Kitobni o'qish: «Ведьмино кольцо»
© Руж. А., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Вступление
За мной, читатель! Отложи суетные заботы и силой воображения переместись в год тысяча девятьсот двадцать седьмой, в излетные майские деньки, когда зрелое очарование лета приходит на смену весенней девической свежести, когда природа, налившись хмельными соками, буйствует во всю свою неограниченную силу и когда даже в самых заплесневелых умах, в тишайших закоулках бурлит, перекипая, невесть откуда взявшаяся мощь, которая просит выхода и применения…
Представь, что у тебя есть крылья и ты, подобно соколу, можешь обозреть землю с высоты птичьего полета. Не беспокойся, я не призываю тебя выбиваться из сил и наматывать виток за витком вокруг нашей необъятной планеты. Все, что нас интересует, – малый ее участок величиной в каких-нибудь полсотни квадратных верст, затерянный в Среднем Предуралье, где стоят, одетые в хвойный и лиственный малахит, величественные леса и где причудливо петляет река Сылва, похожая с тремя десятками притоков на разветвленный кровеносный сосуд.
Умерь взмахи крыл, скатись с воздушных сопок пониже. Видишь? – на левом берегу Сылвы, на двух холмах, раскинулось село: семьсот дворов с избами и хозяйственными постройками, пятиглавая церковь с трехъярусной колокольней, рукотворный пруд площадью никак не меньше шестидесяти гектаров. Селу – полтораста лет, своим появлением оно обязано Демидовскому плавильному заводу, который производил чугун и лил снаряды для императорской армии. В лучшие времена здесь проживало до четырех тысяч человек – в основном заводские рабочие со своими семьями. Но в начале двадцатого века производство было признано убыточным, доменная печь навсегда потухла, и село стало приходить в упадок. Население сократилось вдвое, работяги ушли к другим заводчикам, а оставшиеся занялись земледелием и кустарными промыслами.
Поднимемся чуть выше по течению Сылвы. Что это там? Вросший в суглинок дольмен, на котором проступают начертанные охрой письмена. В доисторическую эпоху в предгорьях Урала жили первобытные дикари, охотились, строили городища и молились чему попало.
В эту пору на здешней широте темнеет в десять вечера. Солнце уже зашло, но ты зорок и сумеешь разглядеть трех коренастых мужчин, что вышли из-под еловых шатров. Они выглядят диковинно: одеты в рубахи из крапивного волокна и суконные накидки, на ногах – кожаные чоботы и короткие меховые штаны, заправленные в чулки. Нестриженые волосы заплетены в две косы, чьи концы соединены жгутом. В ушах серьги, на поясе – низки из медвежьих клыков. Ни дать ни взять – скоморохи, сбежавшие с ярмарки.
Но на уме у них отнюдь не веселье. Лица сосредоточенные, серьезные. Самый рослый тащит на спине куль, двое его спутников несут лопаты. И поминутно озираются – не следит ли кто? Вот они подошли к дольмену, рослый бережно опустил куль под ноги, остальные, не мешкая, принялись орудовать лопатами. Проворно вырыли яму аршина в три глубиной, отчего их косицы отяжелели, напитанные потом, а дыхание сделалось надсадным. Рослый, который, по всему видать, числился у них за вожака, распустил горловину куля и вынул из него человечий череп. С благоговением положил его на росную траву, после чего стал выуживать одну за другой кости – плечевые, берцовые, тазовые – и укладывать их в копанку. Он действовал в строгом порядке – возвел из костей подобие поленницы, а сверху торжественно водрузил череп. Все действия производились в сугубом молчании. Рослый отшагнул назад; его товарищи, стараясь не повредить костяное сооружение, засыпали яму рыхлой землей, утрамбовали ее, уложили сверху предварительно срезанные пласты дерна, и все трое растворились под елями – там, откуда пришли.
