Kitobni o'qish: «Потерянный и возвращенный мир. Маленькая книжка о большой памяти (сборник)»

Shrift:

Предисловие, научный комментарий А. Ш. Тхостова, М. С. Ковязиной

© ООО Издательство «Питер», 2018

© Серия «Сам себе психолог», 2018

* * *

Уважаемый читатель!

Вы открыли две самые особенные книги советского психолога и невролога Александра Романовича Лурии, отличающиеся от всех его научных трудов по жанру, стилю и содержанию, – «Маленькая книжка о большой памяти» и «Потерянный и возвращенный мир».

Они необычны и тем, что являются образцами редкого жанра научно-художественной медицинской и психологической литературы, в которых хорошим литературным языком с минимальным использованием специальной терминологии описаны история болезни и жизнь людей, удерживающих внимание не просто как «случаи», а как люди, проживающие необычную, сложную жизнь и преодолевающие свои недуги. По содержанию – это подробный анализ личности героев, сделанный на основе многолетнего наблюдения, так называемая «клиническая казуистика».

Обе книги служат убедительным доказательством того, что психику человека лучше всего можно понять и изучить только в контексте его конкретной жизни и культурного опыта. Такой подход к научным исследованиям, к пациентам А. Р. Лурия называл, вслед за М. Ферворном, «романтическим»: «Имея дело с больным, мы никогда не должны забывать, что речь идет о человеческой жизни, а не о статической абстракции, которая подтверждает или опровергает теорию». Классические ученые – это те, которые рассматривают явления последовательно по частям. Шаг за шагом они выделяют важные единицы и элементы, пока, наконец, не сформулируют некие абстрактные общие законы. Затем эти законы рассматриваются как сила, управляющая явлениями в изучаемой области. Один из результатов такого подхода – сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам… Иными чертами, подходами и стратегией отличаются романтические ученые. Они не идут по пути редукции реальности к абстрактным схемам… Романтики в науке не хотят ни расчленять живую реальность на ее элементарные компоненты, ни воплощать богатство конкретных жизненных событий в абстрактных моделях, которые теряют свойства самих явлений. Величайшее значение для романтиков имеет сохранение богатства конкретных событий как типовых…»1

На этом моменте стоит остановиться поподробнее. Сейчас использование термина «романтическая наука» по отношению к наследию А. Р. Лурии стало общим местом, однако совсем не самоочевидно его обращение к этому научному стилю, ограничения которого он очень хорошо осознавал: «Романтическая наука обычно не отличается логичностью, и она не идет по пути последовательно продвигающегося шаг за шагом доказательства, что характерно для классической науки, она с большим трудом дает четкие формулировки и общие законы. Иногда логический, последовательный анализ не дается романтическим ученым, и тогда в их работе преобладают художественные наклонности и интуиция»2. Тогда почему же его тянет к романтике, притом что основной корпус его работ вполне классический? Зачем он, ученый с мировым именем, возвращается к этим случаям через много лет и публикует их, хотя эти тексты лежат совсем не в русле его очевидных интересов? Почему, наконец, он упоминает их в отдельной главе своей научной биографии?

В его объяснении сквозит нескрываемое разочарование в классической науке, которой он сам столь плодотворно занимался, но не мог не замечать ее механистичности: «С появлением нового технического оснащения… классические формы медицинской процедуры были оттеснены на задний план. Врачи нашего времени, располагая батареей вспомогательных лабораторных средств и тестов, часто игнорируют клиническую реальность. Наблюдение больных и оценка синдромов начали уступать место десяткам лабораторных анализов, которые затем комбинируются с помощью математической техники в качестве средства диагностики и рекомендаций для лечения. Врачи – великие наблюдатели и мыслители – постепенно исчезают. Теперь редко найдешь действительно хорошего врача, равным образом искусного и в диагностике, и в оценке заболевания, и в лечении. Я не собираюсь недооценивать роль инструментальных средств медицины, но склонен решительно отказаться от такого подхода, когда эти вспомогательные средства становятся главными в медицине, вытесняя клинические наблюдения настолько, что клинический анализ слепо следует за инструментальными данными. В прошлом веке, когда вспомогательные лабораторные методы встречались редко, искусство клинического наблюдения и описания достигло своей вершины. Читая классические наблюдения великих врачей Дж. Лорда, А. Труссо, П. Мори, Ж. Шарко, Вернике, С. Корсакова, Хэда и А. Майора, нельзя не видеть красоту этого искусства, этой науки. Теперь это искусство наблюдения и описания почти утеряно»3.

Здесь довольно подробно формулируются основания неудовлетворенности строго объективистской наукой, упоминаются великие имена, кроме одного, которое на самом деле наиболее важно – Зигмунда Фрейда. Это умолчание значимо, поскольку скрывает одну из важных причин тяги к «романтической» науке, связанную с личной историей. В студенческие годы Александр Романович проявляет активный интерес к учению З. Фрейда, который в то время занимается поиском и разработкой метода, способного выявлять и объяснять сложнейшую клиническую психологическую действительность, создает «психоанализ»4 как вариант тончайшей «аналитической психологии» по аналогии с аналитической химией и долгое время пытается совместить объективистский и «романтический» подход. А. Р. Лурия настолько заинтересован новым направлением, что вступает с З. Фрейдом в переписку, организует психоаналитический кружок, пишет очень наивную работу по психоанализу костюма, становится ученым секретарем Русского психоаналитического общества. Но времена меняются, и впоследствии А. Р. Лурия старается все это не очень вспоминать5.

Однако его обращение к «романтической» науке и неудовлетворенность строго рациональным знанием говорят о том, что психоаналитический подход З. Фрейда оказал на молодого А. Р. Лурию неожиданно глубокое и не совсем осознаваемое им самим влияние. Конечно он не может признать это открыто, может быть не может и для самого себя, и находит обоснование у М. Ферворна, делившего науку на «романтическую» и «классическую», хотя у последнего это вполне проходная цитата.

Зато он всегда следовал «романтизму» в своей практической работе. Те, кто работал с Александром Романовичем отмечали его особый стиль общения с больными, как он в этом общении просто и логично раскрывал, что действительно может и не может пациент. Он всегда «анатомировал реальность, как полагается классику» и никогда «не утрачивал перспективы и свойств живого целого», как полагается романтику (Зинченко В. П., 2011).

Прежде всего, это отразилось в описаниях клинических синдромов, наблюдаемых при афазии6. Именно в анализе таких единичных случаев зарождалось понимание особенностей нарушения психической деятельности человека. Лурия А. Р. никогда не забывал о своих медицинских корнях и всегда проявлял интерес к конкретному индивидуальному поведению, тем самым продолжая и развивая особую исследовательскую традицию.

Это влияние присутствовало во всей научной и практической работе Александра Романовича, начиная от его виртуозных клинических бесед с больными и заканчивая способом нейропсихологического исследования, процедура которого отличалась отсутствием четкой схемы, но обладала жесткой профессиональной логикой. В луриевском методе нейропсихологического синдромного анализа узнаются общие черты клинико-описательного метода Жан-Мартена Шарко, который З. Фрейд перенес из неврологии в психологию. Работая в клинике локальных поражений головного мозга и создавая новую аналитическую науку нейропсихологию7, А. Р. Лурия понимал, что основной ее метод должен выявлять универсальные закономерности связи психики с мозгом. Александр Романович убеждался, что нейропсихология никогда не станет наукой о личности, так как личность не универсальна, а уникальна и не соотносима со структурами головного мозга. Экспериментальные методики и метод синдромного анализа обладают огромным преимуществом, но «живая» клиника всегда «преподносит» сюрпризы, не укладывающиеся в сухие схемы и рамки, так как в них теряется важная вещь – уникальность конкретного человека.

На сходство клинического метода А. Р. Лурии и З. Фрейда обращали внимание и зарубежные нейропсихологи. «Несложно догадаться, … что… часть клинического метода Лурии – “квалификация симптома” – совпадает с психоаналитическим подходом Фрейда. Можно сказать, что в неврологии метод Лурии это то же, что метод Фрейда в психиатрии…»8

Коллеги и ученики, наблюдавшие в НИИ нейрохирургии им. Н. Н. Бурденко работу А. Р. Лурии, отмечали, что у него никогда не было четкого плана беседы и обследования пациента. Александр Романович, наблюдая за больным, мог применить технику свободных ассоциаций, дать определенные задания, тесты, но все это было уникальным для каждого обследуемого. Такой подход к больному человеку был чисто клиническим, а не экспериментальным и напоминал по стилю психоаналитический сеанс. В результате такого клинического обследования складывался нейропсихологический «портрет», который соответствовал характеру и жизни человека. С одной стороны, в этом проявлялась верность А. Р. Лурии культурно-исторической теории Л. С. Выготского и своим основным научным идеям и взглядам, но с другой стороны – в этом проявлялось и влияние учения З. Фрейда.

Эти две стороны одной большой жизненной задачи так и остались непримиримыми для Александра Романовича Лурии. И этот его внутренний конфликт можно почувствовать, читая такие яркие работы, как «Маленькая книжка о большой памяти» и «Потерянный и возвращенный мир».

Возможно, работы, представленные в данном издании, и долгая история их написания были способом разрешить глубинный конфликт и более открыто высказать в этих «маленьких» книгах то, что трудно было показать в «больших».

