быки с золотыми рогами, били фонтаны из разных вин, стояли чаны пива. Для высочайших гостей устроили особый павильон. После их прибытия подняли флаг, обозначавший, что можно начинать, и народ бросился к столам. Мигом все растащили, осушили фонтаны, и чаны с пивом недолго застоялись – народу было более ста тысяч.

Только уехали государь с государыней, толпа бросилась обдирать царский павильон, крича: «Все наше! Хватай, братцы!» Сделалась ужасная суматоха и давка, несколько человек стиснули до смерти.

Тем не менее и в этот вечер был зажжен чудный фейерверк, по рассказам, он стоил несколько десятков тысяч: пущены были ракеты, шутихи, крутились щиты и вензеля.

Семья Милютиных была рада праздникам, но не менее рада царской милости к Павлу Дмитриевичу Киселеву: ему был пожалован орден Святого Равноапостольного князя Владимира 2-й степени, один из высших в империи. Папенька с маменькой взволнованно обсуждали событие, а наутро поехали поздравлять и взяли с собой Митю.

Митя плохо знал дядю, но гордился им, боевым генералом. Попали они несколько не вовремя – Киселев ждал вызова к царю, но благодаря этому он был один, смогли посидеть некоторое время.

Разговоры старших были отрывисты, Митя в них не вслушивался. Он во все глаза рассматривал золотую шпагу дядюшки с надписью «За храбрость», а потом, прислонившись к коленям матери, изучал ордена. Дядюшка с улыбкой называл:

– Самый первый мой орден и самый дорогой я не ношу, это Анна 4-й степени за Бородино. Ты знаешь о Бородинском сражении?… Я ее снял, потому что после пожаловали Анну 2-й степени с алмазами. В войну получил я и Владимира 4-й степени, а теперь вот государь отметил меня 2-й степенью. Это прусский орден «За заслуги», это баварский Максимилиана 3-й степени.

Звезда и крест Владимирские были, конечно, самыми красивыми. Золотой крест, покрытый вишневого цвета эмалью, заключал в сердцевине круг с изображением горностаевой мантии, на которой стоял вензель СВ под великокняжеской короной. Звезда была большая, в виде серебряного четырехугольника, наложенного на такой же золотой. В центральном медальоне между концами золотого крестика Митя разобрал буквы СРКВ, а вокруг на красной ленте шли три слова: Польза, Честь и Слава.

– Дядюшка, – выждав заминку в разговоре, спросил Митя, – что значат эти слова?

– Это, Дмитрий, девиз ордена. Так государь оценил заслуги мои.

Пожалование ордена было собственно не оценкой заслуг Киселева, бесспорных и значительных, но относящихся к ушедшим временам. Скорее это был знак доверия – несмотря на очевидные связи с мятежниками, отчасти знак милости. Разговоры с Николаем Павловичем наедине в эти дни позволяли надеяться на многое. Павел Дмитриевич не стал об этом распространяться, хвастаться вообще не любил, тем более перед своими.

Мимолетные разговоры с Алексеем Орловым много обнадежили его. Государь остался по-прежнему столь милостив к брату одного из главных мятежников, что в июне присутствовал на его свадьбе. Судьба строптивого Михаила Орлова, в 1813 году по приказу Александра I принимавшего капитуляцию Парижа, была много смягчена: избежав казни, каторги, ссылки, он был водворен на жительство в Москве под надзором полиции. Часто грубый, жестокий и мстительный, Николай мог быть и рыцарски великодушным.

Об этом говаривали не раз, сойдясь в Москве, Орлов, Киселев и Чернышев, три восходящие звезды новой власти, те новые люди, которым предстояло большое поле деятельности. Три светских «льва» привлекали всеобщее внимание. В Большом театре в перерыве все стояли возле оркестра, публика только на них и глазела. Веселый, юркий Пушкин вертелся рядом, острил и по их желанию сочинял злые эпиграммы на известных лиц.

Обманувшись Александром Павловичем, его поверхностными мечтаниями, Киселев прочно поверил в нового царя. Он знал, что Николай проявил большое внимание к своду ответов мятежников по вопросам внутреннего состояния государства. Правителем дел следственной комиссии А.Д. Боровковым было составлено три списка ответов, один из которых государь оставил у себя, второй отослан в Варшаву Константину Павловичу, а третий передал князю Кочубею, председателю Государственного Совета.

Третий список и был дан для ознакомления Киселеву.

– Посмотри его и обдумай, – сказал государь. – Там много пустословия, но немало и дельного.

Киселев многого не знал. В декабре прошлого года, после долгих размышлений, он направил в столицу письма, в которых пытался объяснить свое двусмысленное положение. Он полагал, что это удалось.

Но уже на первых допросах некоторые злоумышленники показывали, что надежды на успех своего предприятия они основывали на содействии членов Государственного Совета графа Мордвинова и Сперанского, генерала Киселева и сенатора Баранова. По строгому указанию царя изыскание об отношении этих лиц к злоумышленному обществу было произведено с большой тайной. Расследование вел правитель дел следственной комиссии Боровков, он же собственноручно писал производство, хранил его у себя, не вводя в общее дело, он же представлял материалы царю, сокрушаясь, что нельзя переписать, – собственный почерк был не блестящ.

Вывод, предложенный вниманию государя, состоял в следующем: напрасно мятежники тешили себя надеждами на содействие столь видных лиц, основываясь на подчас свободном и резком мнении тех о событиях государственной жизни.

Вывод этот официально был признан основательным. Никаких последствий для названных лиц не последовало, кроме одного: все четверо были включены в состав Верховного уголовного суда над декабристами. Да, собственно, на кого еще мог положиться Николай Павлович, намеревавшийся начать свое царствование по-новому. Он не мог не признать основательности критики многих сторон российской жизни. Для ее изменения нужны были не ловкие царедворцы, а умелые и мужественные деятели. Таких он нашел, проверил и поверил им.

Споров на площадях больше не будет, они перенесутся в гостиные. Крепостники с искренним негодованием говорили, что крестьяне стали «предаваться роскоши»: начали носить сапоги, менять шапки по три раза в год, тогда как прежде всю жизнь носили один картуз и тот передавали детям; мужики стали заводить чай и самовары – вот куда идут дворянские доходы!

Немногочисленные тогда их противники с молодой горячностью доказывали невыгодность крепостного труда для сельского хозяйства. Вот и англичанин Адам Смит написал… Но что нам – англичанин! «Житие наших мужиков есть самое беззаботное и счастливое», – утверждал «Дух журналов».

Таковы были августовские дни 1826 года, теплые, ясные, с густо-голубым небом и снежно-белыми облаками. В садах и палисадниках благоухали розы, душистый табак и флоксы. С большого московского рынка на Болоте кухарки приносили малину, помидоры, перец, виноград. Перед отъездом своим дядюшка Павел Дмитриевич обедал у Милютиных и, к радости детей, привез на десерт огромную дыню, оказавшуюся сладкой, нежной и ароматной. Чудная была дыня.

Более месяца продолжались торжества по Москве. Напоследок государь и государыня съездили поклониться к преподобному Сергию в лавру, а затем и уехали. Москва опять приутихла.

Глава 2. Воспитание и воспитатели

С восьми лет воспитание великого князя изменилось. Он был все тем же резвым, миловидным, ласковым и упрямым мальчуганом, но другими глазами смотрели на рослого мальчика, другим тоном к нему обращались, и от этого и сам он постепенно менялся.

Для понимания формировавшегося тогда характера и личности Александра отметим важную роль военного дела. Оно занимало большое место и в занятиях, и в каждодневной жизни, и любимой игрой его долго еще оставались солдатики.

В России армия была общей гордостью, военное поприще – основным и наиболее достойным для дворянина. Военный элемент естественно входил в литературу и в искусство, в самый быт государства, но особенно столицы. Николай Павлович еженедельно проводил разводы гвардейских полков на площади близ Зимнего дворца; частыми были военные смотры, парады, а летом учения в Гатчине и Красном Селе.

Тут все притягивало Сашу: ровные парадные ряды зелено-красно-белых мундиров, холодное сверкание штыков, блеск касок и эполет; живые картинки боя, когда зеленые колонны распадались, ружья наперевес, и над зеленым лугом повисало нестройное, но радостное и тревожащее сердце «Ура!»… а вот и конница! Он легко отличал по мундирам и по масти коней драгунов, кирасиров, кавалергардов матушки (Александра Федоровна была шефом кавалергардского полка) и своих любимых гусар… и как хотелось быть там, самому скакать, приказывать, кричать!.. Само олицетворение силы и славы государства было перед ним. Так считал отец, так стал думать и он.

За обучение великого князя взялись еще в июне 1824 года. Главным воспитателем был назначен генерал-лейтенант Павел Петрович Ушаков, для преподавания словесности и общего наблюдения за обучением по предложению Александры Федоровны – Василий Андреевич Жуковский; для военного воспитания сам Николай Павлович выбрал ротного командира из школы гвардейских подпрапорщиков капитана Карла Карловича Мердера. Этот воспитатель был строг, терпелив, добр, требователен, являя собою тип добросовестного служаки. Он сумел завоевать сердце Александра и за короткое время научил его многому. В восемь лет маленький великий князь умел командовать взводом гренадер и уверенно сидел в седле. Смелость и решительность, поощряемые Карлом Карловичем, сильно пригодились ему позднее.

Жуковский всей душой отдался порученному ему делу. Целью воспитания вообще и учения в особенности поэт провозгласил «образование для добродетели», особенно много сил прилагая для верного нравственного настроя будущего царя. Неоднократно и подробно обсуждая с Николаем Павловичем вопросы воспитания наследника, Жуковский повторял, что «его высочеству нужно быть не ученым, а просвещенным». Главной же наукой наследника русского престола поэт считал историю, «наставляющую опытами прошедшего или объясняющую настоящее и предсказывающую будущее».

– Итак, господа, мы продолжим наше повествование о жизни и деяниях великого Александра. Плутарх пишет, что честолюбие Александра не было слепым: он искал не всякую славу и искал ее не где попало. Но всякий раз когда отец его Филипп одерживал какую-нибудь славную победу, Александр мрачнел и говорил сверстникам: «Мальчики, отец успеет захватить все, так что мне вместе с вами не удастся совершить ничего великого». Но как ошибался Александр!..

Василий Андреевич посмотрел на своих слушателей. Все они – и розовощекий наследник, и увалень Адлерберг, и нежный граф Иосиф Виельгорский, и старательный Саша Паткуль уставились на него, увлеченные Плутарховым жизнеописанием. Признаться, и сам Жуковский был увлечен не менее своих юных слушателей.

Некий фессалиец привел Филиппу коня Буцефала. Никто из людей царских не смог сесть на него. Филипп рассердился и приказал увести коня. Но Александр сказал: «Это замечательный конь. Люди просто не могут укротить его по собственной трусости». – «Уж не хочешь ли ты сделать то, что не под силу старшим?» – воскликнул отец. Поднялся смех, но Александр подбежал к коню, твердой рукой схватил его за узду и повернул мордой к солнцу. Он успел заметить, что гордый конь пугается колеблющейся перед ним тени. Пробежав несколько шагов рядом, Александр легким прыжком вскочил на коня. Не нанося ему ударов и не дергая за узду, Александр дал волю коню, а когда увидел, что Буцефал успокоился и рвется вперед, сам стал понукать его громкими восклицаниями и ударами ноги. Филипп и свита его замерли в тревоге. Когда торжествующий Александр вернулся к ним верхом на Буцефале, все разразились громкими криками восторга. «Ищи себе, сын мой, царство по себе, ибо Македония для тебя мала!» – будто бы сказал тогда Филипп…

– Господин Жуковский, – вежливо перебил его Адлерберг. – Можно ли так понять, что Александр более велик, чем его отец?

«Конечно!» – хотел было сказать Василий Андреевич, но удержался. Поди пойми этого ленивца, с младенчества узнавшего коридоры Зимнего дворца, что у него на уме.

– Дело в том, господа, что величие государственного мужа с полной очевидностью бывает видно лишь потомкам. Современники пристрастны… Но продолжим. Александр с ранних лет своих был склонен к изучению наук и чтению книг. Список «Иллиады» он всегда держал под подушкой вместе с кинжалом. Достойно внимания то, что после победы над Дарием Александру принесли шкатулку, сочтенною самым ценным из захваченных трофеев. Александр спросил своих друзей, какую ценность они посоветуют положить ему в эту шкатулку…

Жуковский сделал паузу и вопросительно посмотрел на ребят.

– Золото! – воскликнул Саша Паткуль.

– Драгоценности и золото, – неуверенно уточнил Виельгорский.

– Ключ от казны! – твердо сказал Адлерберг.

Наследник молчал и смотрел на него, открыв рот.

– Царь сказал, что будет хранить в драгоценной шкатулке «Иллиаду»! – торжествующе произнес Жуковский. – Так свидетельствуют многие лица, заслуживающие доверия…

Три раза в неделю Жуковский читал свои лекции наследнику и его соученикам. День их начинался в 6 утра. После молитвы шли на завтрак, а с 7 до 12 часов были классы.

Учителя преподавали следующие предметы: Г.П. Павский – Закон Божий, Ф.А. Жилль – французский язык, Альфрее – английский, В.А. Эртель – немецкий и польский языки, Э.Х. Коллинс – математику, А.Р. Рейнгольд – чистописание, А.И. Зауервейд – рисование, а другие еще гимнастику, токарное и слесарное дело. В 1829 году добавились новые предметы: всеобщую историю читал Ф.И. Липман, естественные науки – К.А. Триниус, с 1833 года русскую историю и статистику читал К.И. Арсеньев, грамматику и русскую словесность – П.А. Плетнев, артиллерию – Е.Х. Вессель, фортификацию – X.X. Христиани. Это было уже много позже. Пока же преподаватели давали наследнику основы наук, следуя главному правилу в обучении, утвержденному Жуковским: «Лучше мало, но хорошо, чем много, но худо».

После классов отправлялись на прогулку. В любимом Сашей Павловске бегали по аллеям, кружили по большому кольцу, а в Петергофе убегали на берег Финского залива бросать камешки, пока не звали на обед. Потом вновь прогулка, но уже не беготня, а чинное хождение, после которого дозволялись игры в мяч серсо. От пяти до семи вечера вновь занятия, чаще часы эти отводились Закону Божьему. Отец Павский намеревался внушить будущему государю «религию сердца», и план его занятий был полностью одобрен Жуковским. День заканчивался часом гимнастики, и больше всего мальчишки бывали рады, когда им позволяли идти в манеж. В восьмом часу бывал ужин. Вечер посвящался писанию дневника, что, по мысли Жуковского, должно было приучить Александра к анализу своих мыслей и поступков. Но великий князь тяготился писанием и заполнял страницы записной книжки в сафьяновом переплете только из любви к наставнику. В десять вечера ложились спать.

Если Василий Андреевич не был огорчен его поведением, полчаса до сна он отводил чтению сказок из «Тысячи и одной ночи», выбирая самые увлекательные. Сказки читались на французском языке. И право, странное это было сочетание: русский поэт читал наследнику русского престола арабские сказки в пересказе француза Галлана. А за окнами Павловского дворца широко раскинулись зеленые поляны, лучи заката освещали рощи лип и вязов, тихо текла речка Славянка.

Поэт – вот, казалось бы, его призвание, его всеобъемлющая характеристика. И верно, главное сказано этим, главное, но не все.

К делу придворного чтеца при императрице Марии Федоровне (равно и учителя русского языка у Александры Федоровны) Жуковский относился не слишком серьезно, видя в том преимущественно отработку пожалованного пенсиона. То была скорее придворная должность, чем служба. Воспитание царского сына – дело иное.

Поэт-романтик воодушевился идеей воспитания просвещенного, гуманного, мудрого и справедливого правителя. Стоит вспомнить, что Жуковский, человек никак не военный, отслуживший всего два месяца в армии подростком, не умевший стрелять и фехтовать, в войну 1812 года записался в ополчение и проделал с ним поход, был при Бородинском сражении. Так что певец действительно был «во стане русских воинов».

Наконец, царский воспитатель был поистине чист душой, что можно было сказать о немногих при дворе. Редко о ком современники так тепло и нежно отзывались, как о Жуковском.

Сознавал ли поэт свои реальные возможности в душном дворцовом мирке? Вполне. Еще в 1815 году, после первого представления императрице Марии Федоровне, он писал в дневник: «В большом свете поэт, заморская обезьяна, ventriloque (чревовещатель) и тому подобные редкости стоят на одной доске, для каждой из них одинаковое, равно продолжительное и равно непостоянное внимание». Если для Мердера назначение к наследнику было почетной службой и немалым повышением, то для поэта оно означало как будто отход от единственно важного дела. Почему он не отказался? Думается, Василий Андреевич верно понял это служение, как исполнение воли Божией, как исполнение своего долга перед Богом и Отечеством.

«Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии, – писал Дельвиг Пушкину. – Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, все время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов картинки. Как обвинять его! Он исполнен великой идеи: образовать, может быть, царя. Польза и слава народа русского утешает несказанно сердце его».

«Жуковский сделался великим педагогом, – писал А.И. Тургенев Вяземскому. – Сколько прочел детских и учебных книг! Сколько написал планов и сам обдумал некоторые. Выучился географии, истории и даже арифметике. Шутки в сторону: он вложил свою душу даже в грамматику и свое небо перенес в систему мира, которую объясняет своему малютке. Он сделал из себя какого-то детского Аристотеля».

И еще одно обстоятельство проясняет его выбор. Поэт был одинок. Несчастная любовь его к Маше Протасовой переполняла сердце горестной печалью, а хотелось радостного, светлого – детского.

«Я еще не слишком уверен в своей способности исполнять как должно свою обязанность, – писал Жуковский другу. – Знаю только, что детский мир – мой мир, и что в этом мире можно действовать с наслаждением, и что в нем можно найти полное счастие…» Мудрено ли, что мальчик искренне привязался к поэту, полюбил его и каждодневно ожидал его прихода.

Сторонние наблюдатели с некоторым удивлением отмечали заметную простоту обстановки, в которой рос наследник, отсутствие всякой пышности и придворного этикета, особенно по сравнению с положением при других европейских дворах.

По утрам ученики ходили здороваться с государем. Однажды тот спросил сына, знал ли он накануне урок. Услыша: «Не знал», – Николай Павлович нахмурился (а когда он делался строг, делал им выговоры за неудовлетворительные баллы и обещал наказать, их всех разбирал такой страх, что дрожь пробегала по телу).

– Не знал! – презрительно повторил царь и не поцеловал наследника.

– Но Паткуль тоже не знал! – в слезах воскликнул Саша.

Паткуль похолодел.

– А тебя спрашивают? – строго вымолвил Николай Павлович. – Изволь встать на колени!

После урока плачущий от страха и сочувствия к наследнику Саша Паткуль бросился искать Карла Карловича и упросил строгого Мердера обратиться к государю о прощении сына. Государь простил.

Показательно, что в ответ на просьбу французского посла маршала Мармона о позволении представиться наследнику, Николай I ответил: «Вы, значит, хотите вскружить ему голову. Я тронут Вашим желанием, Вы встретитесь с моими детьми, но церемониальное представление было бы непристойностью. Я хочу воспитать в моем сыне человека, прежде чем сделать из него государя».

Нет оснований не верить в искренность намерений императора, но самый этикет придворной жизни был тоже сильным воспитателем. В семь лет великий князь был назначен шефом лейб-гвардии Павловского полка и канцлером Александровского университета в Финляндии, в восемь – произведен в подпоручики, в девять – назначен атаманом всех казачьих войск и шефом донского атаманского полка. С восторгом облачаясь в новую красивую форму, мальчишка, конечно, играл, но игра эта уже становилась началом участия в государственной жизни.

В первом рескрипте, подписанном великим князем Александром Николаевичем и обращенном к атаману Уральского казачьего войска, говорится, что в детском возрасте великий князь не имел никакого права на отличие, пожалованное ему августейшим родителем единственно в ознаменование особого благоволения Его Величества ко всему казачьему сословию, но что он постарается показать себя достойным высокого звания атамана, когда настанет тому время, в надежде, что храбрые казаки помогут ему заслужить одобрение государя и России.

Саша очень любил родителей и скучал в разлуке с ними. В апреле 1828 года в ответ на объявление султаном «священной войны» против России, государь объявил войну Турции. Летом он отбыл в действующую армию, командующим которой поставил фельдмаршала П.X. Витгенштейна, а начальником штаба был генерал П.Д. Киселев. В один из июньских дней из Молдавии в Петербург и Москву ушли письма, и вскоре в Павловске великий князь, а в сельце Титове Лихвинского уезда Калужской губернии Митя Милютин с одинаковым восторгом читали известия о Буланлыкском сражении. Русские солдаты показали там храбрость и стойкость. Когда толпы янычар набежали на холм, где стоял штаб главнокомандующего, генерал Киселев выхватил шпагу и сражался наравне с солдатами. Вечером государь позвал его в свою палатку, благодарил и пожаловал осыпанную бриллиантами шпагу с надписью «За храбрость».

Учение наследника шло довольно успешно, хотя для воспитателей виден был сложный характер мальчика. Он был нервной натурой: легко смеялся, еще легче плакал, часто шалил, ссорился с товарищами. В качестве главного недостатка ему указывали на отсутствие выдержки и энергии, частую вялость, апатию. Не раз он говорил, что «не желал бы родиться великим князем».

Воспитание отца и сына отличалось весьма заметно. «Я получил бедное образование», – вспоминал сам Николай Павлович. Преподаватели его и Михаила были люди ученые – Кукольник, Балугьянский, Шторх, но они не могли и не старались овладеть вниманием своих воспитанников, привить им любовь к знаниям. Так же неудачен был и выбор законоучителя. «Нас учили только креститься в известное время обедни да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в нашей душе», – признал позднее Николай Павлович.

Большое значение имели главные наставники – генерал граф Матвей Иванович Ламсдорф и шесть других «кавалеров». «…Наши отношения к ним были более основаны на страхе или большей или меньшей смелости, – вспоминал он же. – Граф Ламсдорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его могуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно щастия сыновьего доверия к родительнице, к которой допускаемы мы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и должно признаться, что не без успеха… В учении я видел одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю, не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламсдорф меня наказывал тростником весьма больно среди самих уроков…» Для своего первенца Николай Павлович постарался все сделать иначе.

Удивительно ли, что по характеру великий князь был схож скорее с матерью, мягок и добр. Сам Николай Павлович в детстве был необщителен, задумчив, очень застенчив, но совершенно преображался в игре. В военных играх он бывал неутомим и забывал обо всем на свете. После семи лет почти каждый день заканчивался ссорой его или дракой с Володей Адлербергом, Фитингофом или двумя братьями графами Завадовскими, братьями Ушаковыми и маленьким графом Апраксиным. Мальчишки при воспитателях терпели, а так не спускали. Как-то во время учений в Гатчине стреляли из пушек. Николай испугался и спрятался в алькове спальни. Володя Адлерберг нашел его там и стал стыдить. Маленький Николай понял насмешку во внешне почтительных словах уже большого, тринадцатилетнего Адлерберга. Не зная, как ответить, он ударил его по лбу прикладом игрушечного ружья с такой силой, что шрам до сей поры виднелся на лбу почтенного министра императорского двора. «Постоянно кончает тем, что причиняет боль себе или другим», – писали в дежурном журнале воспитатели о великом князе Николае. А Саша был жалостлив, он жалел и себя, и других.

Единственное, в чем походил на него сын, – в постоянном желании командовать в играх. Он также не умел и не хотел подчиняться.

Но, в общем, мальчик был вполне здоровый, любил покушать, любил играть со сверстниками, превосходно стрелял и плавал, катался на лодке, играл в мяч.

По воскресеньям к мальчишеской компании присоединялись юные граф Алеша Толстой и князь Саша Барятинский, добавлявшие много оживления. Устраивали борьбу, и, конечно, всех побеждал силач Алеша.

Памятливая А.О. Смирнова-Россет писала об одном таком дне, когда в Царском на зеленом лугу возилась, хохотала и кричала веселая орава, наскакивая на Алешу Толстого, красного, как индийский петух, но крепко стоящего на ногах. Потный наследник в белой рубашке, более обыкновенного растрепанный Паткуль с оторванным воротником, вертлявый Адлерберг – всех Алеша поднимал и перебрасывал через плечо.

Он и подошедшему государю предложил помериться силой. «Да я больше тебя», – предупредил Николай Павлович. «Это все равно, – мотнул головой Алеша. – Я не боюсь. Я очень сильный». И с разбегу со всей силы наскочил на царя, но даже не пошатнул. Потом все вместе бросились на Николая Павловича, хватали его за полы сюртука, за ноги, стараясь, если уж не повалить, так согнуть его колени, но куда там. «Да не кричите так сильно, только запыхаетесь», – говорил им сверху царь. Бойцы попадали в траву, совсем обессилев.

Они много ездили с Жуковским по окрестностям Царского и Павловска. Подчас поэт с августейшим воспитанником заходили в избы, заглядывали в кузницу, осматривали поля и собирали букеты на лугу. Думается, то глубокое чувство патриотизма и личной ответственности за русскую землю со всеми ее лесами, полями, деревеньками и поместьями, зародилось у Александра тогда. И не у одного Александра.

 
Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?
 

Сознавая силу, но и мимолетность своего влияния на великого князя, Василий Андреевич не уставал втолковывать ему мысль о важности истории, прежде всего отечественной, подлинной сокровищницы царского просвещения: «…Она знакомит государя с нуждами его страны и его века… История, освещенная религиею, воспламеняет в нем любовь к великому, стремление к благотворной славе, уважение к человечеству дает ему высокое понятие о его сане. Из нее извлечет он правила деятельности царской: владычествуй не силой, а порядком; люби и распространяй просвещение; помни, что из слепых рабов легче сделать свирепых мятежников, нежели из просвещенных подданных; люби свободу, то есть правосудие; будь верен слову; окружай себя достойными помощниками; уважай народ свой…»

Жуковский сознавал, что сильно забегает вперед, и столь важные сентенции его могут остаться непонятыми, и все же он не уставал повторять их, рассчитывая, что не умом, так сердцем будущий государь воспримет столь важные правила: «Не обманывайся насчет людей и всего земного, но имей в душе идеал прекрасного; не упускай из глаз своей цели; подвигайся вперед не быстро, но постоянно; строй без спеха, но для веков; исправляй, не разрушая; не упреждай своего века, но и не отставай от него; не будь его рабом, но свободно с ним соглашайся…»

Не стоит переоценивать значение заветов Жуковского, но можно ли их не оценить? Всякий человек на земле призван делать свое дело. Какое счастье для Александра – а может быть, и для России – что Василий Андреевич Жуковский все знания свои, всю веру и жар сердца своего вкладывал в наследника престола. Труд его не был напрасен.

В январе 1829 года состоялась первая сдача годичного экзамена. Мальчик был самолюбив и очень хотел понравиться родителям. Экзамен он сдал блестяще, даже перевод из записок Юлия Цезаря прочитал бойко: «Войско Цезаря двигалось очень быстро и этому в значительной степени было обязано своими успехами. В авангарде шла обыкновенно конница…»

Николай Павлович оценил это. К латинскому языку он сам чувствовал «врожденную неохоту», усугублявшуюся планами матушки послать его в Лейпцигский университет. Решил, что и сына латынью больше мучить не следует.

После подведения общих итогов, однако, выяснилось, что за год учебы у Виельгорского было пять отличных недель, у великого князя две, у Саши Паткуля – одна.

В качестве поощрения отец взял его с собой в Берлин. Это было первым его путешествием и по России, которую позднее он изъездил изрядно. Знакомые русские пейзажи скоро сменились иными, и юный Александр вглядывался через окошко кареты в земли Царства Польского, удивляясь бедности и невежеству крестьян, причем особенное сострадание, как писал позднее его биограф С.С. Татищев, в нем возбудило еврейское население. К тому времени Александр уже сносно говорил по-польски, что было с удовольствием воспринято польским дворянством.

В Варшаве предстояла еще одна коронация. В мае 1829 года в королевском замке, в зале Сената, Николай Павлович возложил на себя корону короля польского и, приняв в руки державу и скипетр, произнес присягу. Архиепископ Варшавский троекратно провозгласил «Слава», но депутаты воеводств, сенаторы и купцы, допущенные на церемонию, хранили молчание.

Польский вопрос был одним из труднейших для Николая I. Он презирал само понятие «конституция», но терпел польскую, даже гордился тем, что чтит закон, данный его братом Александром Павловичем. К сожалению, легкий на обещания брат незадолго до смерти высказывался за уступки полякам некоторых земель. Ту же линию гнул и брат Константин, заметно «ополонившийся», по мнению Николая.

«Я должен был бы перестать быть русским в своих собственных глазах, – заявил Николай Павлович брату, – если бы я вздумал верить, что возможно отделить Литву от России! Пока я существую, я никоим образом не допущу, чтобы идеи о присоединении Литвы к Польше были поощряемы. Это вещь неосуществимая и могущая повлечь для империи самые плачевные последствия».

При расставании братья были одинаково любезны.

Пребывание в Берлине в течение восьми дней оставило глубокий след в душе великого князя. Прежде всего Саша был поражен блестящим обществом принцев и принцесс, герцогов и князей, среди которых русские император и императрица, конечно же, занимали первое место.

Ему показали знаменитый дворец Сан-Суси и сады, где гулял Фридрих Великий. Александра Федоровна повела сына помолиться над гробницей своей матери, королевы Луизы, некогда влюбленной в покойного Александра Павловича. Мать внушала Саше любовь к немецким родственникам. Те в свою очередь окружили юного великого князя таким почтительным уважением, поклонением и многоречивой лестью, что мальчик всерьез уверился в том, что он существо прелестное, великое, необыкновенное.

Ему представили прусские полки, в том числе кирасирский имени императора Николая I. Дед, прусский король, назначил его шефом 3-го прусского уланского полка. Можно представить, как был рад Александр, как сиял от гордости и счастья, надевая новую форму. Он тут же поехал к деду благодарить, а потом отправился на смотр своего полка и там не ударил в грязь лицом. Нравилось ему военное дело.

По возвращении домой в июле 1829 года великий князь участвовал в лагерном сборе военно-учебных заведений столицы в Петергофе. Самое сильное впечатление на юных кадетов произвело учение под руководством самого Николая I. После обеда государь повел кадетов к Большому каскаду. По его сигналу все они с криком «Ура!» кинулись вверх по уступам бьющих фонтанов к находившемуся на верху террасы гроту. Там императрица раздавала призы. Кадеты были премокрые, но и на императоре не было сухой нитки. Великий князь барахтался в воде, как и все, и наверху был одним из первых.

Ему редко случалось быть одному. Слуги, воспитатели, назначенные товарищи постоянно были рядом, а еще родители, братья и сестры – все любили его и были преисполнены такого предупредительного внимания, что больше, казалось бы, и желать нельзя. А он в дневник записал слова Василия Андреевича: «Любовь, которую не сравню с дружбою, любовь, страсть сильная, пламенная – должна неоспоримо уступить ей. Дружба не боится ни злобы, ни предрассудков. Никакая сила не может разъединить сердец, соединенных самой природой, ни море шумящее, ни степи непроходимые, ни гонения судьбы…» О таком мечталось Саше.

В начале 1833 года отец назначил командующим сухопутными силами России, выделенными для помощи Турции, генерала Павла Киселева. Николай Павлович за вечерним чаем рассказывал матушке, что на вопрос Нессельроде, кого он пожелает назначить послом в Константинополь, он ответил: «Кого ж еще – Алексея Орлова. Я знаю их дружбу с Киселевым, грех разлучать. Орест и Пилад вместе могут делать только добрые дела».

«Кто станет его Пиладом на долгом жизненном пути? – гадал Саша. – Паткуль? Виельгорский? Адлерберг?…»

В дневник он переписал стихотворение Василия Андреевича:

 
Скатившись с горной высоты.
Лежал на прахе дуб, перунами разбитый;
А с ним и гибкий плющ, кругом его обвитый.
О Дружба, это ты!
 

В эти годы в тихой Москве также старательно учились будущие сподвижники Александра Николаевича. Дима Милютин после занятий с домашними учителями в 1828 году поступил в третий класс Московской губернской гимназии. Постановка обучения стояла там не слишком высоко, мальчик попросту скучал в компании шалунов. Алексей Михайлович по настоянию жены перевел старшего сына спустя год в Московский университетский пансион. Заодно он определил туда и младших – Николая и Владимира.

Незаурядные способности Дмитрия проявились в пансионе сразу. В 14 лет он пишет первые свои печатные труды, причем не стихи, как большинство сверстников, а научные работы: «Опыт литературного словаря», «Руководство к съемке планов с применением математики». Они были изданы в 1831 году для удовольствия автора и Елизаветы Дмитриевны.

Три брата Милютиных стали в пансионе центром умственной деятельности. Дмитрий и Николай возглавили ученический литературный кружок, затеяли издание рукописного журнала «Улей». Успехи в учебе они показывали отменные. В 1832 году Дмитрий окончил пансион с серебряной медалью. Ему исполнилось шестнадцать лет. Надо было определять место приложения своих сил для служения Отечеству, и он долго раздумывал.

Великий князь Александр Николаевич рос, и постепенно пришло охлаждение в его отношениях с добрейшим Василием Андреевичем. Тот был по-прежнему любим и уважаем, но вдруг стали видны смешные стороны старого наставника: сентиментальность, боязливость. Подростку дороги были воспоминания о долгих прогулках по окрестностям Павловска, о теплых вечерах с увлекательными сказками, но то было детство.

Жуковский видел это и не мог не печалиться. У того же Плутарха он читал: «Александр сначала восхищался Аристотелем и, по его собственным словам любил учителя не меньше, чем отца, говоря, что Филиппу он обязан тем, что живет, а Аристотелю тем, что живет достойно. Впоследствии… стал относиться к Аристотелю с подозрительностью, впрочем, не настолько большою, чтобы причинить ему какой-либо вред…» Сознание того, что человеческая природа одинакова в своих проявлениях, что при греках, что нынче, утешало, но слабо.

Поставя себе задачей входить во все дела государства, Николай Павлович интересовался учебными заведениями. В апреле 1833 года он посетил Первую гимназию и выразил неудовольствие. Во время урока Закона Божия один ученик, лучший, как поспешили доложить, по поведению и успехам, слушал объяснения учителя со вниманием, но – облокотясь. Священнику был сделан выговор, на который он почтительно отвечал:

– Государь, я обращаю внимание более на то, как они слушают мои наставления, нежели на то, как они сидят.

Император смолчал, не в силах уразуметь такое пренебрежение формой. Малозначимое это происшествие спустя два года аукнулось в Зимнем дворце. Законоучитель наследника отец Герасим Павский, доктор богословия и знаток древних языков, преподававший также в университете, был разоблачен Святейшим Синодом как будто бы допускавший отступления от канонов православия. Без лишнего шума во дворце и университете его заменили молодым священником Василием Борисовичем Бажановым, ставшим духовником царской семьи.

Удивительным образом сочетались в Николае мелочность и высокомерие с умом и чутьем на талант. Ведь взял он в учителя Александру профессора Константина Ивановича Арсеньева, при покойном брате привлекавшегося по делу о «неблагонадежных профессорах» Петербургского университета и уволенного попечителем. Большего наказания Арсеньев избежал благодаря заступничеству Николая Павловича. Арсеньев преподавал историю и статистику далеко не в духе официальной доктрины министра С.С. Уварова. Позднее он вспоминал, с каким участием его царственный ученик «скорбел о разных преградах к свободному развитию новой, лучшей жизни для народа». Вернее было бы объяснить сочувственную скорбь наследника его мягким сердцем, нежели пониманием подлинного положения дел.

Великого князя манили парады, смотры, учения. С грустью замечал Жуковский, что его воспитанника больше занимают мундиры, чем книги. Могло ли быть иначе?

В те годы Россия победно закончила две войны – с Персией и Турцией. Было подавлено польское восстание. Вот эти образцы военной удали, победной доблести, смелости и отваги жадно впитывал подросток. Удаль и отвага были в мундире. Василий Андреевич – без мундира. Так на всю жизнь, сам того не сознавая, Александр сделал выбор. И все же благотворное влияние Жуковского не могло пропасть вовсе.

