Kitobni o'qish: «Мир Тропы. Очерки русской этнопсихологии»
© Шевцов А.
© Издательство «Роща»
* * *
От издательства
Книга «Мир Тропы» представляет собой сборник, рассказывающий об источниках, с которых в 1991 году начиналась работа по изучению и возрождению одной из народных традиций, именовавшей себя мазыками или потомками офеней.
Основой для сборника послужили личные этнографические сборы А. Андреева, а также его попытки осмыслить собранные им во время его этнографических поездок материалы.
Андреев (Шевцов) сам прекрасно осознавал ненаучность своей первой книги, но она явилась для него поводом для проведения полноценных научных исследований приведенного материала. В третьем издании, помимо первоначальных записей, мы приводим главы из его книг, в которых он рассказывает о тех людях, которые были источниками знаний, обозначенных в исходных очерках. По этим главам вы сможете судить о том, как развивалось исследование мазыкской культуры.
Мазыки или офени – бывшие коробейники, жили как замкнутая группа населения, своего рода профессиональное сообщество с очень высоким чувством выделенности из окружающего крестьянского мира. По уровню самоосознавания это сообщество во времена его расцвета приближалось к малым этническим и вероисповедальным сообществам. У них имелся свой (тайный) язык и определенная ритуалика, которая не успела сложиться в нечто цельное, как не развилось и внутреннее самоуправление. Последняя треть прошлого века с ее интенсивным развитием крупного капиталистического производства была роковой для офеней. Сообщество коробейников, до этого торговавшее вразнос от Сибири до Кавказа и Берлина, медленно умирает, не оставив после себя заметного следа.
Причины отмирания института офенства хорошо изучены наукой и не рассматриваются в этой книге. Гораздо интереснее то, что внутри этой субкультуры хранились некоторые архаичные явления, которые, хотя и, безусловно, несут оттенок народного мистицизма, тем не менее, со всей определенностью могут быть названы «наивной психологией», так как имеют черты системы знаний о душевном устройстве человека.
Мир Тропы
Мир! Что такое мир? Сейчас стало модно использовать это слово. Целые полки книг с надзаголовком «Миры такого-то». Это уже привычно и это манит. Значит, в этом понятии есть сила, оно магично. Но что такое Мир?
Мир – это пространство, в котором можно жить. Жить телесно или духовно. Если пространство предоставляет все необходимое, чтобы жизнь не погибла – это уже мир, даже если это всего лишь камера или палата. Но если оно дает пищу охоте – так в старину называлось желание, – то это уже желанный мир! Потому что охота, охота жить – это и есть то желание нашего духа, которое приводит его в мир.
Наш народ называл Миром и Покой, и Место жизни, Землю, и Общину. Русские жили миром. В сущности, говоря о Мире, мы говорим об определенной культуре, если использовать это современное слово, ставшее более привычным и понятным, чем Мир.
Правда, родившееся в итоге этих усилий общественное движение Тропа Троянова умерло уже несколько лет тому назад вместе с олицетворявшим его Обществом русской народной культуры. Обидно. Но, к нашей гордости, в итоге мы потеряли только поверхностное и наносное, пену, скрывавшую настоящее. А настоящим было изучение народного быта и сохранение того, что может быть полезно и ценно для современного русского человека.
А это – ремесла, обычаи, народная психология, русская школа предпринимательства, Наука думать, в конце концов…
Тропа не состоялась как попытка возродить некую культуру, которая исторически отжила свое время. Но это не значит, что эта попытка не была красивой и полезной. Мы не хотим утерять того, чтобы было в ней ценного, и потому переиздаем все материалы о культуре мазыков или офеней, как называли себя те люди, у которых я вел свои первые этнографические сборы.
Эти сборы не были мною оформлены по жестким научным требованиям. Не было у меня такой возможности, да я и не умел этого тогда, в самом начале. Впоследствии было много сборов, где мы очень этнографичны, и эти сборы подтверждают многое, из рассказанного в этой книге. Мы их вели-то, чтобы снять сомнения в подлинности приведенных здесь свидетельств.
Материалы эти доступны через наши издательства и Училища. И в них есть и совершенно волшебные съемки, к примеру, того же перепекания, которое до сих пор бытует в некоторых уголках России. Есть и отчеты о поездках по деревням, где до сих пор говорят на офеньском языке…
А есть и вполне научные работы, написанные мною, чтобы понять русскую народную психологию, где я не рассказываю об учивших меня мазыках, а сравниваю их Психологию с Психологией академической. И показываю и отличия, и выигрышные стороны.
Если вам покажется, что эта книга легковесна, не судите слишком строго, это не более, чем мои записки о поездках по любопытным местам России. Если вам нужна научность, берите те книги, за которые я отвечаю по научным критериям. Эта книга написана давно и была для меня самой первой попыткой осмыслить то, что мне открылось. Порой мне казалось, что я захлебываюсь от переполнявших меня переживаний, наверняка, это отразилось и в том, как я писал…
И все же, это попытка понять себя и культуру моего народа.
Но что такое народная культурная? Очень сложное и трудно определяемое понятие. Границы его всегда размыты. Осознавание себя как некоей субкультуры ограничивается достаточностью для крестьянской жизни, иными словами, его просто может и не быть. Иллюстрация этого элемента русской народной психологии дается Д. К. Зелениным в статье о русских народных присловьях: «Изучая великорусские присловья-прозвища, мы, прежде всего, убеждаемся, что они даются новым переселенцам в известную местность со стороны прежних, старых жителей данной области.
Появление в таких случаях прозвищ-присловий психологически вполне понятно. Нужно же как-нибудь называть новых соседей, необходимо окрестить их каким-либо именем. Еще Бог знает, как они сами-то себя называют; а скорее всего, и никак не называют, точнее, называют общим именем, какое дает себе великорус, где бы он ни находился, это хрестьянин. В особом имени для своих, для самих себя великорус не нуждается, довольствуясь одним указанием на свою христианскую веру: он хрестьянин. Но ведь новые поселенцы – не “свои”, а чужие. Мало того, что они незнакомые, не родня; у них все не “наше”. (При замечательном однообразии деревенского быта даже мелкие отличия в одежде, пище, говоре и т. п. кажутся резкими и обращают на себя особое внимание)» [2, с. 41].
Народная культура – это не наука. Народная культурная традиция на самом деле – это не нечто абстрактное, а люди, простые люди, знающие что-то такое, чего остальные или окружающие не знают. Им этого достаточно, никаких попыток систематизировать, определять границы явления для того, чтобы ощущать себя выделенными из окружающего мира, чаще всего не делается. Им достаточно самой выделенности! Да, это совсем не наука, которая в начале становления любой из своих отраслей, озабочена тем, как выделиться и заявить о себе. У явлений народной культуры другие задачи, как и у самого крестьянского мира – выжить и жить так, как это видят они. А для этого чаще всего приходится не кричать о себе, а как раз наоборот – прятаться и прятать свою Веру. Кстати, вера для русского крестьянина понятие не религиозное. Вера означает обычаи. Меня, к примеру, мои старички частенько встречали такими словами: «У нас вера такая – мы без самовара с гостем за стол не садимся!»
Если бы мои собственные дед и бабка не были своими в Тропе, я бы никогда не был принят моими информаторами (отвратительное для русского человека слово, но я употребляю его, чтобы показать, что пришел я к ним еще «ученым», «исследователем» традиционной культуры, а среди ученых – этнографов и фольклористов – принято говорить так, ставя между собой и другим этот щиток наукообразности, чтобы ни в коем случае не выпасть из рамок чистой науки). К счастью, я скоро сдался и начал учиться у принявших меня стариков. Тогда мне удалось кое-что понять в этой «культурной традиции». Начну по порядку, сначала об источниках.
Очень многое пришло из записей моего деда. Даже название Тропа, Тропа Троянова взято мной оттуда. На самом деле оно не является самоназванием. Старики вполне обходились без самоназваний, жили и жили себе. Дед же называет Тропой Трояновой Млечный путь и называет его путем Руси. Звучит это у него так: «Русь пришла на Землю Тропой Трояновой, идет Тропою по Земле и Тропою уйдет, когда исполнится сорок тысяч лет». Ясно, что исходил он из нескольких начальных строк «Слова о полку Игореве»:
О Бояне, соловию стараго времени,
абы ты сиа плъкы ущекоталъ,
скача, славию, по мыслену древу,
летая умом под облакы,
свивая славы обаполы сего времени!
Рища в тропу Трояню чресъ поля на горы [3, с. 92].
Однако при этом он считал, что хранит и передает вместе с остальными стариками некие знания того, как идти и куда идти. Моя бабушка Екатерина Ильинична называла Млечный путь то «Молочная река в творожных берегах», а то и «Молочная тропа». Я это помню. Конечно, Млечный путь, как основное тело нашей галактики, никакой тропой Руси не является, но он, безусловно, место, где мы живем, а значит (если межпланетные полеты возможны) и место, где мы путешествуем. Если только межпланетные полеты возможны…
Для меня же лично очень скоро, после знакомства со стариками, оказалось, что они сами с их знаниями и мировоззрением и есть путь или, по крайней мере, его привратники, хранители начал.
Дед мой, Владимир Харлампович Комаров, был потомственным уездным писарем и любил пописывать в славянофильском ключе. Возможно, страсть эта была у него наследственной, потому что от его отца, Харлампа Сосипатрыча, и деда – Сосипатра Силыча – тоже оставались какие-то тетради с записями. Бабушка рассказывала мне, что сожгла их в тридцатом году, когда деда по доносу на полгода забрали в НКВД (или как это тогда называлось?). Что было в тех тетрадях, я не знаю, но у деда есть намеки, позволяющие считать, что многое из них он по памяти восстановил в «амбарных книгах», которые оставил мне по завещанию. Писать их он начал за полгода до моего рождения, каким-то необъяснимым способом посчитав, что должен родиться преемник. Более того, он даже предупредил своих друзей, что однажды я к ним приду. Это поразительно, но через много лет я к ним действительно пришел!
Бабушка долго хранила эти тетради после смерти деда и передала мне только лет в семь-восемь, когда стала себя плохо чувствовать. Видимо, еще в страхе перед событиями тридцатого года, она сказала, что это «дедушкин завет», и велела поклясться, что я никогда и никому их не покажу. Я, конечно, поклялся, но довольно скоро перестал относиться к этому всерьез. Сужу об этом потому, что тетради эти как-то затерялись в доме, а потом обнаружились снова, когда мне было уже лет двадцать, и оказались разрисованными цветными танками. Я даже не помнил, когда я это сделал…
В то время я уже учился на истфаке, и у меня развились некоторый профессионализм и, своего рода, академический снобизм. Я просмотрел тетради и пренебрежительно оценил дедовские опусы как псевдоисторические домыслы. Однако тот же профессионализм заставил меня отнестись к ним как к историческому документу определенной эпохи, и при этом, как это ни странно, я не только сохранил их, но даже никому не показал. Тогда я не понимал, почему так поступаю. Сейчас, когда я совсем по другому отношусь к дедовскому наследию (хоть и не без улыбки порой, но с уважением) и даже начал публиковать некоторые из его материалов, – сейчас я, пожалуй, горжусь тем, что умудрился ни разу не нарушить свою клятву. В том, что я избежал по случайности всех искусов хвастовства, есть для меня нечто мистическое, как и в том, что кто-то из стариков тридцать лет ждал прихода наследника Харлампыча.
Впрочем, я оказался у них вовсе не из-за этих тетрадей. Это было совершенно случайно, я даже не начинал эти сборы как фольклорист или этнограф. Меня интересовали ремесла. Я ездил по всей Ивановской области в поисках мастеров. В итоге, я вполне естественно оказался однажды в своей родной деревне в Савинском районе. А там пошло и поехало!.. В конце концов, я позабыл то, зачем пришел, и стал брать то, что давали. Вот об этом и рассказ.
Все троповые старики, у которых мне довелось поучиться на территории Ивановской и Владимирской областей, считали себя потомками офеней и называли по старинке офенями. Но соседи считали их колдунами и, рассказывая о них, приглушали голос. Мне повезло и лично как человеку, и как этнографу. Как этнографу-собирателю, пожалуй, даже очень и очень повезло. Не многим из этнографов довелось полноценно, по-свойски войти в мир хотя бы одного колдуна. У меня же в жизни их было несколько. Считали ли они сами себя колдунами? Вопрос не однозначный. Первому из них, Степанычу, я его задать так и не рискнул, хотя очень хотел. А вот у второго, по прозвищу Дядька, однажды спросил. Не передам дословно, как прозвучал его ответ, но смысл его сводился к одному старому анекдоту:
Идет мужик по лесу, видит: сидит какой-то человек на суку и рубит его под собой.
– Эй, ты чего делаешь?
– Дрова рублю!
– Так навернешься же!
– Вали отсюда, без советчиков обойдусь!
– Ну, руби, только навернешься! – махнул рукой и пошел дальше.
– Иди, иди, не мешай работать!
Только отошел немного, слышит: хрясь!
– Эх ты! Вот ведь колдун, а!
Можно было бы посчитать, что колдовство они считали просто здравым смыслом. Но если быть до конца точным, то как раз здравый-то смысл они и не уважали, считая его одной из ловушек нашего мышления. Воротами в человеческое естество они считали не здравый смысл, а Разум, но рассказывать об этом придется особо, когда дойдем до их Науки мышления. К счастью, они не только делились со мной своими знаниями, они учили. Это редкая удача, я могу это уверенно заявить, потому что в моей жизни были встречи и с другими колдунами, и с шаманами, и волхвами новой формации, но о некоторых из них я узнавал, что они колдуны, только через много лет, а с некоторыми даже не смог начать разговор, как это было с одним хантыйским шаманом. Эти учили и учили, по-своему, системно. Не могу похвастаться, что и я стал колдуном, но вот понять их я постарался. Удалось ли мне это полноценно – не знаю. Как удалось, так и расскажу. Начну с истории.
Изредка мои старички рассказывали о своих отцах и дедах, но больше о прадедах. Прадеды у них были скоморохами. Целой артелью бродячих скоморохов, ходоков, пришли они в конце XVII века, но уже при Петре, в Шую, а потом «испоселились» в нескольких деревнях Шуйского, Ковровского и Суздальского уездов. Офеней так и звали в прошлом веке – суздала. Но еще их звали мазыками.
Один из моих старичков – Дядька – рассказывал мне, что мазыки или музыки – это своеобразная аристократия среди офеней, потому что они-то как раз и вели свой род от тех скоморохов-музыков. Отсюда, говорил он, и два имени блатного языка – фени, который, как общеизвестно, произошел от тайного офенского языка и до сих пор хранит многие из его слов. Процитирую Михаила Грачева. В книге «Язык из мрака: блатная музыка и феня» у него говорится: «Слово феня обозначает то же самое, что и блатная музыка, и оно, конечно, никак не связано с женским именем, а является одним из элементов воровского фразеологизма ботать по фене – “говорить на языке деклассированных”. Когда-то оно имело следующий вид: по офене болтать, т. е. говорить на языке офеней. Офени – это торговцы мелким товаром, у них был свой условно-профессиональный язык, который они использовали при обмане покупателей, в опасных ситуациях, когда нужно было скрыть свои намерения и действия. Бродячая, полная риска профессия офеней сделала их близкими к людям “дна”. И поэтому не случайно в лексике деклассированных элементов имеется значительное количество слов, перешедших из условно-профессионального языка офеней» [4]. Блатные, если верить Дядьке, не только позаимствовали у офеней тайный язык, но и заметили, что их у офеней два: общий для всех офеней и особый, на котором говорили только мазыки или музыки. Именно поэтому блатной жаргон называется то феня, то блатная музыка. Но, взяв феню, блатные не смогли освоить языка мазыков, его и офени-то знали немногие. Дядька, как и процитированный мною Грачев, считал, что это произошло из-за того, что торгашеский язык офеней подходил блатным потому, что был полуворовским. А вот мазыкская речь им попросту была не нужна, настолько она была специфически скоморошья. Называлась она, если верить Дядьке, «язык-огонь» и «язык-свет», а феню сами офени звали «маяк».