Возможно и другое…

Как уже говорилось выше, А. Р. Лурия, одновременно являясь врачом и одним из ярких ученых-психологов прошлого века, оставил нам, в лице этих книг, богатейший фактический материал, описание ярких неординарных случаев, которые, кстати, до сих пор не получили своего научного объяснения. Проблема синестезий9 и выдающихся способностей остаются мало изученными и в психологии, и медицине. С 30-х годов Лурия интересовался проблемой «плюс-симптомов», но так и не успел систематизировать этот материал (Хомская, 1992).

Возможно и то, что эти две книги являются обращением к более широкой (не профессиональной) аудитории. Они – своеобразное наследие широкому кругу читателей. Александр Романович как ученик Л. С. Выготского и в каком-то смысле последователь З. Фрейда верил в восстановление психических функций и всю свою жизнь разрабатывал вопросы реабилитации больных людей. Он всегда помогал людям лучше понять себя, знать свои возможности. Лурия как бы напоминает каждому из нас о ценности обыкновенной человеческой жизни, показывая на этих двух примерах, какой непростой она может быть или стать.

Периодическое переиздание таких книг необходимо, так как развитие науки всегда опирается на работы основоположников и классиков. Многое из того, что уже кажется несовременным, оказывается важным и актуальным в настоящий момент. Более того, именно знакомство с такими работами позволяет понять истинные научные мотивы автора, а именно к чему он стремился и что ему удалось или не удалось сделать.

Д-р психол. наук, профессор А. Ш. Тхостов
Д-р психол. наук, член-корреспондент РАО, профессор М. С. Ковязина

Предисловие к американскому изданию10

Со времени первой публикации, около двадцати лет назад, этой «маленькой, – как ее назвал А. Р. Лурия, – книжки», она стала образцом классического исследования в клинической литературе о нарушениях памяти и сыграла большую роль при понимании и изучении функции памяти в целом, В этом вообще-то не было ничего неожиданного, так как А. Р. Лурия уже в те годы был известен как один из наиболее талантливых исследователей влияния неврологических нарушений на протекание психических процессов человека. С тех пор он занял свое, так сказать, достойное место в ряду таких великих исследователей, как Хьюлингс Джексон, сэр Генри Хэд, Курт Гольдштейн и та небольшая группа клинических неврологов, которая столь основательно обогатила наши представления об афазиях, амнезиях, апраксиях и других нарушениях. И понять в полной мере психологическую значимость исследований и открытий А. Р. Лурия мы можем лишь сегодня, так как современный уровень наших знаний о памяти и ее механизмах позволяет нам осознать, что для своего времени А. Р. Лурия был пришельцем из будущего.

Но имеется и еще один, возможно, более интересный смысл, в котором эта книга стала классической. Можно сказать, что она ознаменовала собой появление нового жанра, не столько научного, сколько литературного. Дело в том, что успех книги А. Р. Лурия связан не просто с глубиной исследований, но с особым состраданием автора к человеческой судьбе и состоянию своего пациента. Это не холодное клиническое описание случая из практики, а гуманистический рассказ о том, что это значит – жить с психикой, которая, с одной стороны, педантично регистрирует мельчайшие подробности бытия, а с другой – оказывается не способной, так сказать, извлечь из всего этого значение, смысл, ответить на вопрос: «Что это всё значит?» С этой точки зрения человеческая и в то же время неприукрашенная история – А. Р. Лурия любил называть этот жанр «романтической наукой» – написана в духе Кафки или Бекетта, которые рисуют героев, лишенных возможности отыскать смысл в мире. Пациент А. Р. Лурия, о котором рассказывается в этой книжке, в каком-то смысле близок к Йозефу К. из «Процесса» или к целой галерее потерянных душ, выведенных в рассказах и пьесах Бекетта. Под этим новым углом зрения оказывается, что «патология» не является каким-то чужеродным для человека состоянием, а представляет собой одно из его естественных проявлений. Вместо того чтобы отвернуться от больных и лиц с повреждениями головного мозга, как от того, что выходит за рамки человеческого разумения, мы задаемся вопросами об их субъективном внутреннем мире, их имплицитной эпистемологии, их предрасположенностях. Они перестают быть «случаями» и вновь оказываются человеческими существами. Они становятся частью и литературы, и науки.

В этом новом жанре, основу которого составляет понимание последствий соматических поражений не просто как «органических синдромов», а как одного из возможных состояний человека, со времени публикации классических книг А. Р. Лурия появились новые талантливые голоса. Книга Оливера Сакса «Пробуждения» («Awakenings»), так же как и его более короткие описания отдельных случаев в недавно опубликованной книге «Человек, который принял свою жену за шляпу» («The man who mistook his wife for a hat»), была непосредственно стимулирована работами А. Р. Лурия. А Джонатан Миллер представил на Би-би-си два трогательных и проникновенных документальных видеоочерка: один – о больном с тяжелой формой болезни Паркинсона, который потрясает своим мужеством и силой устремлений; другой – о больном с корсаковским синдромом, который с завидным упорством держался за свои знания, полученные им до заболевания. Оба эти фильма не просто документальные описания «случаев», а рассказ о человеческой незаурядности и человеческом мужестве перед лицом калечащего недуга. Этот подход обогатил даже исследования последствий экстирпации различных отделов мозга у животных. Примером может служить классическое исследование Ника Хамфри, где он, изучая поведение обезьяны по имени Елена, анализирует не только ее органические дефекты, но и характер их влияния на ее жизнь. В соответствии с традициями работ А. Р. Лурия Хамфри видит в обезьяне субъекта и взаимодействует с нею скорее как с партнером, чем как с подопытным животным, к чьей клетке приходит вооруженный тестами экспериментатор.

И вот, наконец, проникаясь духом работ А. Р. Лурия, мы учимся понимать глухих, слепых, больных с последствиями инсульта, с ампутированными конечностями – понимать их как людей, хуже или лучше справляющихся с обстоятельствами своей жизни, а не просто как больных с «медицинскими проблемами».

Я склонен полагать, что описанные изменения в подходе к больным (изобретение этого нового напряжения) отражают также и новую тенденцию в философии, открывают новую главу в борьбе за освобождение наук о человеке из скучного плена позитивизма XIX в. Объяснение любых состояний человека столь тесно связано с конкретней ситуацией, их интерпретация на множестве различных уровней столь сложна, что невозможно при рассмотрении изолированных фрагментов жизни in vitro получить окончательные выводы. И даже самые блестящие исследования не смогут избавить от сомнения, ибо человеческое существо поистине не есть «остров, существующий сам по себе». Человек живет в сложном переплетении взаимодействий, и его сила и слабость вырастают из этих взаимодействий. Было показано, например, что степень нарушений памяти в пожилом возрасте определяется уровнем наших требований к памяти престарелых. Точно так же объем восстановления памяти при амнезии, как свидетельствует научный обзор Вильяма Херста, зависит от воли больного и его желания найти обходные пути к хранящейся в памяти информации, а это в свою очередь опять-таки определяется тем, что собой представляет больной как человек, и тем, в какой степени он чувствует поддержку своим усилиям в окружающем его мире.

Мне кажется, что А. Р. Лурия был одним из первых, кто отчетливо увидел все это, и, несомненно, одним из первых, кто нашел в себе мужество писать в таком духе. Он это называет – в особенности говоря о своих двух знаменитых историях болезни: «Потерянный и возвращенный мир» и «Маленькая книжка о большой памяти» – «романтической наукой». Здесь стоит ненадолго задержаться и попытаться понять, почему он прибегает к такому необычному выражению, бесспорно хорошо осознавая, что оно может пониматься неоднозначно.

Дело в том, что и само это определение, и работы, которые А. Р. Лурия относит к категории «романтических», были не столько неверно поняты, сколько вообще проигнорированы в большинстве традиционных серьезных комментариев к его трудам. В превосходном гарвардском издании научной биографии А. Р. Лурия «Этапы пройденного пути. Научная биография» библиографический список «основных работ, опубликованных на английском языке», не содержит двух названных работ, а Майкл Коул в своем проникновенном эпилоге «Портрет Лурия» проходит мимо этого аспекта научной жизни А. Р. Лурия, практически ничего не упоминая о нем. Однако последняя глава автобиографии, озаглавленная «Романтическая наука», оставляет у читателя убежденность в том, что это была не просто одна из его «тем», а исходно представляла для А. Р. Лурия одну из центральных философских проблем.

Несколько отрывков позволяют нам проиллюстрировать эту мысль. В своей заключительной главе автобиографии А. Р. Лурия противопоставляет «классическую» и «романтическую» науки. Первая посвящена анализу «живой действительности», расчленению ее на составляющие элементы, а цель ее – формулировка «абстрактных общих законов», с которыми могут быть соотнесены простейшие явления. Как объясняет А. Р. Лурия, «один из результатов такого подхода – сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам». И далее: «Романтики в науке не хотят ни расчленять живую реальность на элементарные компоненты, ни воплощать богатство конкретных жизненных событий в абстрактных моделях, которые теряют свойства самих явлений». Обсуждая опасности, связанные с чрезмерным увлечением любой из этих крайностей, он отмечает: «Я долго не мог разобраться, какой из этих двух подходов в принципе ведет к лучшему пониманию живой реальности» – и признается: «Этот вопрос интересовал меня в течение первых лет моей интеллектуальной жизни». Фактически «одним из важнейших факторов, привлекших меня к Л. С. Выготскому, было то значение, которое он придавал преодолению этого кризиса».