Сам поэт выступал ходатаем за многих. Он просил перевести Батюшкова, вернуть из ссылки Пушкина, простить Николая Тургенева и еще многих. Прослышав о написанном, но не поданном письме с предложением амнистии участникам декабрьского мятежа, царь призвал к себе Жуковского и выдал ему, по выражению поэта, головомойку, «в которой мне нельзя было поместить почти ни одного слова». Царь упрекал его в тесных связях с людьми беспорядочными и даже осужденными за преступления.

– …А ведь ты при моем сыне! Иди и не затевай больше разговора об том!

Этот и другие ручейки милосердия в царском дворце смягчали сердце Александра Николаевича, хотя кто мог с уверенностью сказать это? В юном великом князе соседствовали грубость и светский лоск, доброта и лень, жаркая привязанность к близким и непомерное самолюбие.

Воинское и гуманитарное начала, представленные Мердером и Жуковским, все-таки не сплавлялись, а розно существовали в нем, и первое главенствовало. Смутное осознание в себе противоречивых, подчас противоположных чувств и желаний, породило скрытность. В качестве девиза Александр в двенадцать лет избрал себе такой: «Постоянство, деятельность и надежда», и в этом вроде бы случайном наборе понятий вновь проглянула судьба.

А пока он рос при постоянном контроле отца. По требованию Николая Павловича ему назвали главные недостатки сына: надменность, неподатливость при исполнении приказаний и страсть спорить, доказывая свою правоту. Отметили все возраставшее равнодушие Александра к занятиям. Сам император заметил с неудовольствием у сына интерес к «военным мелочам, смотрам да парадам», а не к военному делу. Сделанное тогда отеческое внушение возымело действие, но, в общем, характер Александра уже сформировался.

На ежегодном экзамене на вопрос законоучителя, должно ли прощать обиды, нам причиненные, Александр отвечал: «Должно, несомненно, прощать обиды, делаемые нам лично, но обиды, нанесенные законам народным, должны быть судимы законами; существующий закон не должен делать исключения ни для кого». Ответ примечателен, ибо искренен.

Николай Павлович помнил свой бедный опыт к началу царствования: ведь брат даже не ввел его в Государственный Совет. Сыну он решил дать всестороннюю подготовку. В 1831 году он затеял писать «Записки», главным образом для оправдания своих действий в декабре 1825 года.

Чрезвычайно мелким, но разборчивым почерком на французском языке он заполнил две тетради. «Я пишу не для света – пишу для детей своих; желаю, чтобы до них дошло в настоящем виде то, чему я был свидетель… Буду говорить, как сам видел, чувствовал, от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю». Незаметно увлекшись воспоминаниями, он ярко описал свое детство и юность, наполненную пустыми делами. От этого он стремился уберечь Александра.

«До 1818-го года не был я занят ничем; все мое знакомство с светом ограничивалось ежедневным ожиданием в передних или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к государю. В сем шумном собрании проходили мы час, иногда и более, доколь не призывался к государю генерал-губернатор с комендантом и вслед за ним все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые. От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частью время проходило в шутках и насмешках нащет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя ни начальников, ни правительство. Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец, и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал – и в редком обманулся. Время сие было потерей временно, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался».

Частью государственной жизни было включение великого князя в систему власти. В августе 1831 года (после смерти великого князя Константина Павловича) он был провозглашен наследником-цесаревичем, 22 апреля 1834 года принес присягу в качестве наследника престола.

Георгиевский зал был переполнен, мужчины в парадных мундирах, дамы в придворных нарядах. Перед троном был поставлен аналой, на котором лежало Евангелие. Рядом стоял солдат-преображенец с государственным знаменем.

Пушкин записал в тот день в дневнике: «Это было вместе торжество государственное и семейное, великий князь был чрезвычайно тронут. Присягу произнес он твердым и веселым голосом, но, начав молитву, принужден был остановиться – и залился слезами. Государь и государыня плакали также. Наследник, прочитав молитву, кинулся обнимать отца, который расцеловал его в лоб и в очи и в щеки – и потом подвел сына к императрице. Все трое обнялись в слезах… Все были в восхищении от необыкновенного зрелища – многие плакали; а кто не плакал, тот отирал сухие глаза, силясь выжать несколько слез…» Сам поэт, однако, не поехал в Зимний дворец с поздравлениями: «Царство его впереди, и мне, вероятно, его не видать».

Тот апрель был месяцем не только радостных слез. В Петербург пришло из Рима известие о смерти Карла Карловича Мердера. От великого князя таили печальную новость, чтобы не омрачить ему радости, и сказали 28 апреля, после бала, данного в его честь столичным дворянством.

Сентиментальность естественно сочеталась у Николая Павловича с неукоснительным следованием порядку. Десять дней спустя после трогательной церемонии он посадил наследника под арест на дворцовую гауптвахту за то, что тот на параде проскакал галопом вместо рыси. Об этом, как и обо всех дворцовых новостях, тут же стало известно в Петербурге. Государь считал, что такой строгостью он заставит всех уважать порядок, но общество тихо недоумевало и покорно молчало. Урок был воспринят только наследником: не ошибаться даже в мелочах!

В шестнадцать лет началась новая жизнь, детство кончилось. Жуковскому была пожалована пожизненная пенсия в 3 тысячи рублей. Тогда же сам Александр препроводил московскому и петербургскому генерал-губернаторам по 5 тысяч рублей, прося разделить эти деньги между наиболее нуждающимися жителями столиц. Трудно не увидеть в этом благородном порыве юноши влияния его наставника.

Младших великих князей тоже учили. Адмирал Федор Петрович Литке, моряк с головы до ног, занялся обучением Кости. В отличие от старшего брата этот был натурой нервной, пылкой и открыто впечатлительной, был неутомимо любознателен. Литке учил его физике, гидрографии, всем подробностям морского дела в теории и на практике. Благодаря этому восьмилетний Костя, получивший чин мичмана, успешно командовал военным бригом. Николай Павлович вполне одобрял такую направленность учебы, и все остальные науки оказались отодвинуты на второй план. К царской доле готовился старший.

К этому времени определились и пути братьев Милютиных. Семнадцатилетнего Дмитрия отец отвозит в Петербург и определяет на военную службу – фейерверкером во вторую батарейную роту 1-й гвардейской артиллерийской бригады. По окончании установленного шестимесячного срока, сдав экзамены, Милютин в ноябре 1833 года был произведен в офицеры и оставлен на службе в той же бригаде.

Став офицером, он не оставляет пера. В конце 1833 года пишет обширную критическую статью с разбором вышедших в том году курсов физики Д.М. Перевошикова и М.Г. Павлова. Примечателен конец рецензии семнадцатилетнего офицера: «Фальшивое правило приняли те, кои думают, что по бедности нашей отечественной литературы должно довольствоваться и малым и одною лептою, приносимою в урну просвещения, должно хвалить и те книги, кои в нашем бедном тесном кругу на нашу монету приобрели себе первое место. – Нет… от русской нововыходящей ученой и учебной книги мы требуем соперничества со всеми уже известными ее сверстниками не только соотечественными, но и иностранными».

Немудрено, что строевая служба не могла удовлетворить такого офицера, и в конце 1835 года он поступает в практический класс Военной академии, минуя первый класс – теоретический. Блестяще окончив на следующий год академию, Милютин был причислен к Генеральному штабу с назначением в Гвардейский генеральный штаб, т. е. штаб гвардейского корпуса. Больше, кажется, и желать было нечего. Елизавета Дмитриевна была счастлива.

Брат Николай в том же 1835 году также переехал в столицу и поступил на службу в министерство внутренних дел. Он ближе Дмитрия сошелся с дядей Павлом Дмитриевичем, вероятно по сходству характеров, и руководствовался его советами в служебной деятельности. Впрочем, и советы, и родственная протекция стали лишь дополнением к проявлениям его исключительно даровитой и энергичной натуры. Он терпеливо усваивал уроки суровой бюрократической школы, ожидая случая проявить себя в большом деле.

Юного наследника престола уже прямо начинали готовить к делам государственного управления. Обзор истории внешней политики ему читал Ф.И. Бруннов, курс о финансах – министр Е.Ф. Канкрин. С октября 1835 года начались лекции Сперанского, названные автором «Беседы о законах». Трудно переоценить эти занятия. Подобно Мердеру и Жуковскому, Сперанского следует причислить к основным воспитателям наследника, ибо он заложил в его сознание основы государственности, каковые были и должны были быть на российской земле.

«Слово неограниченность власти, – утверждал Сперанский, – означает то, что никакая другая власть на земле, власть правильная и законная, ни вне, ни внутри империи, не может положить пределов верховной власти российского самодержца. Но пределы власти, им самим поставленные, извне государственными договорами, внутри словом императорским, суть и должны быть для него непреложны и священны. Всякое право, а следовательно, и право самодержавное, потому есть право, поскольку оно основано на правде. Там, где кончается правда и где начинается неправда, кончится право и начнется самовластие. Ни в каком случае самодержец не подлежит суду человеческому, но во всех случаях он подлежит, однако же, суду совести и суду Божию».

Стоит ли говорить, что главным воспитателем оставался отец.

Раз Арсеньев вел очередной урок статистики и читал о народах, из которых составлена Россия. Император зашел в залу, хотел было выйти, но, услышав разъяснения преподавателя, остановился.

– …поляки, литовцы, прибалтийские немцы, финляндцы и другие племена по вере, языку, историческим преданиям, характеру и обычаям совершенно различествуют друг от друга и от русского народа, – четко излагал Арсеньев. – Но все эти народы под мудрым правлением наших государей так связаны между собой, что составляют одно целое.

– А чем все это держится? – спросил Николай Павлович, шагнув к ним. Спросил привычно громко и внушительно, но губы кривила улыбка. Государь был в хорошем настроении.

– Самодержавием и законами, – заученно ответил наследник.

– Законами? Нет, – веско ответствовал Николай Павлович. – Самодержавием – и вот чем, вот чем, вот чем! – сильно махая сжатым кулаком при каждом повторении этих слов. Бросил еще взгляд на замерших учителя и ученика и вышел.

Глава 3. Зимний дворец

Зимний дворец, увиденный впервые, поражает своим великолепием. В нем слиты громадность объемов, красота формы и та естественность, полная вписанность в окружающую обстановку, которые присущи подлинно великим творениям. С декабря 1825 года дворец стал местом жительства Николая Павловича и его семьи. Им там нравилось, хотя поначалу Александра Федоровна жалела об уюте Аничкова дворца.

Стоявший неподалеку Мраморный дворец оставался в распоряжении великого князя Константина Павловича, но большей частью пустовал. Михаил Павлович в том же 1825 году построил себе Михайловский дворец, вызвавший общее восхищение. Все, правда, понимали, что подлинной вдохновительницей поразительной по гармонии постройки Карла Росси была великая княгиня Елена Павловна.

То были разные миры в рамках одной императорской фамилии Романовых. Дороже и ближе всех взрослеющему наследнику был мир отца и матери.

После рокового декабря и от частых родов матушка часто болела. Она закрывалась в спальне с верной баронессой Фредерикс, пруссачкой, подругой детских лет, а молодые фрейлины сменяли одна другую на дежурстве. Дети посещали ее по утрам и перед сном. Николай Павлович в такие дни заходил часто, проверял, как готовит сиделка питье, вовремя ли подает, а то и сам проводил ночи у ее постели (в этом нет ничего удивительного, позднее он так же часы проводил у больного графа А.X. Бенкендорфа).

Чуть только лейб-медик Н.Ф. Аренд объявлял, что дело идет на поправку, с тем же пылом и настойчивостью Николай Павлович увлекал жену в вихрь приемов, смотров, поездок, прогулок, балов. Александра Федоровна, право, любила все это.

Она, а не государь, соединяла большую семью, неосознанно следуя примеру свекрови. Ежедневно ко времени утреннего кофе между девятью и десятью часами по коридорам Зимнего к ней спешили дети, большие и малые с воспитателями и воспитательницами: Саша, Мария, Ольга, Александра, малыш Костя и совсем маленькие Коля и Миша. Рассаживались в маленькой угловой столовой. Посторонних не было, и потому не пыжились, говорили свободно, шутили, жаловались и обижались.

Николай Павлович почти всегда посещал эти утренние собрания. День его начинался рано. В девятом часу, после гулянья, пил кофе, а в десятом его твердый шаг слышался в покоях царицы. Оттуда он шел заниматься делами. В первом часу вновь навещал ее, играл с детьми, после чего гулял. В четвертом часу кушал, в шесть вновь гулял, в семь пил чай с семьей. Одет бывал попросту – в сюртуке без эполет.

«Боже, какой у вас утомленный вид!» – восклицала Александра Федоровна. «Страшно много дел», – отвечал он. После чая еще два часа отводилось на занятия, в десятом часу ужинал, вновь гулял и около полуночи ложился почивать. Из распорядка дня императора видно, что семье он отводил немало времени, но и гулянью тоже.

Царь любил музыку, имел необыкновенную музыкальную память и верный слух. В домашних концертах играл на трубе (корнете-а-пистон). Для полноты портрета добавим, что он всю жизнь был страстным поклонником театра и в молодые годы сам играл во французских комедиях на половине великой княгини Анны Павловны.

В воспоминаниях мануфактур-советника Рыбникова описывается обед, данный государем группе московских купцов в Зимнем дворце 13 мая 1833 года. Выведя к гостям шестилетнего сына Костю и взяв его за головушку, император сказал ему: «Кланяйся, кланяйся ниже! Ну, а теперь – ты ведь адмирал – полезай на мачту!» – и маленький адмирал российского флота полез на высокого и стройного отца и уселся у него на плече. «Ну, видите! – весело сказал государь собравшимся. – Адмирал у меня исправный!»

Саша был уверен, что отец ничего не боится. Осенью 1830 года страшная холера-морбус пришла в Россию из Бухары и Хивы через Оренбург. Эпидемия охватила все центральные губернии, Москву, а на следующий год вспыхнула в Петербурге. Число умерших доходило до шестисот за день. Умерли цесаревич Константин и фельдмаршал Дибич, сотни и тысячи знатных и незнатных людей. В церквах молились о спасении земли русской, но простой народ охотнее посещал кабаки. Люди образованные опрыскивали дома свои хлором, запасались дегтем и уксусом. Начальство призывало к порядку и обдумывало мероприятия по борьбе с холерой. Главное средство видели в установлении карантинов.

Осенью 1830 года Николай Павлович съездил в зараженную Москву и посетил холерные бараки. На обратном пути, чтобы показать свое уважение к правилам, он одиннадцать дней просидел в карантине в компании графа Бенкендорфа.

В июне 1831 года мрачные дроги с жертвами болезни бесконечной чередой потянулись по улицам столицы. Страх был велик. Простой народ чувствовал себя брошенным и беззащитным перед безжалостной и невидимой угрозой. Прошел слух, что сами лекари губят людей, что зловредные очкастые немцы нарочно распускают заразу. Этому сразу верилось. Одни кричали, другие охали, а третьи поймали двоих в очках и прибили. Стали громить госпитали.

22 июня на Сенной площади собралась пятитысячная толпа. Назревал бунт. Узнав об этом, император устремился из Царского Села, где укрывалась семья, в Петербург. Отмахнувшись от предостережений адъютантов, он смело пошел в середину возмущенной толпы. Высокая фигура его казалась еще выше в море серых, синих, коричневых кафтанов, невольно пригибавшихся.

– Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия! – вскричал император. – На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас!..

И огромная коленопреклоненная толпа с обнаженными головами покорилась успокоительной ругани государя.

От разных людей с прибавлением несовпадающих подробностей слышал Саша эту историю. Как было не восхищаться отцом!

О, это был могучий воспитатель – Зимний дворец. От юного наследника скрывали многое, но все скрыть было невозможно. Саша мучился, сознавая, что чистый и ясный мир Василия Андреевича все более тускнеет и отходит вдаль, теснимый миром дворца, в котором все было внешне прилично, а внутри добро и зло безнадежно перепутались.

Он по-прежнему любил отца. Но как-то вдруг пропало то почтительное уважение перед государем императором, которое он ощутил в давнюю декабрьскую ночь. Он вроде бы ничего особенного и не узнал, но там – слово-другое, там – лукавые улыбки, где-то злобно-завистливый взгляд и внешнее равнодушие матери, и он догадался, что любимый батюшка вовсе не верен матери.

Юный Саша не мог знать всего, но он многое чувствовал. Сластолюбие Николая Павловича до поры до времени оскорбляло его мальчишеское целомудрие. Он презирал мадемуазель Вареньку Нелидову и всех матушкиных фрейлин, миловидных, кокетливых, самоуверенных, вкрадчиво-любезных с ним и открыто влюбленных в отца, одна – так просто при каждом появлении Николая Павловича падала в обморок. «Они – куклы», – говорил он себе. Но какие прелестные куклы… Он отворачивался, когда случалось проходить мимо лестницы, ведущей во фрейлинский коридор, обращенный на Александровскую площадь. Но запомнилось, что в лестнице той 80 ступенек. Для него это было запретное место.

В столице похождения государя были одной из любимых тем. Публика заинтересованно обсуждала избранниц, полагая сие законным правом царским. Тем большее удивление вызвало известие о стойкости какой-то актриски Александрийского театра Варвары Анненковой. Отказать государю, служа в императорском театре, казалось делом непостижимым. Публика ее не осудила, но и не одобрила.

С изумлением и разочарованием записывал в дневник двадцатилетний Александр Васильевич Никитенко, недавний крепостной, а ныне преподаватель университета, один из летописцев николаевской и александровской эпох, свое впечатление о высшем свете: это «сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит, рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как и в покрое платья… И под всем этим таятся самые грубые страсти».

Светское общество усиленно занималось сплетнями. Женщины следовали последней французской моде, по которой прическа представляла собою нечто вроде перевернутой вазы: уложенная на затылке коса и локоны (большей частью из чужих волос), прикрывающие уши. Талию сильно стягивали корсетом, что было вредно для здоровья, но кто бы осмелился появиться иначе на людях. Сильно занимали умы награды и продвижения по службе, вот уже несколько лет как не шло из умов щедрое пожалование генералу Паскевичу – миллион рублей и титул графа Эриванского.

На новогодней елке для своих в Зимнем дворце устроили лотерею. В Георгиевском зале на большом столе были выставлены фарфоровые и хрустальные изделия императорских заводов. Под каждым чайным или кофейным сервизом, вазой или зеркалом лежал билетик с номером. Такие же билетики государь всем раздавал при входе. Стоя у стола, он вынимал из-под вещей билетик и выкликал номер. Выигравшие подходили и получали приз. Собственно, проигравших не было.

Каждый год 1 января дворец открывался для всех желающих, то был «бал с народом». Полиция регулировала вход, впуская не более сорока тысяч человек. Но все, сильно желавшие увидать государя, имели такую возможность. Под руку с императрицей он обходил залы, раскланиваясь на обе стороны и беспрестанно повторяя: «Позвольте пройти», – и толпа расступалась.

В Гербовый зал, где вдовствующая императрица играла в карты с министрами, мужиков пускали по десятку человек, и они бочком проходили, шарахаясь от многочисленных зеркал и высокомерных лакеев. Правда, с удовольствием получали от лакеев чашки с чаем, в который те сами накладывали сахар и размешивали. Ложечки народу на всякий случай не давали. Кстати сказать, фрейлины, статс-дамы и камер-фрау надевали на этот вечер фальшивые драгоценности, поэтому в их кругу бал имел название «бал фальшивых камней».

Много толков вызвал новый балет «Бунт в серале», в котором будто бы сам государь ставил один танец. В чиновном мире большое волнение вызвало постановление об отмене ежегодных денежных наград, служивших важным дополнением к невеликому чиновничьему жалованью. Пушкин выпустил вторым изданием «Повести Белкина», а Крылов опубликовал три новые басни, довольно слабые, но принесшие ему 500 рублей, необходимые для покупки кареты. Митрополит Филарет оскорбился на Пушкина за стих в «Онегине», где он, описывая Москву, говорит: «и стая галок на крестах». Митрополит пожаловался начальнику III Отделения С.Е.И.В. канцелярии графу А.X. Бенкендорфу на оскорбление святыни. Призванный к ответу цензор отвечал, что «галки, сколько ему известно, действительно садятся на крестах московских церквей, но виноват в том московский полицмейстер, допускающий это, а не поэт и цензор». Бенкендорф учтиво ответил московскому митрополиту, что такое дело слишком незначительно для участия столь высокой духовной особы.

В ясный мартовский день 1836 года двое великих князей гуляли на Дворцовой набережной. Михаилу Николаевичу было четыре года, братцу Николаю Николаевичу – пять. Побегав и накидавшись вволю снежками, которые на диво хорошо лепились из влажного синего снега, царские детки собрались домой, но увидели, как с другого берега Невы на лед соскочил высокий красивый кучер в черном полушубке и сдвинутой на затылок барашковой шапке. Только дошел он до середины реки, как лед проломился с громким хрустом. Хлюпнула вода, и прильнувшие к парапету люди увидели, как исчез в полынье черный полушубок. Охнули все, но тут мужик без шапки показался у края полыньи. Он пытался и не мог вылезти. Великие князья уговорили каких-то мужиков, боявшихся отойти от своих саней, спасти утопающего. Вскорости мокрый и дрожащий от холода он очутился на набережной. Тут же подступилась к нему полиция: а знал ли о запрете ходить по Неве? а не посидеть ли тебе, милый человек, на съезжей? Михаил и Николай попробовали прикрикнуть на полицейских, но те не слушали. Едва-едва их лакеи заставили полицейских отступить. Парня отпустили, он упал в ноги своим маленьким избавителям.

В апреле 1836 года много шума вызвала комедия Гоголя «Ревизор». Не все знали, что за выпуск ее хлопотали Жуковский и граф Виельгорский. Последний читал комедию в Зимнем дворце. Читал прекрасно. Рассказы Добчинского и Бобчинского весьма насмешили государя и решили судьбу гоголевского творения.

Комедию давали беспрестанно, почти через день. Передавали, что Николай Павлович на первом представлении хлопал и много смеялся. На третьем представлении была императрица с наследником и великими княжнами. Государь даже велел министрам ехать смотреть «Ревизора». Он сказал якобы: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне – более всех!» Министр финансов Е.Ф. Канкрин добросовестно отсидел час в креслах и сказал только: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?»

Вскоре после того великий князь случайно услышал, как самая насмешливая из матушкиных фрейлин, Россет, обозвала его Бобчинским за будто бы косолапую походку бочком. Он уже научился не обижаться. Дал себе урок: выучиться ходить, как батюшка, величественно и грозно.

С походкой не очень ладилось, он все спешил. Вот в танцах, по отзыву верного Паткуля, слышавшего не от одной дамы, «никто так ловко и красиво не танцевал, как наследник». Саша поверил, что это не выдумка, не лесть, и был страшно доволен.

29 января 1837 года наследнику передали записку. Волнуясь, он прочитал: «Пушкина нет на свете. В два часа и три четверти пополудни он кончил жизнь тихо, без страдания, точно угаснул. Жуковский».

К Пушкину отношение в царской семье было разное. Матушка его любила за остроумие, за талант, читала, но больше привечала его красавицу жену. Батюшка высоко чтил как поэта, но считал пагубными его либеральные увлечения. Младшие братья и сестры заучивали его стихи и сказки, постоянно слышали о нем от Жуковского и Плетнева, и для них Пушкин был личностью необыкновенной.

Александр не раз видел Пушкина на дворцовых балах, и поначалу никак не мог поверить, что маленький высокомерный и любезный живчик есть автор Руслана, Полтавы, Онегина. В то же время поэт казался ему очень чуждым, лишенным той светской легкости, которая была во всех сочинителях – графе Соллогубе, том же Василии Андреевиче.

Историю с анонимными письмами и последующую несчастную дуэль обсуждали не раз за вечерними чаепитиями. Матушка держала сторону Дантеса, которому давно покровительствовала, он был в ее кавалергардском полку. Некоторые фрейлины в угоду ей открыто смеялись над «страшным уродом», бешено и беспричинно ревновавшим свою ангельской красоты жену. Батюшка видел во всем прежде всего дело чести. Он приказал Бенкендорфу разыскать авторов оскорбительных анонимных писем, но и не одобрил Пушкина за резкость.

Записку Жуковского он спрятал в письменный стол. Накинул шинель и, выйдя из Салтыковского подъезда, отправился на набережную Мойки. Подняв воротник, чтобы не быть узнанным, он прошел мимо дома, где умер поэт, мимо молчащей толпы. Тихо похрустывал снег под ногами. Александр встал было за каким-то господином в хвост желающих поклониться покойному, но вдруг, испугавшись чего-то, ушел.

Знаменательным пророчеством царствованию Николая Павловича стал пожар в Зимнем дворце 17 декабря 1837 года.

Огонь показался в шесть вечера в аптеке, но его притушили. От государя это скрыли, и он с женой, братом, с детьми Сашей и Марией поехал смотреть новую постановку балета «Баядерка» с несравненной Тальони.

Великие княжны Ольга и Александра играли в карты в маленькой гостиной. Часу в девятом вечера двенадцатилетняя Александра случайно глянула в окно и увидела, что на двор вырываются языки пламени.

– Мы горим! – закричала девочка.

– Это ничего, ваше высочество, – успокоительно сказал призванный камердинер. – Это, изволите знать, из трубы выкинуло. Не тревожьтесь.

И великие княжны спокойно легли спать.

Под их покоями в кардегардии заступивший в караул поручик Мирбах вечером также забеспокоился.

– Что за дым? – спросил он.

– Даст Бог, ничего, – отвечал старик лакей. – Два дня, как лопнула труба у печки. Мы, стало быть, заткнули мочалкою и замазали глиной. Раз уж загоралось, да мы потушили. Ничего…

Всерьез забеспокоились во дворце, когда дым повалил неизвестно откуда густыми серыми клубами. Дежурный ординарец был послан в театр с донесением о дыме и заверением, что ничего страшного нет.

Но какой уж тут балет! Николай Павлович с Александром направился домой и с полпути просил брата Михаила встретить императрицу и просить ее ехать в Аничков.

Взбежав по парадной лестнице, император обнаружил растерянных донельзя придворных, испуганных фрейлин и решительных гвардейцев, не знавших, что делать.

Совещались в Фельдмаршальском зале. Граф Бенкендорф указывал, что дым идет с чердака. Туда отправился верный Адлерберг с солдатами, но вскоре принужден был вернуться – уже на лестнице дым был столь густ и тяжел, что невозможно было дышать.

– Окна! – звонким тенорком скомандовал государь. – Разбить окна!

Расчет был на то, что порыв воздуха продует залы, вышло же иное. Источник пожара, получив такое усиление, разошелся вовсю, и вскоре страшные, высокие языки пламени поползли по стенам. Дым, однако же, уменьшился.

Государь, как был в Преображенском мундире с забытым биноклем в руке, прошел через горящие Фельдмаршальский, Петровский, Белый залы. Достигнув покоев, не затронутых пожаром, он велел вызванным преображенцам и павловцам выносить мебель и вещи и складывать во дворе. Адъютантов послал проверить, разбудили ли всех на половине императрицы. Вдруг сама она появилась. На уговоры Михаила Павловича, встретившего ее на Большой Морской, Александра Федоровна ответила вопросом:

– Где дети?

– Сейчас их привезут в Аничков.

– Мое место там, где они!

Меж тем серый тяжелый дым потянулся уже по всем залам, кабинетам и коридорам.

– Ваше величество, – доложил ординарец, – еще пожар!

– Где?

– На Васильевском, ваше величество.

Заведено было, что государь ездил на большие пожары. Николай оглянулся на наследника, и тот сразу откликнулся:

– Позвольте, батюшка, я съезжу туда!

– Давай! Мы тут сами справимся.

Солдаты, грохоча сапогами по драгоценному наборному паркету, выносили диваны, столики, комоды, кресла, тащили в охапку шторы и гардины, длинные рулоны драгоценных шпалер, шкатулки, вазы, часы, в узлах звякали драгоценные столовые приборы, в корзинах тонко позванивал хрусталь.

– Всех ли разбудили? – беспокоилась Александра Федоровна. – А Кутузову не забыли? Она, бедная, болеет, могла и не услышать.

Девица Кутузова, конечно, мирно спала, стука в дверь и топота по фрейлинскому коридору не услыхала, приняв сильное успокоительное. Разбудили и вывезли. Отправив детей, императрица оставалась во дворце, пока Николай Павлович попросту ее не выгнал. И уж тогда, обойдя комнаты и залы, попрощавшись с былым, она покинула Зимний и перешла в здание министерства иностранных дел напротив.

Алексей Федорович Орлов позднее вспоминал, что император обратил особое внимание на Эрмитаж, где были собраны коллекции живописи. «Его потеря была бы для нас истинным народным трауром. Распоряжениям Государя мы обязаны спасению Эрмитажа», – считал Орлов.

Вскоре стало ясно, что огня не потушить, слишком много источников его обнаружилось. Горело все. Главной задачей стало спасение людей и вещей – насколько возможно.

Из Фельдмаршальского зала преображенцы вынесли все знамена и портреты и побежали в галерею героев 1812 года. Солдатам было приказано выносить вещи на площадь, так и делали, складывая их в кучи у Адмиралтейства и у здания министерств. А портреты героев Отечественной войны были составлены у Александрийского столпа и прикрыты солдатскими обгорелыми шинелями. Портреты императорской семьи из Романовской галереи отнесли в здание министерств.

К одиннадцати вечера опасность возросла. Фельдмаршальская зала сгорела дотла, обрушились Белый и Георгиевский залы.

– Государь, – спросил Орлов, – не нужно ли вынести бумаги из кабинета? Позже мы туда не сможем подняться.

– У меня там нет бумаг! – отвечал Николай Павлович. – Я оканчиваю свою работу изо дня в день, и повеления тут же передаю министрам. Остаются только три портфеля с дорогими моему сердцу воспоминаниями… Принеси их, а я пойду посмотрю, как там у императрицы.

Эта часть дворца была уже пуста. Николай прошел в спальню, намереваясь взять бриллианты жены. Он нашел ящик комода открытым и пустым. Удивился, но промолчал.

Сначала огонь взялся за сторону дворца, обращенную к набережной, а разгулявшись там, пламя, усиливаемое ветром от проломленной крыши и выбитых окон, перебросилось на другую сторону. В мгновение там и здесь осветились темные окна, выходившие на Дворцовую площадь, и вскоре вся громада дворца превратилась в громадный костер.

Надо было спасать Эрмитаж, надо было преградить огню доступ. Разрушили крышу галереи, соединявшей его с главным зданием, но это только усугубило положение. Михаил предложил заложить все окна и арки кирпичами.

– Делай!

В одной зале государь увидел толпу гвардейских егерей, силившихся оторвать вделанное в стену громадное зеркало. Вокруг все пылало.

– Ребята! – скомандовал царь. – Бросайте вы это!

– Ниче-е… – раздалось в ответ. – Тяни, тяни!.. Потихоньку…

– Бросай, кому говорю! – рявкнул Николай, но его будто не слышали.

– Как можно бросать, государь, – попросту обратился к нему седоусый унтер, утирая черный пот со лба. – Все, что можно, вытащим!

Тогда Николай, вспомнив о бинокле, бросил его в зеркало.

Огромная зеркальная стена тонко звякнула и рассыпалась на кусочки.

– Ребята! – давясь дымом, сказал Николай Павлович, не зная, от дыма ли или от чего другого слезы текут по его щекам. – Ваша жизнь для меня дороже зеркала! Расходитесь!

Примеры такого рода были не единичны. Из Большой дворцовой церкви в дыму и пламени солдаты выносили иконы, вопреки приказу. С самой вершины иконостаса сняли горящий образ Спасителя.

Около трех утра государь оставил дворец и перешел в Эрмитаж. Пламя полностью овладело Зимним. Дворец уже полностью превратился в сплошное огненное море. Клубы черного дыма тянулись лениво вокруг стен, снопы искр падали на ближние здания.

За цепью полков, окружавших Зимний, в безмолвии стоял народ, завороженный небывалым зрелищем.

По повелению государя провели проверку среди солдат. Немало обнаружилось обгоревших и угоревших в дыму, но все оказались живы. Стоит вспомнить, что за два года до того на Адмиралтейской площади на Масленицу случился пожар в балагане. Там из-за паники и растерянности погибли две сотни людей.

К утру усилился мороз. Рассвет наступал великолепный. Солнце ярко блистало, но стоило повернуться к Зимнему, и дневное светило меркло рядом с пучиной огня, бушевавшей в царских покоях. Пылали все четыре этажа. Снопы пламени и клубы дыма вырывались из крыши. На подъезде вдовствующей императрицы обрушились мраморные украшения. Пламя утихло к вечеру 18 декабря.

По Невскому валом валил народ поглазеть. Толпились ближе к площади, смотрели во все глаза, с жадностью слушали слова знающих людей, что вот теперь горит половина государя, его кабинет…

Толпа расступалась перед санями государя. Он очень приветливо кланялся, был бледен, но спокоен. «Мне показалось, что физиономия его была менее сурова, чем обыкновенно», – несколько непочтительно заметил Никитенко, увидевший в тот день царя на Дворцовой площади.

– Ничего, – слышал Николай Павлович из толпы успокоительные возгласы. – Бог дал, Бог взял…

Примечательно, что мебель, вещи, столовое серебро и золото были сложены и просто свалены в кучу на площади, и за полные сутки ничего не пропало. Правда, один гвардейский солдат утащил было массивный серебряный кофейник, но на следующий день был схвачен: ни один торговец в городе не захотел взять вещь с императорским гербом. Золотой браслет, оброненный императрицей ночью на площади, поутру был найден в луже растаявшего снега. Да и бриллианты ее, как оказалось, были взяты ее камер-фрау госпожой Рорбек.

В рассветные часы приехал наследник и доложил государю, что пожар на Васильевском, на Галерной удалось потушить. Сгорел лишь один мещанский домик, но хозяевам было дадено 100 рублей на первоначальное обзаведение.

– Молодец! – потрепал он Сашу по плечу. – Кто бы нам, погорельцам, помог…

Саша поразился. Он чувствовал себя немного героем: летал на пожар, сменил коня, двух извозчиков, полицмейстера там не было, и он сам командовал пожарными и добился, что Галерная гавань осталась нетронутой. Но тут… он не верил глазам – дворца не было, стояли обгорелые стены. На батюшку страшно было смотреть: глаза его от дыма прошедшей ночи были совершенно красны, мундир мало того что продымлен, но и выгорел в нескольких местах.

Вечером в Аничковом обсуждали события ночи, выясняли подробности, но главного – откуда пошел пожар, так и не выяснили.

– Слава Богу, все живы! – довольно произнес великий князь Михаил Павлович.

– Увы, ваше высочество, не все, – с легким поклоном поправила его фрейлина императрицы Россет, известная острым язычком. – На нашей половине великая скорбь и траур: Наталья Бороздина оплакивает свою собачку, а мадемуазель Сеславина – канарейку.

Россет ждала взрыва смеха, но молчание было ей ответом, и она быстро сменила ироническое выражение лица на сочувственно-скорбное.

…Дворец был восстановлен в год с небольшим, так пожелал царь. По проектам архитекторов Штауберта, Стасова и Монферана все было воссоздано в прежнем виде, но с большей роскошью. Прибавилось позолоты и зеркал.

При первом посещении нового Зимнего дворца 7 февраля 1839 года мальчишеское нетерпение овладело Александром. Он любил дворец. Очень хотелось вприпрыжку, как некогда, пробежаться по вновь прекрасной Иорданской лестнице, через просторные любимые залы – Фельдмаршальский, Петровский, Гербовый и тронный Георгиевский. Но это было невозможно.

Весь двор собрался в Эрмитаж, оттуда и началось шествие к малой церкви. Впереди шли камер-фурьеры, затем царская семья, за которой следовали статс-дамы, фрейлины и другие дворцовые чины. У церкви присоединилось духовенство. Отслужили заутреню и обедню. Служба тянулась, казалось, бесконечно. Чуть оглянувшись, Александр замечал, что многие дамы от сильной духоты и усталости лишились чувств. Корсеты, увы, сильно стесняли их дыхание.

После службы отец Василий Бажанов святой водой окропил стены покоев в новых апартаментах, при внешней простоте ставших еще более роскошными. Александр хотел сам пройти в свои комнаты, но строгий взгляд отца его остановил.