Летим дальше? Верстах в семи к югу от села, близ пересыхающего болота, разбросана горстка домишек-шестистенок – старых, прокопченных, без печных труб, с так называемым волоком, через который дым выходит в деревянный короб на чердаке, а потом и на улицу. В этом поселении под названием Скопино жили некогда старообрядцы. После революции, убоявшись новых порядков, они двинулись за Урал, в сибирскую тайгу. Брошенные ими жилища долго пустовали – никто не желал селиться на отшибе. Однако не так давно вновь закурились над крышами серые дымки, запахло едой, заскрипели вороты колодцев – хутор воскрес, стал подавать признаки жизни.
Вот и сейчас, в ночь-полночь, он не спит. За плотно завешенными оконцами, на фоне нестойких свечных огоньков маячат тени, слышится приглушенный бубнеж. А через хутор идет человек, на вид еще диковиннее, чем те трое, что копались у дольмена. Облачен в черную рясу до пят, на голове куколь – физиономии не видно. Поверх рясы – клеенчатый фартук, а вместо креста на шее – стальная цепь с гаечным ключом. В руках – берестяной туесок и кисть из конского волоса. На вид не то поп-расстрига, не то разжалованный фармазон. Ступает вразвалочку, с осознанием собственной важности. А в домах шушукаются, прилипают изнутри к дыркам, проверченным в передних стенках сеней. Повсеместно в круглых, как монетки, щелочках помаргивают любопытные глаза – карие, голубые, зеленые…
Дырки свежие, при старообрядцах их не было. И прокручены не только для подглядки. Едва рясник-фартучник подходит к избе, как из нее через отверстие высовывается… нет, не подумай дурного… указательный перст. Кисть ныряет в туесок, бултыхается там в жидкой кашице, а затем – раз! – шаркает по персту, и тот мгновенно убирается обратно. А комедиант в фартуке переваливается себе к следующему двору, где повторяет непонятную процедуру. К следующему, к следующему – и так до околицы.
Но не станем дожидаться, пока он закончит. Если ты думаешь, что эти места больше ничем тебя не удивят, ты заблуждаешься. Ниже по течению реки, к востоку от ее старого русла, есть темное лесистое ущелье. Никто не ведает, что занесло туда пропойцу и бродягу Спиридона Грошика (это, между прочим, его фамилия, а не прозвище). Вышел он из города Кунгура, где всю зиму занимался попрошайничеством, покуда не намозолил глаза милиции. Не желая угодить в каталажку, двинул на Урал, где и народ позажиточнее, и среди многолюдья затеряться проще. Когда-то Грошик принадлежал к трудовому элементу – батрачил грузчиком на Каме, да надорвался, а поскольку ни к какому иному ремеслу приучен не был, подался в профессиональные нищие. А что? Тоже хлеб, причем пупок рвать не надо – сделай рожу пожалостнее, сгорбись, как калека, слезу подпусти и упирай на то, что ты бывший красный боец-рубака, израненный на колчаковских или деникинских фронтах.
Спиридон шагал по пружинистому, подмытому еще не ушедшей вглубь талой влагой дну ущелья, посасывал из бутыли вонючий бурачный самогон – щедрое подношение одной сердобольной вдовы из деревни Каменка – и поглядывал на расцвеченный звездами небосвод. Он еще днем сбился с дороги, но не замечал этого. Звезды переливались уральскими самоцветами, подмигивали и поддразнивали: слабо́, человече, оторваться от земной персти и воспарить ко ангелам? Спиридон был романтиком, к тому ж не безграмотным – знал, что каждая из этих переливчатых крохотулек величиной не уступает Солнцу, и колготятся вкруг них шарики, подобные нашей Земле. Он частенько задумывался: а есть ли на тех шариках проживальщики и какие думы обуревают их, когда они вот так же, ночами, смотрят в небо и потягивают какой-нибудь свой инопланетный первачок…
Совсем далече занесла Грошика фантазия, а ходилки, слегка заплетавшиеся после выпитого, вывели из ущелья к горке, где явилось ему во всей красе неземное видение: откуда-то из-за утыканного кустарниками склона изливался медовый свет – яркий-преяркий, – отчего горка смахивала на чело праведника, окаймленное святым нимбом. И еще доносился оттуда ровный басовитый гуд.