Исторических подтверждений существования таких языков у офеней я найти не смог, сколько ни старался, но, тем не менее, отказываться от этого названия не хочу, потому что очень многое рассказывалось мне с постоянными уточнениями: «На Огне это называется так-то». Даже если это очень поздняя придумка, она уже факт культуры и, к тому же, облегчает понимание той «науки», с которой мне довелось столкнуться.
Итак, дедовские записи, рассказы бабушки и несколько лет обучения у потомков офеней и, может быть, скоморохов – вот что стало начальными источниками по возрождению традиции, которую мы называем Тропой. Затем начались целенаправленные этнографические сборы и поиск подтверждений в науке – этнографии и психологии, который мы ведем уже все вместе, всей новой Тропой.
Постоянный поиск этнографических подтверждений оказался принципиально важным, потому что к девяносто шестому году умерли все старики. Мы оказались с колоссальным по объему и во многом практически не имеющим аналогов материалом на руках. Мы до сих пор по детски радуемся, когда очередное этнографическое издание, попавшее нам в руки, приносит новое подтверждение того, что мы знали по единичным свидетельствам наших учителей. Это значит для нас, что знания наши, несмотря на всю уникальность, не оторваны от общей народной культуры, и в них проступают подчас невидимые в других явлениях русской культуры законы развития русского духа. Именно это присутствие четких и даже жестких закономерностей в исследуемом материале заставило нас отойти от фольклорно-этнографического подхода в чистом виде и перейти к исследованию психологическому, рассматривая полученные знания как народную школу «наивной» психологии.
Традиция изучать народную психологию этнографически вообще родилась в России задолго до появления в конце прошлого века «народной психологии» в Германии. Сейчас бы я отнес ее к источникам или составным частям современной культурно-исторической психологии. Тем не менее, мы сохраняем за тем предметом, что описывается в этой книге, название «Прикладная этнопсихология». Этнопсихология – в значении психология этнографическая, а не этническая. А прикладная потому, что мировоззрение Тропы, которое и есть основа этой психологии, родилось в те времена, когда мир спасала еще не наука, а магия. Про магию же – когда я спросил, можно ли так говорить про русских колдунов – мой первый учитель Степаныч сказал:
– Магия значит могия. Кто могет, тот и маг!
Деды. Их обычаи заставляли их прятаться, исчезать от глаз наблюдателей и даже доброхотов. Я ходил к ним семь лет, но мне ни разу не разрешили ни фотографировать, ни записывать на магнитофон и даже вместо имен требовали использовать прозвища. Их отговорки казались подчас такими наивными! Записывать нельзя было, потому что «некогда», фотографировать – потому что «нечего тут фотографировать», рассказывать о Тропе и о них – потому что, пока ты не понял, ты наврешь, а когда поймешь, то будешь «рассказывать себя», а не о других. Даже говоря о них.
Я понимал, что это традиция, переданная им их собственными родителями и дедами, но далеко не сразу с этим смирился. Желание как-то обжулить их, обмануть и сделать тайком записи казалось мне ложью во спасение. Степаныча я боялся и поэтому нарушать запреты не рисковал. А с Дядькой однажды попробовал. Он был очень «ругучим», но с ним было не так страшно. Я взял диктофон, зарядил и спрятал во внутреннем кармане в надежде, что сумею незаметно включить, когда Дядька начнет рассказывать что-нибудь интересное. То ли он все понял, то ли почуял подвох, а может, что гораздо вероятнее, просто не мог начать настоящего разговора, пока я не в подходящем состоянии сознания, – но он мурыжил меня всяческой чепухой, наверное, часа два. Все это время я, естественно, был в напряжении, потому что боялся, что он заметит магнитофон, мысли мои постоянно сбегали к образу того, как незаметно его включать и, самое страшное, как выключать, чтобы – не дай бог! – он не щелкнул сам, когда испишет всю пленку. К тому же все это перемежалось постоянными переживаниями и по поводу того, что меня уличат во лжи – я же обещал ничего не записывать (все то же «некогда ерундой заниматься – пришел учиться, ну и учись!»), что меня вообще выгонят и больше не примут, что я вообще обгажусь, как последний обманщик и подлец. В конце концов, я не выдержал всех этих мучений, принял решение, что никогда больше ничего не буду делать тайно от стариков, сбежал под каким-то предлогом от Дядьки и быстренько спрятал магнитофон в рюкзак. И тут же понял, что сразу же и нарушил только что принятое решение ничего не делать тайком. Пришлось пойти к Дядьке и все рассказать. Вопреки всем моим ожиданиям, мы долго смеялись, и сразу же пошла интереснейшая и сложная работа. Тогда мой разум впустил в себя наипервейшее требование троповой прикладной психологии – быть искренним.
Это было на второй год моих сборов, но лишь на третий год, когда они превратились из «фольклорно-этнографических экспедиций» в учебу, я однажды осознал, что что-то во мне, точнее, в моем мировоззрении принципиально изменилось, я понял и то, что за всем в Тропе стоят глубокие психологические и психотерапевтические механизмы. В том числе и в освобождении от собственного имени, как это, кстати, делается при любых переходных обрядах во всех религиях и верованиях мира. Время идет, мои знания Тропы углубляются, и с ними растет уважение к начальным требованиям стариков. Поэтому мы до сих пор применяем этот прием на Тропе и меняем свои имена на учебные, чтобы прошлое не так тяготело над пришедшими за обновлением.
Тропа не любила о себе рассказывать. Времена были такие. «Побольше помолчишь – подольше поживешь», – говорили мне. Всего десяток лет назад один из троповых стариков поразил меня своими словами, когда я просил разрешения опубликовать какие-нибудь материалы о Тропе и о нем:
– Даже когда я умру, никогда не поминай моего имени!
– Но почему? Времена уже другие!
– Времена, может, и другие, а люди те же. У меня внуки есть.
– Ну а внукам-то что могут сделать?!
– Что? Затравят!
А он был одним из умнейших людей, которых я встречал в своей жизни, как я это сейчас понимаю. И исходил он даже не из жизненного опыта, а исключительно из знания того, как устроено человеческое мышление, какова его механика.
Не выделяться из окружения, не привлекать к себе внимания было с рождения воспитано в них обычаем. Выставить их сейчас на всеобщее обозрение значит не только нарушить этот обычай и их заветы, но и выставить искаженно. Я не смог получить свои знания о них в ходе чистого научного сбора информации. Мое общение со стариками было глубоко личным. Когда я приезжал, они все обставляли так, что мне крайне редко приходилось встречаться с их родственниками или даже соседями. Например, последний из старичков, Поханя, когда приезжала на выходные внучка с дочерьми и мужем, здоровенным битюгом лет сорока и за центнер весом, тут же говорил мне с заговорщицким видом: «Толстомордый приехал. Уходим задами в подполье». И уводил меня в маленькую избушку, которая стояла у них «на задах» – в дальнем конце огорода. И мы практически не выходили из избушки, пока родственники не заканчивали свои дела и не уезжали. Они приезжали из Коврова в основном из-за картошки, которую сажали на участке у Похани. Ни я, ни Поханя, ни его знания их просто не интересовали. Мне кажется, они считали его чокнутым. Его жена, тетя Катя, никогда нас не выдавала и спокойно «брала родственничков на себя». Она приходила только перед самым отъездом и звала Поханю прощаться. Я вначале рвался проявить вежливость и сходить вместе с ним, но мне быстро и без лишних слов объяснили, что это ни к чему. Только хуже будет. Я вспомнил недоброжелательный взгляд Толстомордого и больше не рвался.
Жена Дядьки тетя Нюра, когда я приезжал, соседей дальше крыльца не пускала: «Занят. Не беспокойте». К Дядьке в деревне относились с почтением и беспокоить в таких случаях не решались.
Кроме всего прочего, я довольно быстро понял, что я прихожу к старикам не за диссертацией, а за чем-то совсем другим. Сейчас я бы назвал это мировоззрением. И они понимали это и, если можно так выразиться, старались соответствовать моему запросу. Можно сказать, что для общения со мной, еще точнее было бы сказать, что для общения с тем вопросом, который приходил со мной, они вычленяли соответствующую часть себя из всей своей полноты. С одной стороны, это была для меня самая интересная часть этих людей, с другой, очень многое терялось, особенно бытового, повседневно-поверхностного, что было просто не нужно нам на земле нашего общения, но что обычно и составляет основной объем «личности для других». В итоге в моих описаниях они перестали быть полноценными, живыми людьми, а стали, в общем-то, литературными персонажами. Я обеднил и изменил их помимо своего желания уже тем, что своим интересом заставлял при мне жить только той частью себя, которая мне была нужна. Я определенно знаю, что если я сейчас раскрою их имена, их родственники скажут, что это неправда, наш дед или наша бабушка никогда не были такими! Он все придумал, все наврал!
Да, я многое придумал, додумал и даже приписал им. Я писал свои записи всегда значительно позже насыщенного общения и головокружительной учебы, а уж обрабатывал спустя много лет. Тогда я уже плохо помнил конкретные, точные слова, за исключением врезавшихся в память. Но зато, по прошествии лет, вдруг соединялись в моей голове разрозненные случаи, приходило понимание, и я начинал видеть, что же стояло у дедов за словами и поступками. Тогда-то я и бросался записывать свое «откровение». И тут же понимал, что очень плохо помню, как же они подводили меня к осознаванию этого. И сколько я ни пытался быть предельно точным, как этнограф при записи быличек, ничего не получалось. Я даже доходил до отчаяния. Но однажды я окончательно плюнул на свое желание состояться как ученый и решил, что полученные мной знания важнее, чем карьера и неуязвимость. Тогда, на основе старых записей, я начал создавать обобщающие образы каждого откровения. В общем, это уже мое видение. Неожиданное оправдание себе я, спустя годы, нашел в статье А. Л. Налепина, посвященной такому же собирателю-дилетанту, но одновременно классику нашей фольклористики – Н. Е. Ончукову. Современная наука упрекает его во множестве упущений, сделанных при записи сказок и былин. Однако: «Все эти очевидные для современной фольклористики аксиомы, как мы видим, были хорошо известны и фольклористам рубежа XIX–XX вв. Однако собиратель-одиночка (а именно это характерно для фольклористики той эпохи), работая на пределе физических сил и исследуя огромные в географическом отношении районы, не успевал все эти требования выполнять – надо было срочно фиксировать навсегда уходящее, и, как показала история, в этом они были правы» [5].
Со стариками нельзя было быть ученым или репортером. Передо мной сразу же и очень жестко был поставлен предельно личный вопрос: «Зачем ты пришел?» И он ставился неоднократно и всеми ими. Ставился сразу в нескольких плоскостях, начиная от Бога и Русского пути и до самых бытовых целей. И постоянно жесткий выбор – или то, или другое, но не посередке. И ответ прямо сейчас. Или уходи – если ты не искренен, то нам есть чем заняться и без тебя. По сути, выбора и не было на самом-то деле. Они меня готовы были принять только таким, с каким им было приятно проводить время. Это были последние годы их жизни, и они проводили их в свое удовольствие. Но мое мышление требовалось перестроить, убрать из него разъедающую интеллигентскую потребность сохранять множество путей к отступлению и размазывать себя недееспособной кашей по тарелке умствований. Поэтому я подвергался, с одной стороны, постоянной чистке, а с другой, перестройке мышления, «мыслена древа». А это, в первую очередь, означает искусство видеть выбор, узнавать его и принимать определенные решения, поскольку древо это строится нами из решений на основе выборов. Частенько это казалось мне чуть ли не садизмом с их стороны, по крайней мере, излишней жестокостью. Но когда через год ушел первый учитель, я понял, что времени сюсюкать действительно нет. Ни у дедов. Ни у меня. Просто ни у кого нет лишнего времени!
Ни я, ни они не такие, как это мной описано. Но там, внутри, в нашем Мире мы были такими и только такими. Там иначе нельзя.
Да, я вошел в Тропу, как в иной мир. Но как об этом рассказать? Ведь он почти ничем не отличался от привычного мира обыденности и в то же время был совсем иным. Это были те же русские деревни с их колхозно-советским наследием, в которых я жил и раньше. Но было в них что-то от Диккенсовской Лавки древностей.
Помню, в детстве я прочитал про эту лавку, которая всегда находится где-то рядом, на одной из узких и привычных до стертости Лондонских улочек, но которую никак не удается найти самому, по своей воле. Кажется, вот она улица, вот тот приметный дом, и вон за тем углом стоит она, но нет… нет… нет… А потом она внезапно сама появляется на твоем пути там, где ты ее не ждешь и не ищешь, и дарит путешествие в сказку.
И я нашел такую лавочку в Иванове – это был старый охотничий магазин, живший совершенно определенно где-то недалеко от крошечного рынка со странным именем Барашек. В витринах Магазинчика стояли старинные ружья, чучела и что-то еще, завораживавшее меня. Я не помню, бывал ли я внутри, но у витрины стоял подолгу. Мы жили не так далеко от Барашка, и иногда у меня появлялись возможности забежать к Магазинчику, но редко удавалось мне застать его на месте…
Конечно, впоследствии, уже взрослым, я разобрался в механике этого чуда. Просто там были улицы, тогда чем-то для меня схожие, и я искал не там. А потом, когда запомнил весь этот мирок, Магазинчик переехал жить в другое место… Но ведь это и есть главный вопрос человеческой жизни: в детстве, когда волшебные лавки и двери еще являются нам, мы ищем не там, а потом, вместо поиска начинаем заучивать Мир наизусть…
Однажды, находясь у стариков, я вспомнил про Лавку древностей и подумал, что мне очень повезло, раз она была у меня и не дала забыть про детство. Древность вообще завораживает и оживляет ощущение чудесности мира. И древность, которую ты помнишь, не дает отказаться от поиска.
Тропа всегда была для меня завораживающе наполнена древностью, как Волшебная лавка. Не стариной даже, а именно древностью с ее отсутствием геометрии, технологии, рекламы. Тропа, эти старички, их дома, их игры и чудеса, даже их рассуждения и записи, словно вышедшие из века деревенских славянофилов, корреспондентов этнографического бюро князя Тенишева, похожи для меня на Псковские или Новгородские церквушки шестнадцатого-пятнадцатого веков – неровные, неархитектурные и негеометрические, но словно бы выпеченные из теста и все еще теплые.
Наверное, старики и сами с наслаждением играли в Тропу. Но игра была священна для них как для потомков скоморохов, даже божественна. Они предпочитали и жить, и работать, и даже уходить играючи. Они звали своих собственных дедов и прадедов игрецами. Но если ты не выходишь из игры, то вся жизнь оказывается игрой. Не это ли и подразумевалось, когда были сказаны слова: станьте как дети?!
Я помню странные сказочные ночи со стариками в, казалось бы, таких знакомых мне Савинских и Ковровских лесах, но я помню и не менее странные ночи чудес в обычных деревенских избах, когда мы словно мчались сквозь неведомые пространства. Помню и скоморошьи издевки, и подлинные чудеса, и самокопание, чистку сознания, длящуюся сутками, просто сутками подряд! Песни, пляски, игры… и мои обиды! О! мои обиды! Как я обижался! Как я хотел сбежать от них и спасти свою личность! Как я рад, что мне это не удалось!
Не удалось!.. Это еще суметь рассказать, как не удалось! И кому не удалось! Однажды мой первый учитель Степаныч в очередной раз зацепил очень болезненный кусочек моей личности. Не все помню точно, но как-то это выходило на недооцененность. Всплывает уже образ, в котором он мне говорит, что я говно и пришел к нему, чтобы сбежать в старину, а в старину я сбегаю, чтобы отомстить всем, кто меня недооценил, не оценил по достоинству и тем обидел. А поскольку я их победить не могу, то и сбегаю в самоубийство, потому что я трус, слабак и тупица. И я переполнен ненавистью; ненавидеть всех, кто меня недооценивает – основной способ моих взаимоотношений с другими людьми, а сбегать из жизни, совершать самоубийство – основной способ взаимоотношений с самим собой. И его лично я при первой же возможности накажу тем, что сбегу и брошу, значит, убью в моем мире!
Мало того, что он меня «готовил» к такому разговору несколько суток, что, значит, делал все, чтобы такие слова ударили побольней, так к тому же это все явно не имело ко мне никакого отношения. Я ощущал в себе немало недостатков, но только не этих.