Александр давно уже понял, что царское дело трудно среди прочего необходимостью делать то, чего не хочется, и не делать желаемого. Так в детстве он страстно хотел кататься с горок на Неве перед Адмиралтейством, но это не позволялось. Позднее он видел, каких усилий стоит его матери следование ежедневному ритуалу: смотры, парады, поездки верхом, приемы и балы. В последние годы нервные конвульсии – память декабрьского мятежа – становились реже, но при малейшем волнении или тревоге черты лица ее искажались, голова тряслась. Необыкновенно усилившаяся худоба Александры Федоровны породила слух о чахотке, отвергаемый врачами, но не исчезнувший… Подчиняясь необходимости и воле мужа, императрица с открытой шеей и плечами танцевала под холодным и влажным ветром в Петергофе. Надо – и любимая дочь императора Мария в семнадцать лет должна была выйти замуж за простоватого и развратного малого, кутилу и игрока герцога Лейхтенбергского, сына Евгения Богарне – пасынка Наполеона.

Когда все собрались в по-прежнему уютной матушкиной гостиной, Саша спросил то, что прежде не пришло бы в голову:

– Чего стоило восстановить дворец?

Отец удивленно покосился, граф Адлерберг бодро назвал какую-то сумму, Клейнмихель скорбно закивал, что-де верно, верно.

– Включая новую канарейку мадемуазель Сеславиной, – добавила Россет.

Никто не сказал о том, что восстановление Зимнего стоило жизни десяткам рабочих, принужденных работать без сна и отдыха в сильные морозы, обреченных в зимние дни постоянно выходить из оглушающе жарко топившегося дворца (это делалось для скорейшей просушки стен) на мороз, и снова в жару, и снова на мороз. Что жалеть мужиков, они выполняли волю царскую.

В ранних сумерках мягким светом свечей освещались залы дворца. Вышедшая из-за темных туч бледная луна открыла четкий ритм фасадов и стоящие в угрюмом молчании статуи, вновь водруженные на крышу. И в порыве бессильного предостережения замер с крестом в руке ангел на вершине Александрийского столпа.

Часть III. Наследник престола

Глава 1. Путешествие по России

«Его Императорское Высочество Государь Наследник цесаревич отправился в путешествие по России из Царского Села в шесть часов пополудни 2-го мая и в половине 4-го часа утра 3-го числа изволил прибыть в Новгород в вожделенном здравии», – так сообщили газеты подданным о начале поездки юного наследника.

Зачем Николай Павлович отправил сына в долгий путь? Ответ очевиден: для подготовки к царскому делу, слишком важному и ответственному, чтобы можно было постичь его в столице из книг и рассказов. Огромную страну следовало увидеть. Да и народу страны неплохо было повидать будущего ее правителя.

Задолго до поездки по всем губерниям были разосланы циркуляры министра внутренних дел о подготовке к приезду наследника. Генерал-губернаторы сами доводили их содержание до начальствующих над губерниями, те растолковывали городничим, председателям судебных палат и иным большим и малым чиновникам. Предстояла грандиозная ревизия. Само собой такая цель не ставилась, но более чем вероятно, что те или иные упущения администрации, а то и произвол и лихоимство, неустроенность и нищета могли выйти наружу. Было о чем подумать мудрым головам в губернских и иных городах.

Самые мудрые головы занимал еще один вопрос: нельзя ли будет воспользоваться случаем? И красились заборы, для больных приберегали белые колпаки, строптивцев купцов загодя осаживали.

Не менее, а вероятно, более чиновников были взволнованы предстоящим приездом наследника уездные дамы и барышни. Казалось бы, что им волноваться? Всеми законами Российской империи определено, что жениться венценосным особам позволено только на однородственных с ними, на княжнах и принцессах. Но туманили головы блестящие мечтания, прелестные своей неопределенностью, и часто билось сердце от мысли, что вдруг наследник, душка и сердечкин, весь мужественный и розовый, вдруг окажется рядом и предложит мазурку… а ведь в одной мазурке вся жизнь решиться может!..

Задача первая состояла в том, чтобы затмить собой всех остальных дам, задача вторая (отдадим должное патриотизму милых созданий) заключалась в том, чтобы не уступить, а превзойти дам соседнего города. Мужья и отцы чесали затылки и советовались со старостами, что выгоднее продать ввиду предстоящих трат: пеньку или лес?

Александр ехал в сопровождении большой свиты, включавшей наставников Жуковского и Арсеньева, соучеников Паткуля и Адлерберга, чиновников и слуг.

Наследник был взволнован и озабочен. Разлуке с родителями, первой большой разлуке он не слишком сокрушался. Но в этом первом большом путешествии он мог и должен был выступать как полномочный представитель российского императора и, если не вершить суд, то все ж таки принимать решения. Отец наказал не горячиться, но и не миндальничать, «дабы почувствовали руку царскую».

Смятенный волной разноречивых чувств, радостью, что вырвался из-под родительского присмотра, и ответственностью за слова и поступки свои, Александр быстро заснул в карете, а проснулся, когда въезжали в Новгород. Все вечерние мысли и сомнения нахлынули разом, будто и не было ночи. Он решил положиться на волю Божию. «Просвети и вразуми меня, грешного!» – жарко молился он, когда карета покатила по мощенной булыжником площади перед кремлем.

В первый день он с любопытством и волнением воспринимал тот церемониал, который позднее повторялся во всех других городах.

Он принял рапорты начальника губернии и губернского предводителя дворянства, присутствовал на молебствии в древнейшем Софийском соборе, поклонился древним иконам, приложился к мощам святых угодников Божиих, со вниманием осмотрел все достопримечательные предметы знаменитого храма.

Затем последовали развод полка, осмотр губернской гимназии, благородного пансиона, нового здания тюремного замка, казарм гарнизонного батальона, военного госпиталя. Далее по программе был осмотр лодки, в которой Екатерина II путешествовала водою в 1785 году.

Но лишь вчера вечером губернатору осмелились доложить, что знаменитая лодка несколько не в надлежащем виде, а вернее, совсем в ненадлежащем, а точнее, – просто развалилась за долгие годы без ухода и присмотра. Что было делать несчастному губернатору, маленькому старичку Денфору, имевшему слабость нюхать табачок, вялостью которого пользовались с немалой выгодой ловкие люди в губернии?

Враги губернатора, узнав в чем дело, возликовали. Иван Христофорович вечером призвал к себе губернского предводителя дворянства и мягко предложил ему завтра объяснить наследнику престола, почему лодка великой царицы, великодушно пожалованная новгородскому дворянству, находится ныне в столь плачевном состоянии. Но не таков был предводитель дворянства, чтобы принять на себя чужую вину. «Лодка, – твердо ответствовал он, – как предмет материальный, пожалована была губернии, а может быть, и городу, и потому дворянство нести за нее ответственность не может».

Положение, казалось, было безвыходным, ибо программа поездки наследника была загодя высочайше утверждена.

Ночь губернатор провел беспокойно, и даже любимый очаковский табачок его не радовал. Призванный к ответу городничий, который, как всем и ему самому было ясно, нес главную ответственность за постыдное небрежение к лодке, терпеливо слушал мягкие укоризны Ивана Христофоровича, пока не решился прервать его туманной фразой: «Да ведь можно, ваше превосходительство, поехать, да не доехать…»

И когда пришло время осмотра лодки Екатерины Великой, в которой царица некогда изволила плыть по Волхову, и воспитатель наследника Жуковский осведомился у губернатора, все ли в порядке и можно ли ехать, старичок Денфор бодро ответил: «Да!» Он только посоветовал ввиду неустроенности дороги пересесть его высочеству в другую карету. Наследник послушно пересел из своей в тяжелую, неповоротливую карету, судя по виду, ровесницу губернатора. Поехали. Как раз на повороте к месту хранения лодки карета с наследником застряла во влажном прибрежном песке. Как ни старалась четверка лошадей, дальше ехать было невозможно. Пришлось повернуть назад, чему никто особенно не огорчился, кроме пунктуального Василия Андреевича. «Вам надо бы, ваше превосходительство, – сказал он Денфору, – устроить на берегу бульвар. И глазу приятно и проехать всегда можно будет». – «Исполним-с непременно, – вежливо отвечал новгородский губернатор. – Табачку не желаете?»

Осмотр лодки заменили плаванием по Волхову до Юрьевского монастыря. Наутро выехали в путь.

Валдай, Вышний Волочёк со знаменитыми шлюзами и каналами. В Торжке был устроен смотр уланского его высочества великого князя Михаила Павловича полка, после которого наследник был на богослужении в соборном храме Борисоглебского мужского монастыря.

При въезде в Тверь наследника приветствовали представители дворянства и старейшего духовенства. Были осмотрены артиллерийские роты, монастырь, известный мученической кончиной святителя Филиппа, митрополита Московского, губернская гимназия, тюремный замок и выставка ремесленных и мануфактурных изделий, производимых в губернии. Вечером состоялся бал в губернском благородном собрании.

Так было день за днем. Александр привык к дороге. Ему не надоедало смотреть вдаль и по сторонам на сменявшие одна другую рощи, перелески, поля, луга, большие и малые деревеньки. Он вдруг прочувствовал то, что невозможно осознать только разумом: громадность просторов России.

Так же ясно увидел он и нищету народа. Повод был случаен и нелеп: не рассчитали время пути, а телеги с провиантом запаздывали. Меж тем они стояли у околицы какой-то деревеньки.

Александр зашел в курную избу Гаврилы Кузьмина и закашлялся от тяжелого воздуха и дыма. Семья как раз садилась обедать.

– Угостишь щами? – весело спросил он у мужичка, ошалевшего от вида множества господ с золотыми эполетами.

– Как прикажете, – послушно отвечал тот. – Матушка, тарелку дай.

Была в доме одна тарелка для пасхального кулича. Вообще же щи и кашу ели из чугуна поочередно ложками.

Но тут Гаврилу мягко, но твердо оттеснили. Стол его деревянный, правда, выскобленный до медовой белизны, покрыли снежной скатертью, расставили уйму больших и малых тарелок, стаканов, ложек, вилок, ножей – подлинно скатерть-самобранка развернулась на этом дворе.

Забавы ради наследник взял деревянную ложку из отодвинутой в угол стола кучи и похлебал щец с куском черного душистого хлеба. Щи были вкусны, но оказались вегетарианскими.

– Что ж они у тебя без мяса? – недоуменно спросил наследник. – Сегодня не постный день.

– Так что нету мяса, – отвечал Гаврила.

– Изба у тебя дурно крыта, – заметил Александр, с удовольствием играя роль царя-батюшки. – Отчего ты беден?

– Так что дела наши такие, и пожар тут случился, давненько, правда, и хозяйка померла, надо новую брать, а овес не родился… – начал было путано объяснять Гаврила, но его не слушали.

– Вот тебе сто рублей, – мягко сказал Александр, – и перекрой ты крышу. Детей хоть пожалей!

– Да ведь, вашество, я ить… а недоимки еще!

– Много на тебе?

– Да ведь, это, почитай, а все несправедливо! Староста наш… – осмелился начать Гаврила, но его не слушали.

На покрытие податных недоимок было дадено еще 50 рублей.

– Смотри, Гаврила! – весело прощался наследник, уже сидя в коляске. – Чтобы новая жена родила непременно мальчишку! Я буду крестным отцом. И непременно назовите Александром!

– Спаси тя Осподи!.. Век буду Бога молить!.. – бормотал Гаврила и долго еще стоял у ворот, пока последние телеги обоза не пропылили мимо.

Переправившись через Волгу, в богатом селе Кимры осмотрели великолепную церковь, в Калязине – монастырь, где поклонились гробу угодника Божия Святого Макария Калязинского.

Игумен печалился, что царственный гость не сможет быть на дне обретения мощей святого. Произошло сие 26 мая 1521 года, и с тех пор нетленные мощи были положены в раке в соборной Троицкой церкви и служили источником успокоения тысяч молящихся. В 1610 году литовцы взяли Калязинский монастырь приступом, умертвили воеводу Давида Жеребцова, который защищал обитель, а вместе с ним игумена и монахов. Захватчики ограбили монастырскую казну, выжгли здания и рассекли серебряную раку преподобного. По освобождении России от внутренних смятений монастырь обрел прежний вид. Что до раки, то нескоро, спустя полвека, монастырским и доброхотных дателей иждивением вновь была сооружена новая серебряная, позолоченная.

Далее – Углич, Рыбинск и через три дня дождливой, бесконечной и скучнейшей дороги прибыли в Ярославль. 9 мая с утра покатился обычный церемониал: литургия в соборе, осмотр монастырей, Демидовского лицея и губернской гимназии, смотр 3-го карабинерского полка, Яковлевской полотняной мануфактуры и весьма богатой предметами народных промыслов выставки. Вечером – блестящий (по мнению местных жителей) бал, устроенный от всего Ярославского дворянства и купечества.

Впечатления наплывали одно на другое. «Наше путешествие, – писал Жуковский с дороги 10 мая в одном из регулярных писем-отчетов царице, – можно сравнить с чтением книги, в которой теперь великий князь прочтет одно только оглавление, дабы получить общее понятие о ее содержании».

Ростов, Переславль-Залесский, Юрьев-Польский, Суздаль, Шуя, Иваново, Кострома… Здесь осмотрели помимо прочего Ипатьевскую обитель, родовое гнездо Романовых. К восторгу публики вечером наследник присутствовал на публичном гулянии на бульваре над высоким волжским берегом (где шесть десятилетий спустя ему поставят памятник). Под лучами заходящего солнца ярко сверкали купола Ипатия, темнели леса на горизонте, воздух был чист и легок. Остаться бы… но тронулись в путь и 15 мая прибыли в Вятку.

Яркий, хотя и насмешливый портрет великого князя дан в воспоминаниях А.И. Герцена, находившегося в тот год в ссылке и несшего обязанности губернского чиновника в Вятке: «Вид наследника не выражал той узкой строгости, той холодной, беспощадной жестокости, как вид его отца; черты его скорее показывали добродушие и вялость. Ему было около двадцати лет, но он уже начинал толстеть.

Несколько слов, которые он сказал мне, были ласковы, без хриплого отрывистого тона Константина Павловича, без отцовской привычки испугать слушающего до обморока».

За короткое время пребывания в Вятке Александр показал свой характер. Из многих злоупотреблений губернатора Тюфяева самым последним был приказ «заподозрить сумасшедшим» некоего купца, похвалявшегося, что-де он скажет всю правду наследнику, что в городе и в губернии делается. Стоит ли говорить о таких мелочах, как спешная покраска заборов на главной улице?

Но вот приезжает наследник. «Сухо поклонился Тюфяеву, – пишет Герцен, – не пригласил его и тотчас послал доктора Енохина свидетельствовать арестованного купца. Все ему было известно». Спустя месяц губернатор был снят с должности.

Стремление к справедливости выразилось не только в наказаниях виновных, но и в царской милости. Тому же Герцену был устроен перевод во Владимир-на-Клязьме, поближе к Москве.

Задумывался ли наследник о причинах ссылки этого да и иных своих сверстников, немилости начальства к людям способным и выдающимся? Или откуда и почему возник в николаевское царствование легион талантливых неудачников, Онегиных и Печориных? Вероятнее, нет, он был еще слишком молод, чтобы усомниться в разумности власти. Но недоумение возникло.

Ладно, Герцен с друзьями питали какие-то антиправительственные намерения, вели сомнительные разговоры, но – князь Горчаков!

Будущий его ближайший сотрудник в делах внешней политики, Александр Михайлович Горчаков, обласканный еще покойным императором, как один из лучших питомцев лицея (благодаря чему, кстати, получил позволение носить при дворе запрещенные очки), человек весьма осмотрительный и дипломат весьма многообещающий, первым в своих депешах начавший употреблять выражение «Государь и Россия», к недовольству канцлера Нессельроде, повторявшего: «Мы знаем одного только царя, нам нет дела до России», – в те годы в немилости был будущий министр иностранных дел. Блистательно начавшуюся его карьеру остановили Нессельроде и… Бенкендорф.

Всесильный временщик во время поездки государя в Вену как-то приказал пришедшему в гостиницу с докладом Горчакову заказать ему обед. На это посланник российского посольства вызвал метрдотеля и спокойно ответил: «Пожалуйста, ваше сиятельство, вы можете сами заказать обед». Бенкендорф обид не прощал, и гордый князь более десяти лет оставался на второстепенных должностях в третьестепенных странах.

А пока наш герой прибыл в Пермь, где ссыльные поляки просили о возвращении на родину, раскольники – об избавлении их от гонений. Екатеринбург, Тюмень, Тобольск – тут начинались края каторжников и ссыльных. Наследник, никем не побуждаемый (разве Василий Андреевич мягко напомнил) просил позднее государя о смягчении участи ссыльных. Златоуст, Оренбург, Казань, Симбирск…

Заканчивалась пора сева. Александр уже знал, что больше всего сеют неприхотливую рожь, дающую урожай почти всегда, овес и ячмень, – пшеница же требовала особенно тщательной обработки земли и была чувствительна ко всем неприятным поворотам погоды. Повсюду также сеяли гречиху, культуру полезную, составлявшую в некоторых уездах главную пищу крестьян. «В Европе, – объяснял наследнику Жуковский, – только птицу да скотину кормят ею, у нас же из нее готовят самую питательную пищу. В России гречиха для народа то же, что для немцев картофель». Самого наследника, однако, гречневой кашей не кормили по слабости его желудка.

Череда лесов, полей, лугов и деревень по берегам Волги. Мужики их встречали удивленно и с достоинством, на которое тот же Жуковский обращал внимание наследника: «Никакого рабского угодничества, духом свободны…» Бабы во все глаза разглядывали свиту и гадали, который есть царевич. Потрясенная событием ребятня бежала за колясками и каретами, а при остановках неутомимо на все глазела.

Жуковский в одном из писем Александре Федоровне писал: «Меня особенно поразило то, что в этом изъявлении почтения не было ни малейшего следа раболепства; напротив, выражалось какое-то простосердечное чувство, внушенное предками и сохраненное, как чистое, святое предание, в потомках. Одним словом, видишь русский народ, умный и простодушный, в его истинном, неискаженном образе».

– Право, такие довольные и славные мужики не могут бунтовать! – уверенно заявил Паткуль после угощения в большой и, очевидно, богатой деревне. Наследник согласился с другом Сашей. Жизнь крестьян была, конечно, тяжела, но все на этом свете делают свое дело: мужик пашет, солдат воюет, монах молится, царь правит…

Саратов, Пенза, Тамбов, Воронеж, Тула с непременным посещением оружейных заводов и поднесением ружья и пары пистолетов с особенной чеканкой. Калуга, Малоярославец, которому уделили особое внимание в память Отечественной войны. Небольшой русский город в октябре 1812 года восемь раз переходил из рук в руки в ходе ожесточенного сражения. Корпус Дохтурова и казачьи полки Платова преградили здесь путь Наполеону на Калужскую дорогу и тем сорвали его план разгрома русской армии. Василий Андреевич, кстати, припомнил, что в разговоре с ним князь Смоленский считал сражение 12 октября «одним из знаменитейших в сию кровопролитную войну».

Царица пеняла Жуковскому за то, что каждодневные отчеты его неполны, и Василий Андреевич был вынужден оправдываться: «Мы летим, и я едва успеваю ловить те предметы, которые мелькают, как тени, мимо глаз моих…» А над душой стоял фельдъегерь, молчаливо торопя. Тяжело вздохнув, Жуковский заканчивал: «Вашего императорского Величества верноподданный Жуковский».

В Твери на выставке наследник обратил особенное внимание на: 1) сапоги разного вида, которых вырабатывается более миллиона пар в селе Кимры, принадлежащем графине Ю.П. Самойловой, 2) красную юфть с фабрик купцов Савиных и Мосягиных из Осташкова, 3) разные виды гвоздей, 4) канатную пеньковую пряжу с фабрик купцов Мыльникова, Голушкова и Еремеева, 5) кармин, выделываемый из кошенили отменным образом в Ржеве, 6) сахар с завода почетного гражданина Петра Савина в Осташкове, который на своих собственных пяти судах возит сахарный песок из Вест-Индии и выделывает сахара до 50 тысяч пудов, 7) фаянс с фабрики провизора Ауербаха в Корчевском уезде, известный по всей России прочностью и изяществом отделки, 8) стекла с завода Гениха, среди которых выделывается и Бемское стекло для окон, карет, картин и зеркал.

Вечером в Твери в Благородном собрании устроен был бал. При входе в дом собрания Александр прошел по лестнице, устланной коврами и зеленым сукном, убранной редкими деревьями и оранжерейными цветами, привезенными из нескольких помещичьих имений. Оркестр играл «Боже, Царя храни!». У дверей зала наследника встречали почетнейшие дамы города.

Приходило ли ему в голову, что так роскошно собрание было убрано впервые, даже покойного дядюшку его встречали не так пышно. Думал ли он, сколько интриг, хитростей, пламенных надежд и горьких разочарований связано было с выбором «почетнейших дам», число которых губернатор определил поначалу в шестеро, потом в восемь, а к приезду наследника уже в двенадцать… Вероятнее всего, такие мысли ему не приходили. Он радовался празднику. Много танцевал и любовался из окна богатой иллюминацией.

В третьем номере «Современника» за 1837 год, посвященном памяти Пушкина, были напечатаны «Три письма о Тамбовской выставке» Я. Караманского, новоузенского помещика: «…И вот наступил день торжественный, желанный! Прискакал курьер с известием, что наследник Цесаревич вечером будет. С 4-х часов после обеда загудели колокола; духовенство стройным чином потянулось в собор, народ толпами окружал храм, волнуясь, как море, быстрые экипажи неслись по всем улицам.

Цесаревич приехал уже поздно и прямо во дворец: город ярко осветился, колокола не умолкали, радостное „Ура!“ оглашало воздух, весь город был в движении – которое затихло далеко за полночь: с раннего утра все опять закипело».

Автор описывает службу в соборе, посещение богоугодных заведений, публичной библиотеки, причем подчеркивает: «народ всюду стремился за ним». «О Царь! высокую мысль твою поймем! Твой Царевич обручается с Твоей Россией!

Величественно шел Царственный юноша: с каким благоговением раздвигались перед ним волны народа. Взор ясный, открытое чело, высокий рост, приветливая улыбка с царственною осанкою напоминали нам и кровь Славян, и величие Отца, и красоту Матери: Он предстал России символом всего прекрасного в прошедшем, настоящем и будущем!»

На выставке цесаревич вникал во все подробности с величайшим вниманием, «какая точность и определительность в вопросах! Какая наблюдательность в замечаниях и сравнениях!»

Автор писем был и на балу и не преминул заметить, что «цесаревич танцевал много и весело. Приветливая улыбка играла на губах Его, отражаясь счастьем во всех сердцах. Он был душою праздника славного!»

Между тем пришла пора сенокоса, видевшегося из коляски праздником. Удальцы мужики в красных и синих ситцевых рубахах, а бабы в цветастых сарафанах (покупных и надетых ради праздника, в обычное время носили рубахи и сарафаны своей работы) с утра до полудня маячили в лугах. Солнце припекало. Путешественники изнемогали от жары, но мало кто решался сбросить мундир или сюртук. Много пили кваса и мечтали о купании. А вокруг весело и споро шла работа, блестели узкие лезвия кос, и не сравнимый ни с чем душистый аромат свежескошенной травы наполнял воздух.

Из любопытства попробовали в одном месте покосить – и больше ни Александр, ни Паткуль с Адлербергом не пробовали. Василий Андреевич в своем альбоме делал чудесные зарисовки крестьянского быта и записывал народные пословицы, сказки, песни, из которых одна особенно полюбилась ему:

 
Катилось колечко
По бархату
Прикатилось колечко
Ко яхонту.
 
 
Кому вынется —
Тому сбудется,
Все-то сбудется,
Не минуется…
 

24 июля, совершив около 10 тысяч верст, Александр прибыл в Москву. Улицы были почти пусты, ибо народ устал ожидать его. Разместился он в том же дворце, в котором родился, но теперь перестроенном и названным Николаевским. В Москве было решено перевести дух и пожить целую неделю.

На следующий день в прекрасное светлое утро Александр встал рано. Громко и весело звонили колокола кремлевских соборов и церквей. Сквозь густую толпу радующегося народа великий князь пошел в Успенский собор. На крыльце собора наследника приветствовал митрополит Московский Филарет. Он был известен не только ученостью, большим авторитетом, но и твердостью характера. В это праздничное утро Филарет говорил наставительно:

«Благоверный Государь! Всегда светло для нас Твое пришествие, как заря от Солнца России, но на сей раз новые виды, новые чувствования и думы.

С особенною радостию сретаем Тебя после Твоего путешествия даже в другую часть света, хотя все в одном и том же Отечестве; ибо сердце наше трепетно следовало за Твоим ранним, дальним и быстрым полетом.

Но что значит сие путешествие? Не то ли, что сказал древний мудрец: обходяй страны, умножит мудрость? Тебе должно наследовать мудрость, объемлющую огромнейшее из царств земных, и дальновидная попечительность Августейшего Родителя Твоего, сверх домашнего руководства к сей мудрости, назначила для тебя учебною храминою – Россию.

И что же? Обходя страны России, уже ты простерся далее, нежели кто-либо из ея царей. Собственное око Твое собирает или поверяет и умножает сведения о ее силах, средствах и потребностях. Каких вожделенных плодов должна надеяться от сего Россия!

Се и на древлепрестольный град простираешь наблюдательные взоры. Глубокая мысль ведет тебя почтить здесь святыню, освещающую царей и хранящую приснопамятный покой освященных ею Твоих родоначальников. Здесь наипаче прикасаешься ты к сердцу России, и его жизненную силу, которая есть наследственная любовь к наследственным Государям, отразившую в прежних и нынешних веках столько враждебных сил, видишь в ея свободной игре – в сих волнах стремящегося к Тебе народа, в сих торжественных восклицаниях.

Любовь Россиян да соделает Тебе легким труд, внушаемый любовью к России.

Когда же возвратишься к возлюбленному Тебе и нам Твоему Родителю, возвести Ему, что Россия чувствует Его дальновидную о ней попечительность; что мы благословляем Его, как за себя самих, так и за потомство; что мы молимся, чтобы род и род потомства возрастал и созревал пред очами Его и Твоими, дабы за Себя и за нас благословлять Его и Тебя».

Никогда ранее Александр так полно и ясно не чувствовал себя подлинным наследником престола, как при этих торжественных, чуть старомодных оборотами словах строгого московского святителя.

Только в детстве так истово и искренне молился он, как в это утро. После службы приложился к иконам Божьей Матери Владимирской и Всемилостиваго Спаса, к мощам святителей и хотел уже было выходить, но был остановлен близким к митрополиту известным духовным писателем Андреем Николаевичем Муравьевым:

– Ваше императорское высочество, не хотите ли взглянуть на весьма редкий предмет?

И пораженному Александру показали хранящийся в Успенском соборе яшмовый сосуд, из которого помазывают мирром при венчании на царство. По преданию, сосуд этот принадлежал Божественному Августу, из Рима попал в Византию, а на Русь был передан императором Алексеем Комниным князю Владимиру Мономаху вместе с царским венцом. Показывал сосуд восьмидесятилетний старец отец Накос, протопресвитер Успенского собора.

Улыбающийся митрополит Филарет, которому приятно было восторженное удивление наследника, предложил вернуться и пройти в ризницу. Там, небрежно показав сокровища собора, он достал подлинники важнейших государственных актов: письма великого князя Константина и манифест Александра I, решившие судьбу его отца, а стало быть, и его самого. Документы вновь был уложены бережно в ларец и опечатаны.

Потом был развод Рязанского пехотного полка, прием первых чинов губернии; за городом был устроен бег рысистых лошадей, вечером дали спектакль в Большом театре, и всюду Александр был в необыкновенно приподнятом состоянии. Вызывалось оно не только привычными удовольствиями, но и внутренней гордостью за дело, к которому готовили его, и радостью от уверенности, что именно ему суждено совершить многое.

29 июля он вновь посетил митрополита и имел с ним продолжительную беседу. В начале августа побывал в подмосковных Саввино-Сторожевском монастыре и Троице-Сергиевой лавре, на смотру кадетского корпуса, 6-го пехотного корпуса, 6-й легкой кавалерийской дивизии, посетил университет и несколько балов. 9 августа великий князь и его подуставшие спутники двинулись по Владимирской дороге.

Путешествие по России только начиналось.

Глава 2. Принцесса Мария

На следующий год Александр был отправлен в путешествие по Европе для знакомства с главными европейскими дворами. Со времен деда Павла Петровича, с молодой женой проехавшего всю Европу, прикрываясь титулом «графа Северного», путешествие это имело не только представительское значение. Будущий государь получал хотя и поверхностное, но непосредственное представление об ином мире, иной культуре, иных державах, великих и малых, союзных и иных.

Уже не восторженным мальчиком, а почти взрослым человеком Александр увидел многочисленные германские герцогства, королевства и княжества, посетил Швецию, Великобританию, Италию, Австро-Венгрию. Путешествие было интересно чрезвычайно, хотя и возникало много неудобств от беспорядка в багаже, когда не могли сыскать для вечернего приема свежую рубашку или отыскивали ее в последний момент, до частых неполадок в экипаже, хотя и выписанном из Лондона, но небрежением слуг цесаревича быстро доведенным до печального состояния.

Александра это раздражало. Конечно, будь тут батюшка, все было бы иначе… но молодость имеет счастливое свойство пренебрегать житейскими неудобствами. Молодое сердце раскрыто миру и с готовностью принимает добрые чувства, молодой ум жадно и прочно впитывает новые впечатления и знания.

Встречали великого князя всюду торжественно. Он нравился всем. Венценосным особам уже по одному своему происхождению, мужчинам – высоким ростом и статью, дамам – свежестью молодости, любезностью и добротой. Все отмечали его приятные манеры, благородную, не тяжелую военную поступь, общее изящество, сквозившее во всех движениях и речах наследника. Он не был холодно равнодушен, но и не слишком открыт, манеры его были столь же просты и непринужденны, сколь и сдержанны. Короче, великий князь имел успех.

Путешествие Александра преследовало несколько целей. Одна, важная, но не афишируемая, – лечение на водах в Эмсе. После прошлогодней поездки врачи отметили определенное ухудшение его здоровья. Главным были лихорадка и грудная боль. Вследствие того целый месяц пришлось провести в тихом городке, который сразу и на всю жизнь понравился Александру.

Постепенно наладился быт. По утрам Василий Андреевич рано вставал и прогуливался, генерал А.А. Кавелин курил в саду трубку, доктор Енохин заходил к наследнику и сопровождал его в галерею для питья вод. Граф Орлов жил отдельно. Саша Адлерберг, сделанный адъютантом, решительно скучал и только ждал вечера, когда можно было засесть за карты. Кроткий и благородный умница Иосиф Виельгорский, взятый в путешествие по привычной дружбе, совсем расхворался, по полдня лежал в постели, поднимался лишь ко второму завтраку, редко составлял компанию в прогулках по окрестностям. Его было безумно жалко. В письме к отцу Александр рассказал, что здешние доктора подтвердили диагноз Блохина о чахотке и посоветовали отправиться в Италию. Пока же Александр нередко проводил вечера у постели милого друга, не чая, что близкое их расставание будет окончательным.

Вот Саша Паткуль был совсем другим. Он как будто даже стыдился своих ярко-красных щек и подтянутой бодрости. Он всегда был готов ехать верхом и гулять по улочкам Эмса, играть в карты и любоваться видами, танцевать на балу и внимать рассуждениям Жуковского. Александр любил Паткуля за это, но жалел себя, сознавая, что судьба не дает ему мудрого и верного Пилада.

Проскочили за окном кареты и в памяти княжества Липпе-Детмольд, Шаумбург-Липпе, Шварцбург-Рудольфштадт, Саксен-Альтенбург и иные, со строгими и мужественными герцогами, надменными и в то же время чрезвычайно любезными герцогинями, их бледными белокурыми дочками, угодливо согбенными придворными, постными обедами на великолепном фарфоре, скучными балами и грандиозными фейерверками.

В Голландии они, конечно, посетили домик саар-дамского плотника – первого российского императора Петра Великого, осмотрели Биржу и крупнейший порт Европы Антверпен. В Англии его ровесница королева Виктория (Александрина-Виктория, названная так в честь Александра Павловича) уделила царственному гостю особое внимание, показала достопримечательности Лондона и окрестностей. Запомнились чудная картина Рейннолдса «Амур, развязывающий пояс у Венеры», рассказ посла князя Ливена о временах Георга IV, когда британский двор превратился в вертеп разврата, и разговоры о чартизме.

Именно в дни его пребывания в Англии чартизм заявил о себе как национальное явление. В августе 1838 года на массовом митинге в Бирмингеме некий Джон Стивенс заявил: «Целью чартизма, как политического движения, не является достижение права голоса ради права голоса. Проблема всеобщего избирательного права – это, по сути, проблема хлеба и сыра… Если кто-либо спросит меня, что я имею в виду под всеобщим избирательным правом, я отвечу, что для меня оно означает право каждого трудового человека страны иметь теплую куртку на плечах и хороший обед на столе».

Столь свободные и решительные по тону высказывания простонародья, да еще напечатанные в газетах, показались Александру такими же удивительными и чужими, как и деятельность парламента, здание которого ему поспешили показать в первый же день. Вечерами в тесном кругу они обсуждали впечатления. Генерал Кавелин считал, что парламентская говорильня ослабляет не только власть монарха, «факт бесспорный и очевидный», но и саму страну. Как смогут договориться о вопросах войны и мира полторы сотни мужиков?

Василий Назимов, второй адъютант великого князя, взятый вместо Виельгорского, поддержал генерала с неожиданной стороны:

– …Представьте, ваше высочество, насколько проще проводить благие преобразования в нашем отечестве. Благодетельной воле государя подчиняется все!

– Что – парламент, что – без парламента, – как всегда неожиданно пробасил граф Орлов, – главное – воевать не надо. Вот те же англичане, им дела домашние много важнее европейских.

Александр слушал.

Франция была исключена из маршрута наследника по воле Николая Павловича, сразу и надолго невзлюбившего «мещанского короля» Луи-Филиппа I, пришедшего в 1830 году к власти путем революции. Стоит отметить, что Николай I за несколько месяцев до июльской революции предупреждал Карла X о готовности европейских монархов помочь ему в случае возмущения; однако, если сам король нарушит конституцию и тем вызовет гнев народа, «мы тогда ничем не будем в состоянии ему помочь». Предвидение Николая Павловича сбылось. Французский король проявил менее уважения к конституции, чем российский император. Из слов отца Александр уяснил, что конституция сама по себе не зло, но просто не нужна России. Впрочем, серьезные мысли оставили его – впереди была Италия.

Они переезжали из одного города в другой, восхищенные синим небом, ярким солнцем, улыбками шумной черноглазой толпы, необыкновенными видами, открывавшимися на каждом шагу. Даже ворчун Кавелин притих. Карбонариев они не видели ни разу, хотя много слышали о заговорах, листовках, попытках восстаний, явлениях небывалых в России. В Италии наступила эпоха Рисорджименто.

Александр отрешился от политических забот, уйдя в покойное времяпрепровождение, столь прекрасное под италианским небом, среди бесчисленных памятников искусства, в атмосфере беззаботной веселости. Утром он мечтал, потягиваясь в постели, как бросит тягостное царственное бремя, поселится где-нибудь в Вероне или Падуе, нет, в Риме, конечно, и с какой-нибудь черноокой Джулией будет часами безмятежно наслаждаться жизнью…

Но появлялся камердинер, надо было вставать и надевать мундир. За окном в саду их виллы уже ожидали прикомандированные австрийские офицеры. Они показывали ему укрепления и места сражений с французами в 1796 году. Наполеон, Суворов… ах, как далеко все это было от его приятных утренних мечтаний!

Каждое утро после виноградного завтрака наследник ездил верхом по окрестностям, в полдень завтракал в обществе тех же лиц – Жуковского, Кавелина, князя Ливена, доктора Енохина и молодых друзей. До пяти вечера каждый занимался своим делом, Александр вдруг взялся учить итальянский язык. В пять садились за обеденный стол, всегда многолюдный и шумный. К восьми оставались те же свои, курили, читали, слушали музыку. Так шла зима 1838–1839 годов в местечке Комо у подножия Альп.