Потрясенный зрелищем Спиридон истово перекрестился бутылкой с остатками косорыловки и направил стопы свои прямиком к горке. Другой бы на его месте поостерегся, а то и драпака бы задал, но Грошик был не из боягузов. С детства зудела в нем любознательность до всяких непознанных явлений.
Вдовья самогонка прибавила отваги, и он дошагал до подножия горушки. Волшебное сияние к тому времени потухло, гуд прекратился, но продолжение оказалось еще занимательнее. Из-за возвышенности вышли двое… не клеилось к ним понятие «человеки», а скорее, подходило другое, слышанное Грошиком на камском пароме от сухощавого интеллигентика в пенсне – «индивиды». Серебристые шлемы на головах, заместо личины – матовая стекляшка. Плечи, бока, ляжки – короче, все туловище обтянуто комбинезоном серебряного колера. За спиной болтаются не то рюкзаки, не то ранцы, из них какие-то проводочки свисают. Именно так Спиридон представлял себе гостей из других галактик и шибко возрадовался, что сказочные его измышления воплотились в быль.
Но может, и нет их, индивидов? И нимба он не видел, и гудения не слышал, а виной всему свекольный горлодер, в который дура баба всыпала аммиачной селитры или чего похуже.
Грошик осерчал, хватил бутылкой об осину и, пошатываясь, побрел вперед с распростертыми объятиями и застывшей идиотски приветливой улыбочкой. Намеревался изречь «Добро пожаловать до земной юдоли!», но тот из индивидов, что смотрелся поплечистее, прогуркотел чегой-то из-за выпуклой стекляшки и вытянул перед собой десницу. Что было в той деснице, Спиридон не разглядел, ибо в наступный миг разорвался его непутевый калган на мириады мельчайших частичек, и вознеслась Грошикова душа туда, куда так настойчиво кликали ее самоцветные светлячки…
Такова она, местность, расположенная в трех дневных переездах на гужевом транспорте от Перми и в одном пешем переходе от Сибирской железнодорожной магистрали. По российским меркам – почитай, цивилизация, а эвона сколько чудес происходит! И если ты, мой читатель, еще не утратил интерес, то следуй за мной далее.
Все только начинается.
Глава I
в которой слово предоставляется Вадиму Сергеевичу Арсеньеву
Как бы вы повели себя, если бы вас, законопослушного пассажира, ни за что ни про что ссадили с поезда, заломили руки и поволокли в кутузку? Не случалось с вами такой оказии? А со мной случилась.
Замечу, что я не просто пассажир, а штатный сотрудник особой группы при Спецотделе ОГПУ, в подтверждение чего имею документ, подписанный Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, светлая ему память. И ехал я не с тещиной дачи в Жаворонках, а возвращался из служебной командировки, где по поручению самого председателя политуправления расследовал дело государственной важности. Восемь месяцев жил в Якутии, на «полюсе холода», намерзся, чуть не утонул, мог попасть под пулю, устал как собака, но предписание выполнил1. И с чувством глубокого удовлетворения пилил по Транссибу домой, где меня заждались друзья, начальство и невеста. Кто из них больше заждался, это еще вопрос, но сейчас нет смысла его обсуждать, потому как на захолустном полустанке между Свердловском и Пермью вошли в вагон здоровенные жлобы и велели мне следовать за ними.
Я спросил, по какому праву, а мне под нос сунули милицейские мандаты и без лишних слов – локти за спину. Жлобов было трое, и находись мы на открытом пространстве, я бы с ними сцепился. Приемам рукопашного боя меня обучали еще в царской контрразведке, а уже при Советской власти я взял себе за правило два раза в неделю ходить в физкультурный зал при динамовском спортобществе, так что слабаком и неумехой в драке себя не считаю. Но в вагоне теснота, кругом мирные люди, в том числе мамки с детьми. А у жлобов наганы. Затеешь потасовку, чего доброго, начнут палить, попадут в кого-нибудь…
В общем, вышел я с ними на перрон, поезд мой чух-чух в Москву, а меня затолкнули в руссо-балтовский кабриолет и куда-то повезли. Я честно предупредил: ребята, у вас будут неприятности. Я вам не шнифер и не домушник, которого можно за здорово живешь в обезьянник упрятать. Если в столице проведают о вашем самоуправстве, я вам не позавидую. А они мне: мы исполнители, у нас приказ, поэтому препираться с нами – только понапрасну атмосферу сотрясать.