Я сидел перед ним и держался в облике ученика, сколько хватало сил, вроде бы, пытаясь все это понять. Даже, кажется, искал какие-то соответствия сказанному в своем мышлении. Вдруг мозги мои словно схлопнулись, я истощился и понял, что не могу больше сдерживаться и изображать ученика. Все, что говорил этот сумасшедший дед, было настолько неточно, неверно, не то, он ТАК не рассмотрел и не понял меня, что стало ясно – учиться у него мне больше нечему. Обижать его мне не хотелось, все-таки он старался, но ведь одновременно он и пользовался мною, чтобы поиздеваться и почувствовать себя выше кого-то! Я не люблю быть мальчиком для битья или навозом для чьей-то почвы. Подчеркнуто ровно, чтобы не обидеть, я поблагодарил Степаныча «за все, что он для меня сделал», сказал, что я многому у него научился, но мне пора идти. И начал собираться.
Он смотрел на меня, как-то странно улыбаясь, но я от усталости никак не мог понять, о чем говорит этот его взгляд, и уж совсем не замечал, что делаю именно то, что он про меня только что сказал! Я сбегал, выкидывая его из своей жизни навсегда, можно сказать, убивал его в моем мире.
Сейчас-то я вижу, какую боль он разбередил во мне, говоря про недооцененность и предательства, но тогда она даже намеком не присутствовала в моем самоосознавании. Это было для меня открытием – в нас живет и такая боль, которую мы запретили себе чувствовать и помнить. А вместе с ней мы вырезали часть себя и часть способности воспринимать мир, соответствующий этой боли. Вот так человечество и теряло Видение, за которым охотятся даже Боги мифов, и без которого никакая Магия не возможна.
Такую боль очень трудно победить, потому что желание сбежать становится с ее приходом всецельным. Сколько людей, которых я не смог удержать, сбежало с Тропы, разбередив ее!
Я помню, что состояние мое стало очень странным – видение сузилось, зрение словно стало «туннельным». Что-то гудело и шуршало в пространстве вокруг. Взгляд Степаныча начал меня пугать, и я избегал его. Я оделся и пошел к двери. Но двери там не было. Я подумал, что спутал в этом состоянии дом. И тут же понял, что это действительно так. Это в доме тети Шуры, бабушки, которая привела меня к Степанычу, дверь находилась в этом месте. И я тут же вспомнил, где дверь в этом доме, и направился туда. Но и там двери не было. Тут уж я без труда вспомнил, что в этом месте дверь была в моем собственном доме, который я купил у другой бабушки в моей родовой деревне. А у Степаныча дверь совсем в другом месте. Но и там я ее не обнаружил, но зато в памяти всплыл образ совсем случайного дома, я даже не помню, из какой местности…
Я не знаю, сколько времени я бродил по всем имевшимся у меня образам домов. Помню только, что возле последней двери я остановился, посмотрел на нее, что-то словно тонко сломалось в моей голове, и я сел рядом с дверью на корточки под стену и задумался. Не могу сказать, о чем я думал, помню только, что плакал и уснул, а когда проснулся, Степаныч с улыбкой сидел передо мной на табурете. Было по-утреннему светло, а уйти я пытался ближе к вечеру. Мне ни на миг не показалось, что это все приснилось. Но утро вечера мудренее, и я знал, что никуда не ухожу, потому что мне нужна помощь Степаныча. Я попытался подняться, чтобы сказать ему об этом, и свалился на пол, вопя от боли в ногах. Я катался по полу, скрипя зубами, а Степаныч заходился от смеха и кричал мне что-то о том, что у него бы сил не хватило проспать ночь на корточках, он мне завидует – такой подвиг совершить, и что он уже давно ждет, когда я проснусь – специально не будил, чтобы пробуждение было порадостнее! Сейчас бы я ему, конечно, сказал правильные слова, которые полагается говорить русскому человеку в таких случаях хорошим друзьям. К сожалению, я в то время еще имел запрет на настоящий русский мат!
Степаныч, однако, довольно быстро убрал мои боли, куда-то понажимав и что-то еще поделав с моими ногами, дотащил меня до стола и стал кормить.
– Степаныч, – сказал я, как только меня отпустило, – давай поработаем с недооцененностью!
– Тебе пора домой, – ответил он.
Я засмеялся, считая, что это шутка, что после того, когда он таким образом не отпустил меня, мы просто обязаны с ним залезть в эту мою проблему. Но он набил меня пищей поплотнее и действительно отправил домой, сказав только на дорогу:
– Теперь ты справишься сам.
Помню, как я сидел в пригородном поезде Новки-Иваново, словно больной, забившись в угол, и глядел в мир, окружающий меня, точно сквозь тот же туннель откуда-то из своего далека. За моим столом играли вчетвером в карты, в «дурака», яростно сердясь на своих напарников за проигрышные ходы.
В соседнем купе пили и матерились с затравленными бабами охамевшие мужики. За двухместным столиком у окна обедала семья из пяти человек со скулящим ребенком. Мать держала его на коленях и время от времени шлепала, чтобы не мешал разговаривать, истерично крича: «Да заткнешься ли ты! Не видишь, мы разговариваем! Сиди спокойно, чего тебе еще не хватает?!» И не слушая его, снова ныряла в разговор, крепче прижимая к себе рукой. А говорили они все, по всему вагону, почему-то только о картошке: о том, какая она в этом году, сколько ее, сколько мешков удалось набрать, почем будет зимой, и как бороться с колорадским жуком… Даже пьяные хвастались, как «загнали» кому-то машину краденой картошки… А ребенок все ныл и гадючничал, незаметно скидывая со стола куски еды на пол и матери на платье. Он вызывал у меня отвращение, и я старался его не слышать. Потом я понял, что делаю то же, что и его собственная мать и перевел на него свой «туннель». Это стоило определенного труда – понять его, но вдруг у меня словно прорезался слух, и я начал его слышать. Он просил у матери отпустить его с колен… Наверное, ему было скучно с ними.
Тогда я впервые понял, что Тропа – это иной Мир.
Этнография
Духовное пение старой Руси
Харлампыч
Для того чтобы перейти к пению, мне придется закончить рассказ о сознании некоторыми, условно говоря, техническими деталями из тетрадей моего деда Владимира Харлампыча. Независимо от того, насколько верны приводящиеся в оставленных мне дедом записях данные, сами записи, как и отраженное в них мышление, являются своеобразным историческим фактом, который мне не хотелось бы утерять под предлогом его несоответствия каким-то стандартам или представлениям. В общем-то, я и сам отношусь к этому как к подсказке, персту, указующему куда-то, куда наша цивилизация не пошла, избрав другой путь. Куда? В иррациональность? Мистицизм? Может быть, в сказку?..
Сознание, по офенским понятиям, было не только материально, но имело у каждого живого существа и весьма определенную структуру – «состав». Вероятно, это старое слово состав гораздо лучше подходит в данном случае, потому что человек в его «тонкой», то есть духовной части, представлялся им составным из нескольких тел, как матрешка. Снаружи находится, так называемый, пустырь или поселенный (вселенный) пузырь. Природа его пустотна, почему и возможно вселение в него того, что мы именуем человеком. Дед называет его, как и любое подобное пузырю состояние сознания, словом Гвор. Поскольку сознание правит Силой, как это видели офени, то следующим идет тело силы. Сила вызывает Движение, отсюда – тело движения. Движение – основа Жизни. И мы имеем особое тело жизни с названием Собь, которым правит особая душа – Жива или Живот. Еще ее называют Животной душой или Паром. Жизнь творит Тель и поддерживает ее существование. И мы имеем тела, предназначенные для действий с веществом в условиях Земли. Внутри тела заключено еще одно, но тонкое и гораздо более истинное – наша Чувствующая Душа. Офени вполне определенно считали душу телом на том основании, что только тела могут чувствовать боль, а душа ее определенно чувствует. Задача души – хранить в себе Дух, Искру Божию, а также осуществлять связь между ним и сознанием вплоть до его створожившейся части – физического тела.
Что же такое эта, условно говоря, связь? В чем она выражается? Для понимания этого нам подойдет еще один образ, созданный русским народом – Ванька-встанька. Что заставляет Ваньку-встаньку вставать? Для любого разумного человека очевидно, что тяжесть свинца, залитого в низ игрушки. Но офени с огромным подозрением относились к понятию очевидности, прозревая за ним человеческий самообман. Они в большинстве своем были люди, что называется, рукодельные и сами, возможно, изготавливали этих Ванек. Но это не мешало им заявлять, что Ванька-встанька встает не за счет тяжелого низа, а за счет легкого верха. Иначе говоря, он, как и человек, тянется вверх за счет присутствия в нем легкого духа, а не за счет физических законов тяготения. Поскольку место Души и соответственно Духа в груди, то отсюда и название легких – Легкие Ключи. Я думаю, офени прекрасно понимали, что все это всего лишь метафора, позволяющая говорить о таком сложном предмете как Дух. Но относились они к ней предельно серьезно. По их понятиям, Дух человеческий – не более чем присутствие тяги к возвращению домой, что-то типа «нематериальной стрелки компаса, вмонтированной в нас» на время жизни. И проявляется Дух в нас не более чем вопросом: кто я? Откуда я пришел и куда должен уйти? И все! Все остальные проявления «духовности» – чисто культурные явления, то есть определенные обычаи, без которых вполне можно обходиться, потому что их задача – лишь прикрашивать личность, приспосабливать ее к конкретным условиям жизни, в которые она попала. Соответственно, любовь к мудрости, философия начиналась и кончалась для них одним единственным вопросом – познать себя!
Являясь по сути тягой к себе, жаждой возвращения и самопознания, Дух может осуществить это только заглянув в Мир, в Природу, как в зеркало, для чего изливается в них Охотой и Светом. Проходя сквозь множественные тела, и охота, и свет меняются и по чистоте, и по проявлениям. Охота, например, проявляется и потребностями, и желаниями, и даже целями. Свет тоже приходит в мир в разных видах, но что касается Души, то, пропуская его сквозь себя, Душа поет. У деда есть мысль, которая, может быть, и одна могла бы оправдать все его сочинения: «Бог послал меня в этот мир гуслями, то ли свирелью, чтобы я пел. А я так испугался этого доверия, что думал, не как петь, а как сберечь эти гусли – нарастил вокруг них кучу плоти, одежды, стен, собак завел, личность завел, чтобы лучше защищать вверенное мне достояние. У меня теперь Душа поет, как цепной пес».
В этих рассуждениях имеется намек на два важнейших архетипа мышления и, соответственно, культуры – это возвращение и очищение. Возвращение себя – это наиболее общее прочтение таких понятий традиционной культуры, как возвращение утерянного Рая, возвращение народа на прародину, поиск Святой земли, Беловодья, Небесной Руси, Шамбалы, возвращение к Богу, Спасение. Спасение же это возможно только через выбор одного из двух полюсов, между которыми протекает жизнь человека – Чистый или Нечистый, он же Нелегкий (вспомните выражения типа «Куда тебя нелегкая занесла?»). Поскольку «Нелегким», «Нелегкой» называют черта, то может сложиться впечатление, что это выбор между Богом и Дьяволом. Но это было бы уже христианское прочтение. Мы же говорим о движущих силах культуры гораздо более древней и насквозь магичной. Это гипотетично, но мне видится, что, под всеми историческими напластованиями, в конечном итоге, ритуальное очищение есть освобождение от тяжести, которая делает нас человеком телесным, Ванькой-встанькой, и не дает летать. А это, в свою очередь, понималось во все эпохи людьми думающими как очищение личности, мышления и того, что их хранит, – сознания.
Духовное пение, очевидно, создавалось как обрядовая работа для выявления нечистоты сознания, наличия в нем помех и их вычищения. Сознание мыслилось не только сложносоставным, но еще и имеющим внутреннюю организацию, то есть управление. Его внутренние составляющие назывались Медным, Серебряным и Золотым царствами, в центре которых находились Столы или Ядра сознания. Исходя из того, что тело – створожившееся сознание, офени сделали вывод, что звук издается не голосом или веществом, а сознанием, пусть створожившимся. Следовательно, можно заставить звучать любое сознание, используя для этого легкие. Видимо, именно из этого предположения родилась система «пропевания», как это называлось, прогуживания ядер сознания и его слоев. Для того, чтобы это получилось, надо не только знать устройство человеческого сознания, но еще и видеть его в деталях, а так же понимать, что такое прогуживание или гудошничанье.
Слово это этимологически, очевидно, связано с наименованием скоморохов – гудошники или гудочники. Обычно исследователи связывают это с гудком – простенькой скрипочкой, на которой играли скоморохи. Общаясь с потомками скоморохов, я понял, что существовало и противоположное мнение – гудок был назван так, потому что он, как и гусли (происходящие от того же корня «густи», то есть гудеть), был инструментом гудошников для внешнего выражения, передачи нутряного гудения. Гудение же, в том смысле, в котором его понимает Духовное пение, было первомузыкой, извлеченной из твоего нутряного гудка, или песней и игрой души.
Если ты гудишь сознанием, то рождается звук, если движением, то твоя песнь будет игрой, скажем, воинской или пляской. Тогда тебе подвластны тела людей, и ты творишь сказку о Гуслях-самогудах, а люди пляшут, не в силах остановиться. Если ты пропускаешь этот свет сквозь тело силы, то рождается чародейская песня, такая, например, как кобенье. Тогда тебе подвластны тела животных, и ты можешь прорицать Судьбу. И все это ступени жреческого обучения, насколько я понимаю.
Но ни овладеть движением, ни силой, ни пойти дальше ты не можешь, пока не стал хозяином самому себе, хотя бы в отношении сознания. Почему офени считали, что мы не в себе, не хозяева в собственном доме? Сегодня я могу с полной уверенностью сказать, потому что они это просто видели. Человек, являющий из себя все описанное выше богатство составных частей сознания, как Ванька-встанька-наоборот, «стянут» в вертикальном отношении к своему верхнему «полюсу» – голове. Это явно связано с мышлением, которое не позволяет ему присутствовать осознаванием в средней и нижней части тонких тел. Может быть, именно из-за этого и родились эзотерические представления о том, что где-то в районе солнечного сплетения – пупка находится «Центр силы». Лично мне сейчас кажется, что это древняя ошибка, вызванная реальным видением эзотериков обычного человека как человека без Силы, у которого «не работает нижний центр». Одновременно, когда изредка кому-то удавалось овладеть управлением Силой, то глаз видящего обнаруживал у него работающим нижнее ядро сознания. Это, очевидно, и совместилось в понятие центра Силы. Судя по представлениям офеней, для того, чтобы управлять силой, надо иметь не какое-то особое ядро сознания раскрытым, а все свое сознание свободным и управляемым. Тогда тебе даже думать не придется ни о каких ядрах или центрах, а уж тем более о специальных упражнениях для их накачки. Это мне напоминает проблему с кундалини, считающуюся ключевой для практически всех последователей «индийского пути». Притом, что Будда, один из весьма немногих разгадавших загадку этого пути, ничего не говорит о кундалини, словно ее вообще не существует.
Проблема обретения сил и способностей была для офеней проблемой их высвобождения очищением сознания. В идеале это должно было дать полную ясность сознания, которая, очевидно, сопоставима с понятием просветления или святости. Но это особая тема, требующая отдельного разговора. Пока же я хотел бы рассказать, как меня учили овладевать собственным сознанием.
Поханя
Я совершенно не обладал слухом, но, тем не менее, попросил Поханю научить меня Духовному пению.
– А чего тут! – ответил он. – Бери да пой. Сердцем ты светишь.
Он имел в виду показанное мне еще Степанычем упражнение, которое мой дед называл молением Световидовым. Вначале, прочитав такое название в дедовском «гроссбухе», я подумал, что это просто его фантазия или что-то почерпнутое из книг Афанасьева или других мифологов. Дело в том, что Световид, а точнее, Свентовит – бог вроде бы не наш, а западнославянский. Бытование такого имени на Верхневолжье невероятно. Но Степаныч с первых же моих уроков начал учить меня определенному виду работ с ядром сознания, называвшимся у деда Середка. Степаныч чаще называл его Сердце и заставлял «возжигать» его Светом. Для меня это упражнение по некоторым признакам совместилось с дедовскими записями о Световиде, и я попытался выяснить у Степаныча, так ли это. Когда я задал ему свой вопрос, он только поморщился:
– Ничего не понял.