Наследник скучал. Устраивали катание на лодке по озеру Комо, ездили в Милан, где последовательно осмотрели коллекции старинного искусства и нумизматических кабинетов Кастелло Сфорцеско, церковь Санта-Мария делле Грацие, палаццо Марино, базилику Сант-Амброджо и еще много базилик и церквей. Побывали на представлениях в «Ла Скала» опер Беллини, Доницетти и первой оперы молодого гения Верди «Оберто, граф Бонифачо».

Жуковский знакомил его с русскими писателями и художниками, горячо рекомендуя ему Гоголя и Иванова.

Полюбовавшись прелестной картиной «Аполлон, Гиацинт и Кипарис, занимающиеся музыкой и пением», наследник любезно поинтересовался, каков сюжет следующей картины художника.

– Явление Мессии.

– Странно, – протянул Александр. – Но почему… здесь – и такой сюжет?

– Ваше высочество, я задумал картину историческую. В ней предстанут лица разных сословий, безутешные вследствие угнетения от царей иудейских, пораженные страхом и робостью от римлян, но страстно желающие свободы и независимости. И в этом мире, безнадежно лежащем во зле, появляется свет, начинается новый день… – Иванов осекся от волнения.

Александр с восхищением смотрел на него.

– Так! именно так! – с жаром повторял он. Грандиозная идея художника и его вера в возможность нравственного пробуждения людей пленили его. – Я вам заказываю эту картину! – обрадованно произнес он, заметив радостную улыбку Жуковского.

– Начав благотворительствовать, – напомнил ему Василий Андреевич на обратном пути в Комо, – довершите это благое дело, не дайте пасть этому таланту, который может сделать честь отечеству!

И Александр легко обещал.

Он писал из Рима вернувшемуся в Петербург Паткулю: «Хотя Италия очень хороша, но дома все-таки лучше. Завтра отправляемся в Неаполь, а оттуда далее по назначенному маршруту, так чтобы к назначенному дню быть дома. О счастливый день! Когда бы он скорее пришел!»

Путь домой лежал через Австро-Венгрию. Александр сразу почувствовал различие между теплотой приема родственной Ганноверской династии в Лондоне и холодной вежливостью Габсбургов, воплощением которой предстал насупленный девятилетний мальчик Франц Иосиф, будущий император. В Вене наследник часто посещал дом канцлера Меттерниха, с удовольствием проводя вечера в избранном кружке молодых женщин и кавалеров за игрой в карты и фанты.

В один из вечеров легкой болтовни рассказали о знаменитой цыганке-гадалке, поразительно верно предсказывающей будущее. В шутку предложили великому князю поехать узнать свою судьбу. То была действительно шутка, ибо уж чья-чья, а судьба Александра Николаевича представлялась всем ясной, как вершины Альп. А он вдруг поехал, увлеченный обществом молодых женщин, прелесть которых только начинал постигать. Подойдя к цыганке не первым, но и не последним, он протянул ладонь и услышал, что скоро женится, станет великим государем и переживет шесть покушений. «Шесть?» – весело переспросил он. «Шесть», – повторила цыганка, смущая его мрачным, тяжелым взглядом. Вообще, поход к гадалке оказался не столь забавным, как ожидалось, но вскоре забылся.

Они возвращались, и Александр уже стал тяготиться иноземными красотами. Обратный путь предстоял через Германию, и думалось, что он будет скор. Случилось иначе.

Жуковский, как и в первом большом путешествии, регулярно присылал императрице письменные отчеты. 12 марта 1839 года он писал: «Где мы устраивали по-своему, там провидение готовило свое. Где мы искали, там не нашлось. Где не искали, там встретилось само собой…»

Объясним туманные рассуждения Василия Андреевича. Важной неофициальной целью поездки был выбор невесты для наследника. Дело было чрезвычайно трудное и ответственное. Родители решили положиться на выбор сына (перед глазами у них была нерадостная доля дочери Марии). Александру была дана свобода выбора. И как в сказке, поехал царевич за невестою, повидал и принцесс и королевен, да только милой не нашел. Николай Павлович и Александра Федоровна, неплохо знавшие коронованную знать Европы, огорчились, но не слишком, Саша был еще молод. И вот 11 марта путешественники въехали в великое герцогство Гессен-Дармштадт.

«Мы въехали в Дармштадт, – рассказывал Жуковский царице, – еще почти не зная, увидит ли великий князь грос-герцога. Ему этого весьма не хотелось: он боялся скучного этикетного вечера, и хотел отправиться прямо в Майнц, но его уговорил Кавелин остаться в Дармштадте, на что он с большим нежеланием наконец согласился. Через несколько минут по приезде нашем явился сам грос-герцог и предложил великому князю поехать в театр. С великим князем отправился граф Орлов с некоторыми из свиты, другие, в том числе и я, остались, ибо нельзя было успеть одеться…» Да, видимо, просто не хотелось ехать, тянуло отдохнуть.

Всем казалось, что этот город, один из многих германских городов, останется эпизодом в их пути, скучноватым и малопримечательным. Но вечером Жуковский готов был рвать волосы на голове, что не поехал в театр: Александр прибежал к нему с долгожданной вестью: он нашел!

В театре он увидел дочь великого герцога, принцессу Марию, и был чрезвычайно тронут ее нежной прелестью, скромным взором лучистых голубых глаз, теплой и ласковой улыбкой.

– Я нашел себе жену! – объявил Александр.

Положение между тем сложилось весьма затруднительное. Нисколько не возражая наследнику, Орлов и Жуковский предложили ему все же отправиться далее, ибо маршрут был официально заявлен и высочайше утвержден.

– Никуда не поеду! – отрезал ошалевший мальчишка. – Я хочу ее видеть!

Взволнованный Василий Андреевич с готовностью предложил «заболеть» с тем, чтобы великий князь «из любви к нему» остался в Дармштадте дня на три.

– Какие три дня? Поживем месяц! – был ему ответ.

– Не знаю, не знаю, – басил, кажется, впервые обескураженный Орлов. – Государь не похвалит за задержку. Напишем ему, а сами тронемся помаленьку.

На том и порешили. Накануне отъезда отдали визит герцогу. В качестве дара Людвиг II передал для государя и государыни четыре статуэтки, символизирующие Весну, Лето, Осень и Зиму, прекрасный образец мейсенского фарфора из соседней Саксонии. Герцог что-то такое почуял, но жена его скончалась два года назад, и некому было просветить взволнованного отца. Наши путешественники, естественно, молчали и лишь посматривали на царевича и принцессу.

– Как вам понравился Дармштадт? – тоненьким голоском спросила высокая, стройная девочка, изящная до хрупкости.

– Очень, очень понравился, принцесса. Это замечательный город!

– Вы уже видели Майн? – вежливо спросила она то, что, вероятно, научили ее спросить.

Тихая, послушная девочка смотрела на него голубыми чуть навыкате глазами, в которых не было ни облачка, ни горестей, ни сомнений.

– Да, принцесса, я видел Майн. Мы даже плавали по нему на лодке.

– В России, наверное, есть реки больше Майна, ваше императорское высочество? – спохватившись, добавила она, и так мило изогнула бровки, что он едва подавил в себе желание притянуть и расцеловать ее милое, лилейно-белое личико с нежным румянцем.

– Да, принцесса, в России много больших рек. Но Майн очень красив…

Судьба его была решена. Ему было двадцать, ей – четырнадцать.

7 сентября 1840 года Мария прибыла в Петербург.

Карета въехала во внутренний двор Зимнего дворца и остановилась у парадного подъезда. Принцессу вышли встречать сам государь, наследник и все придворные чины.

На Марии был голубой шлейф, весь вышитый серебром, и белый шелковый сарафан, перед которого также был вышит серебром; вместо пуговиц были бриллианты с рубинами; с головы спадала серебром вышитая вуаль; на голове и шее принцессы были бриллиантовые уборы. Хотя наряд был известен встречающим, потому что готовился в Петербурге, весь вид Марии, ее чарующая молодость, романтическая восторженность, робость и волнение подкупили всех. Принцессу при дворе одобрили.

Пошли недели праздников. Один за другим следовали балы у наследника, у великих князей. Тетка Елена Павловна устроила в Михайловском дворце особенно изящный праздник в честь невесты и жениха. Ездили в театр. Было весело.

Только перед тем женился Паткуль. Тезка наследника долго ухаживал за девицей Марией Александровной, урожденной маркизой де Траверсе, описывал царственному другу ее белое кисейное платье и пунцовый цветок у пояса. Сокрушался, когда на его просьбу о танце она небрежно перелистывала маленькую книжечку в оправе из слоновой кости (в таких дамы записывали, на каком балу с кем и что танцуют) и с сожалением отказывала. Мария Александровна пользовалась успехом. Как-то раз к ней подступили пятеро кавалеров, клянясь, что она всем обещала танцевать мазурку. Пятерым пришлось тянуть жребий, Паткуль не вытянул, и – она вдруг огорчилась… Вечером на расспросы тетушки, весело ли было на балу, она отвечала так рассеянно и невпопад, что та сначала удивилась, а потом заключила: «Да вы не на шутку втюрились друг в друга!» – «Как вам не стыдно, тетушка!» – с искренней укоризной сказала Мария Александровна, но через два месяца уже стояла под венцом.

Того же ждал наш Александр со своей Марией Александровной, ибо такое имя она получила при крещении. 5 декабря состоялось таинство миропомазания, 6 декабря – обручение. Свадьба наследника была назначена на 16 апреля 1841 года.

Все радовало и умиляло его в Марии. У юной невесты вдруг выпала на изумительно белом и нежном лице сыпь, перепугав весь двор. Оказалось, страдая от своей застенчивости и смущения, она боялась разочаровать наследника и строгого отца его, мучилась, плакала по ночам в спальне и – желая устранить к утру предательскую красноту у глаз – открывала форточку и под холодным воздухом остужалась. Болезнь невесты нисколько не охладила чувств Александра, напротив, он еще больше привязался к милой девочке, а уж та была окончательно покорена. Николай Павлович поначалу присматривался к Марии, а поняв ее, полюбил от души, не уставал проявлять о ней свою заботу и внимание.

И настал день свадьбы.

Александр сиял. Никогда мир не казался ему таким радостным и открытым счастью. Хотелось верить в долгие неомрачимые ничем годы впереди… После некоторых колебаний он надел не привычный гусарский, а казацкий мундир. Невеста была в том же наряде, в котором прибыла ко двору, разве что прибавилось бриллиантов. На голове ее возлежала бриллиантовая диадема, серьги, ожерелье и браслеты также сверкали бриллиантовым блеском. С плеч невесты ниспадала пунцовая бархатная мантия, подбитая белым атласом и отороченная горностаем.

Собирала ее сама императрица. С печалью и радостью смотрела Александра Федоровна на эту немецкую девочку, очарованную волшебным блеском царского двора и ничуть не представлявшую, что ожидало ее. Александра Федоровна начала было внушать девочке, что за блеском царской жизни стоят жесткие обязанности, но та лишь послушно кивала, не в силах понять ни слова. «Хорошая девочка, – подумалось императрице. – Оценит ли ее Сашка…» Она приказала принести померанцевых цветков и приколола два на груди у невесты.

Белые цветки, традиционный символ невинности и чистоты, совсем потерялись среди блеска и сверкания сотен бриллиантов, и фрейлины посоветовали их убрать. «Пусть останутся!» – приказала Александра Федоровна.

В Большой дворцовой церкви любопытные вовсю разглядывали невесту, ее парад, заметили и померанцевые цветки и принялись гадать, что значить могут они для судьбы будущей русской императрицы…

После обряда венчания был парадный обед. На следующий день – бал для особ первых трех классов, купцов первых двух гильдий и иностранных купцов. И снова бал, а потом молодые сбежали в Москву, оттуда в Петергоф, где снова начались балы, веселое времяпрепровождение, наезжало множество гостей.

Семнадцатилетней Марии Александровне такая жизнь очень нравилась. И сама она всем нравилась, легко войдя в царское семейство и встретив доброжелательное отношение. Но видного места не заняла. Была она добра, сентиментальна и робка. Померанцевый цвет определил ее жизнь, внешне блестящую, но вскоре наполнившуюся глубокими сердечными огорчениями.

А Александр взрослел, и все новые обязанности возлагались на его плечи. В сентябре 1840 года он был произведен в генерал-лейтенанты, в апреле следующего года назначен шефом Александровского Брестского кадетского корпуса. Летом 1841 года он впервые на глазах отца командовал на учениях дивизией и корпусом. Действовал, как учили, но впервые ощутил охлаждение к военному делу. Но то было мимолетное настроение, о котором чужие не узнали. В 1844 году он был назначен командиром всей гвардейской пехоты.

Николай Павлович внимательно присматривался к наследнику. То самое, за что ругал его в детстве, вновь лезло наружу – леность, готовность отступать перед трудностями, слабость к удовольствиям всякого рода. Раз, заехав к нему на дачу под Петергофом и застав его среди дня играющим в карты с Адлербергом, он разбранил его и тотчас уехал. Отъехав несколько, велел кучеру повернуть назад. Легким шагом он взбежал по ступенькам дачи, опережая метнувшегося камердинера, свернул в гостиную – а там продолжалась игра. Надавав сыну пощечин, он уехал в бессильном гневе.

По Петербургу пошли слухи, что государь разочаровался в наследнике, его раздражает в нем лень и слезливость, и будто бы он даже подумывает об отстранении Александра от престола в пользу Константина. Подтверждением таких слухов стал случай, когда император на одном из парадов на Царицыном лугу при всех непристойно обругал наследника.

И все же он любил Сашку. Потому и ожидал от него слишком многого. А сын оказался обыкновенным, никак не Македонским.

После некоторых колебаний Николай Павлович решил оставить все как есть, но просил Алексея Орлова раз и навсегда объяснить мальчишке, что с престолом, тем более с Россией, шутить нельзя. Тот поговорил, и, судя по всему последовавшему, успешно.

Александр Николаевич отчасти из-за угроз батюшки, отчасти от того, что безделье наскучило, с головой погружался в дела государственные. Он даже на заседания Святейшего синода съездил, членом которого числился уже несколько лет. Стал посещать заседания Государственного Совета, Комитета министров, секретного комитета по устройству быта помещичьих крестьян. Со вниманием читал присылаемые по приказанию государя бумаги из министерств внутренних дел, иностранных дел, военного министерства.

– Вы совсем забыли меня! – упрекала его за вечерним чаем молодая жена.

– Такого никогда не случится, сердце мое! – нежно уверял ее Александр.

Глава 3. Надежды, сомнения и опасения

17 февраля 1837 года граф Павел Киселев обедал у государя с графом Головкиным и графом Бенкендорфом. После обеда Николай Павлович велел Киселеву остаться и, посадив его против своего стола, начал следующий разговор:

– Вот что, Киселев. Мне с тобою нужно объясниться по делу, которое тебе известно, ибо ты, кажется, в комитете с Васильчиковым. Дело об устройстве казенных крестьян…

Царь внимательно глянул на Киселева и продолжал:

– Я давно убедился в необходимости преобразования их положения. Но сам знаешь, министр финансов Канкрин от упрямства или неумения находит это невозможным. Я его знаю и, увидев, что с ним это дело не пойдет, решился приступить к нему сам и положить основание под личным своим руководством.

Николай Павлович встал из-за письменного стола, удержав Киселева на месте, и заходил по кабинету. Он сам был несколько взволнован, сознавая, что приступает к делу исторической важности.

– Я желаю прежде всего сделать испытание на Петербургской губернии. Как во всяком преобразовании, надо прежде всего иметь ясное понятие о том, что есть, то размежевание земель, которое Канкрин всегда представляет невозможным, должно быть первоначальным действием этого занятия… вот начало! Но тут много подробностей, которыми и некогда мне заниматься и которые, признаюсь, мне малознакомы. Посему мне нужен помощник, и как я твои мысли на этот предмет знаю, то хочу тебя просить принять все это дело под свое попечение и заняться со мной предварительным, примерным устройством этих крестьян. После мы перейдем в другие губернии, и мало-помалу круг нашего действия расширится… Поручить же преобразование петербургских крестьян Эссену, кроме вздора, ничего не будет. А потому не откажи мне и прими на себя труд этот в помощь мне. Согласен ли?

– Да, ваше величество! – с готовностью отвечал Киселев. – Я сердечно благодарен вам за доверие, которое постараюсь оправдать всеми силами своими, доколе их не утрачу…

«И доколе не утрачу вашего доверия», – мысленно закончил Киселев. Ему предстояло действовать, притом что генерал-губернатором Петербурга оставался граф Эссен, человек ловкий, но пустой. Судя по всему, и здесь государя дожал Алешка Орлов. Но Орлов видел в новом деле прежде всего непосредственное приближение к государю, а не те очевидные и неведомые трудности, которые предвидел Киселев.

– Еще раз прошу ваше величество принять мою глубокую благодарность.

– Да, ты, я знаю, хотел ехать в Карлсбад – на сколько тебе нужно?

– О здоровье уже думать не должно, государь, когда дело идет о службе столь важной.

– Нет, – мягко коснулся император плеча Киселева, – без здоровья ничего не делается. Три месяца нисколько не повредят нашему предприятию…

«Нашему!» – радостно поразился Киселев.

– …Я уверен, что оно пойдет хорошо, потому что мы друг друга понимаем. Ты будешь мой начальник штаба по крестьянской части! Еще раз спасибо. С Божией помощью дело наше устроится. Я уверен.

Павел Дмитриевич откланялся. Высокие, белые с золотой лепниной двери закрылись за ним, и он на мгновение остановился. Свершилось.

Здесь следует объясниться. Николай Павлович давно размышлял о крестьянском вопросе и как-то в семейном кругу сказал: «…Я не понимаю, каким образом человек сделался вещью и не могу объяснить себе этого шага иначе, как хитростью, обманом с одной стороны, и невежеством – с другой…»

Вскоре после суда над декабристами для рассмотрения свода их планов был учрежден первый секретный крестьянский комитет, в котором делопроизводителем был назначен Д.Н. Блудов, имевший репутацию либерала, во время оное был участником «Арзамаса» с Жуковским, Пушкиным и другими. Секретные комитеты, возникавшие по повелению Николая и его же волей распускавшиеся за предложения «завиральных нововведений» толкли воду в ступе. В существовавшей системе власти все зависело от воли правителя страны.

Момент чрезвычайно важный: вся придворная знать, вся высшая аристократия, сами братья его Константин и Михаил были решительными защитниками существовавшего порядка.

Но все же сознание того, что крепостное право есть «зло» и убеждение в том, что «нынешнее положение не может продержаться навсегда», побуждали царя раз за разом подступаться к разрешению главного вопроса России. Опасения же преждевременных надежд крестьян и призрак дворянской революции, покруче пугачевского бунта, заставляли его сразу отказаться от всякого участия общества.

Разработка мер по отмене крепостного права велась в глубокой тайне от обеих заинтересованных сторон. Мало кто в империи знал о деятельности секретных комитетов в 1826 и 1839–1842 годах. Показательно, что Николай Павлович предложил еще первому комитету некоторые ограничения в распоряжении помещиками в отношении своих крепостных, но комитет счел это «несвоевременным». Еще более показательно, что царь не настоял на своем предложении. Почему он выбрал Киселева? Совет Алексея Орлова сыграл свою роль, но не был решающим.

После русско-турецкой войны 1828–1829 годов генералу Киселеву было поручено управление Молдавией и Валахией. Он взялся за дело решительно, видя свою задачу не только в простом поддержании порядка, но и в переустройстве крестьянского края на новых началах. Полномочия его были велики.

Из записки Киселева о делах в княжествах министру иностранных дел России графу Нессельроде 8 марта 1832 года: «… господарское управление обветшало до того, что не могло обеспечивать спокойствия страны даже на один день; что масса жителей, угнетенная привилегированными классами и достигшая до последней степени бедности, начинает волноваться, повинуясь самосохранению; что необходимо предотвратить беспорядки, которые могут иметь опасное влияние на соседние страны и быть поводом к политическому столкновению… Определить точно права и обязанности всех классов жителей, отстранить злоупотребления, уважая приобретенные права, уничтожить барщину и натуральные повинности, упростить взимание податей, организовать судебную часть, отделив суд от администрации, учредить жандармерию для охраны внутреннего порядка, устранить карантины по Дунаю и дать свободу торговле – это значит перестроить сверху донизу здание, разрушавшееся от старых учреждений. Но только при этом условии можно было трудиться деятельно для благосостояния и внутреннего спокойствия страны».

Киселев знал, что карлик Нессельроде был не более как послушным исполнителем воли государя, которого боялся столько же, сколько свою жену. Он рассчитывал, что записка будет прочитана Николаем Павловичем и – главное – продумана им. Намечая программу преобразований в княжествах, Киселев думал о России. Николай все это прекрасно знал и понимал.

29 апреля 1837 года высочайшим указом было учреждено V Отделение его императорского величества канцелярии для управления делами казенных крестьян петербургской губернии.

Указ этот не прошел без внимания столичного общества. Тихий генерал Левенштерн писал о слухах того времени: «Внимание образованной публики начинает обращаться к реформам, проектированным генералом Киселевым. Передовые люди ожидают от них неизмеримого блага, обскуранты сомневаются, люди малодушные дрожат». Сам Левенштерн считал, что «Киселев очень хорошо понял, что всякая реформа должна исходить сверху, и к счастию, в нем явился человек, который нужен был Государю, чтобы заставить оценить действия верховной власти и сделать их благодеянием для всех… Итак, благо Государя, который умел избрать генерала Киселева; он русский прежде всего и страстно предан отечественной славе; но его патриотизм вовсе не слеп. Впрочем, Киселев должен быть, конечно, готов к тому, что толпа, которая превозносит его теперь до небес, станет точно так же единодушно обвинять его при первой неудаче. Такова судьба всех тех, которые держат в своих руках кормило великих дел».

Но поначалу оснований для пессимизма не было. При высочайшей поддержке дело шло быстро. Уже в 1837 году было учреждено министерство государственных имуществ для управления государственными крестьянами. По восьмой ревизии их насчитывалось около восьми миллионов душ, больше трети земледельческого населения.

Положение государственных крестьян было много выгоднее, чем помещичьих или удельных (дворцовых). Денежный оброк был меньше, им дозволялось вести торговлю, открывать фабрики и заводы, владеть ненаселенными землями. В то же время государственные земли служили для вознаграждения дворянству, и пожалования по различным случаям тысяч десятин и крестьянских душ происходили именно за счет государственных владений. Не раз возникали голоса, что лучше было бы все эти земли с их населением передать в честные дворянские руки.

Киселев прежде всего хотел предотвратить такой исход. Вторым делом своего «попечительского» министерства он видел создание условий для хозяйственного подъема государственной деревни. Малоземельные крестьяне наделялись землей, было облегчено взимание податей, учреждены «вспомогательные ссуды» для мелкого кредита крестьянам, расширена сеть запасных магазинов на случай неурожаев. В деревнях создавались медицинские и ветеринарные пункты.

Стоит ли говорить, что пунктов было мало, агрономические знания не доходили до основной массы населения, а и те, что доходили, не всегда воспринимались правильно. Так вспыхнули «картофельные бунты».

Благое дело – картофель, продукт питательный, культура неприхотливая и высокопродуктивная. В Россию он был завезен немцами в царствование Екатерины Великой и прекрасно рос под Петербургом. Когда же правительство попробовало предложить его тем, кому он был нужнее – крестьяне дружно возмутились.

Киселев сам выезжал в деревни и толковал с бунтовщиками.

– На что нам картошка эта, – слышал он, – еда немецкая русскому человеку не подходит. Опять же, лучшие земли заняли под кархохель ваш. Солдат нагнали и посеяли. А мы несогласные! Вот режь ты меня, барин, а я его есть не буду!

Бунты вспыхивали на Севере, в Приуралье, на Нижнем и Среднем Поволжье. Посевы картофеля уничтожались, чиновников избивали. Когда пошли донесения о тысячах восставших, пришлось посылать войска. Тут мужики поутихли. Картофель не трогали, по осени плевались и ели. Потом плеваться перестали и по достоинству оценили «второй хлеб» крестьянский.

Что же до реформы, то при немалых выгодах ее тяжело обходилась она крестьянству. Для проведения реформы нужны были исполнители. И вот в губерниях создавались палаты государственных имуществ, губернии делились на округа с окружными начальниками и соответствующим штатом чиновников, в волостях дела вершили волостные правления, в сельских обществах избирались старшины, сотские, десятские – и за всеми внимательно наблюдало око «казенного» чиновника.

Начальник III Отделения С.Е.И.В. канцелярии граф Бенкендорф не без злорадства отмечал во всеподданнейшем докладе за 1842 год такие прискорбные акты, прискорбные, разумеется, для внезапно взлетевшего Киселева.

– …Таким образом, ваше величество, положение государственных крестьян на деле ухудшилось. Прежде целый уезд жертвовал для одного исправника и двух-трех заседателей, а ныне на счет крестьян живут десятки чиновников…

Призвав на другой день своего «начальника штаба», царь гневно вопрошал:

– …Сознаешь ли ты это? И чем далее от столицы, тем более беспорядка и неустройства. В Закавказье я более всего дивился одному: как чувство народной преданности к лицу монарха не сгладилось от того скверного управления, какое, сознаюсь, к моему стыду, так долго тяготеет над этим краем!.. Выходит, и в центральных губерниях не лучше!

Киселев нисколько не отрицал примеров из доклада III Отделения.

– Могу вам, ваше величество, привести много больше такого рода фактов. А вызвано сие частностью проведенных перемен. Если мы обратимся к примеру Австрии, то увидим, что там власти в прошлом веке еще, невзирая на недовольство духовенства и дворян, обратили внимание на устройство сельского населения. Власть даровала оному законную и сообразную с выгодами государства самостоятельность. Тем самым она утвердила преданность народа к престолу и отвратила у себя все плачевные события, постигшие соседние государства в ту смутную эпоху.

Присутствовавший при докладе наследник крепко запомнил эти слова.

– Опыт предшествующих времен и народов, – продолжал Киселев, – должен быть подножием для будущего. По совести говоря, ваше величество, я убежден, что предупредительные меры, от правительства зависящие и уровню понимания населения соответствующие, необходимы. Нам, государь, предназначено свыше довершить дело, августейшими предками вашими начатое!

Заметив загоревшиеся глаза наследника, Николай Павлович остановил Киселева.

– Верно говорят, будто приходские училища, создаваемые по деревням, зовутся «Киселевскими школами»?

– Я тоже так слышал, ваше величество.

– Это хорошо. Народ должен знать своих героев. Я со своей стороны также отмечу тебя.

Вернувшись домой, недоумевающий министр нашел в гостиной только что привезенные адъютантом государя знаки ордена Св. Андрея Первозванного. Можно было бы радоваться этому, ведь только недавно он был пожалован титулом графа, наслаждаться смущением недругов в Государственном Совете, если бы не молчание царя на прямые предложения по крестьянскому делу. Царь к нему решительно охладел.

На заседании Государственного Совета в марте 1842 года он сказал: «Нет сомнения, что крепостное право в нынешнем его у нас положении есть зло, для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к оному теперь было бы злом, конечно же, еще более гибельным».

Николай отступил. Партия крепостников взяла верх.

По странному совпадению на осень того же года приходится начало страстного увлечения наследника охотой. Родители были поначалу против. Александра Федоровна по женской и материнской тревоге боялась, а Николай Павлович просто не знал этой царской потехи, а признаваться в том не хотел.

Раньше император никогда не охотился, но уступать сыну не мог. Решил хотя бы пострелять в Гатчинском парке оленей. Охотничье дело между тем в дворцовом ведомстве велось правильно и обдуманно командой из десятка придворных егерей во главе с Иваном Васильевичем Ивановым.

Этот самый Иванов и встал в Гатчинском парке в день охоты за правым плечом царя. Олень выбежал из кустов на поляну. Иванов тут же увидел, что государь целит неверно. Старый охотник не выдержал:

– Ниже держите!

– Молчать! – рявкнул Николай, не оборачиваясь.

Выстрел – и олень исчезает в орешнике. Тут показался другой олень, и близко, шагах в тридцати. Выстрел – мимо. Вспугнутый егерями, на поляну выбежал третий, и Иванов не сдержался:

– Вы, ваше величество, держите ниже и правей!

– Молчать! – с сердцем повторил государь. – Ты кто такой?!

Стоит ли говорить, что и третий олень благополучно пережил царскую охоту? Раздосадованный Николай Павлович бросил карабин ординарцу и отвернулся от Иванова, но вдруг позвал его:

– Скажи, а наследник подстрелил бы оленя?

– Да, ваше величество, – помявшись, ответил охотник. – Уж одного бы точно. А то и всех. Глаз у Александра Николаевича зоркий, рука твердая.

Фыркнул царь и отвернулся, пробормотав:

– Так и оставим ему это дело.

По прошествии нескольких лет Киселев смог убедить царя вновь вернуться к крестьянскому вопросу. Состояние умов в обществе переменилось, обнаружились реформаторские веяния, толки об эмансипации распространились широко, хотя преобладали иные взгляды.

А.И. Кошелев, будучи в середине 1840-х годов уездным предводителем дворянства, счел своим долгом внушить соседу, помещику г-ну Ч., о необходимости изменить его обращение с крестьянами и дворовыми людьми, брань и сечение которых случались каждодневно. Сосед крайне этому изумился, обиделся «вмешательством в домашние дела» и поспешил донести начальству о действиях Кошелева, «клонящихся к возмущению крепостных людей» и не согласных с «настоящими дворянскими чувствами и понятиями». То было летом, а зимой кучер г-на Ч., проезжавши раз со своим барином по лесу в санях, слез с облучка и сказал: «Нет, ваше высокоблагородие, жить у вас больше мне невмоготу». Снял вожжи, сделал петлю и, перекинувши на толстый сук дерева, покончил свою жизнь. Г-н Ч. едва не замерз в лесу, спасибо, лошадь сама довезла до дома. После, рассказывая сие происшествие, он всякий раз прибавлял: «Вот какова глупость и грубость простого народа!»

В 1844, 1846 и 1848 годах вновь создавались секретные комитеты по крестьянскому делу, в последнем председательствовал наследник. Члены комитетов собирались, обсуждали, подписывали журнал с мнениями и представляли его государю. Все ждали его слова…

Но в 1848 году в Европе грянули революции.

14 марта 1848 года в Санкт-Петербурге был издан царский манифест. «После благословения долголетнего мира Запад Европы внезапно взволнован новыми смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства. Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии, и, разливаясь повсеместно с наглостью, возраставшею по мере уступчивости правительств, разрушительный поток сей прикоснулся наконец и союзных нам империи Австрийской и королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей, Богом нам вверенной России. Но да не будет так. По заветному примеру православных наших предков, призвав на помощь Бога всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашею Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших… С нами Бог, разумейте, языци, и покоряйтеся, яко с нами Бог».

Глава 4. Дела семейные и государственные

У наследника рождались дети. В августе 1842 года появилась на свет дочка, названная Александрой, хотя многие отговаривали от такого имени, дескать, не живут девочки с таким именем. И точно, спустя два года умирает сестра наследника великая княжна Александра Николаевна, а через пять лет и его первенец. Александр Николаевич тяжело переживал смерть семилетней дочки, которую страстно любил, был ее товарищем и постоянно носил на руках, так любил, как после уже не мог любить других своих детей.

В 1843 году родился сын, названный в честь деда Николаем. Затем еще не раз пушечные выстрелы будили жителей Петербурга. Бог даровал наследнику еще пятерых сыновей и дочь: Александра, Владимира, Алексея, Сергея, Павла и Марию. В день крестин устраивался торжественный обед для особ первых трех классов, на котором в любое время года подавали малину, землянику и вишни.

Великокняжеская семья жила дружно. Александр старался даже в мелочах доставлять радость жене. На ее родине при великогерцогском дворе два раза в неделю бывал «парадный стол», за которым непременным блюдом была разваренная треска с картофелем, рубленными яйцами и топленым маслом. Узнав о том, он приказал готовить треску и сам ел, хотя, правду говоря, предпочитал мясо.

Его забавляли детские привычки жены. В жару она любила пить сельтерскую воду. Камер-юнгфера цесаревны Анна Яковлева наливала из кувшина ледяную воду в стакан, выжимала туда пол-лимона и насыпала на треть стакана мелкого сахару и быстро мешала ложечкой. Вода бурно пенилась, что особенно нравилось цесаревне, залпом выпивавшей стакан.

– Мой друг, а не поехать ли нам в Павловск слушать музыку?

И ехали в Павловск.

Наследника пока не видно в государственных делах. Он, правду говоря, и не особенно тянулся к ним, жизнь и так была полна заботами и развлечениями, дни пролетали на удивление скоро.

Только сошел лед с Невы, зазеленели деревья в Летнем саду, проведен смотр гвардии на Царицыном лугу и полки перебрались в летние лагеря, как уж лето пришло. В городе жарко, душно, пыльно, в Царском и Павловске – благодать. Жена веселится, детки кушают малину со сливками, хорошо… да скучно.

Александр влюбился. Ольга Калиновская была не первым его увлечением, ибо он рано почувствовал в себе романовскую любвеобильность и жадную неутомимость. Калиновская была полька недальнего ума, но веселая, задорная, вызывающе красивая. После второй их встречи наследник был у ее ног. Ольга возмечтала…

Все это было известно в дворцовом кругу. Царская семья – вечные лицедеи, постоянно на подмостках под жадными взорами. Увлечение Александра Николаевича сочли неудачным: Калиновская была сродни всем польским фамилиям, враждебным России, мать ее была из рода Потоцких.

Как ни таили, дошло до государя. Что им было сказано цесаревичу, не узнал никто, только Калиновскую быстро и без торжественности выдали замуж за графа Иренея Потоцкого, знатного и богатого, немолодого и некрасивого. Почти безвыездно она поселилась в имении мужа Ретово. Забегая вперед, скажем, что Александр не забыл прекрасную польку; позднее она имела большое влияние при дворе и даже принимала императора Александра Николаевича в Ретово.

Жены узнают такие новости последними. Бедная Мария долго плакала, не зная, верить ли слуху, ибо быстро поняла, сколь немногие во дворце заслуживают доверия. Муж был как обычно весел, доволен, любезен. Тестю она верила. Он же стал вдруг особенно к ней внимателен и предупредителен, и она поняла – правда, и может быть, даже малая лишь часть правды о ее Александре.

Второй раз польки приносили ей несчастье. Первой была ее фрейлина Юлия Гауке, девица не первой молодости, но изящная и пикантная. Брат цесаревны, принц Александр Гессенский, верный друг ее детства, обладавший привлекательной наружностью, остроумием и умением носить мундир, полюбившийся и царю, и наследнику, пребывал в печали после неудачного романа с очень красивой Софьей Шуваловой, дочерью гофмейстера императорского двора. Юлия Гауке решила его утешить, и делала это столь усердно, что вскоре ей пришлось броситься в ноги цесаревне и просить позволения покинуть место. Принц Александр объявил, что, как человек чести, обязан жениться. Николай Павлович не допускал шуток, когда дело шло о добром имени семьи. В гневе он распорядился выслать из России любовников, откровенно говоря, равнодушных друг к другу, и лишить его – жалованья, ее – пенсии.

Что могла она сделать? Единственное – удалила от себя всех молодых и смазливых фрейлин, дававших поводы для скандальных сплетен вроде любовных интриг с итальянским тенором Марио. Анна Тютчева вспоминала позднее, что, когда решался вопрос, кого брать к цесаревне, ее или сестер Дарью и Катю, выбрали ее – за некрасивость.

Александра Федоровна сочувствовала невестке и, как могла, давала понять, что все эти увлечения мимолетны, преходящи, а главное – она навсегда жена. Надо было терпеть. И на больших царских выходах Мария Александровна с гордо поднятой головой выступала об руку с наследником вслед за императорской парой.

В Зимнем их квартира выходила окнами частью на Адмиралтейство, частью на Дворцовую площадь. Там были большая и малая гостиные, кабинет, спальня, детские комнаты, комната для приема ординарцев, библиотека, служившая вторым кабинетом и облюбованная собаками великого князя, здоровенным белорыжим сенбернаром и черным ньюфаунлендом.

Порядок жизни во дворце не менялся. Все так же по утрам тянулись дети и внуки к Александре Федоровне, в ее уютную столовую, с волнением ожидая мощных шагов императора и его пронизывающего с порога взгляда.

Александра с недавних пор стали тяготить привычные домашние церемонии, раздражал утренний обряд общего завтрака, а главное, в нем копился протест против послушного подчинения отцу.