Он указывает далее на разрушительные последствия применения абстрактной теории научения в психологии: «Богатая и сложная картина человеческого поведения, существовавшая в конце девятнадцатого столетия, исчезла из учебников психологии». И когда электронные записывающие устройства обеспечили возможность выделения все большего и большего числа элементарных единиц, ранее недоступных для непосредственного наблюдения человека, восторг и надежды, связываемые с абстрактным анализом, игнорирующим богатый контекст, оказались почти беспредельными. Наконец, отмечает он горестно, были построены компьютеры, которые позволили обеспечить быструю и сложную математическую обработку данных, получаемых с помощью этих электронных приборов и инструментов. «Многие ученые начали думать, что наблюдение за реальным поведением можно заменить электронным моделированием или математическими моделями. Учебники психологии и монографии были переполнены такими моделями и схемами. Этот поток принес с собой еще большую опасность: реальность человеческой сознательной деятельности заменялась механическими моделями». А затем в А. Р. Лурия начинает говорить ученый-толкователь: «Научное наблюдение – это только чистое описание отдельных фактов. Его основная цель – рассмотреть событие под возможно большим количеством углов зрения». В результате мы должны найти те «внутренние законы», которые обеспечивают уникальность каждого события в его окружении; мы, наконец, должны (говоря словами Карла Маркса) обеспечить «восхождение к конкретному».

В отношении своих двух классических историй болезни он замечает: «В этих книжках я попытался идти по пути Уолтера Патера с его “Воображаемыми портретами”, написанными в 1887 г., с той разницей, что персонажи моих книг не были воображаемыми портретами. В обеих книгах я описывал реальные личности и законы их умственной жизни». Он пишет: «Говоря о С. В. Шерешевском, нельзя ограничиться только его памятью. Самое интересное в том, как его фантастическая память влияла на его мышление, его поведение и личность в целом». И для ответа на эти вопросы А. Р. Лурия понадобилось целых тридцать лет совместных наблюдений, которые он и Шерешевский посвятили изучению этого случая.

Все сказанное представляется вполне ясным и понятным, и нет никаких сомнений, что «романтическая наука» не являлась одной из причуд последних лет жизни А. Р. Лурия. Однако давайте проясним еще один момент. А. Р. Лурия мог являться представителем «романтической науки», ученым, изучающим уникальность этого несчастного человека с уродливо огромной памятью и с преимущественно образным способом решения жизненных задач. Однако через всю его книгу (так же как и через «Потерянный и возвращенный мир») проходят две принципиально важные мысли, которые характеризуют А. Р. Лурия как «классического» ученого. Все его работы, как экспериментальные, так и клинические, показывают, что А. Р. Лурия был убежден, что целью психической активности является построение двух взаимодополняющих вариантов одного и того же мира. Он считал, что нервная система человека функционирует таким образом, чтобы помочь нам построить эти два представления и объединить их воедино. Одно из этих представлений мира является симультанным, в нем, как в панораме, мы «на лету» схватываем, что из окружающего нас необходимо. Другое – это мир, упорядоченный во времени, мир, организованный вокруг планов и намерений, мир, возможность которого обеспечивается работой лобных корковых систем. Поражения лобных отделов нарушают способность строить планы и замыслы; поражения затылочных и теменно-затылочных отделов приводят к нарушениям типа «симультанной агнозии», когда отдельные элементы и признаки могут восприниматься лишь изолированно, не объединяясь в «целостную», или осмысленную, картину. Вслед за своим учителем Л. С. Выготским А. Р. Лурия считал, что решающая роль в объединении этих сфер принадлежит языку.

На страницах данной книги читатель встретит множество вариаций на эти две темы. В случае Ш. богатство синестезий мнестических образов, сама их полнота препятствуют объединению симультанного представления с разворачивающимся в конкретном времени планированием, как если бы одна система брала верх над другой или гипертрофированное развитие одной мешало формированию другой.

Я затронул эти вопросы, лишь желая показать, что А. Р. Лурия как «романтический» писатель был не только в прекрасных отношениях с А. Р. Лурия – «классическим» ученым, но что они оба работали рука об руку, пытаясь выйти из того кризиса, к которому привлек внимание молодого А. Р. Лурия Л. С. Выготский. Я сомневаюсь, однако, что он когда-либо чувствовал, будто ему удавалось примирить этих двух [живших в нем] людей, он скорее обращался к одному из них для того, чтобы понять и объяснить другого, и это не только имело место в двух его великих историях болезни, но и происходило в течение всей его научной жизни. Для него, как и для его великого учителя, примирение этих двух способов мышления осталось «великим кризисом» психологии. И я полагаю, таковым это было для него в принципе.

Возможно, наилучшей иллюстрацией к сказанному будет один конкретный случай. Я вспоминаю, как мы гуляли с А. Р. Лурия во время одной из наших последних встреч, за год или два до его смерти в 1977 г. Дело происходило в Брюсселе, и мы обсуждали дилемму Л. С. Выготского. Речь, в частности, шла о том, что новые явления в языке и культуре приводят к раскрытию ранее неизвестных потенциальных возможностей человека, поскольку разум развивается благодаря постижению культурных и исторических инноваций. И я вспоминаю его слова: «Тщетно мечтать о построении полностью предсказательной психологии, исходя из человека и истории, каковыми они являются и каковыми они могли бы когда-нибудь стать. Но, по-видимому, наилучшим является то, что мы делаем сейчас, – понимать то, что можно понять, и иметь плодотворные идеи, помогающие нам с осторожностью наблюдать за всем остальным». Мне кажется, его собственные «плодотворные идеи» и блестящие наблюдения выросли из его романтической науки, причем это прослеживается не только в двух данных книжках, но и с самого начала его деятельности. И вероятно, именно поэтому он начинает последнюю главу своей научной автобиографии с известной цитаты из Гёте: «Каждая теория сера, но зеленеет вечно дерево жизни».

Однако и это еще не всё – здесь, конечно же, упущена одна деталь, благодаря которой эта книга превращается в столь выразительный человеческий документ. А. Р. Лурия испытывает сочувствие и сострадание, и это озаряет обе его книги с описанием случаев. Дело в том, что А. Р. Лурия не просто пытался понять двух людей, у одного из которых была грубо гипертрофирована память, а другой пострадал от проникающего осколочного ранения теменно-затылочной области черепа. Он ведь пытался возвратить их к сколь-нибудь полноценной жизни. И это питало его страсть к наблюдению; это да еще ненасытное научное любопытство. Здесь будет уместно отметить, что А. Р. Лурия в большей мере, чем любой из его современников, верил в необходимость реабилитации и самозабвенно работал в области восстановления функций у больных с поражением мозга. Он считал, что может помочь и этим двум людям, и, хотя успех был, возможно, выше в случае с больным, у которого был «потерян мир», он тем не менее помог им обоим. Как-то в совсем другом контексте Нильс Бор заметил, как непросто понять человека, глядя на него одновременно через призму любви и через призму справедливости, – по сути, он провозглашал невозможность примирения этих двух точек зрения. А. Р. Лурия был и врачом, и ученым, и его пример дает нам некоторые основания усомниться в несовместимости таких двух идеалов, как любовь и справедливость. И возможно, в конце концов, как гласит французская поговорка, «дорога лучше постоялого двора».

Дж. Брунер

Потерянный и возвращенный мир

О книге и об авторе

Это повесть об одном мгновении, которое разрушило целую жизнь.

Это рассказ о том, как пуля, пробившая череп человека и прошедшая в его мозг, раздробила его мир на тысячи кусков, которые он так и не мог собрать.

Это книга о человеке, который отдал все силы, чтобы вернуть свое прошлое и завоевать свое будущее.

Это книга о борьбе, которая не привела к победе, и о победе, которая не прекратила борьбы.

Пишущий эти строки не является в полной мере автором этой книги. Автором является ее герой.

Передо мной лежит кипа тетрадей. Пожелтевших, самодельных тетрадей военного времени. Толстых, в клеенчатых обложках тетрадей последующих лет мирной жизни.

В них почти три тысячи страниц.

На них герой книги затратит четверть века работы – изо дня в день, из часа в час, пытаясь записать историю своей жизни, последствия своего страшного ранения.

Он собирал свои воспоминания из мелких осколков, мелькавших без системы, пытаясь уложить их в стройную последовательность. Он испытывал мучительные затруднения, вспоминая каждое слово, собирая каждую фразу, судорожно пытаясь схватить и удержать мысль.

Иногда – в удачные дни – ему удавалось за целый день написать страницу, много – две, и тогда он чувствовал себя совершенно истощенным.

Он писал, потому что это была его единственная связь с жизнью, единственный способ не поддаться недугу и остаться на поверхности. Это была его единственная надежда вернуть что-нибудь из потерянного. Он писал с мастерством, которому мог бы позавидовать любой психолог. Он боролся за жизнь.

Это трагическая книга.

Эта книга о мучительной борьбе с болезнью. Книга о героической борьбе за жизнь. Книга незаметного героя, которого родила война.

Страницы дневника нашего героя, который он сам сначала назвал «История страшного ранения», а потом «Опять борюсь…», написаны в разные периоды. Он начал свой дневник на второй год после ранения и писал на протяжении четверти века, всё снова и снова возвращаясь к отдельным эпизодам.

Пишущий эти строки попытался со всей доступной ему тщательностью изучить удивительный документ. Он расположил его страницы в хронологическим порядке, ретроспективно восстанавливая историю ранения по записям больного, и попытался затем дать характеристику тех глубочайших изменений в сознании, которые были вызваны пулей, разрушившей важные для нормальной работы участки мозга.