– За что хоть меня взяли? – спрашиваю. – В чем обвиняют?
Но так ничего и не добился. То ли им было велено причину задержания до поры не разглашать, то ли впрямь ничего не знали, дуболомы стоеросовые. Единственное, в чем просветили, – в географических координатах. Станция, на которой меня из состава выгрузили, называлась Шумково. Судя по типовым домикам, ее лет двадцать назад построили, не раньше. А путь мы сейчас держали в райцентр Усть-Кишерть. Мне эти названия ни о чем не говорили, я здесь не бывал ни разу.
Ехали больше часа, дорога дрянная, таратайку нашу на каждом ухабе подбрасывало так, что чуть колеса не отваливались. Я думал, повезут в местное отделение милиции, уже и спич заготовил гневный – в расчете на то, что там кто-нибудь умный попадется и дотумкает, какую промашку его абреки совершили.
Было уже около полуночи, когда подъехали к кривенькому бараку, на котором висела линялая табличка с надписью: «Уголовно-розыскной подотдел». За тот час, что «Руссо-Балт» трясся по буеракам, я привел свою нервную систему в равновесие. Еще посмотрим, чья возьмет!
В бараке пахло портянками и борщом. Оно и понятно: первые сушились на бечевке возле печи, а второй плескался в тарелке на рассохшемся дубовом столе и быстро исчезал, поедаемый лысым крутолобым мужиком в гимнастерке и обтрюханных галифе. На шее у мужика было намотано кашне из овечьей шерсти. Хлебая борщ, он то и дело подкашливал – гулко, как в трубу: «гхы, гхы». Нехороший кашель, бронхиальный.
Мои конвоиры остались снаружи – все, кроме одного. Он подпихнул меня к столу и прогундосил:
– Доставили.
Лысый мужик зыркнул исподлобья.
– Молодцы, клопа вам в онучи! Свободны. А ты, – это уже ко мне, – присаживайся. – И он указал черенком ложки на гнутый венский стул.
Я бы ему и стоймя высказал все, что наболело, но раз приглашают, почему не сесть? Тон у едока дружелюбный, есть надежда, что сговоримся.
Стул был единственной новой вещью в этом помещении. Сделан, как полагается, из бука, ножки слегка разведены, полукруглая спинка. Откуда в этой глуши фирменная австрийская мебель?
– Нравится? – хмыкнул лысый. – Думаешь, заграница? Гхы… Нет, брат. Это у нас в районе три года назад артель для инвалидов войны открыли. Они эту красоту и выпускают. – И без перехода: – Борща хочешь? Мне соседка-солдатка целую кастрюлю наварила, клопа ей в онучи!
Это была его любимая присказка, без нее ему, наверное, и двух фраз не связать.
Сбил он меня с настроя своими стульями и борщом. Но я собрался, сделал обличье посуровее, ну, и выдал по полной программе. Удостоверение гэпэушное выложил, помянул, что лично знаком с Менжинским.
Лысый хлебать перестал, уронил ложку в тарелку. Козырьки бровей нависли у него над глазницами.
– Что значит повязали? Вот дурошлепы, клопа им в онучи! Русским языком сказал: доставить со всей обходительностью… гхы! – И покаянно притиснул руку к широкой груди. – Ты прости, Арсеньев, я этих недоумков взгрею как полагается. По уму я сам тебя должен был встретить, да поясница разболелась, чтоб ее… – Он, кряхтя, приподнялся, потер копчик. – Это у меня с войны, в Галиции, в окопах, застудил. С тех пор прихватывает… И дыхалку там же посадил – фрицевских газов надышался. Чуть подпростыну – кашель из самого нутра лезет… гхы, гхы!
Я-то знал, что такое германские газы – сам нюхнул их еще мальчишкой, в пятнадцатом году на фронте. И злость моя помалу улетучилась, понял я, что лысый – не подлец, не крыса канцелярская, из тех, что шаровары в кабинетах просиживают и росчерком пера людей без разбора в расход отправляют. И коли меня сюда притащили, значит, повод не пустячный.