В 1843 году ему исполнилось двадцать пять лет. Он уже принимал участие в делах управления: присутствовал при дозволении отца на докладах министров, в качестве полноправного члена посещал заседания Государственного Совета, Комитета министров, финансового и Кавказского комитетов, председательствовал в комитете Петербургско-Московской железной дороги. Конечно, он не всегда знал детали, не мог подчас осознать двойной смысл тех или иных пикировок на заседаниях, но он был наследник.

Однако в сентябре месяце, по возвращении из-за границы государя, на которого в Германии была попытка покушения, батюшка собрал как-то братьев Константина, Николая и Михаила и в его присутствии заставил их присягнуть новорожденному своему внуку Николаю Александровичу, как «своему будущему государю». Внешне это выглядело как беспокойство за его собственные интересы, но по самой сути видно было пренебрежение им. Обидное пренебрежение. Обидное вдвойне, ибо было замечено многими во дворце, у которого были стеклянные стены.

Особенно раздражал Клейнмихель. Наследник знал о жестокости и лживости этого царедворца и никак не мог понять, чем он мог прельстить батюшку. Уж сколько прошло лет после пожара, а Клейнмихель то и дело вежливо интересовался, не беспокоят ли семью цесаревича блохи, во множестве занесенные рабочими во время ремонта. Александр в этом видел не глупость, а насмешку.

Клейнмихель был известен всему свету невежеством, жестокостью и воровством. Был он ровесником императора и пользовался его полным доверием. Сложилось так не вдруг. Николай знал Клейнмихеля еще по поездке в армию в 1813 году и поначалу терпеть не мог этого внука финского скорохода, сделавшего блестящую карьеру благодаря раболепной верности Аракчееву. Но встретилась раз ему в коридоре Смольного института Варенька Нелидова… Поясним, что Клейнмихель после развода с первой женой, вопреки запрету Синода, женился во второй раз на молодой и богатой, бездетной вдове Хорват, урожденной Ильинской, сестра которой была замужем за Аркадием Аркадьевичем Нелидовым. Юная сестра шурина поселилась в квартире Клейнмихеля в здании Главного штаба, и узнав это, туда зачастил Николай Павлович. Сначала Клейнмихель препятствовал их сближению, опасаясь последствий, но, заметив силу привязанности государя, изменил отношение.

Он в полной мере использовал благоприятнейшее обстоятельство, приводящее едва ли не каждодневно в его дом императора. Он выказывал полную свою преданность и беспрекословное усердие. Николай оценил его, увидев идеал для слуг государевых. Клейнмихель стал генерал-лейтенантом, имел Анненскую и Владимирскую звезды и ожидал Андреевскую. Саму Нелидову он презирал, громко называл «стервой», и слухи об этом ходили по городу. Позднее Варвара Аркадьевна Нелидова была назначена фрейлиной к императрице и переехала из дома Главного штаба, но государь не изменил отношения к Клейнмихелю. Он, казалось, один не видел низости этого человека, о которой громко говорили везде. В обществе передавали фразу генерал-лейтенанта инженерного корпуса Алексея Ивановича Рокасовского, назначенного товарищем (заместителем) к фавориту: «Правда, что я товарищ Клейнмихеля, но он-то мне не товарищ».

В 1842 году за обедом в Царском Селе Николай Павлович назначил его главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями. Клейнмихель не удивился, хотя до того ни разу в жизни не ездил по железной дороге. Немедленно после обеда он отправился на станцию Царскосельской дороги, где и увидал впервые в жизни паровоз, вагоны, рельсы. Даровав ему графское достоинство за постройку Зимнего, Николай Павлович не ошибся, определив девиз: «Усердие все превозмогает», хотя на что направлено усердие нового графа, императору пришлось узнать слишком поздно.

С самого образования комитета по устройству железных дорог, председателем коего был назначен наследник, между Александром и Клейнмихелем начали происходить всевозможные столкновения. Общественное мнение обвиняло в них графа, но государь думал иначе и по-прежнему оставался к нему милостив. Почти все министры имели еженедельно личный доклад у государя, иные присылали их в письменной форме. Клейнмихелю было даровано право личного доклада, хотя он заведовал лишь частью инженерных дел.

В августе 1841 года в еще новеньком дворце внезапно обрушилась вся крыша и потолок над огромным Георгиевским залом. Усердный слуга с негодованием отверг, как наветы врагов, мнение, что крыша упала из-за того, что средства, выделенные на ее ремонт, уплыли по другому адресу. Доказать иное было трудно, но невозможно было отрицать пропажу сумм, ассигнованных на мебель. Много лет поставщики не могли добиться выплаты следуемых им денег, и дело дошло до царя.

Николай Павлович знал грехи своих слуг, но такое наглое воровство его потрясло. Призвав к себе в кабинет несколько взволновавшегося графа, император, багровея, кричал:

– …Да я теперь уже не знаю, принадлежит ли мне тот стул, на котором сижу! Уходи!

И несколько недель Клейнмихель не появлялся перед царскими очами. А потом появился и благополучно исправлял ту же должность еще три года. Почему его простил Николай? Он должен был простить.

Из книги маркиза де Кюстина, обласканного в столице и провинции, как верный друг, но оказавшегося подлой змеей, вся Европа узнала среди прочего и о графе Клейнмихеле, с необычайной жестокостью выполнявшем приказ своего повелителя при восстановлении Зимнего дворца. Николаю Павловичу понравились слова Леонтия Дубельта, начальника штаба жандармского корпуса: «Иностранцы – это гады, которых Россия отогревает своим солнышком, и как отогреет, то они выползут и ее же кусают». Очень верные слова. Не хватало еще, чтобы к славе графского жестокосердия прибавилось постыдное клеймо вора. Огласка была вредна уже потому, что бросала тень на самого императора, имевшего таких слуг… Посему дело было оставлено без последствий. Николай сделал вид, что поверил в излишнюю доверчивость графа Петра Андреевича.

В конце 1845 года над Зимним дворцом взвился императорский штандарт – знак того, что государь в столице. По возвращении из-за границы Николай Павлович ознакомился с состоянием дел, проверил решения, принятые сыном, и остался много доволен.

– Молодец! – сказал он Сашке. – И впредь всех выслушивай, и неприятное можно, да только осторожно. Я, знаешь ли, терпелив в разговоре наедине и выслушиваю всякий спор, принимаю всякое возражение. Тут я, пожалуй, позволю себе сказать и дурака – хотя могу этому не поверить. Но чтобы назвали меня дураком публично, перед Советом или Комитетом министров, – этого, конечно, никогда не допущу. И ты пекись об уважении звания государя.

Наследник был удостоен ордена Святого Владимира 1-й степени, первой выслуженной им награды. 31 декабря 1845 года Николай карандашом написал рескрипт, велел переписать и послать сыну с карандашным оригиналом: «Любезнейшему сыну моему, государю наследнику-цесаревичу! Отъезжая за границу для сопутствия государыни императрицы, родительницы вашей, поручил я вам управление большаго числа дел государственных, в том полном убеждении, что вы, постигая мою цель, мое к вам доверие, покажите России, что вы достойны вашего высокого звания.

Возвратясь ныне по благословению Божию, удостоверился я, что надежды мои увенчались к утешению родительскаго моего, нежно вас любящего сердца.

В вящее доказательство моего удовлетворения жалуем вас кавалером ордена святого Равноапостольного Великого Князя Владимира первой степени, коего надпись: „польза, честь и слава“ укажет и впредь вам, на что промысел Всевышняго вас призывает для России».

Сам император работал по восемнадцать часов в сутки и был убежден, что работает на благо России. Первейшую свою задачу он видел после 1848 года в убережении страны от всякой западной заразы. В том ему никто не перечил, разве что Орлов позволял себе насмешничать да Киселев доходил подчас наедине до резкостей, но им он позволял. Хотелось, однако, и полного понимания и сочувствия его главным мыслям об особом пути России, о сохранении ее на этом пути, причем не дешевого газетного отклика сервильных изданий. Вполне его понимал, как оказалось, Леонтий Васильевич Дубельт. Бравый генерал, с обликом грубого хищника, оказался далеко не глуп:

«Не впускать бы в Россию ни одного иностранца – вот и все тут: да та беда, что этого сделать невозможно. Пока у русского мужика есть изба и своя полоса в поле; пока у него есть образ на стене и он умеет творить крестное знамение; пока он называется крестьянином, что значит не что иное, как христианин, за Россию опасаться нечего. Пускай себе пишут в иностранных газетах, что Россия скоро распадется, что в России нет народности, что она страдает под железным игом и тому подобные бредни – все эти нелепости только смешны, когда посмотришь, что делается у них, и как спокойно у нас. Мы живем и судим просто, оттого и хорошо; не мудрим, а всякий старается, по крайнему своему разумению, исполнить свои обязанности, от того и идет все своим порядком. Порядок в мыслях, порядок в поступках. Мы знаем, что нет власти, иже не от Бога; знаем, что лучше иметь одного владыку, чем иметь их двести тысяч; что лучше покоряться законному, могучему властителю, который силен и защитит нас, чем повиноваться буйной, необразованной черни, которая умеет только жечь да грабить. Знаем, что совершенства нет на земле. Какая же нам надобность прививать к себе образ мыслей чужих земель и действовать, как они действуют. Пусть они себе хоть сквозь землю провалятся – оно было бы даже лучше – лишь бы Россия была цела… Наши умники не знают русского народа… Не троньте этот народ, оставьте его в патриархальной простоте и во всем природном его величии; а ежели вздумаете прививать к нему западные идеи, да начнете мудрить – худо будет.

Мужик наш не теряет золотого времени, не ходит по улицам с барабанным боем и распущенными знаменами, не пересаживает деревья с места на место, называя их „деревами Свободы“, не проводит жизни в пустых прениях в клубах, вредном чтении дурацких афиш, а мирно обрабатывает свое поле и благодарит Бога за кусок хлеба…»

Это верное направление мыслей Николай одобрял и сам ему следовал. В 1849 году он одобрил предложение московского генерал-губернатора А.А. Закревского о запрете на открытие в Москве новых фабрик и заводов и был по-своему прав. Закревский тоже понимал его направление:

«Имея в виду неусыпно всеми мерами охранять тишину и благоденствие, коими в наше время под державою Вашего Величества наслаждается одна Россия, в пример другим державам, я счел необходимым отстранить всякое скопление в столице бездомных и большей частью безнравственных людей, которые легко пристают к каждому движению, нарушающему общественное и частное спокойствие. Руководствуясь этой мыслью, сообразной с настоящим временем, я осмелился повергнуть на высочайшее воззрение Вашего Величества, всеподданнейшее мое ходатайство о недозволении открывать в Москве новые заводы и фабрики, число коих в последнее время значительно усилилось, занимая более 36 000 фабричных, которые состоят в знакомстве, приязни и даже часто в родстве с 37 000 временно-цеховых, вольноотпущенников и дворовых людей, не отличающихся особенно своею нравственностью».

Положив в основу благодетельного процветания России наблюдение за нравственностью, граф Арсений Андреевич все-таки признавал и фабрики: «Чтобы этим воспрещением не остановить развития русской нашей индустрии, я предположил дозволить открытие фабрик и заводов в 40 или 60 верстах от столицы, но не ближе».

Фигура Закревского типична для николаевского царствования: сын бедного дворянина (Николай после 14 декабря избегал приближать старую аристократию), он учился на «медные деньги» и остался безграмотным; волею случая оказался приближенным к генералам Каменскому и Барклай-де-Толли; боевой генерал, участник Отечественной войны, он и спустя четверть века после нее жил представлениями того, давно ушедшего, времени, был уверен в превосходстве России над всеми державами, в бесспорной благодетельности нынешнего ее развития. Николай к нему благоволил, и сам женил на богатейшей графине Аграфене Федоровне Толстой.

Закревский был жесток. Примером может служить его вопрос Михаилу Лунину, первоначально заключенному в Финляндии в крепости, бывшей в таком худом состоянии, что дождь протекал сквозь потолок. Генерал-ревизор спросил заключенного: «Есть ли у вас все необходимое?» Лунин с усмешкой ответил: «Я вполне доволен всем, мне недостает только зонтика».

На московское губернаторство Закревский сел в 1848 году и прилагал все силы для борьбы с малейшими вольностями, действуя как помещик в своем имении. «Вольностями» он считал все, что выходило за рамки его понимания. Например, московский кружок славянофилов по его приказу был поставлен с 1848 года под особое наблюдение. Каждодневно Закревскому подавалась записка, которую граф Арсений Андреевич не ленился читать, мысля в том истинное исполнение царской службы. В записке сообщалось, как правило, что посетили «красного» Кошелева такие «коммунисты», как братья Киреевские Иван и Петр, Аксаков Константин, Хомяков Алексей, Самарин Юрий… Генерал-губернатор принял бы и более решительные меры, но смущало, что того же Кошелева частенько навещал старик князь Сергей Иванович Гагарин, член Государственного Совета. Его к «коммунистам» или «красным» причислить было трудно…

Вот Закревского Александр Николаевич убрал бы вслед за Клейнмихелем. Батюшка дошел же до того, что главным правилом при подборе слуг своих избрал верность. «Мне не нужно умных, а нужно послушных!» – частенько говаривал он при посещении столичных гимназий и своего Николаевского военного училища. «Да ведь ум не пробуждается по царскому приказу! – мысленно спорил наследник. – Самому все знать невозможно. Да и послушание ли самое главное…»

Весной 1847 года император показал Александру посмертное письмо генерал-губернатора харьковского, полтавского и черниговского князя Николая Андреевича Долгорукого. Только-только был подписан указ о предоставлении вдове князя пенсии в 4 тысячи рублей. В письме же содержалось признание в крупной растрате казенных сумм, объясняемой «стесненными обстоятельствами», вынудившими употребить на личные нужды без малого 43 тысячи рублей.

До Александра доходили неясные слухи, но он им не верил. Сейчас сказать ему было нечего, да отец и не ждал его слов.

– …Если так поступает мой наместник, генерал-адъютант, член по роду и положению высшей нашей аристократии, то чего же ожидать от людей обыкновенных, и какое остается мне иметь доверие к людям, равным ему, к его товарищам? Гадко, мерзко, отвратительно!..

На все оставшиеся после Долгорукого имения решением Сената был наложен арест, в Харьков послана ревизия. Но так было почти везде. Идеальные губернаторы оставались в мечтах Гоголя.

Вступая в командование сначала дивизий, потом гвардейской пехотой, гвардейским и гренадерским корпусами, Александр везде встречал укоренившиеся традиции своего предшественника, дядюшки Михаила Павловича: парадомания и фрунтомания определяли смысл существования войск. Кормили солдат плохо, лечили того хуже. «Но если проводить перемены – то как?» – задавался он вопросом.

В письме 19 октября 1849 года своему бывшему адъютанту, а ныне генералу Назимову наследник, поздравляя его с назначением на должность попечителя Московского учебного округа, писал: «Место, которое вы будете занимать, весьма важное, в особенности в наше время, где молодежь воображает, что она умнее всех и что все должно двигаться, как ей хочется, чему к несчастью, мы видим столько примеров за границею; к этому и гг. профессора команда неплохая. Надзор за ними, и самый бдительный, необходим. Да внушит Сам Господь Бог силу и уменье исполнить новые обязанности, на вас возложенные, с успехом, то есть к полному удовольствию государя. Перекрестясь, принимайтесь смело за дело».

Итак, надзор, да еще бдительный, – вот совет цесаревича попечителю Московского университета, гимназий и пансионов. Совет вполне в духе батюшки, согласный с его направлением. Однако, считая верными мысли отца и о необходимости сильного государства и о решающей роли в делах высших лиц, Александр Николаевич вкладывал в них иное содержание. Сильное государство не обязательно должно быть полицейским государством, высшие администраторы определяют выполнение царской воли, так надобно поставить новых лиц. Когда он станет царем, он поведет дело иначе. Первое – призвать не просто верных, но – знающих… Однако до этого было еще далеко.

Николай Павлович не раз одергивал сына. В 1849 году на заседании Государственного Совета рассматривался вопрос об испрошении графом Клейнмихелем высочайшего повеления, существенно ограничивающего на некоторое время сферу деятельности министра внутренних дел графа Перовского. Члены Государственного Совета оттягивали принятие решения по столь щекотливому вопросу. Надо бы поддержать министра против нелюбимого всеми Клейнмихеля, да последний был в большой милости и близок к государю. Тогда цесаревич предложил просить императора о подтверждении министрам и главноуправляющим, чтобы по делам, касающимся нескольких ведомств, высочайшее повеление испрашивалось не иначе как по надлежащему между ними соглашению. Тем самым, сообразили члены Государственного Совета, уменьшалась возможность односторонних личных докладов любимцев, прежде всего графа Петра Андреевича.

Николай Павлович согласился с мнением наследника, но приказал не записывать его в журнал Государственного Совета, а оформить как повеление, непосредственно данное государем. Казалось бы, такая малость – что прибавит это повеление к тысячам данных им ранее? Но император вдруг безрассудно обиделся на прыткого сынка. Он ревниво охранял не только свою власть, но и личный престиж свой.

Александр давно понял, что его самостоятельность в государственных делах мнимая и жестко ограниченная той же самодержавной волей, что и у министров, генералов, дворян, мешан и крестьян империи. Иначе и быть не могло.

Первым серьезным дипломатическим поручением Александру Николаевичу стала поездка в Вену в 1849 году. Официально Николай Павлович послал сына с поздравлением к императору Францу Иосифу по случаю победы над мятежниками. Другим поводом была просьба о помиловании венгерским генералам, сдавшимся русским войскам, участвовавшим в подавлении восстания венгров. По воспоминаниям современников, война, предпринятая императором для помощи австрийскому союзнику, была непопулярна в России. Офицеры и солдаты оказывали внимание пленным и раненым венграм и были холодны с австрийцами.

Привычно нося военный мундир, Александр, однако, ни разу не был в бою. Впервые такая возможность представилась ему в октябре 1850 года на Кавказе. Осматривая как-то в качестве командующего гвардейским и гренадерским корпусами передовые позиции войск, он увидел группу чеченцев и, не раздумывая, поскакал на них. Раздалось два-три выстрела, чеченцы быстро скрылись, но эта стычка дала возможность представить великого князя к боевому ордену – Св. Георгию 4-й степени, который вручается не по должности или званию, а только за личную храбрость. Александру это было особенно приятно, потому что младший Костя получил Георгиевский крест год назад из рук Паскевича за боевые отличия в Венгерской кампании.

Император послал навстречу сыну Сашу Паткуля, ставшего его адъютантом. Друг детства должен был передать награду. Николай Павлович предупредил Паткуля: «Прежде чем вручишь крест, скажи, что я очень недоволен им: наследник русского престола не имеет права рисковать, как он изволил это сделать: чуть не попал к горцам в плен».

Позднее из многих своих орденов наиболее часто Александр Николаевич надевал именно этот скромный крестик на оранжево-черной ленте.

Он по-прежнему любил отца. Когда тот в мае 1847 года, накануне годичного парада всех гвардейских войск на Царицыном лугу, показал сыну безымянное письмо с предуведомлением, что есть злой умысел в сей день посягнуть на его жизнь, Александр похолодел.

– Не бойся, – особенно бодро утешил его Николай Павлович. – Для меня это не новое. Я уже не впервые получаю подобные записочки. Таково уж дело царское. Солдат рискует на войне, купец – в дороге, а мы – всегда.

Парад длился пять часов. Александра точно лихорадка трясла, и чувствуя нервозность всадника, беспокоился конь под ним. Объезд полков, их перестройка, торжественный марш, казалось, нарочно затягивались государем, который был спокоен как всегда. Ничего не случилось, но Александр в тот день уверился, как все-таки дорог ему отец.

Тем не менее в последние годы отцовского царствования у Александра наступает если не прозрение, то определенный поворот в сознании. Ранее он полностью покорялся воле отца, следовал его образу мыслей, а если не соглашался, то это было не более как школьничество. Ныне показательный пример западноевропейских стран, путем кровавых и бескровных революций совершивших рывок в своем развитии и обогнавших Россию во многих отношениях, наводил на размышления. Впечатления от поездок по стране, от обсуждений в комитетах, разговоры в петербургских кружках, откровенные споры с братом Костей – все подводило к мысли о безотлагательности радикального поворота. Но как сказать об этом отцу, который одним взглядом, голосом не то чтобы убеждал в своей правоте, а замораживал твое мнение, подавлял его силой своего авторитета… С Костей – другое дело.

Младший брат от рождения предназначен был во флот, в начале 1850-х годов был произведен в полные адмиралы и стал председателем Комитета по пересмотру морских уставов. Казалось бы, сухая и скучная вещь – уставы, но работа над ними превратила великого князя Константина Николаевича в подлинного реформатора, самого ярого и неукротимого в царской семье. Составленные вместе с А.В. Головниным проекты уставов широко обсуждались внутри всего морского сословия. Великий князь получил многие тысячи замечаний и постарался самые дельные учесть. Задачей своей он поставил соединение лучших традиций русского флота с полезным опытом британского и французского флотов.

Вмешивался он в дела и далекие от флота. Например, добился снятия «дикой опалы» с сочинений Гоголя и богословских сочинений Хомякова, правда, не всех, немалую часть великая княгиня Елена Павловна издала в Берлине. Когда второй том гоголевской поэмы издали в покареженном цензурой виде, Константин горячо хлопотал, писал графу Орлову, Дубельту и – наконец выпустили без искажений последнее сочинение великого писателя.

Так назревали перемены. Так вырастали деятели, готовые их проводить. Пока же русское общество покорно стояло во фрунт перед императором… но были и ослушники.

Глава 5. Белое и голубое

Тихо было в России, но это была не мертвенная тишина кладбища. Нет, под внешним покровом покорности созревали новые всходы. Поскольку всходы вызревали не те, что желала власть, и в неположенном месте, власть их вырывала и вытаптывала. Главным оружием политического сыска было достославное III Отделение. Главой его после графа Бенкендорфа был назначен граф Алексей Федорович Орлов.

Орлов был слишком близок к государю, чтобы обрадоваться такой должности, но и чтобы осмелиться отказаться. Он согласился. Проявить свою энергию и честность, ловкость и тонкость ума здесь не представлялось возможным. Присущий ему недостаток терпения и кротости, напротив, побуждал, подчас, к мерам излишне крутым, что, впрочем, не считалось ошибкой.

Всему свету было известно, что император называет Орлова своим другом – большего служебного отличия и представить было невозможно. И потому, воцарившись в здании у Цепного моста на Фонтанке, Орлов с привычной ленью не искал важных поручений, даже избегал их, и отмахивался от нередко смехотворных дел, подсовываемых ему подчиненными. Точно так же он не спешил пользоваться своим влиянием, привилегией в любое время иметь доступ к императору. В общем, он «отправлял должность», а всеми делами правил известный нам Леонтий Васильевич Дубельт, который не был близок к императору, которого не любили в обществе за хитрость и пронырливость, но которого опасались.

Отечественные историки яро обличают Дубельта в стяжательстве и лицемерии. Что до первого, то возражать тут трудно: не опускаясь до взяток, Леонтий Васильевич был крупным пайщиком в игорном деле известного афериста и казнокрада Политковского, ловко покупал имения и леса на имя жены. В какой мере он был лицемером – вопрос.

Герцен вспоминал о нем: «Дубельт – лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего Третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».

Что же было? Думается, сочетание чиновничьей исполнительности с умением ловко обделывать свои дела, а еще – искреннее служение на благо отечества так, как он это понимал. В посмертно опубликованных «Мыслях» Дубельта немало пассажей, с очевидностью рассчитанных на прочтение посторонними: «Обязанности полиции состоят: в защите лиц и собственности; в наблюдении за спокойствием и безопасностью всех и каждого; в предупреждении всяких вредных поступков и в наблюдении за строгим исполнением законов; в принятии всех возможных мер для блага общего; в защите и вспомоществовании бедных, вдов и сирот; и в неусыпном преследовании всякого рода преступников.

Пусть же мне докажут, что такого рода служба не заслуживает уважения и признательности сограждан».

С какой стати безусловно умный человек станет заносить такие казенные перлы красноречия в личный дневник? Итак, лицемер. Он же вполне искренне советовал Герцену разные пути для того, чтобы избегнуть особого внимания полиции, избавиться от полицейского надзора и выехать в желанную «свободную Европу». По отношению к подчиненным был резок и груб, к посторонним – предупредителен и учтив, к равным себе – дружелюбен, а то и почти открыто насмешлив.

Дубельт не мог не понимать, что тот же Герцен с Огаревым не могли представлять никакой угрозы для безопасности империи. Это были действительно мальчишки, с умными и школьнически смелыми разговорами, которые вполне обыкновенно могли смениться на иные по прошествии нескольких лет.

Но Николай Павлович положил в основу своей внутренней политики, в отличие от старшего брата, не принцип попустительства под надзором, а недопущения с упреждением. Все круче зажимал он едва поднявшиеся ростки общественной жизни в России, и мудрено ли, что ростки эти под свирепым полицейским гнетом приобрели уродливую форму, что развивалось направление, заданное декабристами, направление антигосударственное, тотально нигилистическое.

Александр Николаевич таил от отца свои сомнения. Более откровенен он был с братом Костей, быстрым и резким по характеру. Но думали они тогда сходно.

– Смотри, – горячо говорил Константин брату в марте 1848 года. – Телеграмма из Вены: здесь тоже были бунты, и в результате вся Австрия получила конституцию. Итак, мы теперь остались одни в целом мире!

В том же грозном году их дядя, король Пруссии Фридрих Вильгельм IV, в результате революции должен был сменить реакционных министров на либеральных и дать свободу печати. В декабре и он ввел конституцию, гарантирующую свободу слова, собраний, союзов, представительства в палатах Учредительного собрания и неприкосновенность частной собственности.

– Однако же, смотри, Саша, – втолковывал брат, – особым параграфом в конституции провозглашена незыблемость королевской власти «Божьей милостью». Что ж тогда страшного?

– А ты батюшку спроси, – пошутил Александр. Больно скор Костя.

О таких разговорах великих князей, конечно же, никто не знал. Тем не менее в обществе распространилось мнение о положительном отношении наследника к возможным переменам. Косвенным доказательством этого служит эпизод во время следствия по делу кружка Петрашевского. Председатель следственной комиссии князь П.П. Гагарин на допросе потребовал от подследственного Ф.Н. Львова сообщить следствию, что наследник престола великий князь Александр Николаевич «предостерег» Львова и Момбелли, предложив им прекратить свои литературные вечера в связи с тем, что по городу ходили слухи об их «чрезвычайном либерализме». Львов отказался.

Хотел ли Гагарин просто поссорить отца с сыном или проницательно угадал в тридцатилетнем великом князе будущего Освободителя, сказать трудно. Нередко бывало, что грядущая опасность проясняла очи крайним реакционерам.

Либералы крепко надеялись на наследника. Известно было, что он глубоко растрогался, прочитав тургеневские «Записки охотника», и просил государя освободить автора из-под ареста, на что последовал ответ: «Пускай еще там посидит».

Непосредственно причастными к делу Петрашевского оказались братья Милютины. Владимир был частым посетителем в кружке и принес как-то записку, написанную ближайшим помощником дядюшки Петра Дмитриевича Киселева по министерству государственных имуществ Заблоцким-Десятовским. То был отчет о секретной командировке для исследования отношений помещиков и крепостных крестьян в разных частях России. Киселев не решился представить записку императору, опасаясь не недовольства, а усиления консервативно-охранительного настроения. Николай Милютин упросил дать ему записку почитать, а Владимир просто схватил ее со стола брата.

В кружке жарко обсуждались выводы Заблоцкого-Десятовского, клонившиеся к скорейшему освобождению помещичьих крестьян. Высказывались Петрашевский, Спешнев, сам Милютин, Момбелли, всем нашлось что сказать о пагубности крепостного строя. В конце апреля 1849 года разнесся слух об арестах, и только тогда братья спохватились. Записка была изъята вместе со всеми бумагами Петрашевского. Опасность грозила многим, и прежде всего дядюшке.

На семейном совете решили поручить решение дела Дмитрию, самому разумному и никак не сопричастному кружку. Надев парадный мундир полковника Генерального штаба, Дмитрий Милютин отправился в неприемный день к князю Александру Федоровичу Голицыну, статс-секретарю комиссии принятия прошений на высочайшее имя и назначенному самим государем членом следственной комиссии по делу петрашевцев.

Князь Александр Федорович был известен как страстный любитель редких манускриптов, и это использовал Милютин, приступая к деликатнейшему и опасному делу:

– Не встречали ли вы, ваша светлость, в делах следственной комиссии некоего редкого манускрипта… Записки Заблоцкого по крестьянскому вопросу?

В тогдашнем обществе все всех знали. Князь Голицын с пониманием кивнул. Он глубоко уважал не только Киселева, но и его молодого родственника.

– Пройдемте, – сказал он только и провел Милютина в свою спальню. Открыв потайной шкаф, князь показал Милютину лежащую в одном из ящиков рукопись записки.

– Не беспокойтесь, – мягко сказал Голицын, – читал я один. Пока я жив – никуда отсюда не выйдет.

Так Милютиным удалось отвертеться от следствия, принявшего нешуточный масштаб. Дело было раздуто соперничавшими III Отделением и министерством внутренних дел в опаснейший противогосударственный заговор и завершилось жестокими приговорами участникам. Лишь в последний момент вставшим у расстрельных столбов на Семеновском плацу объявили помилование от имени царя. Их ждала каторга.

Заметим, что в намерения петрашевцев не входила подготовка восстания или насильственных действий, хотя существующий в стране порядок они считали несправедливым. Едва начавшаяся их деятельность была направлена на подготовку умов к принятию нового порядка, основанного на туманных идеях социализма и символике Великой французской революции. Красный фригийский колпак, эмблему революции, они не собирались надевать, хотя и отказались от верности короне.

Но другие молодые люди из среды того же дворянства и чиновничества, желая перемен, сохраняли верность короне. Одногодки наследника Яков Александрович Соловьев, Юрий Федорович Самарин, князь Владимир Александрович Черкасский, Николай Николаевич Семенов и многие другие в столицах, губернских и уездных городах, в своих имениях и за границей думали о будущем России иначе.

Соловьев после окончания университета служил в министерстве государственных имуществ; родовитый и состоятельный Самарин, оставив мечты о профессорском поприще, поступил на государственную службу в министерство внутренних дел, где занимался устройством «быта» лифляндских крестьян. Семенов помимо службы находил время и для занятий наукой: как и братья Милютины, активно участвовал в заседаниях императорского географического общества; князь Черкасский не служил, занимался хозяйством в деревне, в тишине и покое обдумывая вопросы нынешнего крестьянского положения. Переехав в 1850 году, после женитьбы на Екатерине Васильевне Васильчиковой, в Москву, он написал для «Московского сборника» статью «Юрьев день», плод своих долгих раздумий и обсуждений с московским кружком славянофилов. Статья была запрещена цензурой как «особо опасная», и распоряжением Закревского князь был подвергнут полицейскому надзору.

Правда, более других из названных лиц пострадал Самарин. Двухлетнее пребывание его в Прибалтийском крае показало ему тяжесть положения эстов и латышей у немецких помещиков, опасность насильственного присоединения всех жителей к православию, притеснение русских купцов и крестьян. В 1848 году он писал К.С. Аксакову: «Систематическое угнетение русских немцами, ежечасное оскорбление русской народности в лице немногих ее представителей – вот что волнует во мне кровь, и я тружусь для того только, чтобы привести этот факт в сознание, выставив его перед всеми». В 1849 году Самарин публикует свои «Письма из Риги», враждебно встреченные в высших бюрократических сферах. Недовольство вызывали осуждение немецких баронов, генерал-губернатора князя Суворова, державшего их сторону, и самый резкий тон писем. За «разглашение служебной тайны и возбуждение вражды немцев против русских» Самарин был подвергнут дисциплинарному взысканию, заключению в крепость, из которой вышел через 12 дней лишь благодаря личному вмешательству императора. Службу ему дали в Симбирске.

«Неужели не начнется такого дела, – писал он своей заступнице при дворе А.С. Смирновой, – которому бы можно было посвятить себя, зная наверно, что оно будет иметь результаты. Я бы охотно стал в самые последние, задние ряды. Шевелится один такой вопрос – это уничтожение крепостного состояния. Если бы дожить до этого времени!»

Все они ждали этого, но – увы! – продолжалось в России господство голубого цвета.

Голубые мундиры жандармов были приметны. К ним слеталось немало самой презренной публики с кучей доносов. Доносы прочитывались и большей частью отбрасывались, но не все. Во-первых, надо же было оправдывать свое существование, а во-вторых, слишком опасны были иные…

6 декабря 1848 года, во время большого выхода в Зимнем дворце, после прохождения царской семьи генерал Дубельт подошел к начальнику штаба гвардейского корпуса генерал-лейтенанту Витовтову с вопросом:

– Что же не присылаете ко мне гренадерского полка поручика Жеденева?

– Непременно распоряжусь, – ответил Витовтов, понятия не имевший, в чем дело.

Гренадерский полк входил во 2-ю гвардейскую дивизию, командиром которой был наследник Александр Николаевич, и Витовтов поспешил предупредить его о странном вопросе Дубельта.

«Какое дело господам жандармам до гвардейских офицеров?» – недоумевал наследник. Первым его побуждением было приказать неизвестному ему Жеденеву не являться к Дубельту, но он этого не приказал. Дело могло дойти до батюшки, а тот не любил, когда кто-либо вмешивался в дела сыска.

– Допросите его сами, генерал, – сказал Александр Витовтову, – ну а потом… пусть отправляется к Цепному мосту.

8 декабря, по возвращении из караула, поручика Жеденева вызвали в штаб гвардейского корпуса. Опасаясь каких-либо нарушений по службе, он прибыл туда недоумевая, но получил лишь приказ явиться к начальнику III Отделения графу Орлову.

– Вы знаете, где живет граф? – любезно спросил его генерал Витовтов, как будто сговаривался ехать вместе на вечер.

– Так точно, ваше превосходительство.

– Отправляйтесь.

В огромном сумрачном кабинете за массивным столом сидел граф Орлов. Слева от него – генерал Дубельт, справа – старая полицейская ищейка Яков де Санглен. На столе, покрытом зеленым сукном, пылали свечи в двух массивных серебряных подсвечниках.

Проследовали формальные вопросы: кто вы? где воспитывались? где кончали курс наук?

– Знаком ли вам этот человек?

Из темного угла к столу вышел вертлявый юноша с румяным личиком, белокурыми кудрями и ясной улыбкой на губах. Но следы потасканности были видны на его лице, льстивость и угодливость.

Растерявшийся Жеденев был офицером, каких много, без больших связей и больших доходов, исполнительный, аккуратный, верный долгу и присяге, любящий сын и добрый товарищ. Он ничего не понимал.

– Не имею чести быть знаком.

– Помилуйте, мы с вами хорошо знакомы! – бойко и нагло заговорил белокурый. – Видались, и не раз!

– Виноват, ваша светлость! – поправился Жеденев. – Видел этого господина на вечере 4 декабря в доме Петра Степановича Износкова, моего троюродного брата, во время именин его жены Варвары Андреевны. Я был там распорядителем танцев и приглашал кавалеров, среди коих и этого господина для участия в танцах. Барышень было много… Других встреч не было!

– Да мы с вами в пассаже виделись, в кондитерской не раз кофе пили, а помните, как весело время проводили после? – не уступал белокурый незнакомец. – Мы давно знакомы. Ведь ваша настоящая фамилия Всесвятский. Вы по подложным документам в полк поступили. Сами же говорили мне, что целью имеете…

– Хватит, – негромко оборвал его Орлов и обратил взгляд на поручика.

– Моя фамилия Жеденев, – твердо повторил тот. От первой растерянности не осталось и следа. Стало ясно: случилась провокация, наглая клевета с целью погубить его. Надо стоять на своем, говорить всю правду, тем более что скрывать ему было и нечего. – Состояния у меня нет. Получаю жалованья 300 рублей да от матушки из имения 300, не ахти какое богатство. На кофе в кондитерских мне просто не хватало бы. Я служу, в карты не играю, раза два в неделю бываю в гостях у знакомых, у родственников. Это все, ваша светлость. Бога ради скажите, в чем меня обвиняют?

Орлов тяжело повернул голову к Дубельту:

– Допросите его. Предложите вопросные листы.