Он присоединил к этому свои непосредственные наблюдения над героем этой книги, наблюдения, которые он, как специалист своей отрасли науки, вел больше четверти века – сначала в госпитале военного времени, потом на протяжении многих лет в условиях клиники. Он сдружился со своим героем; он понял, какую блестящую жизнь разрушила эта пуля, застрявшая в мозгу; и у него возникло желание поделиться с другими теми переживаниями и мыслями, которые сложились у него за годы работы.

И вот эта маленькая книга. Книга, которая в значительной части написана человеком, для которого написание каждой строчки было результатом титанических усилий и которому удалось собрать целые картины своего мира, раздробленного на тысячи отдельных кусков.

В этой книге нет ни строки вымысла. Каждое ее положение проверено сотнями наблюдений и сопоставлений. Пишущий эти строки не был вправе вносить какие-либо изменения в страницы дневника, написанного героем, выбирая лишь куски из отдельных тетрадей и не меняя ни стиля, ни смысла.

Читатель оценит эту книгу – книгу об одном живом человеке, который с таким упорством боролся за свой мозг, испытывая на каждом шагу непреодолимые трудности, но который в конечном счете вышел победителем из этой изнуряющей, неравной борьбы.

Александр Лурия

…Может быть, кто-нибудь из знатоков больших и серьезных мыслей поймет мое ранение и болезнь, разберется, что происходит в голове, в памяти, в организме, оценит мой труд по достоинству и, может быть, поможет мне в чем-либо, чтобы избежать трудности в жизни. Я знаю, что многие говорят о космосе, о космических пространствах. И Земля наша является мельчайшей частичкой этого бесконечного космоса. А ведь люди почти что не думают об этом, они думают и мечтают о полетах хотя бы на ближайшие планеты, которые обращаются вокруг Солнца. А вот о полетах пуль, осколков, снарядов или бомб, которые раскалываются и влетают в голову человека, отравляя и обжигая его мозг, калеча его память, зрение, слух, сознание, – это люди считают теперь обычным делом. Так ли это? Отчего же тогда я болею, отчего не работает моя память, отчего не возвращается зрение, отчего вечно шумит, болит голова, отчего я недослышу, недопонимаю речи людской сразу? Тяжелое это дело – понимать снова мир, потерянный мною из-за ранения и болезни, уже из отдельных мельчайших кусочков собрать его в одно целое…

Я решил назвать свое писание такими словами: «Я снова борюсь!» Мне хотелось написать рассказ, как со мной случилось это бедствие, которое не уходит от меня уже с самого ранения и до сих пор. Но я все равно не падаю духом, стараюсь улучшить свое положение, развивая речь, память, мышление и понятия. Да, я борюсь за восстановление своего положения, которое я потерял во время ранения и болезни.

Л. Засецкий

Прошлое

Вначале все было просто.

Прошлое было таким обычным, как у всех других; жизнь была нелегкой, но простой; будущее казалось таким заманчивым…

И сейчас он любил вспоминать это, и страницы его дневника всё снова возвращали его к этой – теперь потерянной – жизни.

«В 1941 году перед самой войной я окончил третий курс механического института и уж, кажется, начал собираться на практику на специальный завод. В моем воображении рисовался завод, моя практическая работа!.. А там лучшие проекты! Отличное окончание института… аспирантура и… самостоятельная работа для лучшего будущего!

С раннего детства я почему-то тянулся к наукам, к знаниям и с жадностью всасывал в свою память всё, с чем только успел соприкоснуться: в школе ли, в кружках ли, в текущей ли народной жизни. Мне почему-то хотелось быть многосторонне развитым советским человеком, способным оказать своему народу многостороннюю помощь в области науки и техники.

Я очень рано лишился отца, когда мне не было еще и двух лет от роду. Мой отец внезапно умер на угольных шахтах, где он работал горным инженером. Моей матери пришлось тяжело после смерти отца с четырьмя маленькими детьми. А ведь моя мать была неграмотной, она даже не сумела получить пенсии за детей. Зато она была трудолюбивая, не испугалась пришедшей новой и суровой жизни и как-то ухитрялась и одеть, и обуть, и накормить, и обогреть всех детей, а когда пришло время отдавать детей в школу, она сделала и это. Начал в школе учиться и я. Отлично окончил начальную школу, а затем через шесть лет закончил отличником и десятилетку!

Ну а институт я и вовсе быстро окончу, без сомнения, остаются какие-нибудь два годочка – пустяки, теперь мне никто не помешает кончить его! А как только кончу институт, сразу начну помогать своей матери, пусть она отдохнет теперь».

Иногда он возвращался к воспоминаниям детства, которые сначала казались смутными, а потом всплывали с такой ясностью.

«Оказывается, что я помню свое детство и даже помню свой школьный ранний период, когда я учился в первом-втором классе начальной школы. Я помню свою учительницу, которая меня учила в начальной школе, помню ее фамилию – Марья Гавриловна Лапшина, помню своих лучших товарищей – Миронов Санька, Саломатин Володька, Разина Таня, Протопопова Адя, Лучникова Маруся…

Я помню детские игры, мотивы детских песен. Я помню, как во втором классе сочинял стихи про плохих товарищей, я помню, как меня посылали на слет пионеров в Москву, который тогда состоялся. Помню пионерский лагерь, пионерский костер, помню свой родной город Епифань целиком и по частям; помню своих лучших товарищей по начальной школе; помню свою учительницу; помню, что такое земля, солнце, луна, звезды, что такое вселенная (как помнит и представляет ребенок-школьник!)».

И снова – жизнь тихого, забытого городка, где протекали и детство, и юность:

«Город Епифань был когда-то старинный купеческий городок. В центре города – большой собор с расписными фигурками богородиц с младенцами, на верхушке – золотой крест, а вокруг собора расходятся лучами улицы, сначала с двумя-тремя этажами, а потом уже одноэтажные деревянные купеческие дома… По окраинам – еще три или четыре церкви… За километр – речка, несущая воды с севера на юг… К ней приходится спускаться слева – по наклонной улице или идти там, где церковь Успения, – по крутой отрывистой тропинке… И наша семья… Она живет на небольшой улице – Парковой, на втором этаже… Через три дома идет небольшой парк… Все тихо, спокойно».

Война

И вдруг – всё оборвалось.

«Я шел рано по городу, размышляя о своем будущем и направляясь в свой институт, как вдруг услышал (я даже вздрогнул!) страшную весть: война с Германией. Практика отменяется. Наш институт вынужден без каникул переключиться – учиться в следующих курсах. И мой курс – теперь он стал называться четвертым – тоже включился в учебу. Но немецко-фашистские варвары начали занимать нашу территорию. Необходимо было помочь Родине. По комсомольской мобилизации комсомольцы нашего четвертого курса вызвались пойти на фронт, временно оставив институт до окончания войны…

И вот я уже воюю где-то на Западном. А вот я уже ранен в висок. А через месяц я снова на фронте, воюю с врагами. Время нашего отступления давно ушло. Наши войска только наступают, только движутся вперед и вперед. Шел уже 1943 год. Западный участок фронта. Смоленщина. Где-то под Вязьмой, на реке Воря, расположился взвод ранцевых огнеметчиков, которому поручено было соединиться со стрелковой ротой во время предполагаемого наступления против немцев. Взвод огнеметчиков во взаимодействии со стрелковой ротой собирался прорвать оборону немцев на том берегу Вори. Ожидали приказа к наступлению. Этого приказа рота и взвод ожидали вторые сутки. Начало марта месяца. Погода тихая, солнечная, но еще сырая. Валенки у всех промокли насквозь, и всем хотелось немедленно наступать. Скорей бы вышел приказ к наступлению, скорей бы…

Я еще раз обошел бойцов (а я был как раз командиром взвода ранцевых огнеметчиков), побеседовал с каждым из бойцов, распределил взвод равномерно среди стрелковой роты и тоже стал ждать приказа. Я посмотрел на запад – на тот берег Вори, на котором находились немцы. Тот берег очень крут и высок. “Но трудности нужно преодолеть, и мы их преодолеем! – думал я. – Лишь бы вышел приказ!”

А вот и приказ. Все зашевелились. Загрохотали наши орудия… Минута, другая, третья. И всё стихло. И вдруг всё быстро зашевелилось – все двинулись через ледяную реку. Солнце, казалось, ярко блестело, хотя оно уже и садилось. Немцы молчали. Два или три немца быстро исчезли в глубине местности. Ни выстрела, ни звука. Вдруг засвистели пули немцев, застрекотали по бокам пулеметы. Засвистели пули и над моей головой. Я прилег. Но ждать долго нельзя, тем более что наши орлы начали забираться наверх. Я вскочил со льда под пулеметным обстрелом, подался вперед – туда, на запад, и…»

После ранения

«Я начал приходить в себя в ярко освещенной палатке, где-то недалеко от передовой линии фронта…

Я почему-то ничего не мог припомнить, ничего не мог сказать… Голова была словно совершенно пустая, порожняя, не имевшая никаких образов, мыслей, воспоминаний, а просто тупо болела, шумела, кружилась.

Только изредка выплывал иногда мутный образ человека с плотным широким лицом, в очках, сквозь которые выглядывали раздраженные и даже свирепые глаза, показывающие врачам и санитарам, что делать со мной, когда я лежал на операционном столе.

Надо мной склонилось несколько человек в ярко-белых халатах, с ярко-белыми колпаками на голове, с марлевыми повязками, закрывающими лицо до самых глаз.

Я очень смутно помню, что лежал на операционном столе, а несколько человек крепко держат меня и за руки, и за ноги, за голову и так, что я не мог даже пошевельнуть ни одним членом.