– Вы кто? – спросил я уже без гонора. – Из угро?
– Бери выше.
Он выложил передо мной бумагу с броской шапкой «НКВД РСФСР». Пониже значилось: «Центральное административное управление». Об этом ведомстве я был наслышан – нашей конторе оно не подчинялось, но тоже было достаточно влиятельным, так как объединяло в себе и Главупр милиции, и Центророзыск, и административный надзор, и ведомственную охрану, и даже адресные столы.
Лысого, судя по документу, звали Егором Петровичем, а фамилия его совершенно не вязалась с внешностью – Кудряш. В графе «Должность» значилось: «Субинспектор первого разряда». По советской табели о рангах это приравнивалось к заместителю начальника регионального управления. Сидеть бы ему в Перми, по месту служебной прописки, но нет – лично прибыл в медвежий угол, невзирая на болячки. Это еще больше убедило меня в том, что дело не второсортное.
А он как будто мои мысли прочел, усмехнулся:
– Гадаешь, за каким арапом я сюда приперся? – Он назидательно поднял палец и процитировал, как по писаному: – «В число главнейших функций ЦАУ входит выезд на места для помощи коллегам при наиболее сложных случаях». Вот я и выехал.
Тут уж настала пора расставить, как говорится, все точки.
– А что за случай? Действительно сложный? Я ни сном ни духом…
Егор Петрович запустил ложку в капустную мешанину, причмокнул.
– Был бы простой, я бы тебя с поезда не сдернул, клопа тебе в онучи. Тут, брат, еще в том сложность, что материи затронуты… гхы… не совсем для меня ясные. Я в этой Усть, мать ее, Кишерти уже пятый день торчу, разобраться пытаюсь. А как узнал, что через Шумково едет спец по всяческой чертовщине – ты то есть, – понял: вот он, подарок фортуны! Ну и послал архаровцев тебя выцепить… Да ты не серчай, все по форме. У меня и разрешение есть, глянь. Черным по белому: «Передать товарища Арсеньева В. С. в целях оказания консультативного и иного содействия в распоряжение товарища Кудряша Е. П. вплоть до исчерпания необходимости в оном содействии».
Он выложил на обозрение еще одну бумаженцию, поменьше первой. Я разобрал под текстом, переданным по факсимильному телеграфу, подпись начальника Спецотдела ОГПУ Бокия.
Ишь ты, подсуетился! Бывалый, все предусмотрел. Но откуда узнал, что я еду в этом поезде? О моей командировке в Якутию были осведомлены только в Москве, на самом высоком уровне. С дороги я отправлял депеши своему непосредственному начальнику Барченко. Его почта, равно как и телефоны находились под контролем Генриха Ягоды, который в прошлом году перепрыгнул в кресло первого зама председателя ОГПУ. Выходит, у пермского субинспектора в нашем московском аппарате имеются осведомители?
Спросить бы напрямую, но он воробей стреляный, откровенничать не станет. Ладно, отложим. На повестке дня другое: для чего ему понадобился спец по чертовщине?
– А вот для чего. – Лысый Кудряш доел борщ, выскреб тарелку подчистую и облизнул ложку. – С полгода назад стали нам из Кишертского района сигналы поступать. Мы на них попервоначалу внимания не обращали, списывали на предрассудки и невежество населения. Но неделю назад Птаха сообщение об убийстве прислал…
– Кто прислал?
– Участковый надзиратель. Он один на весь район за порядком присматривает. А площадь, я тебе скажу, немаленькая, клопа ей в онучи. Птаха – башковитый, пронырливый… Да ты сам увидишь, я вас завтра сведу.
– А что за сигналы поступали? – уточнил я. – Кто-то в пруду чудище увидел или кикиморы в лесу завелись?
Все это живо напомнило мне обстоятельства моей сибирской поездки. Там тоже начиналось с таких же нелепых на первый взгляд сигналов. А закончилось трагедией. И черти с лешими были совсем ни при чем.
Егор Петрович прокашлялся, поплотнее закутал кадык.
– Не чудища, нет. Огни… гхы, гхы!