B III Отделении поручик, у которого уже голова начала кружиться от голода и волнения, написал ответы на трех листах бумаги, которые были отнесены в кабинет Дубельта. Вскоре туда пригласили и его.

– Итак, – важно сказал Дубельт, – вы все верно ответили?

– Да, ваше превосходительство.

– Не так это! верьте мне!.. – взметнулся белокурый, оказавшийся и тут, но Дубельт, поморщившись, отвесил ему тяжелую пощечину, и тот разом осел и замолчал.

– Ступайте, господин поручик. Вы пока побудете у нас. Если что угодно – извольте сказать офицеру, вам все принесут.

Три дня Жеденев провел под замком. Обед ему приносили неплохой, но аппетит пропал, лишь обеденную рюмку сладкой водки он выпивал с удовольствием. На вопросы, не надо ли игр, карт, чубука, велел благодарить его превосходительство и принести все названное. Время тянулось бесконечно.

Александр Николаевич встретился с Дубельтом в театре, и тот в своей иронической манере сообщил:

– Поздравляю, ваше высочество: вот и у нас заговор в гвардии! Слава Богу, что вовремя открыли… Всего бы лучше и проще выслать Петрашевского с компанией за границу. Пусть их там пируют с такими же дураками, как они сами. Крепость и Сибирь никого не исправляют, на таких смотрят как на жертвы, а от сожаления недалеко до подражания…

Вертелась на языке фамилия гвардейского поручика, но наследник промолчал, отвернувшись от лукавого взора Дубельта. Вернувшись в ложу, он улыбнулся жене, отодвинулся с креслом в глубину ложи и, вполуха слушая знакомую музыку Адана, размышлял, что же это такое – революция?

Жуковский писал ему, повидав летом 1848 года и Францию и Германию, что там «борьба против злоупотреблений церкви и власти переросла в их отрицание, следствие: атеизм и коммунизм. России же, отставшей в своем развитии, следовало вовремя начать усовершенствование, реформирование старых порядков» – и, видимо, прав был старый наставник. Иначе – европейский хаос: «Теперешняя французская безумная и ее обезьяна немецкая глупая революция совсем не сходствуют в характере своем с революцией 1789 года. Тогда при всей разрушительности действий, главным действователем был энтузиазм… Стремились к химере, но эта химера была увлекательный идеал лучшего, этому идеалу верили, никакой еще опыт не доказал на деле несбыточности идеала… Но пятидесятилетний старик не может воскресить мечтами молодого времени. Теперь никто не верит той свободе, тому равенству, тому общему благу, той любви к человечеству, за которые тогда искренне заблужденные отдавали жизнь… И та революция, которая бесится перед глазами нашими, есть не иное что, как отвратительное детище эгоизма. С одной стороны, действуют эгоисты утопий, которые во что бы то ни стало хотят изрезать общество на куски, чтобы просторно уложить его в свою прокрустову постель, искренне убежденные, что не постель создана для лежащего на ней, а лежащий создан для постели. Хуже их честолюбцы, которым все равно, погибнет ли общество или нет, только бы полакомиться на пиру власти. Наконец, самые худшие суть претенденты власти, которым не до славы, не до первенства над другими, а просто до чужого добра, до превращения твоего в мое. Они ищут прибытка: зажигают дом, чтобы пограбить на пожаре…»

Каков певец меланхолии? Поразительно провидческая мысль! Но это мы можем так оценить их, а Александру они отчасти дали идеи для споров с Костей, отчасти побудили при случае показать письмо батюшке. А поручик этот все-таки не мог быть замешан в карбонарстве!

Жеденев не знал, что наследник вел о нем разговор с дядюшкой Михаилом Павловичем, командиром гвардейских частей. Оба решили постараться всеми силами избежать темного пятна на гвардию. Призванный к ответу командир полка генерал Саллос откровенно трусил и поспешил сказать, что полковой суд принял решение предложить Жеденеву выйти из полка. Впрочем, постель и белье ему послали из казармы.

Михаил Павлович не любил темнить и не терпел ожидания опасности. Поехал в Зимний дворец к вечернему чаю и напрямую спросил брата о поручике гренадерского полка.

– Я читал его ответы, – ответил Николай. – Я доволен. Это честный офицер, которого низкие люди пробовали впутать в какой-то заговор. Впрочем, Орлов позже скажет все.

На утро четвертого дня Жеденеву дали как обычно чаю с сухариками, а потом отвезли к Орлову.

– Меня прислал государь император успокоить вас, – любезно сказал Орлов. – Государь велел сказать, как вы чисты и неприкосновенны, точно таким и выйдите отсюда… В вас принимают участие великий князь и наследник, – со значением добавил он.

Всю ночь Жеденев стирал перчатки, присланные ему из полка, едва оттер под утро, а как рассвело, его в полной парадной форме привезли в Зимний дворец. Ждать пришлось порядочно. Ровно в полдень в Салтыковский подъезд вошел Орлов.

– Пойдем к государю!

Отстав почтительно на шаг от графа, Жеденев шел по лестнице, по анфиладам залов, с изумлением замечая, что встречающиеся по дороге низко кланяются не только Орлову, но и ему.

– Я тебя желал видеть, успокоить, утешить, обнять! – сказал царь.

Сделав шаг вперед, он протянул правую руку, и Жеденев бросился на колени и прильнул губами к руке.

– Что ты делаешь? Ко мне, – показал царь на свою грудь и мягко-повелительным тоном добавил: – И прямо в губы.

Жеденев обнял царя и получил троекратный поцелуй.

– Служи так, как служил. Все будет хорошо. Благословляю тебя, – и перекрестил. – Ступай к великому князю и скажи, чтобы он тебя расцеловал.

В Михайловском дворце Жеденев получил еще и великокняжеский поцелуй. Расспросив его о деталях, Михаил Павлович задал непростой вопрос:

– Не нуждаетесь ли в чем?

– Ваше императорское высочество, я имею престарелую мать. Соблаговолите уверить ее, что сын ее не запятнал присяги верноподданной.

– И это все?

– Да, ваше высочество.

Так же ответил и наследнику, добавив:

– …Я доволен и малым пособием от матери.

Тем не менее от великого князя позже прислали тысячу рублей. Жеденев отослал их назад.

Военный министр граф Чернышев прислал матери Николая Николаевича Жеденева письмо, от имени государя императора сообщая ей о верной службе сына.

Велико было изумление Жеденева, когда в первом письме от матери, полученном после ареста, он прочитал описание сна в тот день, когда его препроводили в жандармское узилище: «…И вижу я, любезный друг мой Коленька, что в картофельной яме нашей на заднем дворе что-то есть, не картофель, а человек вроде. Подхожу и, представь, вижу тебя в парадной форме с саблей на дне ямы. „Кто же посадил тебя?“ – спрашиваю. А ты молчишь. Уж не случилось ли чего с тобой?…»

О, вещее сердце матери!

Глава 6. Война

1

Это была неудачная война, к которой Россия не была подготовлена ни в каком отношении.

И все же ничто не бесполезно в истории. Ненужная, злосчастная Восточная война, как открывшийся нарыв на теле, пробудила от долгого застоя русское общество. Не будь ее, хотя думать так жестоко, Россия долго еще оставалась бы в состоянии дремы, пробуждение от которой чем дальше, тем было бы тяжелее.

Причиной краха стало замедленное развитие России, сознательно сохраняемое императором Николаем Павловичем. В то же время не стоит все валить на его голову.

Вторая Французская империя, возглавляемая группой «умных, отважных, абсолютно бессовестных авантюристов», была крайне заинтересована в войне, в войне заведомо удачной. Трения из-за святых мест на Ближнем Востоке и из-за титула Наполеона III (которого Николай упрямо не хотел называть «братом») поворачивают Францию от России к союзу с Англией.

Австро-Венгерская империя во главе с молодым Францем Иосифом, казалось бы, должна была быть надежным союзником России, но нет. Оставлены в стороне обветшавшие идеалы Священного союза, забыта благодарность за спасение династии Габсбургов летом 1849 года. Волнения в разнородных частях обширной империи, опасение захвата Россией Молдавии и Валахии, а Пьемонтом – Ломбардии и Венеции побуждают молодого императора решиться на фактический разрыв с Россией.

Англия быстро богатела в ту пору. Смелеющая английская буржуазия все более активно участвовала в выработке внешней политики. Восточные поползновения русского царя чрезвычайно обеспокоили ее. Правящая верхушка сразу поняла, а тем, кто не понял, объяснил решительный Пальмерстон, что стремление Николая I ускорить распад Османской империи и в максимальной степени воспользоваться плодами этого распада чрезвычайно опасны для империи Британской. «Подлинной целью Николая является Индия!» – было от чего встрепенуться членам парламента, финансистам и торговцам, промышленникам и лордам адмиралтейства.

Казалось бы, Пруссия – вот надежный союзник России, но и там давно исчезла благодарность за поддержку в революции 1848 года. Король и его ближайшее окружение страшились могучего соседа, но и питали недобрые чувства к Николаю Павловичу, как противнику объединения Германии вокруг Пруссии, покровителю Австрии, защитнику желанных для королевства областей Шлезвига и Голштинии.

И наконец, но не в последнюю очередь, правящие круги всех европейских держав резонно считали, что война, а особенно удачная и скорая война, отвлечет общество от внутренних проблем, сплотит его вокруг режима и укрепит шаткий социальный мир.

Полем битвы была выбрана обширная дряхлеющая Османская империя.

Итак, для войны создались все условия. Дипломаты взялись за дело, а генералы и адмиралы нетерпеливо ожидали, когда придет их черед действовать.

2

Вечером 9 января 1853 года тяжелые ворота Михайловского дворца с парящим над ними двуглавым орлом были широко распахнуты. Вдова покойного царского брата Михаила великая княгиня Елена Павловна давала вечер. Съезжался цвет петербургской аристократии, дипломатический корпус. Гости поднимались по великолепно развертывающейся парадной лестнице, проходили по колонной галерее, не обращая внимания на привычную красоту росписей плафона и скульптурной лепки по стенам.

Торжественный белоколонный зал сиял от множества свечей, сверкания эполет, ослепительного блеска бриллиантов. Возбужденный, но приличествующий обычаю говор стоял по всему залу и в ближайших покоях. Говорили большей частью по-французски. Хозяйка переходила от одной группки гостей к другой, здороваясь и говоря несколько фраз, и в то же время поглядывая на дверь. Ждали государя.

Елена Павловна хотела встретить его внизу, но опоздала. Николай Павлович поднимался по лестнице с обыкновенным своим победительным видом; высоко поднятой головой и внимательным взглядом, даже беглая остановка которого беспокоила людей.

Поцеловав руку золовки, император осведомился, здесь ли британский посол, и на утвердительный ответ довольно кивнул.

С появлением государя общество несколько подтянулось. Тут все знали его, и он знал всех. Некоторые из гостей питали определенные расчеты на сегодняшний вечер, и потому их чрезвычайно тянуло к императору. Они как бы и сами того не хотели, но, как магнит притягивает железо, так и иных сановников и генералов что-то неудержимо влекло к высокой фигуре Николая Павловича, по-хозяйски обходившего гостей. Вот он подошел к английскому послу сэру Гамильтону Сеймуру…

Николай Павлович давно определил Сеймура как союзника. Тот во всех великосветских гостиных из сил выбивался, доказывая, как благодетельна царская политика в Европе для сохранения существующих устоев, как нужен Европе царь и как полезно для России сотрудничество с могущественной Британией. Николай Павлович был твердо уверен в поддержке Лондона при решении Восточного вопроса, а попросту говоря – при разделе Османской империи. Францию он сразу оставлял побоку, потому как у Второй империи не было явных интересов на Ближнем Востоке, а в реальное сближение Англии с Францией он не верил. Он не мог представить себе, чтобы племянник великого императора простил англичанам пленение дяди на острове Святой Елены.

Между тем в те самые дни начала 1853 года Наполеон III собственноручно писал письмо лорду Мэмсбери: «Мое самое ревностное желание поддерживать с Вашей страной, которую я всегда так любил, самые дружеские и самые интимные отношения». Обрадованный лорд отвечал, что пока будет существовать союз Англии и Франции, «обе эти страны будут всемогущи».

Французские и английские дипломаты прекрасно знали об ошибочном взгляде царя на взаимоотношения двух стран и со все возраставшей энергией поддерживали его в этом заблуждении, подталкивали на путь, который Николай Павлович считал своим, но который был основательно продуман в Тюильри и Уайтхолле.

Николай и британский посол прошли в небольшую гостиную. Царь заговорил так, будто продолжает разговор, начатый в Виндзоре девять лет назад с Пилем и лордом Эбердином.

– Турция – больной человек! – Этот тезис царя был не нов, но то, что он сказал далее, заставило сэра Гамильтона внимательнейше вслушиваться.

– Теперь я хочу говорить с вами, как друг и джентльмен. Если нам удастся прийти к соглашению – мне и Англии – остальное мне неважно. Мне безразлично то, что делают или сделают другие. Итак, говоря откровенно, я вам прямо говорю, что если Англия думает в близком будущем водвориться в Константинополе, то я этого не позволю. Я не приписываю вам этих намерений, но в подобных случаях предпочтительнее говорить ясно. Со своей стороны я равным образом расположен принять обязательство не водворяться там, разумеется, в качестве собственника; в качестве временного охранителя – дело другое. Может случиться, что обстоятельства принудят меня занять Константинополь, если ничего не окажется предусмотренным, если нужно будет все предоставить случаю…

Боясь встретиться глазами с тяжелым взглядом царя, Сеймур смотрел на две половинки высоких дверей, ведущих в зал. За дверями слышался сдержанный рокот разговоров, вмешались звуки рояля – готовился небольшой концерт. Между тем император продолжал тоном столь же твердым, сколь и доверительным:

– …Ни русские, ни англичане, ни французы не завладеют Константинополем. Точно так же не получит его и Греция… Я никогда не допущу этого! – подчеркнул Николай Павлович. – Еще меньше я допущу распадение Турции на маленькие республики…

План царя был таков: Дунайские княжества Молдавия и Валахия образуют уже теперь самостоятельное государство под российским протекторатом. То же самое будет с Сербией. То же самое будет с Болгарией.

У посла от напряжения заболела голова. Высокие фарфоровые часы на камине в виде пастушки и пастушка, нежно склонившихся друг к другу, пробили вторую четверть. Надо было что-то сказать, что-то ответить на ожидавшиеся, но не столь скоро и не в таких решительных выражениях намерения царя. Но здесь был именно тот момент, опытный посол это сознавал, когда любое неосторожное слово могло обернуться неким обязательством, влекущим за собой неблагоприятные последствия для Британской империи… или для него самого. Сеймур молчал.

Николай Павлович по-своему понял его молчание.

– Что касается Египта, – сказал он и сделал широкий жест рукой, – то я вполне понимаю важное значение этой территории для Англии. Тут я могу только сказать, что если при распределении Оттоманского наследства после падения империи вы овладеете Египтом, у меня не будет возражений против этого. То же самое я скажу и о Крите. Этот остров, может быть, подходит вам, и я не вижу, почему ему не стать английским владением.

Сэр Гамильтон отвечал приличествующими важности разговора почтительными и уклончивыми фразами. Он был не просто взволнован, но потрясен до глубины души. Планы царя касались изменения всей карты мира, влекли за собой изменения соотношения сил как в Европе, так и в Азии. Слушая царя, посол начал в уме складывать донесение в Лондон.

Николай Павлович подошел к закрытым дверям и, взявшись за ручку, вновь повернулся к Сеймуру:

– Так побудите ваше правительство написать об этом предмете, написать более полно, и пусть оно сделает это без колебаний. Я доверяю английскому правительству. Я прошу у них не обязательства, не соглашения; это свободный обмен мнений и в случае необходимости слово джентльмена. Для нас этого достаточно.

За их спинами в третий раз пробили часы. За сорок с лишним минут властитель одной империи предложил представителю другой империи покончить с третьей к обоюдной выгоде. Ничего особенно выдающегося здесь не было. Так думали и действовали все правители мировых держав того времени.

Николай Павлович распахнул дверь, и Сеймур, ослепленный на мгновение ярким светом, впился глазами в лицо царя. Он успел разглядеть мимолетную самодовольную улыбку, которую сменила величавая суровость.

3

Крымская война уже по названию своему связывается с ходом боевых действий на этой русской земле, но она была лишь продолжением длительных и также малоудачных действий дипломатии и армии по указаниям императора.

Любой кризис, любое напряжение государственного организма – и уж, конечно, война мгновенно и ярко проявляет все стороны жизни общества, с очевидностью показывает истинную цену людям и государственным институтам, проверяет жестокой мерой прочность устоев государства. В первую же очередь это проверка самого правителя.

Николай Павлович этой проверки не выдержал.

Казалось, судьба давала ему одну за другой возможности для попятного движения от пропасти, куда он толкал страну, но с непоколебимым упрямством, в необъяснимом ослеплении царь шел все дальше по гибельному пути.

В самом деле, после первого разговора с Сеймуром последовали еще два, где императорские планы были раскрыты в полной мере, а ответом на них прозвучал резкий и оскорбительный отказ британского министерства. «Тем хуже для Англии!» – решил император.

Распад Османской империи стал его «идеей фикс». Решение Восточного вопроса могло бы стать венцом его царствования, достойным завершением более чем четвертьвекового правления, в котором случалось всякое, но не было подлинно великих свершений.

Николай мыслил категориями сорокалетней давности; им еще двигало честолюбивое желание затмить старшего брата, победителя в войне с Наполеоном; его подстегивала слепая самонадеянность, подкрепляемая видимой, но все равно приятной и привычной лестью; его забавляла бессильная зависть Европы к нашим успехам на Балканах. Но следует отдать должное и смелости его мысли провозгласить действительную независимость молдаво-валахов, сербов, болгар и греков. Нессельроде, однако, убедил его отказаться от таких «революционных» намерений, подрывающих принцип легитимности.

Авантюрность замышляемого проекта Николай сознавал в какой-то степени, но помимо рационального расклада сил, средств и союзов он учитывал и нечто иррациональное. По точному выражению Тарле, «ему всегда везло, всегда, до последних лет жизни все удавалось», хотя сам он отлично сознавал ограниченность своих способностей и познаний «дивизионного командира». В наставлении, обращенному к девятилетнему еще наследнику, Николай Павлович писал: «…Я имею твердую уверенность, что Божественное покровительство, которое проявляется по отношению ко мне слишком осязательным образом, чтобы я мог не заметить его во всем, что со мной случается, – вот моя сила, мое утешение, мое руководство во всем».

Желая выглядеть достойно в глазах мирового общественного мнения, он послал в Константинополь чрезвычайное посольство – для защиты свободы веры в Турции. Во главе посольства был поставлен князь Меншиков, морской министр. Хуже посла можно было найти, но трудненько.

И не в том дело, что глуп или незнающ был Александр Сергеевич, как раз ума он был острого и язвительного, образован был весьма достаточно и нрава был решительного. Но это был яркий, может быть, ярчайший тип царедворца, все мышление которого исходило из двух посылок: Российская империя самая сильная, и горе встающим на ее пути; российский государь самый могущественный, и надлежит, не раздумывая много, делать все, что он велит. Второе было для Меншикова много важнее, кстати.

Задачу, поставленную перед ним, он понял прекрасно: Турция – больной человек, но того сама не сознает. Надо ей в том помочь, но так, чтобы не православный царь, а турецкий султан был причиной войны, долженствующей принести Российской империи новые земли, а князю Александру Сергеевичу славу и новые почести. Меншикову следовало поставить перед диваном такие невыполнимые условия, чтобы турки отказались от них и развязали бы руки Николаю Павловичу для долго ожидаемого занятия Дунайских княжеств. Эка невидаль – турок запугать! Уж так пугнем…

Между тем князь Александр Сергеевич был весьма далек от дипломатических дел и не сознавал, что, как и императора, его вела и направляла рука французских и английских дипломатов. В Константинополе ему противостоял лорд Стэтфорд-Рэдклиф, большой недруг России, опытнейший дипломат и личный враг российского императора.

Царский ультиматум был отклонен Портой. Если с требованием предоставить преимущественные права в святых местах церкви православной, а не католической, правительство султана еще могло согласиться, то на признание за Российской империей права покровительства всем православным подданным султана оно пойти никак не могло. Это означало бы фактическое установление протектората России над значительною частью Османской империи.

Меншиков давил. Он был спокоен. Не примет Порта ультиматум – хорошо, ну а примет – еще лучше.

Слабая Османская империя, которую только недавно тот же император Николай Павлович защитил от разгрома армией египетского паши Мухаммеда Али, конечно же, не могла противостоять России. Султану советовали разное, но что он уяснил твердо из разговоров с умнейшим британским послом, так это обещание всесторонней поддержки англичан и французов против русского царя. Колебания были недолги. Требования Николая I были отклонены, и в конце мая 1853 года князь Меншиков и весь состав российского посольства покинули Константинополь. В октябре 1853 года был обнародован царский манифест о войне с Турцией.

Кто помнит сейчас, кроме историков, о тягостном походе русских войск в Дунайские княжества? Исполняя повеление царя, они двинулись в Молдавию и Валахию с целью присоединения их к Российской империи. Забыто все это прочно. Ни славы, ни новых земель поход нам не принес, а принес гибель тысяч солдат и офицеров да бессмысленное унижение русских знамен. После вынужденного вывода войск война обернулась отечественной, ибо пришлось защищать Русскую землю – Крым.

Правда, на Кавказском фронте боевые действия против турок были много успешнее, а в Синопской бухте 18 ноября 1853 года русская эскадра под командованием вице-адмирала Петра Семеновича Нахимова почти полностью уничтожила турецкую эскадру. Дело клонилось к разгрому Османской империи, «больной человек» был подведен к последней черте, но ему не дали ее перейти.

Соединенная англо-французская эскадра стояла на якоре в Мраморном море, а после Синопа вошла в Черное море. В марте 1854 года Англия и Франция заключили с Османской империей союзный договор и вскоре после этого объявили войну России.

Наполеон III знал, что на русский полк приходилось менее ста штуцеров. Гладкоствольные ружья, как правило, были расстреляны и разбиты; снаружи они были зачищены кирпичом, а внутри совершенно ржавые и негодные. Французские военные агенты, аккуратно посещавшие стрельбы русских полков, сообщали из года в год: при стрельбе в цель на 200 шагов из 200 выпущенных пуль лишь десятая часть попадает в мишень. Это, как и недостаток в порохе, слабость артиллерии, было, впрочем, известно и другим военным агентам. Дунайская кампания показала также, что русского солдата по-прежнему «худо кормили, худо одевали, худо лечили», так что солдаты боялись не сражения, а госпиталей.

Союзники начали боевые действия в середине апреля, оккупировав Пирей и придя на помощь турецким войскам на Дунайском фронте. Летом бои начались на основных театрах военных действий – в Закавказье и в Крыму.

Какова роль наследника в этих делах большой политики? Весьма незначительная. Свое мнение о Восточном вопросе у него имелось. Еще в 1850 году, когда начался спор о святых местах в Палестине и о ключах от Вифлеемского храма, спор между католической и православной церквами за право на исключительное владение святынями, находившимися на территории Османской империи, многие горячие головы воспламенились. Даже бывший наставник наследника Жуковский писал ему о желательности побудить императора к «освобождению Иерусалима и ко взятию его под общее управление всех христианских держав».

В отличие от первого русского романтика великий князь поначалу взглянул на проблему спокойнее: «Пусть враги Христа, – написал он в ответе Василию Андреевичу, – оскверняют это священное место своими действиями; это все-таки сноснее, чем осквернение его интригами и враждою христианскихдержав…» Здравый смысл в рассуждениях Александра восхитил Жуковского, но на Николая Павловича впечатления не произвел.

Во-первых, император был чрезмерно увлечен «деталями» – отдельными частями грандиозных предполагаемых перемен; был глубоко поглощен многосторонней борьбой за и против его планов; короче, он за деревьями не видел леса.

Во-вторых, что может быть важнее, самовластие государя Николая Павловича было подлинным самовластием: он сам вырабатывал политическую линию и проводил ее в жизнь, не принимая в расчет ничьих мнений. Исключение составлял, пожалуй, доблестный фельдмаршал Паскевич, но и он редко осмеливался противоречить.

Итак, Александр Николаевич знал в общих чертах политику, которую наметил батюшка, и, подавив сомнения и возражения, политику эту поддерживал. В начале 1853 года, после разговора с Сеймуром и до посылки посольства Меншикова, он считал, что «славяне рано или поздно будут освобождены или нами, или против нас».

Одна государыня Александра Федоровна хранила молчание. С годами она стала ревностно верующей, частенько посещала Александро-Невскую лавру, летом любила заехать в Сергиеву пустынь вблизи Петергофской железной дороги для беседы с ее настоятелем отцом Игнатием Брянчаниновым, некогда блестящим гвардейским офицером. Была она наслышана и о покойном старце Серафиме из Саровской обители, давшим не только подвиги истинной веры, но и множество примеров редкой прозорливости. Генерал-адъютант Михайловский-Данилевский, официальный военный историограф, рассказал ей, что и сам, и дети его бывали в Сарове, благо неподалеку в Пензенской губернии находились поместья его жены. Так, в одном из пророчеств два десятилетия назад святой отец сказал, что «на Россию восстанут три державы, сильно изнурят ее, но Бог помилует ее за Православие». Никс на ее рассказ только снисходительно улыбнулся.

(Однако, когда верный ученик преподобного Серафима Саровского Николай Мотовилов после первых поражений русской армии прислал государю список с иконы Божией Матери «Умиление», особо чтимой преподобным, Николай Павлович распорядился немедленно послать ее к армии. Светлейший князь Меншиков не обратил на икону никакого внимания. Она хранилась в каком-то чулане, пока государь не поинтересовался, куда помещена святыня. Адъютанты немедленно нашли икону и поместили ее на Северную сторону Севастополя, – и только Северная сторона не была взята неприятелем.)

Тем временем 13 сентября 1854 года на другом конце империи маршал Сент-Арно, главнокомандующий французскими войсками, вышел на палубу корабля, подошедшего к Евпатории. Берег, покрытый красноватым песком, был пустынен. Пуста была и бухта, в которую беспрепятственно вошли первые корабли союзников. Сент-Арно знал, что в Евпатории нет никакого гарнизона и город ничем не защищен. На берег высадилось по батальону английских и французских солдат и две тысячи турок. Основную часть войск Сент-Арно и английский главнокомандующий лорд Раглан направили к югу для сражения с русской армией, которой командовал… морской министр князь Меншиков.

4

Наступила страшная осень 1854 года.

Русская армия вела кровопролитные сражения под Альмой и терпела неудачи. Начались бомбардировки Севастополя.

Александр Николаевич не был в Крыму, отец запретил, но туда были посланы великие князья Николай и Михаил. От них он имел дополнительные, частые и подробные известия о ходе дел.

Союзники ожидали сдачи Севастополя через несколько дней после высадки, но просчитались. К холере, жестоко косившей солдат, добавились зимние холода и штормы, но главным было упорное сопротивление русских солдат и матросов. Многого не могли защитники России, но отчаянно защищать свою землю и умирать за нее – могли.

Они не знали, что их упорство и отвага напрасны. Славная русская армия, столь радовавшая царский взор на парадах, была наполовину обессилена плохим снабжением. Николай Павлович писал из Гатчины 11 ноября 1854 года: «Грустно мне было читать твое донесение от 3 ноября, любезный Меншиков! Неужели должны мы лишиться Севастополя, флота и со всеми ужасными последствиями за недостатком пороха! Неужели, имея под ружьем более 70 тысяч отличного войска против 50 тысяч полуголодных и прозябших союзников, не предстоит более никакого способа извлечь пользу из геройской обороны, более месяца продолжающейся и стоившей нам столько горьких жертв! Это ужасно подумать…»

Такого он не ожидал. Как зачарованный смотрел император в Петергофе через подзорную трубу на английские корабли, видные на горизонте вблизи его столицы. Авторитет его и в Европе, и в стране пошатнулся, но Николай Павлович был уверен, что все можно повернуть к лучшему одним ударом, решительным сражением. Меншикову он доверял, был уверен, что князь сможет решительными действиями предупредить штурм Севастополя противником, а то и вовсе снять осаду. Он не знал, но и узнав, не принял бы во внимание мнение молодого генерала Дмитрия Милютина: «Князь Меншиков не обладал ни дарованиями, ни опытностью полководца и не имел при себе ни одного доверенного лица, кто мог бы его именем вести дело с умением и энергией».

Главнокомандующий, вопреки подталкиванию государя, не желал давать сражения, страшась неудачи и, быть может, впервые в жизни сознавая свое неумение. Но не давать сражения он тоже не мог: по мере прибытия подкреплений к союзным войскам русская армия теряла свое единственное, численное, преимущество. Пока же у него было на одну треть войск больше.

Самолично составив диспозицию, князь Александр Сергеевич свои функции главнокомандующего передал генералу Данненбергу, которого, кстати, терпеть не мог и пользовался в том взаимностью. Сам же князь находился в Севастополе подле только что прибывших царских сыновей.

Великий князь Николай Николаевич писал после сражения у Инкермана брату: «Дело началось в 1/2 7-го часа утра, а князь выехал только тогда из дома, так что мы у Инкерманского моста его ждали, а правую позицию уже наши брали, а мы оттуда все время смотрели… Мы все время с князем оставались на правом фланге, и ни разу ни один из генералов не присылал донесения князю о ходе дела, так что князь, сделав распоряжения для укрепления нашей позиции ретраншементами для орудий и стрелков, поехал посмотреть, что делается на левом фланге, но на половине дороги он встретил Данненберга, который объявил князю, что он приказал войскам отступать, ибо огонь неприятельский усилился и бил ужасно артиллерийскую прислугу. После этого князь совсем потерялся».

Великий князь Николай среди прочего опровергает клевету Меншикова о слабости русских солдат: «…Люди падали шеренгами, но полки не уступали ни пяди, бросались в атаку, их отбрасывали, но они вновь устремлялись на врага. Между нами не мало нашлось лиц, у которых шинели стали истинным подобием решета…» Великий князь приводил ряд изумивших его примеров солдатского героизма под Инкерманом, уверяя брата: «поют все и просят идти в дело…»

Ненаписанный вывод брата Александр Николаевич прочитал между строк: причина неудач не в солдатах и даже не столько в отвратительном снабжении, сколько в неумении высшего командования. И здесь оказались не те люди…

Инкерманское сражение должно было кончиться неудачей для русской армии уже хотя бы потому, что, получив командование, генерал Данненберг тут же изменил диспозицию, подготовленную Менши-ковым. Подчиненные ему генералы Павлов и Соймонов были сбиты с толку противоречивыми приказами. Сражение должно было кончиться неудачей и потому, что главное ответственное лицо – Данненберг, не знал местности, не имел порядочной карты, где были бы указаны Сапун-гора с ее отрогами. Правда, князь Меншиков лично просил у военного министра князя Долгорукова карту. Министр отказал, потому как карта была единственной в Петербурге и требовалась государю. Все же карту прислали – на другой день после сражения.

Русским войскам удалось тем не менее потеснить англичан, те обратились за помощью к французам. Бездействие Чоргунского отряда генерала П.Д. Горчакова, который должен был нанести вспомогательный удар в направлении Сапун-горы, позволило французам перебросить подкрепления. Появись Горчаков, и половина английской армии была бы разгромлена. А он бил тревогу и не выступал.

При Инкермане русские войска были вынуждены отступить с большими потерями – 12 тысяч человек. Союзники потеряли вдвое меньше.

В начале 1855 года младший брат нерешительного Петра Дмитриевича князь Михаил Дмитриевич Горчаков был назначен главнокомандующим Крымской армией. «Ветхий, рассеянный, путающийся в словах и мыслях старец, – писал современник, – был менее всего похож на главнокомандующего. Зрение его тогда было до такой степени слабо, что он не узнал третьего от себя лица за обедом». Мурлыкая французскую песенку «je suis soldat français» («Я французский солдат»), он ездил по севастопольским батареям, Бог ведает, зачем, вызывая лишь недоумение и смех защитников Севастополя. Продолжительная осада его утомляла, и он говорил военным: «Вам хорошо – вы по крайней мере знаете, что вас убьют, а тут сиди и жди, когда кончится…»

Конец злосчастной войны был не близок.

5

Русское общество сначала недоумевало, потом вознегодовало. Страха не было. Лишь в Прибалтике немецкие бароны и купцы бежали по своим поместьям и мызам из Ревеля и Риги, оставляя там бедных латышей и эстонцев, из страха перед бомбардировкой английского флота.

Глубоко сидевшее убеждение в непоколебимой силе и мощи России сменилось сомнениями и тревогами, а у некоторых решительных – и гневом против неспособных генералов, воров-интендантов и легкомысленных дипломатов. Святы были русский солдат и царь.

В 1854 году был объявлен призыв в ополчение. Царский манифест всеми сословиями был принят не только холодно, но и с тяжелым чувством. Граф Алексей Константинович Толстой, бросив свое почетнейшее место церемониймейстера двора, получил звание майора русской армии и, создав на свои деньги отряд добровольцев, отправился в Крым. Но такие примеры не были многочисленны.

Переживавший за пылкого друга наследник вскоре узнал, что Алексей заразился тифом и в тяжелом состоянии помещен в военный госпиталь в Одессе. Там, в грязном и зараженном всеми болезнями госпитале, Толстой был спасен чудом – любовью Софьи Андреевны Миллер, давно им любимой чужой женой, бросившей все и пренебрегшей общественным мнением ради спасения жизни милого.

В одесском госпитале начинается прозрение Толстого. Он увидел и понял то, что было невозможно увидеть и понять из Зимнего дворца: пагубность старого порядка, стесняющего развитие страны, но, увы, и огромную его силу, основанную на традиции самодовольного господства верхов и слепого подчинения темных низов. О том же писал в стихотворении «России» его тезка Алексей Хомяков:

 
Вставай, страна моя родная,
За братьев! Бог тебя зовет
Чрез волны гневного Дуная,
Туда, где, землю огибая,
Шумят струи Эгейских вод.
Но помни: быть орудьем Бога
Земным созданьям тяжело.
Своих рабов он судит строго,
А на тебя, увы! как много
Грехов ужасных налегло!
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени, мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!..
 

Отныне все помыслы Николая Павловича обратились к Крыму, где следовало провести новое нападение на лагерь осаждавших, отбросить их от Севастополя, а там «генералы январь и февраль» заставят их снять осаду. Просиживая долгие часы над картами, царь стал склоняться к мысли, что новый удар следует нанести по Евпатории, где стояли турецкие части.

В эти ноябрьские дни по Петербургу пронесся слух, что в город забрел шальной волк (иные говорили – бешеный) и бродит по улицам, то ни на кого не обращая внимания, то вдруг бросается на людей и лошадей. Для пущей убедительности добавляли, что на Васильевском острове волк сильно искусал одну мещанку, бедная едва жива. Застрелить этого волка нельзя – пули будто бы от него отскакивают, а поймать тоже весьма затруднительно.

Министр двора князь Волконский рассказал это императору с улыбкой, но посоветовал прекратить или хотя бы сократить ежевечерние прогулки по Дворцовой набережной.

Николай Павлович только отмахнулся от пустого слуха, гулял по-прежнему, но нет-нет да и ловил себя на том, что всматривается в фиолетовые вечерние тени – не волк ли, страшный и жалкий хищник, заблудившийся в каменной чаще?

И действительно, ненастным ноябрьским вечером, когда холодный дождь со снегом только-только перестал лить и сильный ветер принялся трепать клочья черных облаков, открывавших бледную луну, император увидел близко, шагах в пяти, горящие глаза. Всмотрелся и разглядел напрягшееся тело зверя.

– Стоять! – с ненавистью гаркнул Николай и устремил тяжелый взгляд на волка.

Тот вдруг упал в холодную мокрядь и на брюхе пополз к застывшему императору… Померещилось?

Николай Павлович самолично опросил часовых, стоявших на набережной, у дворца и у пристани. Никто волка не видел.

Померещилось? Или это судьба его была?…

О сем случае домашним он не рассказал.

Глава 7. Унылый звон колоколов

И пришел день, о котором боялись думать. Ненастной февральской ночью пополз над Санкт-Петербургом унылый колокольный звон, а в половине 1-го часа дня 18 февраля 1855 года над Зимним дворцом взвился черный флаг. К толпам народа вышел чиновник и объявил о смерти императора Николая Павловича. По свидетельству очевидцев, «раздался какой-то стон толпы». Никто сего не ожидал.