Я посчитал, что говорил путано, и сделал еще одну попытку:
– У деда в тетради есть запись о молении Световидовом в Середке, – повторил я, пытаясь быть предельно логичным. – Но он больше почти ничего не говорит. То, чему ты меня учишь, кажется, и есть моление Световидово?
– Ну, тебе лучше знать, – неожиданно для меня ответил Степаныч.
– Погоди, Степаныч, откуда мне знать?!
– Ну я же не читал твоих тетрадок.
– Причем тут тетради! А сам ты не помнишь, это называлось молением Световидовым?
– Может, и называлось, какая тебе разница? Я тебя делу учу, а тебя куда понесло?
– Интересно…
– Интересно, так работай. Почему тебе вместо дела постоянно болтать надо?!
– Ну хотя бы потому, что если это так, то это дает мне дополнительные образы для осмысления.
– Какие образы?
– Смотри, Световид – это тот, кто видит свет, и кто виден светом, как свет, то есть, и кого видит свет – и свет-мир, и свет-природу, весь белый свет и даже, может быть, кто видит светом!..
– Да, действительно… – задумался Степаныч, – очевидно, это тебе что-то дает… Кто тебя знает, может, это тебе даже важней… – он еще подумал, встряхнулся и сказал решительно. – Да, это – моление Световидово!
Эта решительность заставила меня усомниться в его словах, но я не рискнул больше приставать.
Степаныч научил меня, как «возжигать» это и другие ядра сознания, как видеть их у других (именно на этом видении основывалось старое офенское приветствие «Со светом по свету») и даже как входить в сознание другого при обучении, чтобы подправить вхождение в ядро или стогно. Но мне до сих пор жаль, что я оказался нетерпелив и задал вопрос про Световида. Если бы я дождался, чтобы кто-то из стариков сам его назвал, это было бы таким открытием!
Умение изливать свет из любого ядра или стогна было потом закреплено теоретическими объяснениями следующего учителя – Дядьки. Но и он и Степаныч в основном показывали, как это делать осознаванием. В отношении же гудошничанья и передачи света другому основную работу проделали Поханя и его жена тетя Катя, когда обучали пению.
Тут надо сразу сказать о том, что многое из показанного ими в то время мною никак не воспринималось как относящееся к пению. Все это совместилось в более-менее цельную картину значительно позже. То же самое прогуживание я сначала воспринял как необычную подготовку плясуньи к пляске – Поханя брал тетю Катю за руку и прогуживал ее через каждый пальчик, точно играл на свирели. Потом она плясала для меня какой-то плавный и очень сильный по воздействию танец, связанный, очевидно, с замужеством, потому что Поханя сказал про него: «По красоте плачет…» («Красота» произносится с ударением на первом слоге). Сразу расспросить подробнее у меня не получилось, а потом все словно стерлось, я даже слов не мог подыскать, когда вспоминал этот пляс.
Когда мы с Поханей ходили в лес, он учил меня айкать. Для меня это было интересно, потому что очень сильно напоминало те звуки, которыми охотники посылали за зверем гончих, когда я еще охотился. В айканьи употребляется всего четыре слова: ай, ой, эй и поть. Из них создается весьма своеобразная мелодия. Начинается с громких повторяющихся: «Ай-Йай-Йай», – потом ты начинаешь частить, – «йа-я-я-я-я-я-я-я», – и без перехода выходишь на «Е-аааАааАааАААЙИ». Переборы в конце, которые я попытался передать чередованием прописных и строчных букв, означают своеобразный горловой перелив. Именно горловой, и Поханя неоднократно это подчеркивал, что его задача вообще – раскрыть горло. «Ой» поется сходно, только с тем отличием, что имеет свойство в конце переходить на ту же третью часть, что и у «ай». «Эй» поется примерно по той же схеме, что и «ай», только сильно сокращая первую часть и почти сразу переходя к короткому перебору. «Поть» же состоит из двух частей. Сначала долгий перебор: «Поть-поть-поть-поть-поть-поть», – а потом сходное с завершением «ай» горловое: «По-о-О-о-О-о-О-о-О-О-О-ТЬЭ». Другим названием для этого было «посыл».
Обычно он заставлял меня айкать, когда мы еще только выходили за деревню и шли полями. Это жутко неудобно, и я не мог это делать без смеха. Все время казалось, что кто-то услышит и посмеется. Тогда Поханя заставил меня каркать в ответ любой пролетающей или каркающей вороне. Я не сразу оценил это упражнение.
Пока вы вдвоем, гораздо легче издать любой «неприличный» звук, то есть звук, за который другие люди тебя могут осудить. Вдвоем у тебя всегда есть возможность оправдаться тем, что вы дурачились. Когда ты один, такое оправдание для тебя не существует. Нельзя дурачиться в одиночку. Дураком можно быть только в обществе других людей. Не задавались вопросом, что значит дурачиться?..
Когда я попробовал каркать в одиночестве, просто идя по лесной дороге, это стало потрясением. Горло мое буквально перехватывало чем-то, крутило в узлы, сжимало, звуки не шли, все время казалось, что сейчас из-за ближайшего поворота или просто из-за деревьев выйдет кто-нибудь и неодобрительно на меня посмотрит, а то и хуже!.. Только стоящая перед глазами картина того балагана, который из карканья устраивал сам Поханя, поддерживала меня. А он мог завестись и так раскаркаться, что все окрестное воронье тучей кружилось вокруг нас или же следовало за нами всю дорогу, перелетая с дерева на дерево.
В одиночестве же в первый раз мне потребовалось часа полтора, не меньше, чтобы у меня получилось хорошее карканье, чистый горловой звук с опусканием в сердце, ярло и живот. Впрочем, карканье вещь сложная и, в зависимости от задач, которые ты перед собой ставишь, может перейти и в небный звук.
Однако обучение всему этому шло как бы походя, и только после моей просьбы научить духовному пению Поханя заговорил о ядрах сознания. Сказав мне в ответ на просьбу, что «сердцем я свечу» и, следовательно, помех нет, он словно усомнился в своих словах через какое-то время и сказал, что придется учиться вабить.
– Конечно, ты светишь, и сердцем и ярлом… но, если петь, тут еще сила нужна…
Что такое вабь, я знал еще по охотничьим временам. Вабить – это выть волком, чтобы подманить его. Но самому мне этого пробовать не приходилось, поэтому я буквально зажегся от интереса:
– Когда?
– Да хоть сегодня ночью! – ответил он, и они оба с тетей Катей засмеялись, глядя на меня.
– А ты знаешь, чего она смеется? – спросил Поханя. – Она ведь тоже вабит. Мы с ней еще и до войны, и после войны охотникам помогали, волков вабили.
– Тогда ж волков-то у нас много было, – закивала она в ответ на мой удивленный взгляд. – Зимой так прямо опасно было, до Коврова можно было живым не добраться…
– Моя Катя, вишь, в бою науку проходила! – еще раз засмеялся Поханя.
Вабить
К вечеру мы втроем ушли в лес довольно далеко от деревни. Поханя выбрал интересное место – участок полузаросшей лесной дороги, подымавшейся на холм. Там, наверху, в сторонке от дороги мы расположились, развели костерок, сварили чайку, в который тетя Катя побросала каких-то трав «для смягчения горла», и стали ждать луну. Они все посмеивались, что в округе опять будет множество разговоров о волках после этой ночи. Я лежал на старой фуфайке возле костра, а они привычно хозяйничали. Чувствовалось, что им приятно было вот так вот снова сходить в лес, посидеть у костра, можно сказать, тряхнуть стариной. Было тепло и очень спокойно, и все это случилось благодаря мне. Мне это все ужасно нравилось.
Как только сумерки более или менее определились и сквозь верхушки деревьев проглянула почти полная луна, Поханя кивнул тете Кате, а потом пихнул меня в плечо:
– Ну, подите. Поучись сначала волчицей…
Мы отошли с ней на дорогу. Я с любопытством наблюдал за бабкой: вабить – это совсем не женское дело, по моим охотничьим понятиям. Она поставила меня справа от себя, чуть сзади, велела слегка подогнуть расслабленные колени и «отпустить», как они это называли, живот. Я расслабился и вошел в ее сознание.
Она немножко присела, обвисла, поднесла ладони ко рту и, словно подхватив что-то с земли, вдруг издала одновременно гудящий и воющий звук, начавшийся довольно тонко, потом погрубевший, словно расширившийся и легший на землю, а потом снова медленно и долго утоньшающийся почти до звона, и так и отпустила его протяжной длинной нотой в сторону луны. У меня всю кожу стянуло мурашками…
Она постояла, слегка покачиваясь, и раз за разом провыла волчицей еще трижды. Где-то в деревне залаяли собаки. Меня знобило.
– Пойдем, погреемся, – предложила она, улыбнувшись, и перекрестилась. Я с удовольствием сбежал к костру.
Мы посидели у костра, попили чайку. Меня отпустило, и Поханя велел мне попробовать повыть самому.
Мы ушли с тетей Катей на прежнее место, она показала мне, как стоять, как подносить руки ко рту, как пускать звук сначала по земле, а потом вскидывать его вверх к луне.
Я попробовал несколько раз и с какого-то мгновенья начал «чуять звук» – он заполнял сначала всю грудь, а потом подымался, но не в рот и не в горло, а словно бы в голову, и даже зубы звенели, когда задевали друг друга. Я даже поймал себя на мысли, что боюсь, как бы эмаль у зубов не рассыпалась.
Тетя Катя и сама еще несколько раз показывала мне вой, чтобы подправить и подстроить меня. Потом сказала:
– Хватит пока, лишку бы не было.
Меня действительно слегка мутило, и словно плыло что-то в голове. Мы вернулись к Похане.
– Ну что, Кать, натаскала нового вабильщика, – засмеялся он, – потянет на охоте?
– Да, поди, потянет, – улыбнулась она. – Волчицей.
Меня почему-то слегка задело, что я оказался в какой-то женской роли, хотя можно ли применять в том мире эти понятия?.. Пока я размышлял об этом, старики предались воспоминаниям о старых временах, и я отвлекся, хотя и решил напоследок, что обязательно научусь выть самцом. Кстати, так и не научился… Поханя прекратил свои охотничьи байки только когда меня отпустило и предложил:
– Ну, ладно, а матерого хочешь?
Я просто молча поднялся.
– А силенки хватит? – спросил он, вглядываясь во что-то во мне.
– А хватит? – переспросил я, отдавая ему право самому определить это, потому что действительно не имел понятия, сколько мне потребуется сил и на что.
Он подумал, потом предложил:
– Ну, давай еще немножко поговорим. Вот ты свет держать можешь в сердце…
Я тут же вспомнил то самое «моление Световидово» и «зажег сердце». Поханя кивнул, глядя в меня:
– Ну, да. Это ты его зажигаешь… а можно гуднуть – звучать, то есть, заставить. И при пении сердечном сквозь него гудут, и при вабеньи. Ну, это, конечно, зависит от желания. Если волка подманить, можно и горлом… молодых, например. А вот если обернуться… да и просто других в пении удержать, чтобы не выпадали, тоже гудеть надо и сердцем и ярлом.
– Погоди, Поханя, – прицепился я, – ты сказал обернуться?..
– Обернуться? – он сделал вид, будто не помнит или не понимает меня.
– Обернуться, обернуться! – настаивал я.
– Ну, ладно, потом… много чего старые люди рассказывали… потом. Может и сказал. Ты сейчас голос раскрывать пришел, так вот смотри, сердцем гудишь вот так, – он загудел, но тут же прервал, указав пальцем на горло. – Я начну отсюда и поведу вниз, – он провел пальцем по срединной линии груди до солнечного сплетения. – А ты следи в своем теле.
Он загудел. Сначала я просто слышал его гудение, потом вдруг почувствовал дрожь в собственном горле. Он набрал воздуха и еще подержал гудение здесь. Затем он начал медленно опускать палец с горла на грудь, и я действительно увидел, что звук начал опускаться в его теле вместе с пальцем. И что меня поразило, дрожь в моем теле тоже стала опускаться. Неожиданно для самого себя я открыл рот и стал негромко гудеть вместе с ним. Он кивнул мне, не останавливаясь. Звук медленно опустился за грудную кость и пришел как раз в то место, которое я зажигал светом, и которую Степаныч и Дядька называли Сердцем, а мой дед Середой. И тут же пространство вспыхнуло белесым светом и поплыло вокруг меня.
Какое-то время Поханя удерживал звучание в Середке, а палец напротив этой точки, и мы гудели совместно, прерываясь лишь для того, чтобы набрать новую порцию воздуха. Затем его палец начал так же медленно опускаться ниже к солнечному сплетению. Это я уже, скорее, почувствовал внутри, чем увидел, потому что все вокруг вдруг начало меркнуть. Костер стал контрастным, словно нарисованный, а Поханя то пропадал, то появлялся снова, но совсем с другим лицом каждый раз. Я скосил глаза, посмотрел на тетю Катю и чуть не потерялся: вместо нее за мной наблюдала молодая красивая девчонка, которой я боялся, потому что почему-то посчитал ее колдуньей… Но мысли мои тут же оборвались, потому что загудело и завибрировало солнечное сплетение…
– Матерый волк должен быть ярым и лютым, – услышал я слова Похани и понял, что уже какое-то время гужу один. Я тут же напугался, что не удержу состояние, и сорвался – голос стал колебаться, как пламя свечи, и не хватило воздуха. Я перевел дыхание и остановился. Обычное видение медленно вернулось ко мне. Довольно долго я боялся, что голова будет кружиться, и я упаду, но все обошлось.
– Ну, ладно, – сказал Поханя, – наигрался?
– Да, вроде, хватит уже, – честно признался я. – Башка гудит… похоже, по завязочки.
– Тогда… – он посмотрел на тетю Катю, а потом подмигнул мне, – покажу одну вещицу… и идите домой тогда… по головешке возьмите только… чтоб темно не было в лесу-то.
– А ты? – спросил я, видя, что бабка молчит.
– Меня не ждите, я еще… поброжу… Пойдем.
Он вывел меня все на ту же дорогу и велел спуститься вниз. Теперь луна была точно вверху над холмом, и его фигура была хорошо освещена на взгорке. Он приподнял руку и показал, чтобы я остановился. Я встал и почувствовал, что меня охватывает легкий трепет от наползающего ночного холодка. Поханя постоял немного на освещенном яркой луной взгорке меж слегка шевелящихся серебристо-черных стен деревьев и поманил меня рукой. Я медленно и спокойно пошел к нему наверх.
Он не двигался, хотя словно бы стал пониже. Ничего не происходило, только вдруг у меня задрожало ярло. Я подумал, что это ночная прохлада пробрала меня, и попытался унять эту дрожь, но тут вдруг на меня обрушилась нарастающая волна жуткого волчьего воя. Я едва удержался на ногах. Идти вперед не было никакой возможности, и я замер, позабыв себя. Поханя присел, пуская звук вниз по склону холма, а потом вой начал подыматься вверх, в небо, и у меня пришло ощущение, что я словно подымаюсь вместе с ним, а пригорок уходит из-под ног. Я хотел понять это, хотел включить пропавший разум и начал бороться с охватившим меня страхом. Но в этот миг тьма словно взорвалась там, где стоял Поханя, и он исчез. Просто пропал из глаз. А в следующий миг дорога была пуста и залита лунным светом. Кроме Похани все было по-прежнему: и холм, и деревья, и луна вверху… даже вой все еще звучал каким-то образом в пространстве! И он звучал, пока… у меня хватало воздуха. Только тогда я понял, что это мой вой! Почему-то я знал, что должен довести его до конца, удержал в этот раз колебания и из последних сил закончил, как учила тетя Катя.
Потом мы с ней еще посидели в молчании у костра, слушая, как со всех концов мира лают и воют деревенские собаки, и, так и не дождавшись Похани, побрели домой, дымя головешками. Я, честно говоря, еле волочил ноги.
По дороге до меня вдруг дошло, зачем Поханя велел нам взять головни, и я, пожалуй, даже с возмущением, спросил у нее:
– Теть Кать! Так это мы на себя, может, всех окрестных волков созвали?!