– Какие огни?
– Разные. Мельтешат за деревьями, а еще жужжит что-то. И человечки являются.
– Человечки?
Я, по правде сказать, решил, что он меня разыгрывает. Проверяет, насколько я глупый и легковерный.
Но лик у товарища Кудряша оставался каменным, хоть слова, которые он произносил, звучали одно другого несуразнее:
– Да, человечки. На головах то ли коконы, то ли еще чего. Костюмы одноцветные – кто говорит, серебром отливают, а кому зеленое с синим мерещится…
– Так, может, и правда мерещится? По деревням столько непросвещенного народу живет… Если каждой сплетне значение придавать, то никакой милиции не хватит.
– Так-то оно так, – вздохнул Егор Петрович, – но что ты на это скажешь? – И он подсунул мне писульку, нацарапанную фиолетовыми чернилами.
Я начал читать. Составлено было безграмотно, с ошибками, но легко было определить, что писавший состоял на государственной службе и имел знакомство с казенными речевыми оборотами.
«У падножыя Змеиной горки абнаружено тело гражданина, – проговаривал я про себя, продираясь сквозь покосившийся частокол букв. – Састояние как есть мертвое. На левай щеке ожоговое питно, прочих павреждений не фиксируецца. Гражданин имел босые ноги, портки с дырьями, кафтанье старорежимнаго покроя и катомку с весчами, перечень коих прилагаю…»
Далее следовал длиннейший реестр: ломоть зачерствелого хлеба, обклеенная папиросной бумагой губная гармоника, клубок ниток, фарфоровая статуэтка голой женщины с отбитыми верхними конечностями, пустое портмоне крокодиловой кожи, бусы из дешевых кораллов, батистовый платочек…
Дочитывать я не стал, вернул писульку лысому.
– Что за грамотей это накалякал?
– Птаха. Ты его не брани, у него до революции вовсе образования не было, а нынче только второй год на ликбезовских курсах учится. И то некогда – работа покоя не дает, клопа ей в онучи… гхы!
– И что это за гражданин такой с босыми ногами и голой женщиной в котомке?
– Личность установлена. Попрошайка, мелкий вор. Мыкался по Руси, лоботрясничал…
– Но кто его так? И за что?
– А вот это, брат, наиважнейший параграф. – Егор Петрович натужно встал из-за стола, распрямил позвоночник, принялся расхаживать взад-вперед по комнате. – Убитый, по нашим сведениям, ничего из себя не представлял, забрел сюда случайно, клопа ему в онучи. Змеиная горка от жилья далековато, там-то этих человечков и видели чаще всего…
– Хотите сказать, босяка убили, потому что он подглядел то, что видеть не полагалось?
Егор Петрович был старше меня лет на двадцать, и у меня язык не поворачивался называть его на «ты».
– Именно. Все, кто до него с этими аномалиями сталкивался, бежали без оглядки. И видели только издалека, внимания к себе не привлекали… гхы, гхы! А он, чай, пьян был. Птаха в можжевельнике разбитую бутыль подобрал, сивухой разит… Мыслю я, что не осознал он опасности, дурость какую-нибудь выкинул, его и шлепнули.
– Следы чьи-нибудь были?
Во мне пробудился профессиональный азарт, хотелось сразу взять быка за рога и показать, что с выбором консультанта Егор Петрович не ошибся.
– Какие следы, клопа им в онучи! – Он квело отмахнулся. – Трава высоченная, лишайник… разве что-нибудь разглядишь? – Сделал паузу, хитро мне подмигнул. – Вижу, втягиваешься. Завтра Птаха придет, все тебе по полочкам разложит. А покамест давай спать.
Поставленная задача меня заинтересовала, хотя все еще грызла досада, что в ближайшие дни не попаду в Москву. Вдобавок заключительная реплика напомнила мне о нерешенных бытовых проблемах.
– Где же я приткнусь? У меня здесь ни кола ни двора…
Егор Петрович поскреб зашеек.
– Я у солдатки живу, но у нее халупка с мышиную нору, ты не поместишься. А знаешь… гхы… переночуй здесь. Шинельку на полу постелешь, как-нибудь перекантуешься.