Я только помню, что меня держали санитары и врачи, помню, что отчего-то кричал, задыхался… помню, что по моим ушам, шее бежала теплая, липкая кровь, а в губах и во рту ощущалась солоноватость.

Я помню, что мой череп трещал и гудел, что в голове ощущалась сильная и резкая боль…

Но сил больше нет, я не могу больше кричать, я задыхаюсь, дыхание мое остановилось, жизнь вот-вот отлетит от моего тела.

В то время у меня никаких мыслей не было. Я засыпал, просыпался. Думать о чем-нибудь, размышлять, вспоминать что-нибудь в то время я совсем не мог, так как моя память еле-еле, как и жизнь, теплилась и была очень плохая…

Я не сразу начал осознавать себя, что со мной, и долго не мог понять (в течение многих суток!), где же у меня рана… Я просто, кажется, превратился от ранения головы в какого-то странного ребенка.

Я слышу голос врача, который с кем-то разговаривает. Я не вижу врача и не обращаю на него внимание. Вдруг врач подходит ко мне, дотрагивается до меня чем-то и спрашивает: “Ну, как дела, товарищ Засецкий?” Я молчу, но уже начинаю думать, а что же это он мне говорит. И когда он мне несколько раз называет мою фамилию, я наконец вспоминаю, что фамилия “Засецкий” – это моя фамилия, и только тогда говорю ему: “Ничего”.

В начале ранения я казался совершенно новорожденным существом, которое смотрит, слушает, замечает, наблюдает, повторяет, воспринимает, а само еще ничего не знает. Таковым был и я в начале ранения. С течением времени и после многократных повторений в моей памяти (речи и мышлении) нарастают различные сгустки – “памятки”, от которых я начинаю запоминать течение жизни, слова (мысли) и значения.

К концу второго месяца ранения и я уже всегда помнил Ленина, солнце и месяц, тучу и дождь, свою фамилию, имя, отчество. Я даже иногда начинал припоминать то, что у меня есть где-то мать с двумя сестрами, что был и брат перед войной, который в начале войны (он служил в армии в Литве) пропал без вести.

И тогда мой товарищ по койке начал мной интересоваться и даже обещал написать моим родным письмо, когда я сумею припомнить свой домашний адрес. Но вот как мне припомнить домашний адрес?.. Это страшно тяжелое дело. И я, пожалуй бы, не смог припомнить свой адрес, раз я даже не мог вспомнить имена своих сестер и матери».

Что же со мной?

Он всё осознавал, он видел всё, что окружает его, он знал, что он в госпитале, что вокруг него товарищи, что сестры и няни ухаживают за ним, что он был ранен и что с ним произошло что-то ужасное, но он чувствовал, что живет в каком-то тумане, что мир стал не тот, что был раньше, что он сам стал какой-то другой, что теперь всё иное. Что же это? Что же с ним?!

«В результате ранения я всё забыл, чему когда-то учился и что когда-то знал… Я всё забыл, после ранения сызнова начал расти и развиваться до некоторого момента, а затем вдруг мое развитие приостановилось и так находится в недоразвитом положении и до сего времени. Главное же недоразумение было в моей памяти: я забыл всё на свете и теперь снова начинаю осознавать, запоминать, понимать уже той памятью, которой я пользовался еще в детстве…

Я сделался от ранения в полном смысле слова ненормальным человеком, но только я сделался ненормальным человеком не в смысле сумасшедшего – нет, вовсе нет. Я сделался ненормальным человеком в смысле утраты огромного количества памяти и длительного невспоминания ее остатков…

В моем мозгу все время путаница, неразбериха, недостатки и нехватка мозга…

У меня раньше все было так (а), а теперь стало так (б) (рис. 1).

Рис. 1

Я нахожусь в каком-то тумане, словно в каком-то полусне тяжелом, в памяти ничего нет, я не могу вспомнить ни одного слова, лишь мелькают в памяти какие-то образы, видения смутные, которые быстро появляются и так же быстро-быстро исчезают, уступая место новому видению, и ни одного видения я не в состоянии ни понять, ни запомнить…

Все то, что осталось в памяти, распылено, раздроблено на отдельные части пословесно, без всякого порядка. И так у меня происходит в голове вот такая ненормальность, с каждым словом, с каждой мыслью, с каждым понятием слова».

И это понимал не только он. Ему казалось – нет, он был уверен, что и другие видят это, что всем ясно, что теперь он стал другим, ни к чему не способным, видимостью человека, что в действительности он умер и лишь внешне продолжает жить, что на самом деле он был убит.

«Они теперь окончательно поняли, что значит проникающее ранение в голову; они помнят, каким я был до войны, до ранения, и каким сделался после ранения, вот теперь, – не способным и не пригодным ни к какому труду, ни к чему.

Я твердил всем, что после ранения я превратился в другого человека, что я был убит в 1943 году, 2 марта, но благодаря особой жизненной силе организма я просто чудом остался в живых. Но хотя я и остался в живых теперь, тяжесть ранения изнуряет мое состояние, не дает мне покоя, и я без конца чувствую себя, будто я живу не наяву, а во сне, в страшном и свирепом сне, что я просто сделался не человеком, а тенью человеческой, я превратился в не способного ни к чему человека».

Он был «убит 2 марта»… и теперь живет непонятной жизнью, живет в полусне, и ему трудно верить, что он действительно живет…

«После ранения я по-прежнему живу до сих пор какой-то непонятной двойственной жизнью. С одной стороны, мне снится во сне, что я вдруг сделался таким ненормальным – почти совсем неграмотным, полуслепым, больным. Я никак не могу поверить этому несчастью, которое произошло после моего ранения в голову.

…Я начинаю мыслить по-другому, а именно: что не может долго человек находиться во сне, тем более зная, что летит год за годом… Я начал верить, что это я вижу сон, страшный сон!

Но я думал и по-другому: а вдруг это не сон, а результат ранения в голову! И мне тогда надо заново научиться запомнить все буквы, чтобы прочитать книги…

Мне трудно было верить в действительность, но и ожидать, когда я очнусь ото сна (а сон ли это?), мне тоже не хотелось. К тому же моя новая учительница убеждала меня, что я живу не во сне, а наяву, что идет уже третий год войны и что от тяжелого ранения в голову я стал больным и неграмотным…

Не сон ли я это вижу все время? Но сон не должен тянуться так долго и однообразно. Значит, не сплю я во сне эти годы, значит, не во сне нахожусь, а наяву. Но какая это страшная болезнь! До сих пор я не могу прийти в себя, до сих пор не узнаю себя, каким я был и каким я стал…

Я все еще по-прежнему время от времени обращаюсь к своему сегодняшнему разуму: “Я это или не я? Во сне я все еще живу или наяву?” Уж слишком длителен сон, чего не бывает в натуре, раз заметно летят года. А если это не сон, а явь, то отчего же я все болею, отчего все еще болит, шумит и кружится голова…

И я по-прежнему мечтаю встать в строй, я вовсе не хочу считать себя погибшим. Я стараюсь вовсю осуществлять свои мечтания хоть по капельке, понемножку, по своим оставшимся возможностям. От этой раздвоенности: “я это или не я?”, “во сне ли я это все вижу или наяву?” – мне приходится подолгу думать и размышлять с больной головой, что мне делать и как мне быть».

Время проходило, а мучительное состояние человека, у которого сознание было раздроблено на кусочки, не исчезало.

Уже фронт остался далеко позади. Промелькнула целая цепь госпиталей: сначала в Москве – тогда прифронтовом городе, затем в маленьких провинциальных городках. Здание бывшей школы – чистые большие палаты, бывшие классы. «Как вы себя чувствуете, Засецкий?» Потом снова поезда, автобусы. Потом длинный железнодорожный путь. Мелькают станции, все новые соседи в отделениях санитарного поезда. И потом Урал – восстановительный госпиталь.

Восстановительный госпиталь

Он попал в тихое место, полное очарования, оазис в бурях войны, госпиталь, куда стекались сотни бойцов с такими же ранениями, как и у него.

Он хорошо помнил это место и с завидной яркостью описывал его:

«Кругом расстилаются замечательные картины: то появится огромное озеро, окаймленное хвойными деревьями, то другое озеро, еще больших размеров, то третье озеро; а вокруг, куда ни кинешь взглядом, простираются огромные массивы хвойного леса… и когда взглянешь вверх, небо кажется темнее и отдает какой-то синевой, а солнце, наоборот, кажется ярким-ярким.

Толчки грузовой машины меня раздражают, да и болит рана, где-то внутри головы… Мне почему-то кажется, что машина давно уже кружит на одном месте… Но вот появляется еще одно озеро, а потом я неожиданно вижу большое трехэтажное здание, потом еще одно… все они рассыпаны по лесу… Машина останавливается, мы на месте».

Вся эта удивительная красота – кругом, а внутри, в нем самом, – пустота. Как это по-прежнему страшно!

Повязки на голове уже нет, она не нужна; снаружи рана зажила. Но в каком контрасте со всем окружающим остается его мучительное состояние!

«Я по-прежнему мог читать только по слогам, как ребенок; я по-прежнему страдал и страдаю невспоминанием слова и его значения; по-прежнему меня держала и держит в руках “умственная афазия”; по-прежнему не возвращаются ко мне память, мои знания, мое образование.