– Ну, – возмутительно спокойно ответила она.
– Как ну?! – уже почти разозлился я, догадываясь где-то внутри, что ничего страшного в действительности не происходит, а я просто нервничаю от переутомления.
Она, видимо, поняла мое состояние и своеобразно успокоила меня:
– Ну, придут. Ты же айкаешь! Отправишь обратно.
– Как, как?! Повабил – позвал, поайкал – послал?
– А что ты, не хозяин в лесу, что ли?!
Тогда меня поразила сама простота ее подхода, но впоследствии я много думал над ее словами. Мне кажется, именно с них начался настоящий перелом в моем отношении к тому, чему я учился. До этого я, несколько лет общаясь с нашими русскими знающими стариками, видел не их, а каких-то замаскированных даосских или буддийских мастеров, даже не замечая за своим восприятием этой погрешности. А тут мне вдруг стало ясно, что за всем этим угадываются следы древнейшего магического искусства, имя которому Кобь, а родина – Россия! И пропала необходимость внутренне приукрашивать старичков, приписывать им для пущей важности и собственного оправдания чуждые им образы. Мне ведь очень хотелось, когда я к ним шел, чтобы скрывающееся за ними знание было сопоставимо с Востоком.
А тут вдруг стало само собой ясно, что оно и в самом деле сопоставимо, но только совсем другое! Мы так привыкли к собственной культуре, что наш глаз отказывается различать в ее обыденности следы былого величия и подлинной древности. Нам, русским, нужно стать чуточку иностранцами или научиться пристально приглядываться к самим себе. А о коби надо говорить отдельно.
Баба Люба
После памятных слов тети Кати у меня многое из узнанного за годы учебы начало укладываться по-новому, и, по крайней мере, хотя бы в какое-то подобие цельной картины. Первое, что вспомнилось в связи с пением, были знания о постановке голоса вообще. Я употребляю слово «постановка» условно. На самом деле меня учили и требовали от меня сказывать, что бы я ни делал в Тропе.
И Степаныч, и Дядька всегда говорили со мной сказывая, хотя я этого и не замечал, поскольку это была самая естественная и захватывающая речь, какую мне только доводилось слышать. Рассказ сказителя воспринимается сразу в образах, словно разворачивающаяся в твоем мозгу серия живых картин, своего рода объемное психическое кино, где ты к тому же и участник. И это отнюдь не просто «образность», то есть красочность повествования в ораторском смысле слова. В образности сказителя есть своя психологическая «механика». Их слова были частенько грубы, резки или даже невнятны для стороннего слушателя. Но я всегда был захвачен любыми их словами, потому что они называли ими то, что в миг речения происходит в голове слушателя, то есть у меня. Иными словами, они облекали в слова ускользающее от тебя самого твое смутное мышление. Во время такого разговора постоянно присутствует ощущение, что сказитель всего на миг обгоняет тебя, высказывая то, что ты хотел бы сказать сам.
На языке Тропы это можно передать так: они разматывали самокат мышления сразу в двух головах – своей и собеседника. Поскольку самокат – это то, что в данный момент само рвется из тебя, но ты его сдерживаешь в силу привычки таиться, то такая беседа кажется проникновенной, захватывает и погружает не просто в самого себя, а в потрясающе интересного и неожиданного себя, который к тому же «болит». Сказанное сказителем становится не просто общим, это общее переживание. Способный сопереживать тебе непроизвольно признается внутренними защитами своим и пропускается в душевные тайники. После этого твое мышление наполняет его слова собственными смыслами и оживляет всеми имеющимися в его запасниках образами переживаний, да с такой силой оживляет, что ты в прямом смысле очарован!
Это может показаться похожим на телепатию, чтение мыслей или экстрасенсорику, но это не то. Они не читали мысли, их не интересовало содержание этого хлама. Они знали устройство мира и законы мышления, видели и чувствовали их так тонко, что могли говорить с человеком в соответствии с тем слоем сознания, в котором находилось в тот момент его мышление.
У человека определенного общества и культуры все слои мышления уложены в самокате очень и очень сходно. При определенном опыте и ясности сознания вовсе не так уж трудно говорить за человека его сокровенные мысли, и не только бытовые, которые он прячет, чтобы быть неуязвимым, потому что у него есть враги. Можно ведь рассказать и ту сказку, которую он носит в себе и скрывает, потому что у него нет друзей…
Это и есть сказывание. Но учился этому я все-таки не у дедов, а у старой знахарки и повитухи бабы Любы.
Меня направил к ней Дядька незадолго до своего ухода. Я уже был к тому времени знаком с Поханей, но к нему Дядька велел идти только после бабы Любы.
– Ну, это колдунья, не то что моя Нюра! – сказал он про нее.
Из-за этого я ехал к ней с легким трепетом, невольно вспоминая свой приход к Степанычу и описания мрачных деревенских колдунов из этнографической литературы.
Не было ничего даже близкого к этому. К бабе Любе я вошел легко и радостно. Она буквально растаяла, когда я передал привет от Дядьки и тети Нюры. А когда сказал, что я внук Екатерины Ильиничны, она заплакала и запричитала, что-то вроде:
– Подруженька моя дорогая!.. и на кого ты меня покинула!.. и как же мне жить-то горемышной!.. – но вдруг сама себя перебила. – Вишь, старая стала, никак, помирать собираюсь… – и вытерла слезы.
С этого дня я почти год был у нее желанным гостем, почти что внуком. Впрочем, у меня есть подозрение, что я действительно был им всем дальним внучатым племянником (для меня это звучит как: со-племянником – соплеменником), а они все были между собой в очень древнем родстве.
Баба Люба была родом из деревни Каличье Савинского района Ивановской области. Но еще задолго до войны переехала в деревню Дудорово, после того, как у нее сгорел дом и погиб в пожаре младший из сыновей. Во время войны у нее погибли еще двое сыновей и муж на фронте. Муж был из деревни Волотово.
В начале шестидесятых или конце пятидесятых она погорела еще раз, ночью. Сгорела заживо вся остававшаяся семья, все дети. Всю свою жизнь баба Люба бабила – была повитухой. Ее и «бабой» звали не случайно, всех остальных звали тетями, как это здесь принято, несмотря на возраст. Она же сама смеялась, что ее и Любой неслучайно прозвали. Смерть всех детей стала для нее своего рода мистическим знаком, запретом на повивание. По народным понятиям, повитуха должна сама легко и много рожать здоровых детей. Смерть детей – плохой знак для повитухи. Поэтому баба Люба переехала еще раз – на другой край Ивановской области – в деревню Игрищи, и полностью отошла от повивания. Уже в восьмидесятых одна из подруг юности, оставшись на старости лет одинокой, пригласила ее пожить вместе. Баба Люба продала свой дом и уехала к подруге в Ковровский район в одну из деревень недалеко от Всегодич. Подруга померла, а баба Люба осталась жить в ее доме, даже «не переводя его на себя». Туда я к ней и ездил.
Меня прямо завораживали эти названия мест, эта магическая география родного края, которая соплелась с ее судьбой. Надо еще учесть, что Дудорово, как и соседнее Фефелово, где жили моя бабушка и тетя Шура, – деревни скоморошьего происхождения (от дударь – что одновременно дудочник и дурак, и фефел – тоже дурак). Она была единственной из моих старичков, кто сам начал рассказывать о своем прошлом. Я попался на это и попытался побольше расспросить ее о ней самой. Но она довольно жестко и определенно воспротивилась после того, как я попросил разрешения привезти магнитофон:
– Ну, вот еще! Придумал! Мне помирать скоро, а ты будешь меня беспокоить, господи помилуй! Слушай, что скажу, и не береди!.. раз Катин внучок…
Я понял впоследствии, что весь ее рассказ о себе имел целью лишь подготовить меня к правильному пониманию повивальной науки, и больше попыток стать этнографом не делал. Просто учился. Сначала бабить. И как это ни дико для меня звучит, я могу считаться повитухой по прямой передаче! Мы сейчас даже запатентовали бабы Любин способ родовспоможения. Странности судьбы! Но повивание – это особый рассказ. Для разговора о Духовном пении гораздо важнее рассказать о том, как баба Люба учила читать заговоры.
Первыми и важнейшими, если подходить к этому как к науке, являются заговоры охранительные, обережные, ограждающие самого знахаря и то, что он делает, от внешних помех. Самый простой и не вызвавший у меня возражений был:
Вокруг нашего двора
Каменна гора,
Железная стена,
Огненна река!
Матушка Богородица!
Укрой и огради своим
Святым покровом!
Баба Люба учила меня и другим оберегающим заговорам, но послушала, как я их произношу, что-то прошептала с недовольным выражением лица и сказала, что мне не стоит учить остальные:
– Не надо эти… вот «Вокруг нашего двора» и читай. А эти не твои, нет, пустое!..
И я действительно даже не смог их толком запомнить. Я спросил бабу Любу, а можно ли мне рассказывать другим этот заговор.
– Рассказывай, а чего? – удивилась она.
– Ну, баб Люб, я знаю, многие знахари не рассказывают заговоры, потому что силу теряют. Заговоры перестают работать?
Она улыбнулась.
– Ну! Силу! Когда я тебе чего такое передам, ты и сам никому не расскажешь. Силу! Не в заговоре сила! Сила в тебе должна быть. Вот ты сколько ни старайся, у тебя те заговоры без силы будут!
– Почему?
– Потому что не твои! Или у тебя для них силы нету. А иной и не учился ничему, а делает чего-нибудь, и у него получается, говорят, сила сама заставила.
Я хотел было попытать ее на эту тему, но она не позволила отвлечься:
– Ничего, не плачь – не горюй! Я тебя научу, как не терять силу. Ты только научись чувствовать свои заговоры, тогда пойдет с божьей помощью.
– А как этому научиться?
– Да ты знаешь. Ты всегда это знал.
– Как?
– Да любой знает. Сразу же видно. Только себе не верят. Вот слушай, выбирай, который на сердце ложится, – и она прочитала подряд штук пять коротких заговоров-присушек. – Ну, котора твоя любжа?
Я пожал плечами.
– Ну, котора глянулась-то, котора сейчас перед глазами-то? Ну, прямо сейчас которая помнится?
Я назвал тот заговор, который действительно чем-то зацепил мое внимание.
– Ну, вот, а говоришь не знаешь. Вот.
– И все?!
– А ты чего хотел? Может, я тебя среди ночи на кладбище угулять должна была? – она засмеялась. – Меня в чем ни подозревали, я знаю, чуть ли не ведьмой считали… Ненависть, ненависть! Сами приходят, просят, а потом боятся, ненавидят! Не верят, что просто, – она даже прослезилась, но быстро вытерла слезы. – А нужно-то всего лишь слышать уметь, да говорить.
– Что говорить?
– Что?! Не что! Говорить надо правильно. Уметь сказать надо.
– Ты имеешь в виду само произношение?
– Ну, произношение! Сказывать надо. Вот – сказывать! – обрадовалась она, вспомнив слово. – Заговор читаешь, закличку, рожаницу водишь, сказывай. Следи, чтобы сказывалось. Тогда получится, тогда все как надо получится.
– Что значит сказывать? Баба Люба?.. Ну, я чувствую, что ты вкладываешь в это слово какой-то смысл, да? А я не понимаю.
– Ну да! Ну да! – подхватила она. – Конечно, смысл вкладываю. Вот давай почитаем.
И началась настоящая учеба. Она заставила меня выучить эти два заговора – обережный и любжу – так, чтобы я мог произносить их без запинки и не задумываясь. Как только это у меня стало получаться, она попросила:
– Ну, вот, вот так вот и скажи теперь на оградку-то! Не чти по памяти, а скажи заговорцем!
Я почесал в затылке, хотел еще почесать между лопатками, поежился, но посчитал, что это неуместно, и было уже раскрыл рот для чтения заговора.
– Нет, – остановила она меня, – а ты чего не почесался-то?
– Чего не почесался? – грубовато от неловкости ответил я.
– Ну, ты же хотел спину почесать! Ведь хотел? – прицепилась она.
– Ну, хотел, – признался я.
– Так ты давай чешись, сопли сморкай, перди, если хочется! – она засмеялась и подмигнула. – Лучше ты перед заговором пропердишься, чем вместо заговора пернешь!
Я понял ее, смущение оставило меня, я повернулся к ней спиной и попросил:
– Почеши-ка, баб Люб… да нет, нет, пониже, пониже, полевее… – мы с удовольствием посмеялись.
Однако это вовсе не было шуткой. По сути, в этом заключается один из важнейших принципов тропового, а может, и вообще народного очищения. Впоследствии тот же принцип объяснял мне Поханя, рассказывая, что кулачники выходили на бой «от чирья». Это значит, что пока ты «последний чирей на заднице не почешешь перед боем», ты рукавицы не одеваешь – иначе, ты будешь думать не о поединке, а об этом чирье. Это называлось «срезать хвосты» или «чистить перышки».
Тот же Поханя заставлял меня проделать еще одно очистительное упражнение для раскрытия голоса. Мне кажется, оно прямо вытекает из предыдущего, хотя и на совсем другом уровне. Обучая духовному пению, старики исходили из того, что поет в человеке Душа. Песня, пение – ее естественное состояние. Душа поет, и ее нельзя научить петь. Просто добавь ей голос, и это будет песня. По крайней мере, люди именно это и считают Песней! Нужно только убрать помехи, и тогда она запоет твоими устами. Как выявить помехи – ясно. Надо петь и наблюдать за сбоями. Это не вопрос для тех, кто знаком с Кресением. Но вот что петь!
Раз поет душа, то подсознательно предполагается, что петь надо, что называется, «душевные» песни. И рождается ложь. Петь надо то, что поется. Начинать следует с той песни, что сама вертится на уме. Это наверняка какая-нибудь дрянь, которой ты стыдишься, но она поется. А это значит, что твоя душа поет ее и плевать хотела на нравственность или приличия. Наши ожидания от души, что она должна петь что-нибудь «высокое и светлое» – всего лишь скрытая потребность занять более высокое место в обществе, поближе к свету и солнцу, которым чаще всего оказывается правящая личность – князь мира сего.
Душа на самом деле даже не поет, а звучит всем своим естеством, но, к сожалению, доступно ей не так уж много – все естество человека связано мусором. В ее распоряжении лишь крошечный гвор еще сохранившегося свободного сознания. Если и он будет загажен, про человека еще живого (то есть с душой) будут говорить: бездушный человек. Иными словами – человек без души для песни, хотя и с душой для зла. Поэтому нечего удивляться, что наши души поют какое-то дерьмо. Сколько места для души осталось, столько и песни! Хочешь, чтобы полилась настоящая песня – освобождай душу, освобождай звучащие пространства сознания.
Для этого придется сбросить стыдливость и выпеть из себя всю дрянь, которая просится на язык. Уверяю, как только вы это себе позволите, вы испытаете подлинное наслаждение. Более того, ваши слушатели будут радоваться вместе с вами, будто вы им подарили откровение! Я сам, помню, когда стал учиться петь у Похани, пел только: «Раз пошли на дэло я и Рабинович! Рабинович выпить захотэл!..» и «Протекала речка, через речку мост, на мосту овечка, у овечки хвост!» Хвост, кстати, у нее в конце песни отваливался. Изрядная дрянь из студенческой поры, но зато как покатывались мои старички! Когда ты поешь то, что действительно само идет из твоей души, даже если это хлам, люди вокруг радуются. Не всегда исполнению, чаще тому, что нашелся дурак, который сам себя не стесняется. Но радуются всей душой, потому что души всегда отзываются на встреченную душевность! Попробуйте.
По мере выпевания гвор поющего сознания будет расширяться, и начнут приходить все более широкие песни. Про наших предков, про прежних русских говорили, что у них раздольные песни. Это значит, у них были очень широкие души, то есть очень ясное сознание.
Баба Люба заставила меня сбросить весь ненужный хлам мышления и только после этого допустила к чтению заговора. Я собрался, набрал воздуха и с выражением начал читать, стараясь вложить в слова силу. Баба Люба замахала на меня руками и даже перекрестилась:
– Окстись! Бог с тобой! Ты чего воешь?
Я даже немного обиделся.
– Ты чего думаешь, если ты озвереешь, так все вражьи силы от тебя со страху перемрут?