Я не из брезгливых, но валяться на замызганном полу, где сновали полчища тараканов, мне не улыбалось. А если с утра сюда кто-нибудь из сельских служивых зайдет – тот же Птаха? Споткнется об меня, как о последнего забулдыгу, – что подумает? Вся моя репутация псу под хвост.
– Нет ли сеновала? Я бы там…
Домямлить мне не дал женский крик, что долетел с улицы. Заполошный, режущий уши.
Егор Петрович встрепенулся, хапнул лежавший на подоконнике револьвер.
– Никак бандюки?!
У меня оружия не было. В Сибири взамен утраченного в бою табельного «ТК», достался мне трофейный штатовский кольт. Но он показался мне тяжелым, и я подарил его якутскому начмилу Полуяхтову.
Егор Петрович выскочил из комнаты, я за ним. Отсиживаться, когда рядом на кого-то напали, – себя не уважать.
Снаружи царила ночь, во всем поселке – ни единого фонаря, лишь кое-где мерцали окошки. Для меня это не имело значения, я в темноте вижу, как кошка, но Егор Петрович заругался:
– Клопа мне в онучи… надо было керосинку взять!
– Не надо! Вон он! – Я показал ему на плюгавого мужичка, который улепетывал по улице. Позади него, справа, мотылялась на ветру распахнутая калитка – свидетельство того, что выскочил он оттуда, а не из другого двора.
– К Липке лазил, стервец! – определил Егор Петрович. И пояснил на бегу: – Училка там живет, из профшколы. Олимпиадой звать.
Спринтер из него был неважнецкий – уже через десяток шагов сбилось дыхание, и поясница наверняка давала о себе знать. Кривясь от боли, он вытянул руку, выпалил по убегавшему. Мимо.
– Дайте! – Я выхватил у него револьвер, прицелился.
Мы поравнялись с раззявленной калиткой. Из двора выметнулась фигурка, закутанная в белую оренбургскую шаль, и повисла у меня на предплечье.
– Не стреляйте! Он не бандит!
Этот голос мы слышали полминутой раньше, но интонация была уже не испуганно-истошной, а умоляюще-требовательной. Я повернул голову и увидел, что в меня вцепилась красивая на вид барышня лет двадцати пяти. У нее были огромные – со страху? – васильковые глаза и две русые косы, свисавшие до пояса. От порывистых движений шаль размоталась, и я мог рассмотреть впечатляющие прелести – от стройных ножек, обутых совсем не по моде в бесформенные опорки, до ямочек на шее, над бугорками, натянувшими сатиновую блузку. Барышня мне понравилась, я опустил наган, и мужичонка, одетый, как мне почудилось, в звериные шкуры, благополучно смылся.
– Липка… ты? – выдохнул Егор Петрович меж приступами кашля. – Гхы, гхы! Кто это был?
– Санка. – Барышня отцепилась от меня и, судя по всему, застыдилась своей экспрессивности, а того пуще, легкомысленного одеяния. Подтянула шаль, запеленалась в нее и поглядывала на меня сторожко. Оно и понятно – виделись мы впервые.
– Какая еще Санка? – переспросил Егор Петрович и отобрал у меня револьвер, который я бессознательно норовил припрятать за поясом.
– Не какая, а какой, – разъяснила она с истинно учительской наставительностью. – Вогул. Да вы его знаете, он почту помогает развозить.
– А, этот… А чего орала? Лапал он тебя, клопа ему в онучи? Тогда и пристрелить не жалко, зря помешала…
Олимпиада порозовела, еще теснее запахнула шаль на груди. Фыркнула с обидой:
– Никто меня не лапал! Вот! – Она вернулась во двор, мы поневоле потянулись за ней. – Видите?
На ветке осины, что росла у плетня, висела привязанная веревкой за задние лапы тушка какого-то зверя. Я сначала подумал, кошка или собака, но оказалось – заяц. Его длинные уши тонули в некошеной траве.
Егор Петрович насупился.
– Что за язычество? Вогулы у тебя в усадьбе капище устроили… гхы, гхы?..
На миловидном лице Олимпиады нарисовалось выражение недовольства.