В моей голове струятся две мысли. Одна мысль твердит мне, что моя жизнь пропащая, не нужная теперь никому, что я останусь таким до самой смерти, которая расположена ко мне очень близко. Другая мысль твердит мне, что еще не все пропало, что нужно жить, что можно излечиться временем, что поможет еще и медицина, что я вылечусь с помощью медицины и времени.

Я сделался ненормальным человеком больше в смысле утраты огромного количества памяти и длительного невспоминания ее остатков во время мышления…

Я стал таким человеком, что не могу говорить с людьми, не могу понимать различные вещи и понятия, не могу читать по-настоящему (что меня мучают головные боли и головокружения, различные приступы и боли).

И я чаще стал задумываться над жизнью: нужна ли она мне?

А тут еще вечные сомнения: “Во сне я живу или наяву?” По-прежнему я все еще не верил, что я так жестоко ранен в голову, что это все еще мне снится во сне. И время странно и быстро мчится так, словно я живу во сне…

Но, подумав получше, я все же считаю, что сон так долго не может длиться, так как мимо меня проходят месяцы, годы, десятилетия. Значит, не во сне мне все это снится, а вижу я и ощущаю настоящую действительность, которая отразилась после моего ранения в худшую сторону во сто крат!.. Мне кажется почему-то, что я брожу во сне по какому-то заколдованному кругу, замкнутому, из которого не видно для меня выхода…

Я гляжу непонятными глазами на окружающий меня мир, вспоминаю о не так давно случившемся страшном ранении в голову, вспоминаю о последствиях этого страшного ранения. И у меня просто часто волосы становятся дыбом, и я думаю: неужели все это произошло наяву, а не во сне, неужто… неужто… это будет так до моего печального конца моей жизни?»

Как красочно он воспринимает природу, каким полным обаяния остается для него окружающее; но как изменился для него этот мир, как трудно доходит до него всё, что он воспринимает…

«Я понимаю, что окружающий мир – это все то, что я вижу, слышу, ощущаю, осознаю своей головой. После ранения мне тяжело понимать и осознавать окружающий мир. Помимо того, что я и до сих пор иногда не могу сразу вспомнить из памяти нужное мне слово, когда видишь окружающее, или представляешь в уме (предмет, вещь, явление, растение, зверя, животное, птицу, человека), или, наоборот, слышишь звук, слово, речь, но не сразу можешь вспомнить или понять его».

Что же это такое? Почему все стало таким другим? Почему он вдруг оказался в мире, расщепленном на тысячи кусков? Почему его мысли не могут собраться в одно целое?

Наша встреча

Я встретился с моим героем в конце мая 1943 г., почти через три месяца после ранения; встретился, чтобы не прерывать с ним связи и внимательно следить за его жизнью двадцать шесть лет, из года в год, иногда с перерывами, иногда неделя за неделей.

Так началась наша дружба, так я стал свидетелем длительных и мучительных лет его настойчивой, упорной борьбы со своим поврежденным мозгом, борьбы за то, чтобы, оставшись в живых, вернуться к жизни.

В мой кабинет в восстановительном госпитале вошел молодой человек, почти мальчик, с растерянной улыбкой, он глядел на меня, как-то неловко наклонив голову, так, чтобы лучше меня видеть: позже я узнал, что правая сторона зрения выпала у него и, чтобы рассмотреть что-то, он должен был повернуться, используя сохранную у него левую половину.

Я спросил его, как он живет, он помолчал и робко сказал: «Ничего». Я спросил его, когда он был ранен, и этот вопрос, по-видимому, поставил его в тупик: «…вот… ну вот… как это… уже сколько… я вот хочу написать… и никак…» Кто у него там? «…вот… мама… и еще… ну как их обеих звать?..»

Он явно сразу не схватывал смысл моего вопроса, и слова не приходили ему сразу в голову; каждый ответ вызывал у него мучительные поиски.

«Попробуйте прочитать эту страничку!» – «…Нет, что это?.. Не знаю… Я не понимаю, что это… Нет… какое это?» Он пытался рассматривать листок, ставя его боком перед левым глазом, переводил его в стороны, удивленно разглядывая слова и буквы: «Нет… не могу!..» – «Ну, тогда напишите свое имя. Откуда вы?» И снова мучительные попытки: рука как-то неловко берет карандаш, сначала не тем концом, потом карандаш начинает искать бумагу, снова безуспешные попытки, но буквы не получаются – он растерян: он ничего не может написать! Он действительно стал неграмотным. «Ну, попробуйте посчитать что-нибудь простое. Например, сложите семь и шесть!..» – «Семь… шесть… как же это… семь… нет, я не могу… нет, я совсем не знаю…» – «Ну, посмотрите на картинку: что здесь нарисовано? Вот картинка “Охотники на привале”». – «…Вот… что же… сидит… и этот… а здесь как-то… что же это? И вот этот… не знаю… наверное, здесь что-то… ну как же это?!» – «А теперь поднимите вашу правую руку!» – «Правая… правая… левая… нет, я не знаю… Где же правая рука?! Что такое правый… или левый… нет… нет… у меня ничего не выходит…»

Какие мучительные, судорожные попытки вызывает каждый вопрос, какие острые переживания беспомощности он рождает!

«Ну, тогда расскажите, как вы пошли на фронт». – «…Ну… уже стало тут… это… стало у нас складываться… нехорошее… отступать… ну… и тут всё!.. Я уже решил, что всё… раз уж такое дело вышло… ну вот… Ну вот… Меня проучили… сколько?.. Пять… это… потом меня выпустили… и потом наступление… Я ясно помню… это… ну вот ранили… ну вот и всё…» Как мучительно пробовать рассказать о том, что еще свежо в памяти, как безуспешны попытки найти нужные слова!

«Ну, скажите, какой сейчас месяц?» – «Сейчас… как это… сейчас май!!» И на лице улыбка: все-таки слово найдено. «Ну, пересчитайте: январь, февраль, март». – «Да, да… март, апрель, май, июнь… вот». И он снова доволен. «А теперь обратно: октябрь, сентябрь…» – «…Вот сентябрь и октябрь… нет… и потом октябрь… как же это… октябрь… нет, не так… нет, так я не могу!» – «Какой месяц перед сентябрем?» – «Перед сентябрем?.. Ну как же это?.. Сентябрь, октябрь… нет, не так… у меня не получается…» – «А что бывает перед зимой?» – «Перед зимой… или после зимы… лето… или что-нибудь… нет. Это у меня не выходит…» – «А перед весной?» – «Перед весной… сейчас весна… а вот до… или после… я уже теряюсь… нет… У меня не выходит…» И снова мучительные, безуспешные попытки.

Что же это такое?…

Он по-прежнему ясно воспринимает окружающую природу. Он переживает ту тишину, которая его окружает, он восторженно вслушивается в шум леса и вглядывается в гладь озера. Он настойчиво пытается выполнить задание, ответить на вопрос, найти нужное слово. И как мучительно он переживает каждую трудность, каждую неудачу… С какой легкостью он перечисляет привычный порядок: «Январь, февраль, март, апрель…» Как это все просто! Но почему он не может сказать, какой месяц перед сентябрем? Почему он не знает, где его правая и левая рука? Почему он не может сложить два простых числа? Почему он перестал узнавать буквы? Почему он не может писать? Почему каждая попытка назвать предмет или рассказать содержание картинки делает его таким беспомощным?!

Что с ним?

Что это за ранение мозга, которое оставило непосредственное восприятие мира таким сохранным, пощадило намерения, желания, оставило незатронутым тонкость переживаний, пощадило способность ясно оценивать каждую свою неудачу и вызвало такие страшные, мучительные трудности при каждой попытке найти слово, выразить мысль, прочитать написанное или сложить два числа, которые с такой легкостью складывает ученик второго класса начальной школы?

Что случилось с ним? Ну что же это такое?

Выписка из истории болезни № 3712

«Младший лейтенант Засецкий, 23 лет, получил 2 марта 1943 года пулевое проникающее ранение черепа. Пуля вошла в левую теменную затылочную область, прошла через всю массу мозга и остановилась в веществе мозга правой теменно-затылочной области. Ранение сопровождалось длительной потерей сознания и, несмотря на своевременную обработку раны в условиях полевого госпиталя, осложнилось воспалительным процессом, вызвавшим слипчивый процесс в оболочках мозга и выраженные изменения в окружающих тканях мозгового вещества… Начавшийся процесс рубцевания вызвал изменения конфигурации боковых желудочков мозга с подтягиванием левого бокового желудочка к поверхности мозга и начинающимся процессом атрофии мозгового вещества этой области… Пуля в теменно-затылочной области правого полушария осталась неудаленной». Страшное заключение.

Пуля прошла через весь мозг и застряла в его задних, теменно-затылочных отделах.

Ранение осложнилось воспалительным процессом; он не распространенный, местный, ограничен лишь областями мозга, примыкающими к непосредственному месту ранения, но теменно-затылочные отделы левого полушария, отделы, так тесно связанные с анализом пространственного мира, необратимо повреждены, и уже начинается процесс образования рубцов, который неизбежно повлечет за собою частичную атрофию расположенных вблизи ранения участков мозгового вещества.

Пуля осталась неизвлеченной – ну и что же? Она постепенно покроется защитной капсулой соединительной ткани и не будет мешать; значительно опаснее делать попытки извлечь ее и повредить кору правого полушария, пусть она остается. Но рубцы в левом полушарии мозга?.. Но атрофический процесс, который будет все дальше и дальше развиваться и который нельзя предотвратить?..