…14 декабря 1854 года в Зимнем дворце отслужили молебен в память подавления злосчастного мятежа, о котором хорошо было бы позабыть, да вот не получалось.

Настроение в семье улучшилось благодаря возвращению из Севастополя великих князей Михаила и Николая. Сияющая императрица все же упрекнула их в том, что они покинули армию: «Радость свидания даст нам силы для новой разлуки», – несколько напыщенно произнесла она и посмотрела на мужа.

Император был мрачен. Конечно, он не собирался вновь отпускать мальчишек в армию. Чему они там могут научиться, добро бы боевые действия шли успешно, а так – подхватят какую-нибудь заразу, как Алешка Толстой. Но сейчас так говорить не следовало, пусть прочувствуют.

Сегодняшняя церковная служба тянулась бесконечно. Николай Павлович стал тяготиться службами, но отстаивал до конца, проникаясь истинно глубоким чувством. Он строго следил за поведением детей в церкви, и меньшие стояли перед ним, не смея шевельнуться. Церковь эту он любил, в молодости сам часто пел на клиросе звучным баритоном, вскоре огрубевшим от смотров и парадов.

Его любимица Маша отмочила на днях штуку. Сидели за вечерним чаем, разговоры, конечно, шли о войне. «Давайте погадаем», – сказала Маша и взяла Евангелие. «Грех это», – наставительно сказала Александра Федоровна, но дочка уже открыла святую книгу наугад и прочитала:

– …И сказал Самуил Саулу: худо поступил ты, что не исполнил повеления Господа, Бога твоего, которое дано было тебе; ибо ныне упрочил бы Господь царствование твое над Израилем навсегда. Но теперь не устоять царствованию твоему…

Мертвая тишина воцарилась в гостиной.

– Это из Первой книги Царств, – зачем-то добавила Маша.

– Э, ваше высочество, – по обыкновению лениво оказал Орлов, – что толку гадать, хотя бы и на Священном Писании. Дело пустое.

А любимица опустила запылавшее румянцем лицо, встала и вышла, приглушенно сказав только:

– Простите, батюшка.

Он, кстати, не подозревал, что частое и неожиданное смущение дочери было вызвано ее тайным браком с графом Григорием Строгановым сразу после смерти постылого ей герцога Лейхтенбергского два года назад. Узнал бы, и жестокая кара постигла бы обоих, а заодно и наследника с женой, которые деятельно способствовали этому браку. Но император о том не знал и продолжал думать свои тяжелые думы.

Неужели действительно судьба Саула ему уготована? В тот вечер после чая он отправился, как обычно, на набережную и долго прогуливался там мерным шагом, не обращая внимания на холодный и влажный, пронизывающий до костей ветер с реки и быстрые взгляды прохожих… Да, нежданно-негаданно высокий и стройный красавец Саул волей Господа был избран в цари, и победил врагов своих и был великодушен к ним. Росли сыновья его, и народ был покорен, но филистимляне не давали покоя царству, да удалой молодец Давид смущал покой царя…

– Бред! – сказал громко Николай Павлович и повернул к Иорданскому подъезду.

Мысль эта, однако, из головы не шла.

Неужели и впрямь Господь отвернулся от него? За что?!

По утрам и вечерам Николай Павлович долго молился, стоя на коленях на коврике, вышитом императрицей. Теперь чаще обыкновенного вечерами он брался за Библию, медленно читал, поднимал глаза от Книги и завороженно смотрел на колеблющиеся языки свечей.

«…И сказал Саул: я согрешил; но почти меня ныне пред старейшинами народа моего и пред Израилем, и воротись со мною, и я поклонюсь Господу, Богу твоему. И возвратился Самуил за Саулом и поклонился Саул Господу…»

…После молебна Николай Павлович принял министра двора Волконского, канцлера Нессельроде, выслушал донесения из Крыма… День тянулся бесконечно. Впервые он пожалел, что день так долог, раньше ему вечно не хватало часов. Скорее бы пришла ночь, все оставили бы его, и можно было бы по строчкам читать Книгу и обдумывать наедине с собой прочитанное, сверяя со своей судьбою, и искать ответ в тихом пламени свечи.

Вечером он пошел в покои невестки. Почти каждый вечер он приходил сюда ради маленькой великой княжны Марии Александровны. Он кормил ее супом.

Императора ждали. Невестка, нянюшка и фрейлина встали и сделали реверанс. Малышка гугукала. Он взял твердыми руками невесомый теплый комочек в розовых лентах и снежной белизны кружевах и посадил внучку на колени. Золоченой ложечкой он вливал суп в маленький улыбающийся ротик, пока розовые губки не стали кривиться, и тогда он передал внучку нянюшке.

– Какое доброе у вас сердце, ваше величество, – с печальной улыбкой сказала ему фрейлина, сегодня это была Анна Тютчева, взятая невесткой за некрасивость, но мягким и твердым характером вполне пришедшаяся ко двору. Ему Тютчева нравилась тем, что была независима и искренне, он чувствовал, уважала его.

– Я почти каждый вечер прихожу кормить супом этого херувимчика – это единственная хорошая минута во весь день, единственное время, когда я забываю подавляющие меня заботы, – ответил он ей искренне.

Он оказался безнадежно одинок в башне самовластья. Вокруг все были заняты, по выражению той же Тютчевой, «мелкими заботами, мелким кокетством и мелкими сплетнями, без малейшей мысли о надвигающихся впереди великих событиях».

Рождество и Новый год прошли невесело.

Как на грех в ночь на Рождество в Литейной части был убит действительный статский советник Алексей Оленин. Убит он был своими крепостными людьми, которые сами и повинились, придя в полицейский участок. Императору доложили наутро.

Николай Юдашкин, семнадцати лет, и девятнадцатилетний Прокофий Копцов не единожды подвергались жестокому избиению барином безо всякой причины. Бил он их рукой, палкой, приказывал сечь на конюшне. Сговорившись, они пришли в его спальню с топором…

Николай Павлович повелел рассмотреть дело немедленно, обратив особое внимание на бывшие ранее покушения дворовых людей Оленина, выяснить, почему у него не были отобраны крепостные люди.

Через день доложили, что верно, покушения были в 1849, 1850 и 1852 годах, но покушавшихся Оленин отправил одних в Сибирь, других сдал в рекруты. Ему же полицмейстером было сделано внушение.

– Суд был? – спросил он.

– Да, ваше величество. Плашкину дали двадцать лет каторжных работ, Копцову, как свидетелю происшедшего, – десять лет. И обоим по сто розог.

Полицмейстер выжидательно смотрел на него, но император промолчал. Суд решил все правильно… Если бы не война, он бы взялся за освобождение! Война, война…

Нессельроде и Рибопьер подталкивали его к уступкам западным державам, и он готов был бы уступить, если бы это несло благо России.

– Веришь ли ты в возможность мира в настоящую минуту? – спросил он наследника после очередного совещания.

– Нет, государь, – ответил тот сразу. – Я думаю, что произойдет еще очень много событий, прежде чем мир будет возможен.

– И падет Саул и придет Давид? – вдруг вырвалось у него.

– О чем вы, батюшка?

– Ничего. Ступай.

Внешне же жизнь императора ни в чем не переменилась, а жил он достаточно скромно. Ел мало, большей частью овощи, вино пил редко, чаще воду, за ужином съедал тарелку супа из протертого картофеля, к которому его приохотили в детстве. Днем не спал, а прогуливался вокруг дворца и по набережной. Всегда был в мундире, и даже во внутренних покоях никогда не надевал халата. Не курил и не любил, чтобы другие курили. Наследнику приходилось прятаться по закоулкам и каморкам, чтобы накуриться всласть.

В последние годы жизни ему стало обременительно подниматься на третий этаж, и под покоями императрицы, на первом этаже, была отведена небольшая комната в одно окно. На стенах, оклеенных бумажными обоями, повесили портреты покойного брата Михаила и несколько картин. Над железной кроватью с набитым сеном тощим тюфяком висел образ Спаса и портрет любимой дочки Ольги в гусарском мундире. Небольшой диван, письменный рабочий стол, на нем портреты императрицы и детей, несколько простых стульев и вольтеровское кресло. Мебель была красного дерева, обтянутая темно-зеленым сафьяном. На камине стояли часы и бюст графа Бенкендорфа; около большого трюмо – его сабли, шпаги и ружье; на полочке – склянка духов, зубная щетка и гребенка. Больше ему ничего не надо было.

В конце января император несколько простыл, поднялась температура, и доктор Мандт настоятельно советовал полежать в постели или хотя бы день не выходить на улицу. Николай Павлович только фыркнул. Несмотря на болезненное состояние и кашель, 27 января он отстоял обедню в дворцовой церкви и отправился в манеж на Михайловской площади на смотр маршевых батальонов резервных полков лейб-гвардии Измайловского и Егерского, отправлявшихся в действующую армию.

На выходе из кабинета присланные императрицей доктора Мандт и Каррель вновь просили его не выходить на воздух, ибо мороз достиг двадцати восьми градусов.

– Был бы я простой солдат, – спросил их Николай Павлович, – обратили бы вы внимание на мою болезнь?

– Ваше величество, – ответил Каррель, – в вашей армии любой медик оставил бы в госпитале солдата в таком положении, как ваше.

– Ты исполнил свой долг, – ответил государь, – позволь же и мне исполнить мой.

На следующий день, столь же морозный, он вновь отправился в Михайловский манеж для смотра двух других полков, также уходивших в Крым. Зачем? Ответ может быть один: им двигало чувство непоправимой вины перед армией.

Привычный и знакомый до мелочей церемониал развода, бряцание оружия, запах конюшни, ровные ряды гвардейских рот, бравые рожи солдат и офицеров привели его в хорошее расположение духа. Отступили и температура, и жар, и неотвязная головная боль. Чрезвычайно довольный, он покатил по Невскому домой.

Дорога была недальней. Посматривая по сторонам, он вдруг заметил, что прохожие не только почтительно кланяются ему, но и едва сдерживают улыбки. В чем дело?

Он посмотрел на себя, на кучера – все нормально, оглянулся…

На запятках его саней прицепилась маленькая девчонка, укутанная в несколько платков, так что только красный носик торчал да невинно смотрели голубенькие глазки.

– Ты что это? – грозно спросил император.

– Дяденька, позвольте покататься! – попросила девочка. – Уж больно лошадка у вас хорошая.

– Ну, держись крепче! – засмеялся Николай Павлович.

Возле дворца девчонка попыталась убежать, но была задержана.

– Идем ко мне в гости! – объявил император и повел ее по лестницам и залам.

– О-о-ой… – сладко выдохнула кроха, вертя головой во все стороны и ничуть не смущаясь своего спутника. – Дяденька, а ты кто?

– Я – царь, – серьезно ответил Николай Павлович и не мог сдержать смеха при вопросе девчонки, вопросе, надо сказать, вполне законном:

– А где ж царица?

– Вот тебе царица! – объявил Николай Павлович, вводя девчонку в гостиную жены. – А вот вам, мадам, загадка: семеро одежек и все без застежек!

Александра Федоровна вначале не поняла, кто это у нее в гостиной, но, узнав историю и разглядев девочку, чрезвычайно развеселилась. Девочку усадили пить чай с пряниками и вареньем. Николай Павлович, посмеиваясь, ходил от стены к стене:

– Какова – а где царица? Царицу ей подавай!

– О, Никс, как я рада вашему веселью! – тихо вымолвила Александра Федоровна. – Вы совсем как тогда, давно, когда мы были молодыми…

Вдруг что-то темное опустилось на императора, и он пошатнулся. Сильный жар обрушился на него разом, и голова раскалывалась от нестерпимой боли. Он хотел было выйти, но силы изменили ему.

– Позовите кого-нибудь… – с полузакрытыми глазами сказал он. Голова кружилась, и все кружилось, стены, стол с чашками, жена, растерянно всплескивающая руками, разрумянившаяся девчонка с двумя торчащими косичками, вошедшие дежурные офицеры…

Императора на руках отнесли в его комнату. Были вызваны доктор Мандт и наследник.

Болезнь пошла на приступ и одолела могучий организм Николая Павловича. Распространившиеся позднее слухи об отравлении, о яде, будто бы переданном Мандтом императору по его требованию, по всей очевидности, лишены оснований. Но то, что Николай не только выказывал демонстративное пренебрежение к своему здоровью, но и как бы сознательно вредил ему, не подлежит сомнению. К чему иному долгие прогулки под ледяным ветром с Невы и поездки в манеж в горячечном состоянии? Он был сломан неудачей войны, а после болезнь уже довершила дело.

Воспалительный процесс в легком и кровохаркание все усиливались. Ночи он проводил без сна, а печальные известия, приходившие с военного театра, угнетали его нравственно. Нарастал внутренний жар. Ослаб слух.

Ранее он жил от курьера до курьера, и теперь ждал новостей, хотя и мрачнел от них. 5 февраля 1855 года русские войска под командованием генерала С.А. Хрулева произвели нападение на Евпаторию, но успеха не достигли. Что ж лукавить с собой – то было еще одно его поражение… 12 февраля Николай Павлович приказал заменить Меншикова и объявил наследнику, что все дела передает в его руки.

День тянулся за днем, а новости из Крыма и с первого этажа были одинаково безнадежны. Александра Николаевича спрашивали, не пора ли сообщить народу о болезни государя? «Нет, – отвечал он раз за разом. – Государь запретил это. Не будем нарушать его волю». И за стенами дворца о болезни императора не подозревали.

Только утром 17 февраля наследник распорядился опубликовать бюллетень о болезни и провести в церквах молебны о даровании исцеления императору.

В ночь с 17 на 18 февраля Александра Федоровна решилась убедить мужа в необходимости приобщиться Святых Тайн. Поколебавшись, он отложил. Он не думал, что угроза его жизни близка. По словам Мандта, которому он полностью доверял, в нижней части правого легкого опасность была, но существовала и надежда на выздоровление.

В эту ночь комната на нижнем этаже Зимнего со стороны Адмиралтейства с так называемого Салтыковского подъезда налево, стала центром существования царской семьи и двора. Знали, что император плох.

В комнату допускались немногие. Там было прохладно, дурное освещение, но больного раздражал яркий свет. Он лежал на кровати в белой рубашке, укрытый, как обычно, потертой солдатской шинелью. К полуночи жар несколько уменьшился, но страдания больного не прекращались. За окном завывал ветер и бросал в окно снег.

В свое время пришел Мандт и в очередной раз выслушал больного. В нижней части правого легкого был тот зловещий шум, который уничтожил все сомнения и все надежды. Потрясенный доктор взглянул на осунувшееся, впервые небритое лицо императора и увидел на нем не только болезненную бледную желтизну, но и страшную усталость и отрешенность от всего. Ему доводилось видеть такое, и он знал, что это значит.

Мандт вышел в прихожую и на вопросительный взгляд наследника молча покачал головой.

– Все… – сказал он неожиданно дрогнувшим голосом.

– Доктор, – у наследника были красные глаза, но голос тверд. – Непременно уговорите его на совершение таинства. Пойдите.

Мандт вернулся в комнату.

– Ваше величество…

– Да? – открыл глаза Николай Павлович. Он приставил к уху слуховую трубку и поднял глаза на доктора.

– Один человек просил передать вашему величеству проявление его преданности.

– Кто такой?

– Это Бажанов.

– Я не знал, что вы знакомы.

– Мы познакомились у одра великой княгини Александры Николаевны.

И тут страх увидел Мандт в глазах императора. Страх и растерянность.

– Скажите же мне, разве я должен умереть?

Мандт помолчал.

– Да, ваше величество.

– Что вы нашли вашими инструментами? Каверны?

– Нет. Начало паралича.

Голова больного откинулась на подушку, и встревоженный доктор схватил его руку. Пульс бился по-прежнему. Лицо царя не дрогнуло. Он молчал и широко открытыми глазами смотрел в потолок.

– Как у вас достало духу высказать это мне так решительно?

– Вы сами, ваше величество, два года назад потребовали сказать вам правду, если настанет та минута. Такая минута настала. У вас есть несколько часов… Я люблю вас, ваше величество! – вдруг вырвалось у него.

Николай молчал, потом шевельнулся.

– Благодарю вас. Переверните меня в другую сторону, лицом к камину.

Мандт повернул тяжелое тело и остался в ногах больного, держась за холодную дужку кровати. Ветер завывал за плотно задвинутыми шторами.

– Позовите ко мне моего старшего сына, – приказал император. – И не позабудьте известить остальных детей, только императрицу… пощадите.

– Батюшка! – воскликнул Александр, с порога бросившись к отцу. Он упал на колени возле кровати и схватил обеими руками странно тяжелую, неповоротливую руку отца. Рука была холодна. Оба молчали. Со спины наследник ощущал жар камина, а от кровати тянуло страшным холодом… и он заплакал.

– Не плачь, – неожиданно спокойно и внятно сказал Николай Павлович. – Что ж тут поделаешь… Мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжелое. Хотел оставить тебе царство мирное и устроенное. Бог судил иначе… Служи России!

Также в полном сознании император исповедался и приобщился Святых Тайн, благословил детей и императрицу.

– …Иду теперь молиться за Россию и за вас. После России я вас любил более всего на свете…

Шел третий час ночи, но во дворце никто не спал. В коридорах и на лестницах испуганные, встревоженные люди куда-то спешили, бросались друг к другу с одним вопросом и шепотом передавали все новые страшные подробности. В мрачной полутьме дворца, слабо освещенного немногими стенными свечами, сгущалась тревога.

Большой вестибюль со сводами рядом с комнатами императора был полон придворными: статс-дамы и фрейлины, высокие чины двора, министры, генералы, адъютанты ходили взад и вперед или стояли группами, «безмолвные и убитые, словно тени», – вспоминала позднее Тютчева.

У кровати императора в эти часы собралась вся семья. Николай Павлович благословил всех детей и внуков, с каждым говоря отдельно, несмотря на свою слабость. Вошла запыхавшаяся Елена Павловна.

Умирающий привычным движением провел по ее лицу и сказал шутливым тоном:

– Bonjour, Madame Michel…

– О, государь!

– Stop machine…

Ясность сознания и твердость духа не покинули Николая Павловича в эти последние минуты. Он велел позвать графа Орлова, графа Адлерберга, князя Василия Долгорукова и простился с ними. Цесаревичу поручил проститься за него с гвардией и со всей армией, особенно с геройскими защитниками Севастополя:

– …Скажи им, что я и там буду продолжать молиться за них, что я всегда старался работать на благо им… Я прошу их простить меня.

В пять утра он продиктовал депешу в Москву, в которой простился со старой столицей; велел телеграфировать в Варшаву и к прусскому королю, напомнив тому завещание его отца никогда не изменять союзу с Россией. Он даже приказал собрать в залах дворца гвардейские полки с тем, чтобы после его последнего вздоха могла быть принесена присяга. К концу длинной ночи доложили о курьере из Севастополя.

– Эти вещи меня уже не касаются, – сказал Николай Павлович. – Пусть передаст депеши сыну, ему…

– Государь, – тихо сказала на ухо Александра Федоровна. – Наши старые друзья хотели бы проститься с тобой: Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен и… Варенька Нелидова.

Он понял и с мягкой признательностью, но и усталостью взглянул на жену.

– Нет, дорогая, я не должен ее видеть. Скажи ей, я прошу простить меня. Я молился за нее, пусть и она молится за меня… Оставьте меня все.

Все это время Александр был рядом и держал руки отца в своих.

Вошел Мандт.

– Потеряю ли я сознание? – спросил император.

– Надеюсь, все пройдет тихо и спокойно.

– О… когда вы меня отпустите? – с невыразимой мукой произнес император.

Трое свидетелей его угасания открыто плакали.

– Когда все это кончится…

В восемь утра пришел Бажанов и стал читать отходную.

Николай Павлович внимательно слушал и все время крестился. Когда священник благословлял его, он тихо сказал:

– Мне кажется, я никогда не делал зла сознательно…

Далее он потерял способность речи. Агония была долгой и мучительной.

Когда из комнаты послышались громкие рыдания и потрясенный Мандт вышел, как механическая кукла, и пошел куда-то, все стало ясно. Великие князья, министры, генералы нерешительно двинулись к дверям комнаты, но первой вошла Нелидова и, припав к кровати, со слезами целовала холодную желтую руку поверх колючей шинели.

Отец Бажанов читал слова последней молитвы: «К судии бо отхожу, идеже несть лицеприятия: раби и владыки вкупе предстоят: царь и воин, богат и убог в равном достоинстве, кийждо бо от своих дел или прославится, или постыдится…»

Над Петербургом встал новый день. Ветер стих. Под ослепительным солнцем сверкал снег на деревьях Адмиралтейского бульвара.

Александр, не отрываясь, смотрел в окно, не в силах понять, почему же все осталось тем же, что и раньше… Вон мужики едут, равнодушно лежа в своих розвальнях, будто ничего не случилось.

– Ваше величество, – тихо окликнули его сзади, и он поначалу не понял, к кому обращаются. – Государь!

– Послушай, Адлерберг, – сказал он тоже тихо, – запомни и передай всем: при государыне Александре Федоровне никогда не называть меня Государем, но – Александром Николаевичем.

Он хотел быть и действительно был верным сыном.

За спиной его затихли шум и суета. Повернулся – лишь мать и Нелидова тихо плакали у тела. Осторожно обойдя Александру Федоровну, он поцеловал отца в лоб и вышел.

Начиналось его царствование.

Книга вторая. Освободитель

Часть I. Оттепель

Глава 1. «Чти отца твоего и матерь твою»

Вот и пришел тот поворотный миг, который вознес его на высшую для сына человеческого ступень могущества, силы и славы.

В один из весенних вечеров он пролистал книгу плутарховых жизнеописаний, столь памятную по урокам покойного Жуковского, а ныне переданную старшему Никсе, и прочитал: «Итак, двадцати лет от роду Александр получил царство, которому из-за сильной зависти и страшной ненависти соседей грозили со всех сторон опасности…» Все как и у него. Александр Великий превозмог обстоятельства, сможет и он! И почетное звание великого, быть может, увенчает его царствование…

Не было на Руси за последний век царя, более законно вошедшего на престол, более подготовленного к делу государственного управления, более ожидаемого в его благодетельных свершениях. Сознание этого грело сердце, но тревожило иное.

Вдруг и разом, как это только у нас случается, возникло и овладело умами общее восторженное ожидание перемен, перемен скорых и радикальных, равно выгодных всем. «Яви нам чудо!» – читал он в глазах народа на улицах Петербурга и Москвы, Новгорода и Воронежа. Поначалу был момент, он решил, что чудо возможно, вот только бы развязаться с войной, к которой, как каторжник к чугунному ядру, прикована Россия. Пока же он принимал указы.

Первые перемены оказались не слишком значительны, но весьма приятны для первых сословий империи. Чиновникам было разрешено носить усы и бороды, дозволялось курение на улице. Был расширен ввоз книг из-за границы, а выезд туда существенно облегчен. По совету князя А.М. Горчакова император распорядился снизить плату за заграничный паспорт с 500 до 5 рублей.

Заговорили о гласности. Широкую известность приобрел приказ великого князя Константина по морскому ведомству, суть которого сводилась к одному слову: «Не лгать!» Заметим, что к составлению этого приказа великого князя побудила записка под названием «Дума русского», широко ходившая по рукам. Ее автор, курляндский губернатор Петр Валуев, на первый план среди причин бедственного положения Отечества выдвинул «всеобщую официальную ложь». Крылатая фраза из записки «сверху – блеск, внизу – гниль» вмиг облетела Россию. Константин передал валуевскую записку Александру, и тот прочитал, с горестью признав, что в ней, как и в записке Бориса Чичерина о причинах Восточной войны, «много есть правды».

Печать еще робела под свирепым оком цензуры, потому по рукам и ходили рукописи разных авторов, с подписями и без, содержание которых сводилось к проблеме бедственного положения страны, выход из которого предлагался либо в скорейшем освобождении помещичьих крестьян, либо в полном сохранении и укреплении существующего порядка.

Вообще, появилась масса обличительной литературы, как будто вся мало-мальски грамотная Россия взялась за перо. Из записок либерального толка особую известность приобрели написанные Константином Кавелиным, Юрием Самариным, Александром Кошелевым, князем Владимиром Черкасским, Борисом Чичериным. Идеи авторов были смелы, но не радикальны. К примеру, взывая к новому государю в надежде дарования «свободы умственной и гражданской», Чичерин предостерегал общественность «от несбыточных желаний и целей».

Чаще всего писали проекты освобождения крестьян, и тут наиболее радикальным и развернутым была записка Кавелина. В ней говорилось: «Многие убеждены, что Россия по своим естественным условиям – одна из самых богатых стран в мире, а между тем едва ли можно найти другое государство, где бы благосостояние было на такой низкой ступени, где бы меньше было капиталов в обращении и бедность была так равномерно распределена между всеми классами народа…

Причин нашей бедности очень и очень много, как-то: ошибочная система управления, отсутствие строгаго правосудия и правильного кредита, целый кодекс стеснительных для промышленности и торговли правил, вследствие которых ни та, ни другая не могут свободно развернуться, как в других странах, гибельное начало хозяйственных заготовлений и хозяйственного управления вообще, имеющее в нашей государственной администрации, к несчастию, такое обширное применение, глубокое невежество всех классов народа, не исключая и высших, из которых большею частью пополняются ряды чиновников и правительственных лиц.

Все эти причины действуют более или менее гибельно. Но ни одна не проникает так глубоко в народную жизнь, ни одна так не поражает промышленной деятельности народа в самом ее зародыше, ни одна так не убивает всякий нравственный и материальный успех в России, как крепостное право, которым опутана целая половина сельского народонаселения империи».

На другом фланге стоял отставной генерал-майор И.С. Мальцев, чья записка «переходит из рук в руки по империи», – доносил министру внутренних дел князю В.А. Долгорукову бессарабский генерал-губернатор граф А.Г. Строганов. Мальцев был владельцем более 200 тысяч душ, а также имел чугуноплавильные, железоделательные, пароходостроительные и стекольные предприятия. Его голос был значим не только по богатству, но и потому, что жена его, умная и ловкая Анастасия Николаевна, пользовалась большим фавором у новой императрицы. В своей многостраничной записке отставной генерал прежде всего обращался к опыту Франции: «Кажется, и для нас останутся бессмысленными указания истории, и мы только снимаем копию с Французской революции», – писал он. Мальцев упрекает правительство за то, что оно не считается с мнением дворянства и слепо доверяется чиновничеству, тогда как именно дворянство – надежнейший оплот монархии. Соглашаясь с необходимостью освобождения крестьян, он решительно отвергает планы наделения их землей в собственность, усматривая в том «новейший социализм».

Все заговорили громко, ничего не страшась, будто торопились выговориться.

Заметим, что 1855 год был, пожалуй, единственным, когда в Петропавловскую крепость в Алексеевский равелин не поступило ни одного политического заключенного.

Светские дамы и студенты, офицеры гвардии и чиновники, губернаторы и сидельцы в лавках начали решать вопросы – финансовый, военный, судебный, эмансипационный, цензуры, университетский и многие иные. Одни предлагали полную замену старых порядков новыми, другие ратовали за частичные исправления, третьи соглашались, что не все хорошо, но страшились перемен, четвертые призывали усилить царскую власть для сохранения порядка, пятые с улыбкой замечали, что в этой стране ничего хорошего быть не может, с нашими мужичками цивилизация невозможна, и, получив заграничные паспорта, отбывали за пределы отечества…

Впрочем, летом государь снял с должности министра внутренних дел Бибикова, к которому давно имел личное нерасположение и чья система инвентарей (направленная к облегчению положения помещичьих крестьян), по мнению Орлова и Долгорукова, мало подходила для России.

Новый министр Ланской поспешил с заявлением: «Государь повелел мне ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству». Из этих прав главное было – владение крестьянскими душами. «Что сия перемена означает?» – ломали головы дворянские умники. Не было определенного ответа. Впервые за последние десятилетия возникала у дворянской России возможность выбора дальнейшего развития. Это и радовало, и пугало.

Кроме Бибикова, Александр Николаевич, ко всеобщей радости, снял Клейнмихеля, о чем сам и сообщил презренному холодным и твердым тоном. Передавали, что в Петербурге все так обрадовались падению жестокого вора, что поздравляли друг друга при встрече.

А в Зимнем постаревшая Александра Федоровна огорчилась до слез:

– Мой друг, как можешь ты удалять с министерства такого преданного и усердного слугу? Его избрал твой отец!

Бедная императрица сохранила всю девичью наивность и глубочайшую веру в покойного мужа. Сын неловко утешил ее:

– Папа был гений, и ему нужны были лишь усердные исполнители. А я не гений – мне нужны умные советники.

Александра Федоровна успокоилась и простодушно рассказала об ответе сына вечером в своей гостиной. «Мне нужны умные» – пошло гулять по столице, вызывая не только улыбки, но и одобрение.

Клокочущее и взбаламученное общество взирало на государя, как на высшего судию и решающую силу в государстве, ожидая слова о будущем. Но он молчал. Следовало заняться неотложным – окончанием войны.

В сентябре месяце 1855 года император выехал в Крым в Действующую армию, выполняя последнюю волю отца и собственный долг. Дорога на юг была знакома.

Запоздалое чувство вины не оставляло его. Поначалу казалось, что смерть отца, вдруг осветившая провалы и ошибки, упущения и преступления, сама собой исправит их.

Похороны были 6 марта. Тело отца, с короной на голове, с накрашенным и нарумяненным лицом, залитое ароматическими жидкостями для отбития тошнотворного запаха разложения, простояло две недели в Петропавловском соборе. По два раза на день возле гроба совершались панихиды. Там пришел миг, когда уравновесились горе от потери, усталость от переживаний и напряжение от сознания ответственности.

Император с братьями подняли на свои плечи гроб и понесли его к могиле. Прогремели за стенами собора пушечные залпы, и гроб был опущен в могилу.

Показалось, что вот тут и придет желанное и казавшееся постыдным чувство облегчения, но не случилось этого. Тридцать с лишним лет он прожил рядом с царем и только сейчас почувствовал, какова она – шапка Мономаха. Между тем энтузиазм и доверие высказывались новому государю со стороны всех сил в обществе, и Александр знал это.

Через несколько часов после смерти отца в Белом зале собрался двор и высшие придворные чины для принесения присяги. Брат Константин произнес присягу громко и энергично, а после намеренно спрашивал графа Блудова, хорошо ли его было слышно. «Я хочу, чтобы все знали, что я первый и самый верный из подданных императора», – так он сказал, и слова эти разнеслись по городу, подогревая слухи о нежелании младшего брата подчиниться Александру. Слухи были напрасны. Константин даже заговаривал о своем отходе от государственных дел ради возрождения флота.

24 мая Александр подписал (а 27 мая был оглашен) манифест о назначении великого князя Константина Николаевича правителем государства на случай своей смерти до совершеннолетия наследника. Эта мера должна была исключить то положение, в которое тридцать лет назад попал покойный государь.

Однако до него дошло, что великая княгиня Елена Павловна приняла меры, дабы убедить Константина не устраняться от близкого участия в делах общего правления. Он знал ее доброе отношение к себе, но тут осознал, что она скептически смотрит на его способности. Впервые он подумал, что матушка не так уж неправа в своей неприязни к тетушке. Великая княгиня вспомнила, что якобы дядюшка Михаил Павлович скорбел, что устранил себя в начале царствования брата от всякого участия в делах невоенных. Поэтому не стоит и великому князю Константину ограничиваться в разговорах с государем одними интересами морского ведомства.

Самолюбие Александра было задето. Он верил в искренность брата, но был не прочь, чтобы тот все же отошел в тень. Он сам хотел заниматься государственными делами, и непрошеные подсказчики, умники за плечами не требовались. Он поначалу и не хотел иных взглядов и точек зрения, полагая, что та видимая картина жизни, которую наблюдает сам и которую передают граф Орлов и граф Адлерберг, равнозначна внутреннему устройству самой жизни. Дошедшая через Костю записка Валуева и иные сильно поколебали иллюзии, да и веру в отцовских соратников.

Тем не менее в первые месяцы он действовал будто связанный по рукам и ногам. Не он диктовал те или иные меры, а сложившиеся обстоятельства, как объясняли ему, требовали таких-то и таких-то действий. Он послушно подписывал указы. В конце концов все упиралось в один вопрос – войну. Надо было кончать войну и приниматься за домашние дела.

По рытвинам и ухабам, по ровным трактам и лесным дорогам, посреди убранных полей и еще зеленых лугов с выгуливающимися стадами катила коляска императора. На подставах перепрягали четверку коней, и с недолгими остановками спешили дальше. Спутники в коляске менялись, ибо в пути удобно было обговаривать дела.

Император, казалось, не знал усталости. Несмотря на тряскую дорогу, он читал бумаги и внимательно выслушивал собеседников, на остановках принимал доклады губернаторов, командиров воинских частей и предводителей дворянства, не ленился осматривать городские достопримечательности и устраивать смотры гарнизонам.

Высокий, на голову выше окружающих, с величавой поступью и взглядом, неторопливый и основательный в суждениях, производимых мягким и приятным голосом, внимательный к мнению других и нередко улыбающийся доброй улыбкой – он произвел чарующее впечатление на всех. Даже рьяные почитатели покойного императора признавали, что Александр Николаевич более привлекателен, «хотя батюшка был поцаристей видом. Одним взглядом такого страху нагонял…».

27 сентября император прибыл в Симферополь. Некогда небольшой и тихий городок пребывал в страшной суете. Дома переполнены после оставления Севастополя, на улицах толкотня, что в воскресный день на Невском, но публика иная: нарядные дамы и сестры милосердия в белых косынках с красными крестами, мужики, что-то несущие или едущие на телегах, но больше всего солдат и офицеров, преимущественно раненых, без руки или без ноги, с подвязанной рукой, перевязанной головой или истощенных болезнью. На обочинах дорог и улиц генеральские коляски, ротные повозки, немецкие фуры, покрытые холстом, длинные татарские маджары, двухколесные арбы, в которые запряжены то худые лошади, то косматые верблюды, то медлительные волы.

Вокруг собора, где была назначена встреча государя, целый день была страшная суета, скакали ординарцы, пробегали вестовые, послушные солдатики так и эдак перестилали ковры у входа в собор. К вечеру центр города осветился зажженными плошками, а на голых деревьях качались разноцветные фонари, повешенные второпях одни выше, другие ниже. Толпы народа долго и терпеливо ожидали, несколько раз поднимался крик, что-де едет государь, но то были генералы из свиты. Император приехал уже ночью, и торжественной встречи с народным ликованием не получилось.

На следующий день Александр Николаевич выслушал подробный доклад главнокомандующего и выехал к Перекопу. Он побывал в нескольких полках, посетил госпитали – впечатление было безрадостное. В военном плане ситуация сложилась патовая: мы взяли Карс, а союзники – южную часть Севастополя, мы затопили наши корабли, но и снабжение союзников становилось труднее ввиду осенних штормов.

Судя по всему, следовало возвращаться в Петербург и приниматься за дипломатическое решение проблемы. Но ему не хотелось возвращаться. Верная и глубокая любовь к армии, привитая с детства, не позволяла Александру покинуть его армию в столь тяжелое время. Да ему и легче было здесь. Проще и яснее были дела, связанные с боевыми вылазками нашими и союзников, перемещением поредевших полков и замены их свежими, прибывшими из внутренних губерний, со строительством земляных укреплений, для чего было согнано несколько сот крестьян-землекопов.

Далекий гром пушечных выстрелов давал ощущение причастности к общему делу, смягчал чувство вины, постоянно точившее Александра, ведь мог, мог сказать отцу, что думал о Восточной кампании, мог убедить его сменить командующего, мог настоять на скорейшем принятии требований союзников – все мог попробовать, но не решался… Так вот оно, главное и труднейшее бремя царское – принимать решение.

Теплый, но сильный ветер гонял по улицам листья акаций и платанов. Первые дни по приезде было сухо, но вскоре зарядил дождь, поливавший целыми днями без перерыва, то чуть слабея, то усиливаясь до ливня. Сырость и грязь раздражали, но все равно он не поддавался на уговоры младшего Адлерберга о возвращении. Выпадали и хорошие дни, а чаще ночи, тихие, с прозрачным воздухом и яркой луной в темном небе, сильно напоминавшие ему Италию. Стоит приехать сюда после войны.