– Все не так! Вогулы – они не троглодиты, какими вы их воображаете. Санка и еще двое ко мне в школу приходят, я с ними русским языком занимаюсь. Знаете, какие они усердные! Не чета пролетариям, с которыми я каждый день бьюсь. Зубрят, как первоклашки, причем не как из-под палки, а…
Тут она сама себя остановила, решив, видимо, что слишком заговорилась. Егор Петрович глядел на нее строго, ее филиппика его не убедила.
– Ты мне пролетариев не понось! Я сам до войны слесарничал, но и в школу ходил, не забрасывал. Потому и в люди выбился, клопа мне в онучи! А эти твои… усердные… по сию пору идолопоклонством занимаются! – И он в сердцах сорвал зайца с осиновой ветки.
Я прислушивался к их перебранке, и мне надоело отмалчиваться.
– Вогулы – это кто? Народ?
– Малочисленный, – с неохотой произнесла Олимпиада. – Их тысяч пять на весь мир. Их не гнобить надо, а… – Опять прервалась. Помолчав, начала с нового разгона: – Они в основном на севере живут и ближе к Тюмени. У нас их мало.
– Лучше б вообще не стало! – Егор Петрович не унимался, бурлил, как полноводная река. – Вот скажи: что этот Санка со своими дружками здесь забыл? На работу не устраиваются, жительствуют по лесам, как волки какие. Подножным кормом питаются… гхы, гхы!
Олимпиада вздернула плечико.
– Они так привыкли, это их традиционный житейский уклад. Со временем перестроятся, начнут жить по-другому, и тогда… – Пауза. – А зайца Санка мне в благодарность за обучение принес. Они мне еще в школе разные лесные дары всучить хотели, но я не брала. Вот он и принес тайком, привязал к ветке. А я услышала, вышла во двор. Не разобрала, что к чему, вскрикнула, а он…
И умолкла окончательно. Мне подумалось, что ее манера говорения – следствие профессии. Когда в классе гам, поневоле часто прерываешься, особенно если голосовые связки не настолько сильны, чтобы перекричать всех галдящих разом. А выстраивать предложения коротко она не привыкла, не тот склад ума.
Егор Петрович поутих, повертел заячью тушку, протянул Олимпиаде.
– Раз так, держи. Да не кобенься, клопа тебе в онучи! Еда в доме не помешает, к тому ж у тебя теперь постоялец прибавится.
– Какой еще постоялец? – вскинулась Олимпиада.
– Этот, – он ткнул в меня. – Знакомься, товарищ из Москвы. Отряжен по госнадобности. Притулиться ему негде, а у тебя изба большая, разместитесь… гхы, гхы!
Такого поворота я не ожидал. Потянул Егора Петровича за рукав: мол, ты чего меня конфузишь, чертяка безволосый! А он будто и не заметил, гнул свою линию:
– Характеристики у Вадима Сергеича положительные, шалостей ни себе, ни другим не позволит, я за него ручаюсь, клопа ему в онучи. Плату за постой мы какую-никакую изыщем, а тебе и спокойнее будет, когда такой орел под боком.
Вогнал старый хрен в краску и меня, и девушку. Гляжу, она уже шаль к лицу потащила, хочет закрыться ею, как порабощенная женщина Востока паранджой.
Пора, думаю, и мне слово молвить.
– Егор Петрович, давайте я все-таки на полу в кабинете. Не будем ограничивать личное пространство товарища… простите, не знаю фамилии…
Но он не стал меня слушать, выкашлял с раздражением:
– Советская… гхы, гхы… власть в моем лице приняла решение, изволь подчиниться! И запомни: ничего личного в нашей стране давно нет. У нас все общественное. Так что шагом марш на ночлег, а завтра в девять утра чтоб был у меня как штык. Ясно выражаюсь?
– Так точно.
– Вот и хорошо. Счастливых снов.
Взглянул я беспомощно на Олимпиаду: возрази что-нибудь, если не хочешь меня терпеть у себя в квартирантах. Но она потупилась, промолчала. Не иначе Егор Петрович своим мандатом и властным видом навел мандраж на все село, никто не смел ему перечить.