– Что не правильно?
– Да ты ревешь, пугаешь. И врешь еще. Не думаешь так, врешь!
– Я старался.
– Ну, старался. И что, пожалеть тебя? Лобик не разбил, у-тю, мой маненькой! Сказывать надо. Спокойно читай. Видь!
– Что видь?
– Не знаю… Вот ставишь оградку. Можно, конечно, видеть и гору и стену… Но такая ограда слабая получится. Это впору деревенским бабкам, навроде меня… А ты должен саму защиту видеть, крепость крепить, как говорится.
– Крепость?
– Крепость ограды, крепость стены, саму ограду крепить должен видением. Не знаю, понимаешь? – с сомнением посмотрела на меня.
– Не знаю, может, понимаю… – так же с сомнением ответил я.
– Ну попробуй.
Я прочитал заговор по-новому.
– Получилось, – кивнула она. – Немножко совсем, однако, получилось. Сам чуешь?
Мне казалось, что я «чуял». Я действительно ощутил, как что-то будто изменилось в пространстве избы. Словно воздух стал другой.
– А знаешь, почему получилось? Огненная река тебя держит. Это не видение твое крепость дало, а боль… Что-то у тебя с огненной рекой было… давно… Страшно? Боишься?
– Да нет, – неуверенно ответил я, думая о том, что в ее словах что-то есть, но очень трудноуловимое.
– Не помнишь, очень давно было?
– Нет, – ответил я в позволении, хотя не смог бы объяснить, откуда пришел ответ, – не так давно, перед приходом в эту жизнь.
– Ну вот, ну вот, и молодец, вот и умница, – она присела ко мне поближе и слегка приобняла, очевидно, из опасения, что я могу не сдержаться из-за этого воспоминания, и мне потребуется помощь. Но воспоминание не пришло. Слова пришли из какой-то моей глубины только потому, что за три предыдущих года мои учителя научили меня слышать свое прошлое, позволяя ему всплывать прямо к поверхности осознавания. Впрочем, мне стало грустно и даже слегка тоскливо, но я уже в который раз утешил себя тем, что время этого знания придет, когда пробьет его час, и успокоился.
– Ну вот и ладненько, – погладила бабка мою руку. – Сейчас чайку поставлю, посиди пока…
И уже за чаем она закончила свой урок:
– Сила в голосе должна не от боли быть. Видеть нужно. Будешь видеть, сможешь любые заговоры читать, заклинания… даже сказки сказывать, может быть, петь…
– Не-е! – засмеялся я. – Петь, вряд ли. Медведь на ухо наступил!
– Не зарекайся, – остановила она меня. – Без голоса ты ничего делать не сможешь, а голос откроешь в себе – он сам тебя петь заставит… Чтобы сказывать, голос надо вычистить. Вычистить, вычистить, чтобы он совсем пропал словно… То есть, конечно, как же без голосу, но чтоб ты его не замечал. Вот когда ты заговор читаешь и врешь, ты сам сразу слышать голос свой начинаешь. Уж не знаю, красивым, аль нет, али стыдишься… главное, слышишь. Надо, чтобы голоса для тебя словно не было!
– Чтобы не отвлекаться на него?
– Вот. Главное то, что за голосом, сказ сам. А сказ придет, когда видеть начнешь, да не картины, не картинки рисуй, а крепость саму, силу ли… любовь казать будешь!..
Мне тут же вспомнилось, что украинцы называют сказки «казками» – то ли от слова сказывать, то ли от казать.
– Слушай себя почаще, как заговор читаешь, и следи – слышишь ли голос. Как голос пропадать начнет, считай, в стих вышел.
– В стих? – переспросил я, хотя мне объясняли это понятие раньше. Мне хотелось услышать бабы-любино объяснение.
– Стихать начал, значит… стихия тебя слушаться начала. Тогда все, что говорить будешь, станет сказываться, люди заслушиваться будут… Опасно.
– Опасно? Почему?
– Соблазн. Сам поймешь, когда-нибудь. Давай лучше любже поучу!
– Давай! Только, баб Люб, ведь это грех! – пошутил я. – Ведь это же помимо воли!
– Ну, грех! – махнула она рукой. – Иной грех и взять на себя не грех. Лучше я их влюблю, чем он ее забьет, или она ему всю душу изъест. Я брала, – улыбнулась она не очень весело. – Брала! Ни разу не пожалела… Обидно только, когда приходят и зло на тебе срывают. У нас ведь всем до всего дело есть! А все одна ненависть людская. Все от страха! Убить от страха готовы любого! Своего. Чужих-то они любят, хлебосольничают. Чужак им не враг! Вот бы своего затравить – это нас хлебом не корми!
Баба Люба не однажды срывалась при мне на воспоминания о какой-то старой обиде, и у меня было даже подозрение, что пожары в ее жизни были неслучайными. Но она ни разу не согласилась рассказать об этом. Ей, как и Степанычу, тоже было некогда.
Видение
Понятие «видеть то, что говоришь или поешь» неожиданно вернулось ко мне с моим последним учителем и связало все годы ученичества в нечто целое, потому что напомнило и о первом учителе, Степаныче, и о его преемнике Дядьке. Всплыло это на обучении духовному пению, а привело к Очевидностям.
Мы сидели вечером у Похани и пели «Течет речка по песочку». Как и все, что пел Поханя, эта песня обладала особой силой воздействия. Что-то такое он делал, пока пел, что к концу песни полностью меняло мое состояние, но что, я никак не мог понять. Он посмеялся и сказал, что надо всего лишь видеть то, что поешь. Я почувствовал себя очень уверенно – это-то я знал после бабы Любы! Мы еще раз спели первый куплет:
Течет речка по песочку,
Бережочек точит.
Молодой казак, молодой казак
Атамана просит.
– Что происходит? – неожиданно спросил Поханя. – Ну-ка расскажи, что там происходит.
– Ну что… – пожал я плечами, – речка течет, казак атамана просит.
– Ага, – невнятно ответил Поханя, подумал и спросил. – Про пространство тебе объясняли?
Это было неожиданно, и я почувствовал себя словно на экзамене. Как я ни пытался применить знания, полученные у бабы Любы, они не работали. Пришлось лихорадочно вспоминать, что говорили мне про пространство Степаныч и Дядька. Про пространство говорили много, но в голове у меня это было очень разрозненно, поэтому я по ходу постарался свести свои знания к какой-нибудь системной формуле:
– Пространство – это пространство сознания, а физическое пространство – это простор…
Получилось весьма коряво, но Поханю это удовлетворило.
– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!.. – улыбнулся он. – Ну, так что здесь – простор или пространство?
– Сначала простор, – теперь уж не слишком уверенно сказал я, – потом пространство…
– Почему? – передразнил он меня, сделав растерянное лицо, но тут же ободряюще улыбнулся. Поханя, в отличие от Степаныча, никогда не издевался надо мной, и даже не обзывал дураком, как частенько делал Дядька.
Я молчал.
– Потому что ты картинки смотришь, а не песню видишь! Пространство – это мир. И вся песня мир. А кто его делает?
– Кто поет, – ответил я. – Хотя… пожалуй, нет. Мы ее берем из памяти, а там она уже сделанная. Похоже, сначала тот, кто мне ее спел, а потом я, когда пою.
– Да, можно сказать, тот, кто ее тебе спел, сделал этот мир для тебя. А теперь ты делаешь его для других, для слушателей… Даже если поешь для себя, ты можешь делать мир, а можешь войти в тот, что есть, и побродить там. Но тогда ты будешь слышать его голос. Даже сквозь свой. Значит, и тогда, и когда ты сам поешь, есть один человек, который делает мир. Значит, законы одинаковы? – я кивнул ему. – И законы эти – что ты ли, что другой – но вы творите пространства и творите своим видением! – я опять кивнул ему. Он усмехнулся и спросил. – Так что здесь с пространствами?
– Два пространства… – уверенно начал я и осекся, потому что почувствовал, что теперь ничего не понимаю.
– Три, три пространства, – очень спокойно сказал Поханя. – И ты делаешь только одно из них.
Не понимаю почему, но эти слова внезапно взбодрили меня. В них словно был ключик к тайне. Поханя засмеялся:
– Ожил! Ты кого поешь-то?
– Как кого? Песню…
– Про кого?
– Про казака, про кого!.. – и тут до меня дошло. – Ну конечно, три! Ведь человек же еще! Я пою казака!
– Ты делаешь пространство сознания казака, – подтвердил мою догадку Поханя, – а он делает все остальные пространства!
– Значит, речку он просто видит перед собой, а потом… – опять появился вопрос.
– Начни с того, что ты его видишь, ты смотришь в его пространство, – успокоил меня Поханя.
– Ну.
– Что он делает?
– Лежит на берегу и смотрит на реку? – предположил я.
– На реку?
– Да.
– На реку?!
– Подожди, – вдруг сообразил я. – В простор!
– В пространство истинного Мира, в простор! – подтвердил Поханя. – А потом?
– А потом он видит Атамана… Подожди, подожди! Потом он вспоминает, потом он смотрит в пространство памяти!
Поханя даже ничего не сказал, он просто рассмеялся и повел песню дальше.
Отпусти же, атаман,
Отпусти до дому,
Знать, соскучилась, знать, намучилась
Милая Маруся.
Отпустил бы я тебя,
Долго ты пробудешь.
Ты напейся воды холодной —
Про любовь забудешь.
Пил я воду, пил холодну,
Пил – не напивался!
На этом месте я прервал песню и воскликнул:
– Еще оно пространство памяти!
Поханя кивнул не останавливаясь:
Любил девушку чернобровую,
С нею наслаждался.
Вот ведут, коня ведут,
Конь головку клонит.
Молодовова, чернобровова
Казака хоронят.
Вот тут я пришел в замешательство. Ясно было, что пространство сменилось. Но что-то во мне сопротивлялось тому, чтобы признать его простором. Я колебался. Поханя прервал песню и ждал довольно долго, потом приказал:
– Перестань искать правильный ответ. Просто смотри в то пространство, которое делаешь ты!
У меня получилось не сразу. Пришлось подавить сомнения в самом себе и заставить не спешить. Я собрался и, успокаиваясь, начал все сначала – ощутил, что я смотрю в пространство сознания казака, который лежит на берегу… смотрит на реку… вспоминает разговор с атаманом… вспоминает свои воспоминания во время этого разговора, так сказать, свои аргументы… и как их отвергали… обиделся, и даже не сразу понял, что это и я обиделся, по крайней мере, чувство обиды явственно зашевелилось во мне, подталкивая к каким-то действиям… тут я заметил, что попался в чужие чувства, и уже готов мстить «всем этим гадам!», и меня заколотило точно в ознобе.
– Лучший способ отомстить другим – это убить себя, – сказал я Похане, ощущая, что голос мой изменился. – Наказать их всех самоубийством! Хлопнуть дверью и сбежать!
– И какое решение он принимает, раз осознал это?
– Он снова глядит на реку. Раз он снова глядит на реку… то есть в пространство настоящего Мира, получается… значит, он будет жить и драться за свою жизнь, – все в том же изменившемся состоянии произнес я одно из самых первых заклинаний, которому меня много лет учили на Тропе. Мне думалось о том, что я еще много раз буду заново и заново понимать его смысл.
Течет речка по песочку.
Бережочек точит.
Молодой казак, молодой казак
Атамана просит!
Какое-то время я был точно в эйфории, но внезапно почувствовал чуть ли не тоску. Я прятал ее, сколько мог, но тут в избу вернулась откуда-то тетя Катя, и я не выдержал и спросил ее:
– Теть Кать, ну почему я такой тупой?!
Она только засмеялась и предложила покормить нас. В сущности, вопрос был обращен к Похане, и он это понял. Он движением руки отправил бабку и задумался.
– Это не ты тупой… Просто ты пока не различаешь видение и очевидности. Тебе говорили про очевидности?
Да, мне действительно очень много говорили про очевидности. Дядька чуть не неделю рассказывал мне про них, а Степаныч, проделывая всякие чародейские штуковины постоянно повторял, что я попадаюсь на очевидности. Степаныча я не понимал совсем, после Дядьки в моей голове осталась сложнейшая почти никак не связанная каша заумных понятий. Когда я его слушал, мне казалось, я все понимаю, но после вопроса Похани вдруг стало ясно, что я не хозяин этим знаниям. Я начал копаться в своей памяти, но дед остановил меня.
– Потом, потом сядешь и повспоминаешь. А сейчас, значит, пора пощупать самому, – сказал он и начал освобождать комнату для борьбы. – Вставай, вставай в любки!
Любки, на любки – чисто Владимирское обозначение русского кулачного боя. Любая драка может идти «на любки», то есть не на смерть. Но то, чем владел Поханя, было вполне самостоятельным видом этого боя, возможно, с довольно древними корнями. Во всяком случае, его самого учили деды. Мы с ним частенько занимались любками прямо в этой горнице, поэтому я поднялся и встал напротив него.
– Давай, борись, – велел он.
Я начал осторожно приближаться. С ним я не рисковал действовать напропалую.
– Да ну! Чего ты ходишь?! Борись давай как следует – я не буду ничего делать. Ну, не расшибай только сильно, если бросишь.
Я понял, что он просто хочет что-то показать, и осмелел. Стараясь быть поточнее, я подобрался к нему и сделал захват правой за его левую руку поближе к плечу, как бы для броска через бедро. Точнее, мне показалось, что сделал, потому что, хоть он и не убрал свою руку, но моя словно провалилась сквозь пустоту и я повалился назад.
– Да не бойся, не бойся, хватай сильнее! – подбодрил меня Поханя.
Не понимая, как же это я так оконфузился, я вскочил на ноги и сделал захват левой за его правую, а правой за шею и упал сквозь все ту же пустоту вперед, едва успев подставить руки, так что даже отбил ладони об пол. Тут уж я понял, что что-то не так, и начал действовать с предельной осторожностью, но быстрее. И при каждом входе в захват оказывался в пустоте, которая хлестко била меня об пол. С какого-то момента я уже не надеялся провести бросок и бился лишь за то, чтобы не упасть, устоять на ногах. Мне все казалось, что теперь я понял и у меня получится. Но не получилось раз двадцать, если не больше. При этом сам Поханя даже не делал попыток меня не то, что бросить, даже подтолкнуть слегка. Он только смеялся, а потом начал спрашивать:
– Понял? Ну, понял? Видишь ее? Нет? Да?
«Ее» я не видел, но какое-то понимание у меня начало появляться. Наконец я не выдержал и спросил его:
– Да кого видеть-то?
Тогда он отодвинулся от меня и показал на свою грудь, даже постучал по ней:
– Смотри! Плотная штука?
Я кивнул.
– Потрогай!
Я потрогал, даже постучал по ней кулаком.
– Очевидно?
– Очевидно.
– А я тебе говорю, что это пустота!
– Как?
– Так! Это и есть основная западня, в которую нас ловит мышление. Очевидность – это только человеческое мнение, а не закон! Не закон природы! Это твое личное право – верить в нее или не верить. Вот ты веришь, что тело плотное, – он еще раз постучал по груди, – и ты плотный. А я не верю! Я просто вижу пустоту – и я пустой! Я – пустота! Ну-ка возьми меня! – и он опять начал двигаться вокруг меня, и его тело исчезало, точно тая, из моих рук. В любках эта работа называется пустеньем, но говорить о ней надо особо.
В тот раз, вернувшись от Похани домой, я действительно долго просидел, вспоминая все, что мне говорили про очевидности.
Дядька
Когда-то в детстве я слышал, как моя бабушка пела песню про «Девку-семилетку». Я вспомнил об этом только очень много лет спустя, когда ее спели однажды Дядька и его жена тетя Нюра. Пели они ее не совсем так, как звучала она у меня в памяти, а сейчас на Тропе ее поют тоже по-другому. Очевидно, песня бытовала очень широко, почему и известно так много разночтений. Чтобы было понятно, о чем речь, я приведу текст, близкий к тому, что пели они. Для начала разговора я воспользуюсь самым кратким из найденных мною вариантов. Это из собрания Шейна «Великорус в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах и т. п.»:
Как по мосту, по мосточку
Шла девка семилетка,
За девушкой сын купецкой:
«Постой, девка семилетка,
Загадаю три загадки,
Изволь девка отгадати:
А что ростет без кореньев?