Страшная судьба постепенной атрофии этой части мозга, которую нельзя удержать…

И через десять лет после ранения – еще одна выписка из истории болезни, на этот раз сделанная на основе рентгенограммы.

Рис. 2. а) ентгеновский снимок черепа больного Засецкого после введения воздуха в желудочки мозга (пнеймоэнцефалограмма). На нем можно видеть езко асширенный левый боковой желудочек и скопление воздуха в подоболочечных пространствах мозга теменно-затылочной области левого полушария;б) ерное пятно в правом полушарии – осколок, асположенный под кожей от поверхностного шрапнельного анения, полученного им за год до основного анения


В спинномозговой канал введен воздух. Он поднялся вверх, заполнил контуры желудочков мозга и те пустоты, которые образовались в результате сморщивания вещества отделов мозга, непосредственно примыкающих к месту ранения. «Процесс рубцевания вызвал атрофические изменения в левом боковом желудочке. Стенки его подтянуты к поверхности мозга, подоболочечные пространства резко расширены. Значительный местный атрофический процесс».

Ранение вызвало местную атрофию мозгового вещества левой теменно-затылочной области.

К каким же следствиям приводит этот процесс? Как объяснить картину тех глубоких изменений, которые мы описали выше и которую так хорошо знает сам больной?

Перейдем к некоторым данным науки о функциях мозга и ее отдельных частей.

Несколько страниц из науки о мозге
(Отступление первое)

Мозг вынут из черепа и положен на стеклянный столик. Перед нами серая масса, вся изрезанная глубокими бороздами и выпуклыми извилинами. Она разделяется на два полушария – левое и правое, соединенные плотной мозолистой связкой. Снаружи это вещество равномерно-серого цвета; это кора больших полушарий; ее толщина едва достигает 4–5 миллиметров, но она окутывает большой мозг со всех сторон и состоит из огромного числа нервных клеток, которые и являются материальной основой всех сложнейших психических процессов.

Кора наружных отделов по своему происхождению более молодая, кора обращенных внутрь отделов полушарий – более старая. Под тонким слоем коры – белое вещество, которое состоит из огромного числа плотно прилегающих друг к другу волокон, которые связывают отдельные части мозговой коры друг с другом, доводят до коры возбуждения, возникающие на периферии, и направляют на периферию программы действий, сформированных в коре. А еще глубже – снова участки серого вещества – подкорковые ядра мозга – самые древние и самые глубокие аппараты, в которых останавливаются возбуждения, идущие с периферии, и в которых они получают свою первоначальную обработку.

Как однородно и скучно выглядит мозг – этот высший продукт эволюции, этот орган, который получает, перерабатывает и хранит информацию, орган, который создает программы деятельности и регулирует их выполнение.

Совсем недавно мы еще очень мало знали о нем, о его строении и функциональной организации, и учебники были заполнены смутными предположениями, среди которых выделялись только островки четкого знания, и фантастическими домыслами, которые делали карты мозга мало отличающимися от средневековых географических карт мира.

Сейчас благодаря работам выдающихся ученых многих стран мира мы знаем о человеческом мозге гораздо больше, и, хотя наши представления о нем находятся еще на самых первых ступеньках подлинной науки, они уже далеки от тех неясных догадок и непроверенных домыслов, которыми ограничивались знания наших дедов.

Именно эти данные и позволят нам лучше разобраться в том, что же вызвало ранение у нашего героя.

Можно с уверенностью утверждать, что впечатление об однородности и такой невыразительности серой массы, которое мы получаем при первом рассматривании мозга, явно расходится с той невероятной сложностью и расчлененностью, которой в действительности обладает этот орган. Серое вещество – его главная часть – не только состоит из необычайного числа нервных клеток, основных единиц мозговой деятельности (одни ученые исчисляют их количество числом 14 миллиардов, другие называют еще более высокие цифры). Основное заключается в том, что эти нервные элементы распределены в строго организованном порядке и отдельные области или «блоки» мозга несут строго определенные и коренным образом отличающиеся друг от друга функции.

Сознательно идя на некоторое – но вполне допустимое при рассмотрении этих сложных вопросов – упрощение, мы имеем все основания выделить в головном мозге человека три важнейшие составные части – три основных блока этого удивительного аппарата.

Первый из них мы можем назвать «энергетическим блоком» или «блоком тонуса». Он расположен в глубине мозга, в пределах верхних отделов мозгового ствола и тех образований серого вещества, которые составляют древнейшую основу его жизнедеятельности.

Часть из этих образований трудно полностью отнести к нервной ткани: это полунервная, полусекреторная ткань; этот участок мозга входит в состав особой части – гипоталамуса и регулирует сложнейшие процессы химического обмена веществ в организме. Усвоение химических веществ, жировой обмен, рост, деятельность желез внутренней секреции – все это регулируется скоплениями серого вещества этой части мозга.

Другая часть этого блока, расположенная в пределах глубоких серых образований, которую древние назвали зрительным бугром (и которая на самом деле имеет лишь отдаленное отношение к зрению), является первой станцией для потока той информации, которая приходит от наших органов чувств и направляется к мозгу.

Процессы, происходящие в сети нервных клеток этого блока, создают потоки возбуждения, которые возникают от процессов обмена внутри организма и от раздражения наших органов чувств и которые затем направляются к мозговой коре, придавая ей нормальный тонус, обеспечивая ее бодрствование. Если приток этих импульсов исчезает, тонус коры снижается, человек впадает в полусонное состояние, затем в сон. Это аппарат, обеспечивающий питание мозга, как источник энергии обеспечивает питание электронных приборов.

Этот блок остался сохранным у нашего больного, и поэтому его бодрственное сознание и общая активность остались у него ненарушенными.

Второй основной блок головного мозга расположен в задних отделах больших полушарий и несет очень важную функцию. Часть именно этого блока была разрушена ранением у нашего больного, и мы должны остановиться на нем подробнее.

Этот блок не связан с обеспечением бодрствования коры; это дело первого блока, который мы только что описали. Его основная роль заключается в том, что он является блоком приема, переработки и хранения информации, доходящей до человека из внешнего мира.

Человек получает бесчисленное множество сигналов из окружающего его мира; его глаз воспринимает тысячи предметов – знакомых и незнакомых. Их отражение вызывает возбуждения в сетчатке нашего глаза и по тончайшим нервным волокнам доходит до затылочных отделов коры головного мозга – зрительной области мозговой коры. Здесь зрительный образ разлагается на миллионы составляющих его признаков: в коре затылочной области есть нервные клетки, специализирующиеся на восприятии тончайших оттенков цвета, реагирующие только на плавные, округлые или только на угловатые линии, только на движения от краев к центру или от центра к краям. Эта «первичная зрительная кора» поистине удивительная лаборатория, дробящая образы внешнего мира на миллионы составляющих частей. Эта часть коры, расположенная в самых задних участках затылочной области, тоже осталась у нашего героя сохранившейся.

К ней примыкает другая часть затылочной области – специалисты называют ее вторичной зрительной корой. Вся толща этой коры состоит из мелких нервных клеток с короткими отростками, они похожи на маленькие звездочки и получили название звездчатых клеток. Они расположены в верхних слоях мозговой коры; к ним доходят возбуждения, возникшие в клетках первичной зрительной коры, и они объединяют их в целые сложные комплексы, в «динамические узоры»: отдельные дробные признаки они превращают в целые сложные структуры.

Прикоснемся острием, заряженным электрическим током, к «первичной» зрительной коре (это легко можно сделать во время операций на головном мозге, и это совершенно безболезненно), и у человека перед глазами возникнут рассыпанные светящиеся точки, светящиеся шары, языки пламени.

Прикоснемся этим острием к какому-нибудь месту «вторичной» зрительной коры, и человек увидит какие-то сложные узоры, иногда целые предметы: вот перед ним склоняются деревья, вот прыгает белка, вот идет друг и делает ему знак рукой.

Электрическое раздражение этих «вторичных» отделов зрительной коры оказалось способным вызвать из памяти прошлого образы предметов, наглядные воспоминания. Это аппарат, перерабатывающий и хранящий информацию, и мы должны быть благодарны ученым из разных стран – Ферстеру из Германии, Петцлю из Австрии, Пенфилду из Канады – за то, что они открыли нам новый и такой захватывающий мир работы мозга.

Зато какие тяжелые последствия вызывает ранение этих отделов коры!

Ранение, разрушающее «первичную» зрительную кору одного полушария или пучки нервных волокон, которые идут к этой коре, неся зрительные возбуждения (они распространяются изящной петлей внутри мозгового вещества и получили красивое название «зрительного сияния»), приводит к тому, что часть того поля, которое видит глаз, стирается, становится невидимой; разрушение «первичной» зрительной коры или ее волокон левого полушария вызывает выпадение правой половины зрительного поля, а разрушение этой же части коры правого полушария – выпадение левой половины зрения. Врачи называют такое явление сложным и неудобным термином «гемианопсия» (половинное выпадение зрения): это верный признак того, какое именно место коры было разрушено!

Еще более причудливая картина возникает при разрушении «вторичной» зрительной коры.