Как ни странно, но в прифронтовом Симферополе для него пришла передышка, когда можно было остаться одному, без надоевших советчиков, без вздорных сплетен и интриг. Он еще не знал, как он будет действовать, но направление определил вполне ясно.

Первое – смягчение полицейского гнета.

Второе – скорейшее и наименее постыдное окончание войны.

Третье – реформирование армии.

Четвертое – решение крестьянского вопроса.

Он полагал, что за первые три года можно будет покончить с этими наиважнейшими вопросами, а там приступить к всесторонним преобразованиям. Пока же день за днем ему передавали пакеты с дипломатическими донесениями из Вены, Лондона, Парижа, Берлина и Константинополя.

Он знал, что французский министр иностранных дел Друэн де Люис заявил императору Францу Иосифу тотчас по смерти Николая Павловича:

«Основной задачей европейских правительств теперь должно быть достижение двойного результата: наложение узды на мировую революцию, не прибегая для этого к помощи России, и наложение узды на честолюбие России, не прибегая для этого к помощи революции».

У союзников не было и мысли об отказе от победоносного окончания войны. По донесениям русских дипломатических агентов, по статьям в английских и французских газетах, которые он внимательно читал, Александр представлял позиции враждебных сторон.

Наполеон III предполагал возможность отступления от Севастополя лишь для последующего овладения всем полуостровом. Французскому императору нужна была победа громкая и блестящая, победа-символ, долженствующая зачеркнуть поражение Первой империи сорок лет назад. Однако в этом для России заключалась и редкая возможность скорейшего окончания войны, ибо французская сторона не была заинтересована в каких-либо территориальных приобретениях. Совсем иной была позиция британского кабинета.

Александр помнил свои приятнейшие впечатления от пребывания в Англии, приветливость и доброжелательность королевы Виктории. Ныне она полностью одобряла планы кабинета, во главе которого в феврале 1855 года встал Пальмерстон, преследовавший цели никак не символические: вытеснение России со всех рубежей, откуда только можно. В Петербурге вполне сознавали ту угрозу, которую представлял приход на Даунинг-стрит радикала Пальмерстона, писавшего, что «лучшей и самой эффективной гарантией европейского мира в будущем явилось бы отделение от России некоторых приобретенных ею окраинных территорий: Грузии, Черкесии, Крыма, Бессарабии, Польши и Финляндии…». То был план-максимум, а пока британский кабинет стремился уничтожить Севастополь как военно-морскую базу России, откуда она могла бы грозить интересам Британской Индии. Фактически это означало запереть Россию в ее сухопутных пределах.

В Вене не сознавали, что Габсбургская монархия потеряла значение великой державы. Буоль гордился тем, что не послал австрийских войск в Крым, не сознавая, что его слишком хитроумная политика в конечном счете обернется против интересов Австрии. Франц Иосиф тихо ожидал, когда ему отдадут Дунайские княжества, в чем его уверил министр иностранных дел. Тут была для России наименьшая опасность.

В начале октября Александру донесли, что английский военный министр герцог Г. Ньюкасл на корабле «Хайфлайер» следует вдоль восточного побережья Черного моря. Под прикрытием словес о «защите Турции» англичане присматривались, как бы ловчее, с минимальными материальными и людскими расходами оттяпать у России западную часть Кавказа. В доверительной беседе со своими спутниками герцог говорил прямо: «Во имя интересов, заставивших нас вступить в войну, Черкесию не следует отдавать Турции». Планировалось не только использовать горскую кавалерию против русских войск, но и привлечь армян и население Грузии в турецкую армию. Английские чиновники, правда, не брали в расчет мрачные воспоминания об ужасах мусульманского владычества в этих краях. Как бы то ни было, Англия оставалась самым опасным противником.

Взбалмошный прусский король Фридрих Вильгельм IV то горячо заступался за Россию, то обещал Австрии поддержку. Однако Пруссия была больше занята усилением своих позиций в долгой и изнурительной борьбе с Австрией за гегемонию в германском мире. Восходила звезда князя Отто Эдуарда Леопольда Бисмарка фон Шенхаузена, пока – представителя Пруссии в сейме Германского союза. Бисмарк понимал безосновательность притязаний Пруссии на ранг великой державы. Для усиления Берлина требовалось нейтрализовать Францию и Россию и разбить Австрию.

Так политики в столицах Западной Европы стремились к достижению своих целей. Несовпадение этих целей ослабляло давление на Россию. В таких условиях в Вене прошла конференция послов, закончившаяся в апреле. В июне состоялся первый общий штурм Севастополя, в августе последовал второй штурм, решивший дело.

Русские войска атаковали позиции союзников на реке Черной и были отброшены с огромными потерями. Русское общество привыкло к печальным известиям из Крыма, но последнее сражение произвело угнетающее впечатление. Громко говорили о бездарности и самонадеянности генералов Горчакова и Вревского, восхищались непреходящей стойкостью и героизмом русских солдат.

Фельдмаршал Паскевич со смертного одра написал письмо Горчакову, укоряя его за бегство от ответственности, измену чести и долгу, страх перед мнением царя. Письмо ходило в списках по рукам и получило широкую известность, смущая защитников николаевских традиций и воодушевляя сторонников перемен. Правда, стоит заметить, что старый фельдмаршал позволил себе такую откровенность на пороге могилы, и, будь вполне искренен, мог бы и за собой признать те же вины перед Россией и ее народом.

Все так, но, к слову, воинская доблесть привлекала не только честолюбцев. Сын блестящего вельможи, граф Николай Алексеевич Орлов, ровесник и близкий друг великого князя Константина, добровольно отправился на войну, от выстрелов не бегал, хотя и особых воинских талантов не показал. Он был ранен при штурме крепости Силистрия настолько тяжело, что врачи не хотели было перевязывать его, считая, что не стоит попусту тратить бинты. Но Николай Орлов выжил, лишившись глаза и сохранив в теле немало осколков. Славный пример рыцарской доблести хорош, конечно, но пришло иное время. И в войне, и в гражданской службе надобны были не столько доблесть и прилежание, сколько знание и умение. Александр воочию убеждался еще и в том, что отвлеченно понимал ранее: императорские указы сами по себе мало что меняют. Нужны новые люди для их воплощения в жизнь.

Дождь стучал в окна дома, смывая остатки благодушного покоя. Он получил громадное наследство, верно, но и громадный долг, который необходимо было выплачивать. Россия оказалась в уязвимом одиночестве перед коалицией европейских держав. Военная слабость ее после Черной речки и падения Севастополя была очевидна.

Мечталось, как неким чудесным образом враги будут посрамлены. В письме от 16 октября по дороге домой князю М.Д. Горчакову он проговорился: «Из-за границы ничего нового не получил, но по разным сведениям можно ожидать внутренних беспорядков во Франции вследствие дурного неурожая и возрастающего от того неудовольствия в низших классах. Прежние революции всегда почти этим начинались; итак, может быть, до общего переворота недалеко».

Увы, парижские и лондонские газеты приносили разочаровывающие вести. Горчаков, хотя и слабый генерал, обладал опытом и здравым смыслом. «Французы буйны со слабым правителем, – мягко наставлял он государя, – а Наполеон их еще долго удержит в железных когтях своих».

Александр принял этот урок, и как знать, не «когти» ли Наполеона вспоминались ему позже при решении домашних дел. Да что скрывать – он вновь учился, пополняя свои знания по военному делу, по дипломатии, торговле, финансам. Не хватало ему лишь главного знания – о том, как удержать государство в нынешних пределах, а народ в мире и покорности, но при этом провести коренные перемены для общего блага? С чего начать? Да и надо ли трогать худо-бедно, но прочное государство? И такая мысль нередко его навещала. Не проще, не легче ли следовать проложенным ранее путем и не ставить под сомнение всю деятельность отца, которого он публично всегда называл Незабвенным?…

Правда, капитуляция Карса в ноябре заметно обесценила моральный эффект европейских побед в Крыму и повысила на Востоке престиж России. Тогда же турецкие войска захватили Мегрелию, которую английское командование рассчитывало сделать плацдармом для наступления в будущем году. Однако народ встретил турок с оружием в руках. Турецкий главнокомандующий Омер-паша в письмах просит правительницу Мегрелии княгиню Екатерину Дадиани вернуться, обещая «освободить» Кавказ от России. Не получив ответа, Омер-паша пригрозил лишить княгиню всех прав на Мегрелию, но и тут ответа не было. Напрасными оказались и попытки британского агента Д. Лонгуорта и французского полковника Мефре. Кичливые призывы приобщить «закоснелых в невежестве» кавказцев к «великой семье цивилизованных народов» не произвели впечатления на княгиню Дадиани. Зная это, в Петербурге твердо рассчитывали, что Англия не сможет начать войну на Кавказе в 1856 году.

Есть одна очевидная польза от долгих российских дорог: в дороге хорошо думается.

«…Делом и словом почитай отца твоего и мать, чтобы пришло на тебя благословение от них. Не ищи славы в бесславии отца твоего, ибо не слава тебе бесчестие отца. Прими отца твоего в старости его и не огорчай его в жизни его. Хотя бы он и оскудел разумом, имей снисхождение и не пренебрегай им при полноте силы твоей», – на разные мысли наводили эти древние заветы.

Присматриваясь к старым советчикам и приискивая новых, он нередко обращался мыслью к ушедшим, к тем, кому доверял полностью. В последних своих письмах незабвенный Жуковский писал: «Для меня теперь стало еще яснее, что ход России не есть ход Европы, а должен быть ее собственный; это говорит нам вся наша история, вопреки тому насилию, которое сделала нам могучая рука Петра, бросившая нас на дорогу нам чуждую…»

Последние дни Александр частенько вспоминал Василия Андреевича, может быть и потому, что подрастали Никса и Сашка, и мечталось подыскать им не просто учителя, а наставника. Только сейчас, кажется, фигура Жуковского виделась Александру в истинном свете. Романтик, но никак не эфирный идеалист, не Ленский, по насмешливой пародии Пушкина; поэт, придворный, педагог с достоинством и полной отдачей исполнявший свое дело; дворянин, лишенный чувства страха и свой долг видевший в том, чтобы вразумлять царей и смягчать их сердца. Милый друг Василий Андреевич… Старые письма, которые Александр давал читать жене, были ею разобраны в две пачки: о власти и о Боге. Вторая пачка лежала нетронутой на дне почтовой шкатулки, а из первой он взял другое письмо.

Две основные движущие силы России, равно значимые для ее самобытного развития, видел старый наставник: Церковь и самодержавие. «Самодержавие, – писал Жуковский, – из всех земных властей есть самая трудная для властителя: вся ответственность лежит на нем, но эта ответственность не перед людьми, а перед Богом. Бог молчит, а из людей говорят смело и громко только льстецы. Какая же сила души потребна тому, кто посреди этого говора, льстящего всем страстям, должен слышать только этого молчащего Бога, понятного только верному перед ним сердцу…»

Самовластие же отличается от самодержавной власти тем, что в нем место Божьей воли занимает наша собственная. Наказание самовластия заключается в нем самом, ибо оно несет в себе саморазрушение, но беда для народа состоит в том, что при этом погибает истинная власть… Александр и раньше слышал от Василия Андреевича эти мысли, но только сейчас осознал их важность.

«Наше правление стоит на самой середине между кровавым деспотизмом восточных государств и буйным безначалием западных народов. Оно самое отеческое, патриархальное, и потому Россия велика и спокойна», – эту мысль из одного перлюстрированного письма Александр запомнил. Она была созвучна его убеждению, что России предстоит идти иным путем, нежели западным странам. «Наша святая Русь устоит на фундаменте самодержавия, если самодержавие само своим могуществом не ослабит себя» – так писал Жуковский, и стоило, право, внимательнейше сие обдумать.

Дорога на север показалась длиннее, или он действительно соскучился по дому, жене и детям.

При входе в Зимний дворец он с удовольствием вдохнул чуть затхлый, привычный воздух. Пахло пылью, ароматическими свечами, духами и солдатской амуницией.

Похудевшая и чуть подурневшая Мария Александровна вдруг разочаровала его, но Никса, Сашка и Володька, набросившиеся на него с радостными воплями, позволили скрыть первую минуту от жены. Матушка, напротив, ничуть не переменилась, была моложава, бодра и весела, близоруко всмотрелась и со смехом одобрила бакенбарды, отпущенные им на пару с Сашкой Адлербергом в Симферополе.

– Тебе идет. Очень внушительно, – сказала Александра Федоровна и, взяв его под руку, возглавила шествие в малую столовую. Домашняя жизнь, как и ожидал, принесла успокоение. Но за стенами царских покоев его ждали неотложные дела.

Глава 2. Парижский мир

Александр Николаевич в последние годы жизни отца приобщался к вопросам внутренней политики, но от политики внешней был далек, да и особого интереса к ней не испытывал. Теперь же он должен был не просто вступить на чуждую ему стезю, но и сразу начать действовать. Между тем в его характере недоставало не столько энергии, сколько, по мнению большинства современников, решительности и – недоверчивости, столь очевидных у Николая Павловича.

20 декабря 1855 года на совещание в Зимнем дворце собрались все лучшие умы минувшего царствования: канцлер Нессельроде, граф Киселев, граф Алексей Орлов, князь М.С. Воронцов, граф Блудов. Александр поставил на обсуждение вопрос о принятии в качестве прелиминарных условий пяти пунктов, предложенных Австрией, после чего было возможно начать мирные переговоры. Кроме пунктов о нейтрализации Черного моря, об отказе России от права исключительного протектората над Молдавией и Валахией, о свободе плавания по Дунаю, о согласии России на коллективное покровительство всех великих держав живущим в Турции христианам и христианским церквам, по настоянию Англии и Австрии возник пятый пункт – умышленно неясный, в котором утверждалось право противников России возбуждать новые вопросы и выдвигать новые претензии «в интересах прочности мира».

Александр сказал о том, что не было для большинства присутствующих тайной: с осени начались в Вене переговоры между русским послом А.М. Горчаковым и графом Морни. Таким образом, на стороне России к началу мирного урегулирования оказывалась Франция.

Почтенным сановникам было известно, что сам царь склоняется к скорейшему заключению мира. Нессельроде первым высказался за принятие четырех пунктов, от пятого же следовало, по его мнению, отказаться. Киселев вполне присоединился к мнению канцлера, указав, что продолжение войны может подорвать финансы и хозяйство империи.

Орлов и Воронцов менее решительно, но поддержали это мнение. Граф Блудов с жаром высказался против всяких уступок. Он считал возможным при должной настойчивости разгромить всех врагов России, дабы объединить славянский мир под русским двуглавым орлом. Кстати, за стенами Зимнего он не был одинок.

Общественное мнение в России было настроено резко против принятия унизительных пунктов, что называлось «согласием на требования разбойников». Московский профессор Сергей Михайлович Соловьев считал, что падение Севастополя значило не более чем падение Москвы в 1812 году, и тут-то и следовало всем миром навалиться на врагов и выиграть войну, отдав Европе право распоряжаться турецкими делами. В Английском клубе и в частных домах обсуждали возможный ход вещей и полагали, что нельзя нам уступать ни Дунайского устья, ни тем более черноморского флота. Поскольку этого требует Англия, нам надо сблизиться с Францией, пообещав ей в Европе все, чего пожелает.

Историк Михаил Погодин громогласно заявлял, что падение большого колокола с Ивана Великого в день восшествия на престол Александра Николаевича именно и есть знак нашей близкой победы над врагами: колокол этот ранее упал 9 октября 1812 года, когда французы оставили Москву.

Патриотический накал был велик и на берегах Невы. Анна Тютчева рассказала Марии Александровне, как в русском театре, где давали «Дмитрия Донского», сочинение Кукольника, при словах «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!» вся зала разразилась громом рукоплесканий и кликами, так что представление было прервано. Александру Николаевичу об этом же доложил граф Орлов, остававшийся начальником III Отделения. Он предложил арестовать вожаков возмутительной демонстрации.

– За что бы вы их арестовали? – раздраженно спросил царь. – Разве только за то, что они пошли в театр в такое тяжелое время?

Александр Николаевич чувствовал горькое бессилие, догадываясь, какую чашу ему придется испить. Актера в «Дмитрии Донском», советовавшего заключить мир, освистали…

…Блудов говорил долго, азартно рисуя блестящие перспективы.

Орлов грубовато прервал его речь:

– Мы, ваше сиятельство, собрались не затем, чтобы выслушивать сравнения и фразы, не имеющие сейчас ровно никакого значения. Вопрос простой: воевать или кончать войну?

Блудов, поперхнувшись, замолчал.

Собравшиеся в кабинете знали, что вплоть до последнего времени сам Александр считал необходимым продолжение войны до полной победы. В конце минувшего года он распорядился о новом наборе в армию и созыве ополчения. М.Д. Горчаков в приказе по Крымской армии после падения Севастополя говорил о новом характере войны, сравнивая ее с Отечественной войной 1812 года.

Киселев обратил внимание на то, что в случае проигрыша новой кампании Россия может лишиться Финляндии, Кавказа и Польши.

Совещание отвергло мнение Блудова и высказалось за принятие четырех пунктов.

Но когда спустя десять дней Александр Михайлович Горчаков сообщил этот ответ графу Буолю, австрийский министр сразу отказался принять его для передачи в Париж и Лондон. Буоль сообщил о решении Франца Иосифа: если Россия не принимает всех пяти пунктов, Австрия объявляет ей войну. Окончательной ответ следовало дать через шесть дней.

На новом совещании в Зимнем дворце 3 января 1856 года в несколько расширенном составе большинство столь же решительно высказалось за принятие австрийского ультиматума.

Ожесточенная борьба вокруг западных требований имела в то время для нового государя значение существенно большее, чем только дипломатическое. Александр Николаевич не просто погрузился в глубины мировой политики, познавал ее грубые законы. Он в полной мере узнал, что такое общественное мнение, соразмерил, каково идти наперекор этому мнение, если оно ошибочно. Иначе говоря, то была для него проба сил перед началом реформ.

Итак, в Париже начались переговоры, главным представителем от России на них был назначен граф Алексей Федорович Орлов. К нему были прикомандированы в качестве первого и главного помощника – барон Бруннов, старый и опытный русский дипломат, многолетний посол в Лондоне, а еще – молодые и многообещающие Петр Шувалов, Петр Альбединский и граф Николай Левашов. Последняя троица столько же была полезна для депеш, меморандумов, встреч и проводов иностранных контрагентов, сколько для поддержания необходимого антуража русской делегации. Все трое были высоки, красивы той холодной и картинной красотой, которая была в моде в царствование Николая Павловича.

Флигель-адъютант Альбединский состоял в Крыму при великих князьях Николае и Михаиле, к слову сказать, при них же был ранен, за что великие князья получили по Георгиевскому кресту. Петр Шувалов лет шесть назад, появившись при дворе, стал пользоваться особой благосклонностью великой княгини Марии Николаевны, чем был смущен крайне да и напуган, зная нрав Николая Павловича, и едва смог от нее отделаться. Николай Левашов был самый молодой и вполне покорялся воле властного Шувалова. Все трое были хорошо известны Александру Николаевичу и в дальнейшем сыграли весьма разные, но примечательные роли в жизни России.

Орлов, конечно, не посвящал jeunesse doree (золотую молодежь) в тайны дипломатических переговоров, и они поражались его видимой беспечности. Казалось, что всей подготовкой к заседаниям конференции занимается исключительно барон. В разговорах между собой два Петра и Николай недоумевали, за что покойный император так ценил этого седоусого ленивца, целыми днями просиживающего на диване с табакеркой в руке и насвистывающего марш конно-гвардейского полка. Правда, молодые люди не отказывались от чести поболтать с графом, пересказывая ему вычитанные из писем петербургские новости и услышанные в парижских гостиных сплетни. От всего связанного с политикой старик отмахивался, заставляя с подробностями рассказывать о любовных интригах и забавных происшествиях.

Со вниманием Орлов выслушал запрещенную песенку о французском императоре, в которой тот сравнивался с великим дядей:

 
Наполеон, спокойно-бледный,
Сам в битву шел;
За ним сквозь канонаду медный
Летел орел…
Сдались его веселой силе
Сто крепостей!
А у тебя лишь девки были,
Пигмей, пигмей!
 

Граф посылал их в Оперу и Комеди Франсез с тем, чтобы после дали полный отчет и о спектаклях, и о публике. В те дни весь Париж стремился на очаровательную комедию Альфреда Мюссе «Каприз». Особая пикантность постановки состояла в том, что прежде Парижа эта пьеса шла в Петербурге и с большим успехом. Сам Орлов съездил раза два в Оперу, насладился «Севильским цирюльником», а после попросил позвать в ложу композитора. Модный «Риголетто» ему не понравился. Альбединский уговаривал его послушать прелестную последнюю оперу Верди «Травиата», но граф только фыркнул. Поехали сами, а вернувшись из Оперы, случайно увидели, как Орлов фехтует со своим камердинером канделябрами. Одно слово, чудит старик!

Между тем, сидя на диване, Орлов сделался парижским «львом», привлекал всеобщее внимание и многообразный интерес. Тому способствовало многое: слава боевого генерала и опытного дипломата, репутация ближайшего друга покойного российского императора, нынешнее положение главы российской делегации на конференции, где все, казалось, было против русских, но, по ощущению опытных людей, возможны были изрядные неожиданности. Создателем ожидаемых неожиданностей и, добавим, весьма основательно, считали именно графа Алексея Федоровича.

Этому пожившему и все познавшему царедворцу хватало славы, власти и богатства, некоторое их увеличение было бы, конечно, приятно, но не более. Другое двигало им – любовь к России, стремление помочь родине, воодушевлявшие его честолюбие с младых лет. И с юношеским азартом, прикрываясь маской равнодушной усталости, семидесятилетний старик врубился в самую гущу мировой политики.

Конференция тянулась долго. Первым прибыл в Париж барон Бруннов. 14 и 16 февраля он имел встречи с председателем конгресса французским министром иностранных дел графом Валевским. Заметим, что именно российская сторона настояла на проведении конференции в Париже. Вначале предполагалось, что она откроется в Вене, и тогда преобладала бы австрийская линия, явно враждебная России.

Беседы с Валевским произвели на второго русского уполномоченного очень отрадное впечатление. По словам министра, император Наполеон хотел бы, чтобы начинающиеся переговоры увенчались успехом и для России. Сам император намеревался играть «умеряющую» роль перед лицом английской и австрийской делегаций, настроенных менее примирительно.

Английский уполномоченный лорд Кларендон прибыл 15 февраля, а 18-го имел свидание с Брунновым. Он был человеком робким и поначалу занял жесткую позицию, опасаясь оказаться в глазах общественного мнения Англии недостаточно активным защитником интересов Британской империи и сохранения англо-французского союза, угроза которому висела в воздухе.

После предварительных встреч Бруннов сообщал в Петербург, что предстоит много хлопот и затруднений. «Англичане показывают вид, что благоприятствуют Австрии в Европе, чтобы она помогла им в свою очередь в том, что касается Азии». Вообще же исход переговоров будет в значительной степени зависеть от Наполеона III. «Я смотрю так, что в этом истинный узел всех негоциаций». Ехидно отметив, что Австрия своим поведением во время войны потеряла дружбу России, но не приобрела тем дружбы противников России, Бруннов, однако же, советовал не отталкивать ее: «старые друзья – самые верные». Александр против этой строчки написал на полях: «Я нисколько на это не рассчитываю».

Граф Орлов прибыл в Париж позже других, 21 февраля. Он сразу встретился с Валевским и остался доволен визитом, сообщив в Петербург: «Я сказал все, мы расстались добрыми друзьями». 23 февраля он был принят Наполеоном. Беседа шла с глазу на глаз.

Наполеон был ласков и обнаружил не только желание мира, но и стремление завязать «личные, более интимные отношения между обоими государями». Орлов тут же вставил, что Александр II хочет не просто мира, но «справедливого и прочного мира», что, несомненно, «укрепит симпатии» между Россией и Францией.

Так было сказано главное: Франция не хочет воевать с Россией, а в одиночку ни Англия, ни Австрия воевать не будут, стало быть, угроза войны снята; Франция в ходе переговоров не будет полностью на стороне ни Англии, ни Австрии, и русской дипломатии открываются немалые возможности для усиления своих позиций и сопротивления унизительным уступкам; Франция явно заинтересована в сохранении России как сильной европейской державы в противовес в Европе – Австрии и Германии в лице крепнущей Пруссии, в Азии – в противовес Англии. Остальное было уже вопросами тактики.

В дипломатии Орлов был блестящим тактиком, и Парижский конгресс стал вершиной его дипломатической деятельности. Орлов хорошо знал Европу и ее главных политических деятелей, понимал безусловно главенствующее значение Франции и соответственно французского императора, ставшего на короткое время вершителем судеб мира.

Вторая империя была создана в 1852 году и основывалась столько же на силе полицейского гнета, сколько на политической ловкости Наполеона III. Всеобщее избирательное право формально сохранялось по конституции, но выборы проводились под бдительным надзором полиции. Правительство сделало все для полного искоренения недовольных. Люди арестовывались сотнями, пока оставшиеся на свободе не сочли за благо молчать, дабы избежать тюрьмы или убийственной ссылки в Гвиану. Иного приговора трибунал, разбиравший дела при закрытых дверях, без свидетелей и защитников, не выносил.

Судьбой страны распоряжались помимо императора государственный министр Руэр, краснобай, тесно связанный с банковскими воротилами, сводный брат Наполеона герцог Морни, занимавший пост председателя Государственного Совета, и граф Валевский, сын Наполеона I и польской красавицы графини Валевской.

Для русского дипломата, конечно, наибольшее значение имел Наполеон III, или «Наполеон малый», «вор с ножом за пазухой, взобравшийся на трон Франции», как его прозвал самый яростный противник поэт Виктор Гюго. Наполеон III был полной противоположностью русскому императору, хотя по прихоти судьбы они родились почти день в день (Наполеон на десять лет раньше). Племянник великого Бонапарта с юности познал падение с сиятельных вершин в изгнание, проявил бурную энергию и фантазию, организуя мятежи против Луи Филиппа, волю и стойкость при пожизненном заключении, смелость и дерзость при побеге из крепости Гам. Его жизнь могла дать материал для романа Дюма-отца. Ловкий, хитрый, грубо идущий к своей цели, – таков далеко не полный портрет человека, от которого во многом зависел исход Парижской конференции.

23 февраля произошла первая встреча Орлова с французским императором. Шестерка великолепных коней, привлекавших всеобщее внимание, доставила карету ко дворцу Тюильри. Первый русский уполномоченный в парадной генеральской форме, с лентами и орденами, тяжело вылез из кареты и не спеша вошел во дворец. Напудренные лакеи, застывшие на лестнице, ковры, вазы, огромные шпалеры с изображением королевских охот, казалось, были полностью из старого доброго времени. Но в феврале 1848 года именно Тюильри был взят штурмом толпой парижан. «Избави, Господи, наш Зимний дворец от такого», – мелькнуло у Орлова.

На этой встрече в интимной обстановке Орлов «с той симуляцией искренности, в которой мог смело потягаться со своим собеседником», сразу изложил позицию российской стороны, что она отвергнет и на что согласится. Россия была готова согласиться на установление полной свободы торгового плавания по Дунаю для всех наций, на уничтожение укреплений в Измаиле и Килии при условии уничтожения Турцией укреплений в Мачине, Тульче и Исакче; Черное море будет объявлено нейтральным (т. е. уничтожается наш флот); определение границ между Молдавией и Бессарабией должно стать предметом углубленного рассмотрения, и Орлов дал понять, что Россия готова уступить туркам захваченный Карс, если будут сделаны выгодные уступки при определении бессарабских границ.

Император задумчиво кивал, не произнося ни слова, а потом вдруг спросил мнение собеседника о Венском трактате, возможно ли его пересмотреть. Орлов не понял, зачем признанному государю необходима отмена пунктов этого трактата полувековой давности, исключавших династию Бонапартов из французского престолонаследия. Объяснение одно: желание, чтобы Европа сама плюнула себе в лицо для полноты торжества племянника Наполеона I. В данный момент для России это никакого значения не имело, и русский уполномоченный не стал возражать. Не возражал он и при разговоре об Италии, «для которой надо что-нибудь сделать», а это означало ущемление интересов Австрии. Однако Орлов мягко, но решительно отклонил неопределенные предложения Наполеона о Польше, заявив о полной свободе там католической церкви и ожидаемой амнистии для польских политических преступников. При прощании император предложил Орлову в «трудных случаях», какие будут возникать на конференции, обращаться непосредственно к нему.

«Поистине я должен сказать, что я нисколько не ожидал приема, который меня тут встретил, – откровенно писал Орлов Александру Николаевичу. – Я осмеливаюсь сказать, что этот прием был блестящим не только со стороны императора, но и со стороны всей нации. Военные симпатии и желание установить братство по оружию с Россией, несмотря на обстоятельства, превзошли все мои надежды и в самом деле не оставляли ничего желать».

Поддержкой Наполеона пришлось воспользоваться не раз. 28 февраля Орлов испросил аудиенцию и был приглашен на обед в королевский дворец. Блюда были тонкие, вина прекрасные. Орлов не скупился на выражения признательности за милостивое отношение императора к русской делегации, за манифестации симпатии и дружбы со стороны французского общества. За кофе и папиросами перешли к делам.

Орлов объяснил, что претензии англичан и затруднения, чинимые австрийской стороной, возросли настолько, что он подумывает об уходе русской делегации с конференции. Предметом споров была Бессарабия. Наполеон, сочувственно выслушав графа, дал понять, что не в силах преодолеть сопротивление Лондона и Вены. Вечером Орлов написал в донесении царю, что от Бессарабии надо отказаться.

Второй территориальной проблемой стал Кавказ. Пальмерстон не желал расставаться со своей старой мечтой о «независимости» Кавказа. Он настаивал на том, что союзники, которые пытались во время войны поднять там восстание против России, не имеют права «предать Черкесию».

Через Валевского Орлов узнал, что Англия хочет воспользоваться злосчастным «пятым пунктом» предварительных условий и поставить под вопрос «все русские территориальные владения по ту сторону Кубани». Русофобские настроения тогда овладели общественным мнением Англии. С парламентской трибуны раздавались призывы к обузданию «агрессивной» политики России на Востоке, что несколько противоречило здравому смыслу, но вполне отвечало интересам лондонского Сити. Однако требование «полной победы над Россией», уже не военной, но хотя бы дипломатической, могло звучать в Вестминстере, но не в Тюильри.

На заседании спор продолжался четыре часа кряду. Орлов занял твердую, неуступчивую позицию, не идя ни на какие уступки. (Накануне он был на обеде у императора и заручился его поддержкой.) Председатель конференции граф Валевский так повел дело, что Кларендон должен был отступить. Барон Бруннов доносил канцлеру Нессельроде: «Если мы достигнем мирного окончания, то, бесспорно, императору Наполеону принадлежит большая доля в этом результате… Валевский – наш помощник в переговорах».

И еще не раз долгое послеобеденное курение папирос Орлова и Наполеона в императорском кабинете в Тюильри с глазу на глаз приносило пользу и выгоду России. В Лондоне и Вене поняли это, но бессильны были что-либо изменить. Австрия занимала на конференции «почетное положение выжатого лимона во время чаепития», по выражению бойкого на язык бельгийского газетчика. В отношении Турции Орлов занимал сдержанную позицию, разделяя мысль Леонтия Дубельта, что турок должно беречь и поддерживать, потому что для государства всегда выгоден глупый сосед.

В конце концов экономические интересы Англии взяли верх. Вскоре была снята английская блокада с русских торговых портов. Одновременно Александр II разрешил свободный вывоз хлеба из России. Англия и Франция досрочно начали вывод своих войск из Керчи и Евпатории. Русская сторона обязалась сохранить в целости могилы павших воинов союзной армии.

В салонах Парижа в те дни много говорили о только что прошедшей Всемирной выставке, о новой опере Мейербера «Гугеноты», о начавшейся реконструкции «столицы мира» префектом Османом (новые проспекты и бульвары прокладывались столько же для красоты, сколько для предотвращения создания баррикад и более удобного пропуска войск), о мудрости императора и – о графе Орлове. Знали, что он купил для царского Эрмитажа две картины Эжена Делакруа «Львиная охота в Марокко» и «Марокканец, седлающий коня», проявив тонкий вкус и щедрость. Передавали словечки Орлова.

На одном из заседаний в пылу спора австрийский министр Буоль бросил русской делегации: «Вы забываете, что Россия побеждена!» Не повышая голоса, Орлов ответил: «России мудрено это забыть, потому что она не привыкла быть побежденной. Другое дело вы, так вас всегда все били, с кем только вы не воевали». Побагровевший Буоль молчал до конца заседания.

Читая донесения Орлова и Бруннова, Александр II сознавал, что слаб в дипломатии. Он то желал революции во Франции, то наивно подтверждал верность давно распавшемуся Священному союзу, первым рыцарем которого был Незабвенный. При малейших затруднениях, порой умышленно увеличиваемых Орловым, он горячился и негодовал – до следующей депеши. Не по неспособности, но по самому характеру Александр Николаевич был неважным дипломатом, в отличие от отца и дяди. Одно из объяснений тому – воспитание. Александр и Николай Павловичи самой дворцовой обстановкой были приучены к скрытности, лицемерию, проницательности. Он же рос в комфортном состоянии законного наследника престола, не требующем желать чего-либо большего. Видно, благодушная юность воспитывает царей, но не дипломатов.

20 марта Орлов получил от Нессельроде телеграмму: «Император одобряет все, что вы сказали и сделали. Отсюда никакой палки в колеса не будет вам вставлено. Кончайте и подписывайте. Нам важно пораньше остановить дорогостоящие приготовления». На подлиннике телеграммы Александр написал: «Быть по сему».

Утром 30 марта 1856 года все участники конференции от имени представленных ими держав подписали Парижский мирный договор, после чего отправились в Тюильри к императору. Все заметили, что особенно ласково и долго Наполеон III говорил с графом Орловым, выделяя и отличая его перед всеми.

В 10 часов 52 минуты вечера того же дня Александр II получил от Орлова телеграмму, извещавшую о долгожданном событии.

«У нас известие о заключении мира, хотя и было обычным порядком возвещено городу пушечными выстрелами с Петропавловской крепости и сопровождалось благодарственными молебствиями, не могло конечно, считаться событием радостным, – считал Дмитрий Милютин. – Бедствиям войны был положен конец, – но мир куплен дорогой ценой. Русское национальное чувство оскорблено. Молодому императору пришлось расплачиваться за неудачи войны, не им начатой».

Так закончилась для России и нового государя эта ненужная война. Условия мирного договора были стеснительны, но достаточно почетны. Договор фактически закрывал последнюю страницу царствования Николая Павловича. Все, что предстояло отныне свершить России, будет связано с именем государя императора Александра Николаевича.

Орлова встретили в Петербурге как триумфатора. Ему был пожалован княжеский титул. На вопрос царя, не пожелал бы он вернуться в Париж в ранге посла, новоиспеченный князь отвечал решительным отказом, но тут же порекомендовал своего друга Павла Киселева. Орлов давно заметил, что молодого царя раздражают поучительные интонации старого министра, советы которого всегда оказываются верными. А Париж – это и почет и достойный венец карьеры. Орлов несколько лукавил перед собой, сознавая, что старый друг в состоянии затмить его и вполне мог занять места, которые Алексей Федорович предназначал себе.

Так разошлись их пути. Павел Дмитриевич уехал в Париж, а Алексей Федорович стал председательствовать в Государственном Совете, в Комитете министров, Кавказском и Сибирском комитетах, в Негласном комитете по крестьянскому делу, получив фактически царские полномочия.

Но это случилось позже. А 19 марта 1856 года был опубликован Высочайший манифест, возвещавший окончание Крымской войны. В заключительных словах манифеста выразилась вся программа будущей деятельности царя-реформатора, тщательно им обдуманная:

«При помощи небеснаго Промысла, всегда благодеющаго России, да утвердится и совершенствуется ея внутреннее благоустройство; правда и милость да царствует в судах ея; да развивается повсюду и с новою силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности и каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодом трудов невинных. Наконец, и сие есть первое живейшее желание Наше, свет спасительной Веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастья».

1.Добрый малый (фр.).

Bepul matn qismi tugad.

45 174,93 s`om