А что цветет без алаго цвету?
А что шумит без буйнаго ветру?»
– Растет камень без кореньев,
Шумит вода без буйна ветру,
Цветет сосна без алаго цвету [8, с. 213, ¹ 813].
– Это, наверное, самая старая песня, которую я помню, – сказал я, вспоминая бабушку, когда песня отзвучала. Дядька не упустил возможности «запрячь меня в работу» и тут же спросил:
– А о чем она?
– О деревенской жизни, наверное… – не очень уверенно ответил я.
С этого и начался разговор об очевидностях.
Для полноты понимания мне придется добавить к песне недостающие в этом варианте куски. У того же Шейна другая запись заканчивается словами:
«Отгадала ты, девица, отгадала,
Уж и быть за мною, быть моей женою».
Этот вариант записан Афанасьевым, и открывает в сборнике Шейна раздел «Песни-загадки», вероятно, из-за своей эпичности, а значит, вероятной древности. Есть смысл привести его [8, с. 213, ¹ 812]:
«Загадать ли тебе, девица, шесть загадок?»
– Отгадаю, сын купеческий, хоть десяток.
«Уж и что это, девица, краше лета?
Уж и что это, девица, выше леса?
Уж и что это, девица, чаще рощи?
Уж и что это, девица, без коренья?
Уж и что это, девица, без умолку?
Уж и что это, девица, без ответу?»
– Краше лета, сын купеческий, красно солнце,
Выше леса, сын купеческий, светел месяц,
Чаще рощи, сын купеческий, часты звезды,
Без коренья, сын купеческий, крупен жемчуг,
Без умолку, сын купеческий, течет речка,
Без ответу, сын купеческий, судьба Божья.
Что сразу бросается в глаза – это стилистическое и смысловое сходство с духовными стихами и «Голубиной книгой». Я бы уточнил это мое ощущение словами составителей сборника русских народных духовных стихов XI–XIX веков «Голубиная книга» Солощенко и Прокошина: «Многие из “первообразов” древних духовных стихов наверняка не сохранились. Традиция отбирала и шлифовала лишь то, что в любых условиях жизни отвечало не всегда осознаваемой потребности в вечных ценностях» [9].
Как проговорит Володемир князь,
Володемир князь Володемрович:
«Ино ой же еси, сударь,
«Перемудрый царь Давыд Евсеевич!
«Ты скажи-ка-ся нам, проповедывай:
«Отчего зачался у нас белый свет,
«Отчего зачалось солнце красное,
«Отчего зачался светел месяц,
«Отчего зачались зори ясныя,
«Отчего зачались звезды частыя,
«Отчего зачались дожди сильные,
«Отчего зачались ветры буйные?»
Я привожу этот отрывок из Бессоновских «Калек перехожих» по книге Федотова «Стихи духовные» [10].
По сути, сопоставляя народные песни с духовными стихами, я хочу лишь подчеркнуть не такую уж новую для науки мысль – выплеснувшийся в духовных стихах поиск ответов на Вечные вопросы об устройстве мира имел свою предысторию в дохристианской народной культуре. Основой духовных стихов послужили так называемые апокрифы – «отреченные книги» первых веков христианства на Руси. Вот что пишет о них историк Клибанов: «Апокрифы сами суть продукт преломления христианства через призму “языческого” мировоззрения». В них – «так называемое “двоеверие”, оно же “бытовое” христианство, восточное и западное, представляющее собой переработку христианства в духе народного миропонимания» [11].
Чей поиск выше, для меня совершенно неважно, и язычество для меня здесь лишь символ древности этого поиска. Ясно одно, вопрос об устройстве Мира – отнюдь не привилегия интеллигенции. Он был органично присущ самой русской народной культуре. И второе – вопрос этот, похоже, не был умозрительным философствованием на досуге. Есть основания считать, что он был прикладным на уровне устроения сельской общины!
Для того чтобы это доказать, мне придется привести еще тексты. Во-первых, в некоторых вариантах песни о «Семилетке» вместо купеческого сына появляется совсем другой человек – старик (привожу этот отрывок на память):
По муравце по зеленой
Бяжит девка-семилетка,
А за нею старый дедка.
«Постой, девка-семилетка,
Загадаю три загадки.
Отгадаешь – умна будешь,
Не сгадаешь – дура будешь!»
Во-вторых, нам придется заглянуть еще и в мир «неразрешимых или трудных задач»:
В реке девка платье мыла,
Звонко колотила,
Звонко колотила,
Сухо выжимала.
«Душечка молодчик!
Сошей мне башмачки
из желта песочку».
– Кралечка девица!
Напряди-ка дратвы
из дождевой капли.
«Душечка молодчик!
Сошей-ко мне платье
Из макова цвету,
Прострочи-ко строчку,
Не прорви листочку».
– Кралечка девочка!
Напряди-ка ниток
Из белова снегу [8, с. 215, ¹ 819].
То же самое мы видим в сказках про «Семилетку», которая отвечает на все неразрешимые задачи царя подобными же ответами и становится «умной», то есть царицей. Но это не единственные сказки об испытаниях семи-восьмилетних девочек. Я потому и использовал слово Мир, говоря о трудных задачах, что весь фольклор буквально наполнен этим и в отношении мальчиков, и в отношении девочек. Начиная с духовного стиха о Егории Храбром и кончая Афанасьевской «Василисой Прекрасной», все говорит нам о том, что русский крестьянский мир обладал своей вполне осознаваемой и глубоко разработанной педагогической системой, очевидно, уходившей корнями в древние инициации или институты жреческого ученичества типа ведической Упанаяны. Память о ней со временем разрушалась, и все виды переходных испытаний постепенно смешались в народном представлении в нечто единое. При этом мы явно видим в этих сказках и песнях два вида испытаний для девочек: испытания совершеннолетних и испытания семилеток. Признанные совершеннолетними выходят замуж. Подобные обряды и ритуалы описаны достаточно подробно. Но семилетних замуж не выдавали. Значит, в этих песнях и сказках о семилетках следы еще одного обряда-испытания. О чем же песня?
Это было давно и очень для меня сложно. Я не в состоянии вспомнить точно слова Дядьки и частенько вынужден буду передавать его мысли своими словами. Но с чего началось, я помню точно:
– Как по-твоему, почему девка будет дурой? – спросил он меня.
Я даже пришел в замешательство, настолько ответ казался очевидным:
– Но там же все сказано… Не отгадаешь… – я пожал плечами и развел руки.
– Как на экзамене? – подмигнул он мне. – Не ответил, оценки плохие – значит, не умен?
– Ну, в общем, да.
– А не обидно? – задал он вопрос, которым снова поставил меня в замешательство. – Что? Все справедливо? Хорошие оценки, значит, умный, плохие – дурак.
– В общем, да, – повторил я.
– Ты действительно дурак. Ты путаешь причину и следствие. Если ты дурак, то у тебя будут плохие оценки. А сами оценки к тебе не имеют отношения, оценки – это не твое качество!
Я согласился.
– Так с какой стати девка будет дурой, если не ответит на вопросы?
– Ну да! Если она умная, – обрадовался я новому пониманию, – так она умная – ответит или нет! А если дура, так дура!
– Молодец, – похвалил Дядька. – А зачем дед тогда их задает?
– Какой-то экзамен, все-таки, – ответил я, подумав. – Наверное, все-таки проверяет, умная она или дура.
– Значит, он ошибся и неправильно задал вопрос? Значит, ему надо было сказать: дай-ка я тебя проверю?
– Ну, что-то типа этого…
– Это простые люди, они – что видят, то поют, – безапелляционно заявил он и замолчал.
Сначала я ждал продолжения, потом понял, что он ждет чего-то от меня.
– Ты хочешь сказать, что он сказал то, что хотел сказать? – наконец дошло до меня.
– Да, но там не хватает одного слова. Он его выпустил. Просто потому, что всем, кто тогда был рядом, все было и так ясно. Для всех своих это очевидно, а для нас теперь непонятно. Какое слово он выпустил? – он подождал, ожидая от меня ответа, потом сказал сам. – Не сгадаешь, дурой будешь счи-тать-ся!
– Считаться… – непроизвольно повторил я за ним и тут же спросил. – Кем?
– Вот это вопрос! Это уже хороший вопрос! А как по-твоему?
Я отрицательно помотал головой – ответ был на языке, но как-то расплывался, и я не мог найти точного слова.
– Всеми своими, – выручил меня Дядька. – Наши должны знать такие вещи, как «Отче наш»! Знаешь, что сделало нас людьми? Не речь и не прямохождение. Свойства! Не будь свойства, мы могли бы быть зверьми или богами… ну хотя бы святыми – это же тоже не люди – но мы сделали выбор! Мы должны быть такими же, как все наши – люди. Это страшный выбор, не выберешь правильно – и тебя убьют. Хотя бы затравят. Свои имеют право убивать чужих. В этом суть свойства. Вовсе не во взаимовыручке. А тайна свойства… у свойства есть тайна! Тайна свойства в ее ответах. Ты обратил внимание, как легко она отвечает? Что ростет без кореньев? Камень! Для тебя камень ростет без кореньев? Нет, не ростет. Он для тебя вообще не ростет. А для нее ростет! Теперь ведь даже дерево не так растет, а когда-то и камень был живым. Думаешь, почему бабам не велят на камнях сидеть? Брюхо надуть может, – он засмеялся. – Ты присмотрись, как она отвечает. Для тебя камень растет?
– Нет.
– Это очевидно! А для нее?
– А для нее очевидно, что растет!
– Так что за экзамен он ей устраивает?
– Похоже, он проверяет, знает ли она очевидные вещи… – еще не совсем уверенно ответил я.
– Да! – подхватил Дядька. – Вот это и есть тайна свойства. Свои – это те, кто живет в одном мире, в нашем мире. А это значит, видят мир одинаково. Настоящий мир нельзя видеть одинаково. Он только для тебя! Его, правда, можно видеть настоящим… Но зато его можно заменить миром из одинаковых очевидностей! Тогда он называется Лопоть.
Я помню, что следующей мыслью, буквально потрясшей меня, было, что если это так, то мы живем в придуманном, иллюзорном мире. Я ее едва не высказал, но осекся в последний миг, когда понял, насколько избитым является мое откровение. Потом мы несколько вечеров посвятили обсуждению этой темы. Я постоянно возвращался к ней и задавал вопросы, а Дядька рассказывал.
Очевидности
Дорога в сказку лежит через неведомое, через тайну, но на пути к ней стоит очевидность. Очевидность внушает ищущему: погляди, здесь все так ясно, что никакой тайны просто не может быть! Тайна где-то там, но только не здесь. Это так очевидно, что даже скучно! И при этом именно она-то, эта самая очевидность, и является входом в неведомое. Надо только усомниться!..
Мы не можем понять законы этого мира именно из-за очевидности того, за чем они скрыты. Действие или эффект настолько очевидны, что никакой возможности усомниться просто нет! Однако, очевидно то, что стоит как образ перед глазами, а не сами скрывающиеся за образом вещь или явление. Образ же мы создаем сами, когда познаем это в первый раз. Но при первом столкновении с Неведомым глубина нашего познания ограничена достаточностью для достижения цели, то есть решения задачи, которую мы перед собой ставили. А задача эта чаще всего очень конкретна и ни к какому познанию как к таковому отношения не имеет. Познание происходит попутно, как нечто второстепенное на фоне бытовых целей. В итоге оставшийся образ поверхностен, но именно он теперь для нас всегда с очевидностью характеризует явление.
Надо сразу оговориться, что это самая простая, условно говоря, элементарная механика мышления, основание, на котором будет выращена целая система очевидностей, составляющая наш Образ мира. Но для этого в процесс придется вмешаться более сложному уровню человеческого мышления – мышлению Свойства и отобрать «стандартный» набор очевидностей для всех «своих», то есть членов определенного сообщества.
Из всех «механизмов» ума очевидность не случайно становится этим основанием для общения с миром. Она есть отражение на уровне мышления основного принципа ведания – непосредственного видения знания. Да она и есть видение, но искаженное. Искажение происходит не в «механике» ума, а на уровне постановки задач. С измельчанием целей автоматически мельчает глубина восприятия мира. И ты погружаешься в плотный слой обычного, того, чем живет общество, то есть свои. Очевидность – норма существования обычного человека, человека обычая. Очевидность на самом деле есть подмена жизни, та броня, что не подпускает к ней. И то, как не подпускает, тоже своего рода механика доступная изучению.
Мы можем говорить о Мире очевидностей, являющемся основой для Мира случайностей. Мы, люди, совершаем множество суетливых движений. Это множит случайность, непредсказуемость, бессвязность нашей жизни и нашего мира. Но за этим маревом непредсказуемого, случайного стоят законы мира, на которые мы своими случайными движениями никакого воздействия оказать не можем. Более того, когда нам нужно совершить Поступок, мы вольно или невольно обращаемся к действиям, предписываемым законами. Тогда это действие становится неслучайным и в силу этого ведет к движению и изменению нашего положения в мире. Вся остальная суета, какой бы быстрой и обильной она ни была, ни к каким изменениям не ведет. Это осознают все люди хотя бы на уровне ощущений и стараются опираться на законы, как на источники настоящей силы. Но вот найти эти источники удается далеко не всем.
Как проявляются законы мира для нас? В виде того, что бесспорно. Вот это качество бесспорности и шутит с нами злую шутку с названием человеческая доля. Законы бесспорны потому, что ты ничего не можешь с ними поделать, они есть и их не оспорить. Общество же, общественное мышление создает целую категорию явлений сознания, с которыми не принято спорить, потому что они сами собой разумеются! Само собой разумеющееся и есть очевидность. Но само собой разумеющееся разумеется без тебя! Более того, даже без разума! Оно жестко связано с разумом по принципу его обязательного выключения там, где обнаружит. А это означает, что разум не применим к Очевидностям. Очевидности нужно знать помимо разума. Но что такое разум, и как знать помимо него?
Разум – это способность ума познавать мир, изучать познанное, делать из этого выводы и принимать решения о действиях. И все это в образах.
В отношении очевидностей это не работает. Экономичнее, как говорили в Тропе, рачительнее извлечь готовый образ из памяти, а не из восприятия. Исследовать же очевидности настолько напрасная трата времени, что гораздо проще и выгоднее помнить все очевидности своего мира, как своего рода таблицу умножения. Иначе говоря, применять принцип Само-собой-разумения – это значит действовать бездумно в целях экономичности.
Проверки разумом очевидностей делались так часто и приводили к настолько повторяющимся ответам, что общество (общественное мышление) считает бессмысленным повторять их и даже осмеивает подобного исследователя как глупца, дурака. (Тема дурака, пожалуй, требует специального исследования с точки зрения Науки мышления).
Однако, однозначность очевидности подтверждается только множественностью проверок ее другими людьми, постоянно приводивших к одному и тому же результату. Это означает, что если за очевидностью и прячется какой-то закон, то никого не интересует, могут ли у него быть другие проявления. Попытки их поиска осуждаются на основании того, что многие пытались, и ничего не вышло!
Иными словами, в основе очевидностей лежит общественное мнение, которое должно управлять не только поведением людей, но и расходованием их сил, чтобы силы эти не разбазаривались зря, а шли на поиск пользы для общества, для своих. То есть на достижение смыслов, потому что основной вопрос осмысления – это: что это мне дает? Какова польза?
Очевидности – это узлы сетки осмысления Мира, закрепленные общественным знанием и охраняемые общественным мнением. Иначе, это те основы, на которых зиждется наше мировоззрение или наш Образ Мира.
Очевидности лежат слоями образов, прикрывая узлы сетки смыслов, которую «умный» человек может прозревать. Еще глубже, под сеткой смыслов, спрятаны законы мира, которые в общем-то есть основа для смыслов. Но видеть их сквозь все эти слои не под силу и «умному» человеку. Какова механика этих искажений?
Если мы бросим камень, он упадет на землю. Падение камня неизбежно. Является ли это смыслом? Нет. Камень падает бессмысленно, но закономерно. В его падении проявляется закон притяжения земли или, для народного понимания, закон тяжести: тяжелое падает на землю – его тянут тяги земные!
Итак, тяжелое падает на землю. Это очевидность. Как этот кусок очевидностного связывается с узлом смыслов? С-мы-сл-ивание происходит, если мы пытаемся связать это с человеком, с людьми, то есть с «мы», задавшись вопросом: а что это значит для меня, для людей?
И ответ примерно таков: тяжелое падает на землю, значит, не маши руками – не взлетишь! Не прыгай с обрывов и крыш – убьешься! Не птица – не полетишь и не мечтай! Ну, если хочешь, мечтай, но попыток не делай, если жизнь не надоела! Уже проверено дураками!
Смысл обладания знанием скрытого за очевидностью в том, чтобы быть умным и не делать глупостей, что означает всего лишь – не тратить силы зря. Именно этот выбор и предлагается Девке-семилетке: согласна ли ты жить, как все… умные люди. Умные, как это ни странно, оказывается синонимом своих, а дурак – это человек чужой, странный (отсюда – иностранец). А если учесть, что основные значения слова скоморох – веселый и дурак, то можно в определенном смысле говорить о скоморошестве, как о своеобразном посвящении в дураки, то есть в странные, иные, иноки русской деревни.
Умный человек, благодаря своему выбору, вместе с очевидностями обретает и иерархию ценностей своего общества, иначе говоря, он обретает свое место в мире, а заодно и систему предписаний, как его достигнуть, занять и удерживать. Говоря современно, он запрограммирован с этого момента на всю жизнь. Он теряет свободу, но обретает покой, как ему кажется. На Тропе таких людей называли покойниками, а сквозь обличье умности и свойства видели отсветы древнейшей битвы мирозданья – между добром и злом. Хотя бы потому, что задача очевидностей – отучить человечество думать.
Есть нечто в очевидности, что делает ее потрясающе сильной. Она чуть ли не единственное, что не требует доказательств, рассуждений и даже осмысления, потому что давно осмыслена. Осмыслена тогда, когда стала известна. То есть восприятие очевидности происходит сразу со всеми ее связями. Но как она воспринимается?
Как кажется, зрением, очами. Почему это дает им такую силу и непререкаемость?
Вероятно потому, что у нас нет другого источника знаний о мире, который был бы точнее и полнее, чем зрение. Иными словами, мы зависим от зрения и за это как бы сдаемся ему, платим очень дорогую цену за его услуги – отдаем ответственность за свою жизнь. Что-то типа межличностного общения, но с собственным зрением: «Ну, раз ты мне не даешь выбора, так я буду тогда во всем полагаться на тебя! Но уж тогда, если ты меня подведешь, так это значит, такая жизнь вообще невозможна!» Мы как бы хотели жить по-другому, не завися от зрения в такой мере, но нас словно бы силой засунули в такое состояние, не предоставив выбора, и мы обиделись и специально излишне положились на этого помощника, чтобы он нас подвел. И если это случится, мы обретаем возможность покончить с такой жизнью и затребовать себе более выгодные условия: ведь я же отыграл на ваших условиях, отмучался! Теперь конфетку!
Подтверждением этого, на мой взгляд, является то, что большинство людей отказываются искать другие возможности для восприятия мира. А зачем? Для целей земного существования, то есть для целей этой моей жизни, хватает. Только помнящие и о других жизнях пытаются восстановить свои истинные способности.
Какова же механика очевидного?
Очевидно, что это меньше, а это больше.
Это светлее, а это темнее.
Это острее, а это тупее.
То есть очевидны, в первую очередь, качества вещей. Вещи этого мира сравниваются по качествам. И те качества, которые воспринимаются зрительно, сравниваются с помощью понятия «очевидно». Те же, которые надо сравнивать с помощью других органов восприятия, сравниваются с помощью словесных формул типа: само собой ясно, само собой понятно – из разряда само-собой-разумения или же: это чувствуется, это ощущается. И даже: возьми и попробуй!
Но тут мы приходим к условности языка. Допустим, то, что один раствор явно солонее другого, лишь тогда становится само собой ясным, когда мы договоримся о значении слова «соленость». По мере условности подобные понятия близки к понятию «правое-левое».
Допустим, некто, не знающий различия правого и левого, задает знающему вопрос:
– Какой рукой ты держишь ложку?
Знающий ответит:
– Правой.
– Почему ты считаешь, что правой? – может продолжить незнающий.
И тогда вполне возможен ответ:
– Посмотри и сам увидишь!
Но если незнающий будет продолжать допытываться, знающему ничего не останется, кроме как начать договариваться:
– Смотри – эта рука называется правая, а эта левая. Запомнил? Ну-ка скажи мне теперь, в какой руке ты держишь вилку?
Итак, с момента, как только человек это запомнит, понятие «правое-левое» станет для него очевидностью. Почему? Потому что это то, что никаким разумом не распознается, а может только, как данность, храниться готовым зрительным образом в памяти и распознается только в памяти! Точнее, извлекается из памяти как образ-ярлык, заплата, наклейка, которая нашлепывается на явление природы или вещь, сразу неся и все свое смысловое окружение со всей остальной картиной мира этого человека. А чтобы этот образ обнаружить в памяти, его там надо увидеть. Что означает, что очевидное видно отнюдь не в природе, не в окружении человека, а в его внутреннем видении. И видят очевидности отнюдь не глаза, что означает, что очи – орган не физический.
Ты глядишь на явление мира и знаешь, что это величайшая тайна, потому что оно недоступно твоему разуму. Но это означает, что дальше ты не можешь жить, поскольку ты в замешательстве. А жизнь не ждет! И тогда ты обращаешься внутрь себя и находишь в своей памяти образ того, как надо обращаться с подобными явлениями. Точнее, как принято в нашем обществе разгадывать такие загадки, чтобы прервать замешательство.
Что же такое очевидность? Это мостик, который человеческое мышление перекидывает через дыры в Образе Мира, через провалы в неведомое, в тайну! Можно сказать, что это двери в иные миры, миры, где наше мышление не применимо, и куда опасно соваться, как считает житейская мудрость человечества.
Не ходите, дети, в Африку гулять! Это заклинание звучит над землей уже много тысячелетий, вероятно, с момента рождения человека современного. Ну, а если все-таки идти, то надо быть готовым. Готовым к чему и как? С этого вопроса заканчивается обычай и начинается магия.
Очевидности – мостики над неподдающимся познанию – дают возможность продолжить мышление, а значит, и существование. Это их прямая задача. Но есть и нагрузка. Каждый народ применяет очевидности. Однако, поскольку очевидности не связаны с законами природы, то есть с истиной, и даже скорее призваны перекрыть эти законы, лечь поверх их заплатами, то их содержание становится необязательным. Лишь бы только они осуществляли задачу мостика – связывать разорванный поток мышления. А это значит, что каждый народ может позволить себе создать свой набор очевидностей, отличающийся от очевидностей других народов для тех же самых явлений природы.
И тем определить своих и выделить себя из чужих. Иначе говоря, набор очевидностей народа становится орудием определения свойства и, следовательно, должен вводиться в мировоззрение «наших» с самого детства и проверяться на всех возрастных экзаменах-инициациях.
Очевидности впитываются членом общества в несколько этапов. Первый можно назвать бессловесным или детским. Дите познает мир телом, оно как бы осваивает сам образ человека, который избрало для будущей жизни. Загадки-задания, которыми оно проверяется в этот период, отражены в так называемом детском фольклоре. Это всяческие пестушки, потешки и прибаутки, цель которых – обучить и проверить, как ребенок владеет телом. Например, рассказывая про Сороку-белобоку, младенцу поочередно загибают и разгибают пальчики, так что он начинает их узнавать и использовать осознанно.
Когда ребенка учат ходить, задают вопрос:
– Ножки, ножки,
Куда вы бежите?
– В лесок по мошок:
Избушку мшить,
Чтобы не холодно жить [12, с. 115].
Или ребенка заставляют плясать, держа за ручки:
Ай, деточка, попляши,
Твои ножки хороши,
Нос сучком,
Голова крючком,
Спинка ящичком [12, с. 114].
То же самое относится и ко всем известным «Ладушкам», которые, если их выполнить со всеми полагающимися движениями рук ребенка, являются просто великолепным детским оздоровительно-гимнастическим комплексом. И всюду один и тот же принцип – задание или вопрос – обучение или проверка усвоения. Я ограничусь этими примерами, потому что материал тут настолько огромен, что требует отдельной большой статьи.
Заканчивается первый этап с признанием за ребенком пола и первым постригом-посвящением в мальчики или в девочки.
В традиционной культуре это происходило приблизительно в два-три года. Можно считать, что этим признавалось, что ребенок сдал экзамен на человека. Теперь он еще должен был стать своим.
Этому посвящен следующий возрастной этап до семи лет.
В загадках ему соответствует основной корпус вопросов об устройстве мира. Причем, если взять загадки древние, условно говоря, этнографические, то бросается в глаза, что они неразрешимы. Их может отгадать только тот, кто знает ответ. Это загадки об устройстве Нашего, Своего мира! Это инструмент народной педагогики, с помощью которого воспитывались и проверялись на знание очевидностей свои. Кстати, количество загадок во всех традиционных обществах ограничено всего несколькими десятками. Очень вероятно, что это означает, что для проверки на свойство нужно знать всего несколько десятков очевидностей об устройстве мира. С чем это связано – с тем, что мир был «проще», или же изустное знание мифологии и фольклора заменяло излишние проверки?
Приведу для примера несколько традиционных загадок из статьи Цивьян «Отгадка в загадке: разгадка загадки?» [13]:
Сам жиляный, ножки гляняны, голова масляна = Лен.
Я, Петров, имею восемь углов, четыре уха и два брюха = Корзина из лыка для хлеба и сена.
Стоит дед с милю длины, с версту толщины = Печь.
Я умышленно расположил загадки по степени возрастания свойства и убывания возможности искать ответ, вспоминая реалии жизни. При этом еще надо учесть, что русские загадки отразили все-таки стадиально довольно поздний этап развития общественного мышления. Среди загадок охотничьих народов запросто можно встретить что-нибудь типа: Белый старик трубку не курит = Луна; и т. п.
Обучение свойстве и знанию очевидностей «устройства мира» происходит уже не индивидуально. Ребенок оказывается в игре, а с определенного возраста и в хороводе, где понятие «видеть – узнавать как правильное-неправильное» закреплялось порой даже с жестокостью через насмешку и издевку. Не буду останавливаться на этом слишком подробно, приведу только один текст из второго выпуска журнала «Живая старина» за 1902 год. Это песня «про невозможное», под которую казаки Восточного Забайкалья плясали пляску «Парочка».
Где это виданное,
Да где это слыханное,
Чтобы курочка бычка принесла,
Поросеночек яичко снес,
Тутусеночек за печку унес,
Кобыла цыплят выпарила,
Жеребенок раскудахтался,
Безрукий яйца покрал,
Голопузый за пазуху поклал,
А глухой-то подслушивал,
А слепой-то подглядывал,
А немой караул закричал,
Безногий на побег побежал! [14].
Именно этот экзамен-посвящение и описывает песня о «Семилетке», в которой появляется старик. Но когда семи-восьмилетняя девочка решает трудные задачи Бабы-Яги или Морозко в сказках типа «Василисы Прекрасной», мы видим задачи другого типа. Это явно экзамен, но в нем появляется кое-что новое, кроме знания «устройства мира». В. Я. Пропп считал, что задача этих испытаний – проверка добродетелей, которые позволяют овладеть магическими силами. Но что такое добродетели? По сути – это всего лишь соответствие личности определенным требованиям общества. С психологической точки зрения, смысл этих испытаний – проверить, знает ли отрок, как поступать правильно. Правильно, значит, в соответствии с Правилами. Знание же правил, правильность поведения и есть основной признак свойства, регламентируемый следующим типом очевидностей – очевидностями поведения или добродетелями. И это, на мой взгляд, следующий этап народной педагогики. Сказка, описывая семи-восьмилетних девочек, просто стянула в один узел два посвящения-экзамена.
Следующий этап в обучении и познании Мира совпадает с подготовкой к браку и идет с семи-восьми до двенадцати-пятнадцати лет. В древности брачный возраст был меньше, чем сейчас, но не надо думать, что наши предки только и мечтали, как бы пораньше оженить свое детище:
Не доноска меня матушка родила,
Да родила, да родила, да родила,
Не дороска меня матушка женила,
Молодая та жена невзлюбила,
Заманила не доростка по малину,
Привязала недоростка ко березке… [15, с. 631, ¹ 114].
Это из «Собрания разных песен» Михаила Дмитриевича Чулкова. О другом виде неравного брака – со стариком – напоминать не буду. Важно одно: необходимость подготовки к браку не просто осознавалась народом, а и воплощалась порой на уровне учебы и особого обряда-посвящения. Иногда он воплощался в специальный обряд-празднование совершеннолетия девицы, как это описано Зелениным [2, Обрядовое празднество совершеннолетия девицы у русских]. Иногда по результатам негласного «экзамена», который проводило все общество, и в первую очередь, девическое сообщество, девушка-подросток просто допускалась на Беседы или в Хоровод. Так сказать, принималась в число своих остальными девушками-невестами. Я хочу верить, что где-то сохранялось и специальное обучение жреческого типа, следы которого, как мне кажется, и сохраняются в названных сказках.
Во всяком случае, ему тоже посвящен целый комплекс загадок и задач, разбивающихся на два типа: очевидности правильного поведения и тонкости знания устройства мира.
К способам обучения очевидностям правильного поведения или добродетелям я бы отнес и «корильные песни» типа:
А я где была,
Да что видела!
Сын на матери
Все дрова возил!
А также загадки и задачи, которые можно назвать неразрешимыми. Они тоже связаны с очевидностями, но другого типа. Их можно назвать Исключениями из правил. Ничто не ростет без кореньев, кроме камня! Ничто не свищет без голосу, кроме ветру! Все цветы мне надоели, кроме розы!.. Знание исключений – это уже признак изощренности. Знающий исключения не просто принял решение стать своим, он уже столько вложил в это решение, что стал защитником свойства и готов передавать его дальше. Поэтому ему можно позволить вступить в брак, рожать детей и обучать их свойстве. Таков обычай!
Родился, женился, умер! Вот таким видится современному человеку традиционный мир. Скучно и нудно. Мы живем интереснее. Вот только непонятно, почему нам так хочется в сказку? В их сказку! Наши современные сказки, до тех сказок все-таки не дотягивают. Может быть, вся эта предопределенность была зачем-то нужна? Хотя бы затем, чтобы из несвободы тянуло к очищению, свободе, Духу? Или чтобы хотя бы было, откуда сбежать?
Можно ли противостоять свойству и миру очевидностей? Вопрос личный. Петь или не петь? Играть или не играть? Мечтать или не мечтать? Я не взялся бы ответить на этот вопрос.
Во поле поле трава да мурава,
У пана на сенях вдова молодая,
Вдовушка по сеничкам похаживала,
Пялечки в ручках понашивала,
Сватался за вдовушку с Москвы дворянин
Сказывал житье, бытье, богачество,
Сто дворов крестьян, да село в барышах,
Думаю подумаю нейду я за нево,
Разумом раскину не быть делу так,
На войну поедет, покинет меня,
Грамотку напишет то слезы мои,
Во поле поле трава да мурава,
У пана на сенях вдова молодая
Вдовушка по сеничкам похаживала,
Пялечки в ручках понашивала,
Сватался за вдовушку гостиной сын с Москвы,
Сказывал житье, бытье насад да корабль,
Думаю подумаю нейду я за нево,
Разумом раскину не быть делу так.
За море поедет, покинет меня,
Грамотку напишет то слезы мои,
Во поле поле трава да мурава,
У пана на сенях вдова молодая,
Вдовушка по сеничкам похаживала,
Пялечки в ручках понашивала,
Сватался за вдовушку с Москвы скоморох,
Сказывал житье, бытье волынка да гудок,
Думаю подумаю пойду за нево,
Разумом раскину быть делу так,
Он не уедет, не кинет меня,
Некуда ехать коль нужды в нем нет,
Буду я жити все вместе с дружком,
Сыталь не сыталь всегда весела,
Пьяналь не пьяна скачи да пляши,
Званаль не званаль всегда во пиру,
Чья су такова скамарохова жена [15, с. 599–600, ¹ 82].
Bepul matn qismi tugad.