Человек, у которого осколок снаряда или пуля попали в передние отделы затылочной области – а они-то и являются частями «вторичной» зрительной коры, – продолжает видеть предметы с такой же четкостью, с какой он видел их раньше. Но его маленькие «звездчатые» клетки, синтезирующие отдельные, дробные зрительные признаки в целые системы, перестают работать, и его зрение претерпевает удивительную метаморфозу: он по-прежнему хорошо видит отдельные части, но не может синтезировать их в целые образы предметов и принужден догадываться о значении отдельных воспринимаемых им предметов так же, как ученый, разбирающий древнюю ассирийскую клинопись, догадывается о значении отдельных значков. На картине, которая показывается такому больному, изображаются очки. Что это такое?.. Кружок… еще кружок… перекладина… и какая-то палка… и еще палка… Наверное, велосипед?! Нет, такой больной не может воспринимать предметы, хотя продолжает видеть отдельные признаки. У него появилось сложное расстройство, которое врачи обозначили латино-греческим словом «оптическая агнозия» (распад зрительного познания).

Но путь мозговой организации познания мира еще не закончен.

Ведь мы не просто воспринимаем отдельные предметы; мы воспринимаем целые ситуации; мы воспринимаем предметы в их сложных связях, соотношениях; мы размещаем их в пространстве: тетрадь лежит на столе справа, чернильница стоит слева; чтобы пройти по коридору в свою комнату, надо свернуть сначала налево, потом направо. Вещи размещены в целой системе пространственных координат, и мы сразу же схватываем их пространственное расположение.

Насколько восприятие целых ситуаций и пространственного размещения вещей сложнее, чем простое зрительное восприятие фигуры или даже предмета!

В нем участвует не только глаз, в нем принимает участие и наш двигательный опыт: тетрадь можно взять правой рукой, к чернильнице надо потянуться левой; в нем принимает участие и особый орган, скрытый в глубине нашего уха, – вестибулярный аппарат, обеспечивающий чувство равновесия, так необходимое для оценки трехмерного пространства; оно осуществляется при ближайшем участии движений глаз, которые промеряют расстояние от одного предмета до другого и прослеживают их соотношения переводом взора… Только организованная совместная работа этих разных систем может обеспечить перекодирование отдельных последовательных впечатлений в целую, одновременно (или, как предпочитают говорить ученые, «симультанно») организованную систему.

Естественно, что такое «симультанное», пространственное восприятие требует участия новых, еще более сложных отделов мозговой коры.

Такие отделы существуют. Они расположены на границе затылочной, теменной и височной области и составляют аппарат той «третичной» познавательной (теперь мы уже можем сказать – гностической) коры, в которой объединяется работа зрительных (затылочных), осязательно-двигательных (теменных) и слуховестибулярных (височных) отделов мозга. Эти отделы – самые сложные образования второго блока человеческого мозга. В истории эволюции они возникли позднее всего и мощно разрослись только у человека. Они еще совсем не готовы к действию у только что родившегося ребенка и созревают только к 4–7 годам. Они очень ранимы, и небольшие нарушения легко выводят их из строя. Они полностью состоят из сложнейших «ассоциативных» клеток, и многие ученые называют их зонами перекрытия зрительных, осязательно-двигательных и слухо-вестибулярных отделов мозга (рис. 3).

Именно эти «третичные» отделы коры и разрушила пуля у нашего героя.


Рис. 3. Основные «блоки» человеческого мозга и локализация поражения у Засецкого


Что меняется, когда части этого отдела коры разрушаются осколком или пулей, кровоизлиянием или опухолью?

Зрение человека может оставаться относительно сохранным; только если осколок прошел через волокна «зрительного сияния», разрушив часть из них, в зрении появляются пустоты, слепые пятна, выпадает целая часть (иногда половина) зрительного поля. Человек продолжает воспринимать отдельные предметы (ведь «вторичные» отделы зрительной коры остались сохранными). Он может и воспринимать предметы на ощупь, слышать звуки, воспринимать речь…

И всё же что-то очень важное оказывается у него глубоко нарушенным: он не может сразу объединить впечатления в единое целое, он начинает жить в раздробленном мире.

Он ощущает свое тело: рука, еще рука, нога, еще нога… Но которая рука – правая? А где левая? Нет, он не может сразу разобрать это. Для этого нужно разместить руки в системе пространственных координат, отличить правую сторону от левой. Он начинает застилать кровать, но как положить одеяло – вдоль или поперек? И как надеть халат: какой рукав правый, а какой левый? И как понять, какое время показывают стрелки на часах? Ведь 3 и 9 размещены в совершенно одинаковых точках, только одна – слева, а другая – справа. А как определить «правое» и «левое»? Нет, каждый шаг в этом мире начинает становиться таким сложным…

Но и на этом не заканчиваются трудности, которые начинает испытывать человек, попавший в этот «раздробленный мир».

«Третичные» области теменно-затылочно-височной коры левого полушария имеют ближайшее отношение к организации еще одной, на этот раз важнейшей, психической деятельности – речи.

Еще больше ста лет назад французский анатом П. Брока открыл, что поражение задних отделов нижней лобной извилины левого полушария вызывает у человека распад «моторных образов слова» и лишает его возможности говорить, а через несколько лет после него немецкий психиатр К. Вернике обнаружил, что поражение задних отделов верхней височной области того же левого полушария (у правши) лишает его возможности различать звуки речи и понимать обращенную к нему речь.

Человек работает правой рукой; он пишет ею, она играет у него основную, ведущую роль. Но ею управляет противоположное – левое полушарие; и оно-то вместе с этим обеспечивает самую сложную из всех деятельностей, которыми располагает человек, – речь.

Но ведь речь участвует не только в разговоре – передаче сведений одного человека другому. Она необходимо участвует и во всех сознательных процессах самого человека. Мы называем воспринимаемые нами предметы словом; словом мы обозначаем направления и расположения: «справа», «слева», «сзади», «спереди», «под», «над»; грамматическими сочетаниями слов мы выражаем любые отношения, любые мысли; с помощью речи – пусть произносимой про себя, пусть сокращенной – мы обозначаем числа, производим вычисления: сложение, вычитание, деление; с помощью речи мы проникаем в глубь воспринимаемого мира, выделяем существенное, отвлекаемся от несущественного, обобщаем отдельные впечатления в целые категории, мыслим…

Нет, речь служит не только для общения людей друг с другом, она проникает глубоко в наше восприятие и память, в мышление и поступки; она организует наш внутренний мир, и, может быть, мы говорим (пусть неслышно и свернуто, не с другими, а сами с собою) даже тогда, когда мы молчим.

Не делает ли это совершенно естественным, что разрушение «третичных» отделов коры левого полушария приводит к еще более тяжелым последствиям, чем те, которые мы только что описали?

Человек с таким поражением начинает жить в раздробленном внутреннем мире: он не может вовремя найти нужного слова, оказывается не в состоянии выразить в словах свою мысль; начинает испытывать мучительные трудности, пытаясь понять сложные грамматические отношения; не может считать; всё, чему он научился в школе, вся система его прежних знаний распадается на отдельные, не связанные друг с другом куски.

Его мир, казалось бы, остается тем же самым, но как глубоко он изменился. В какие трагические лабиринты попадает этот человек, начинающий жить в таком раздробленном мире! Какие страшные последствия вызывает это небольшое ранение мозга!

Казалось бы, разрушения хотя бы части этого важнейшего блока человеческого мозга достаточно, чтобы целиком вывести человека из жизни, чтобы лишить его самого важного, что есть в человеческой личности, сделать его беспомощным инвалидом, разбить его настоящее, лишить его будущего.

Однако остается еще и третий, основной, блок мозга, о котором мы еще ничего не говорили и который остался у нашего героя неповрежденным.

Этот блок расположен в передних отделах мозга и включает в свой состав его лобные доли: он не обеспечивает тонуса коры, не принимает информации из внешнего мира, не перерабатывает и не хранит ее. Он связан с внешним миром только через посредство аппаратов второго блока и может успешно работать, только если первый блок обеспечивает нужный уровень бодрствования коры.

Однако его функция решающе важна: третий блок мозга является мощным аппаратом, позволяющим формировать и сохранять намерения, формулировать программы действий, регулировать их протекание и контролировать успешность их выполнения. Это блок программирования, регуляции и контроля человеческой деятельности.

Мы не будем рассказывать о нем подробно: в других местах мы специально сделали это11.

Важно одно: поражение передних отделов мозга, включающих его лобные доли, создает картину, резко отличающуюся от описанной. Человек сохраняет свое восприятие и память; система знаний остается у него ненарушенной. Он продолжает жить в прежнем мире, но какая это жизнь! Он теряет всякую способность создавать прочные намерения и планировать свою деятельность, он не может создавать программы своего поведения и контролировать их выполнение; он может лишь отвечать на те сигналы, которые до него доходят, но оказывается не в состоянии превращать их в сложную систему кодов, управляющих его поведением. Он лишается возможности оценивать свои дефекты, переживать их и работать над их исправлением, он не может задуматься над тем, что он будет делать через минуту, час, день. Сохранив свое прошлое, он лишается своего будущего, а вместе с тем теряет то, что собственно и делает человека человеком.

Аппараты третьего блока остались полностью сохранными у нашего героя, а вместе с ними осталось сохранным и переживание его дефектов, и стремление преодолеть их, острая потребность снова стать полноценным человеком и – сколько хватит сил – мучительно работать над их преодолением.

Он глубоко и трагически пострадал, мир его разбился, но он полностью остался человеком, и больше: он борется за то, чтобы вернуть потерянное, чтобы восстановить свой мир, чтобы снова стать таким, каким он был прежде.

«Мне стало тяжело и невыносимо осознавать свое бедственное и печально-трагическое положение, в котором я находился. Ведь я сделался… неграмотным, беспамятным, больным. Но опять в моей душе оживают надежды на излечение от этой страшной болезни мозга. В моей голове зарождаются фантазии и мечты, что пройдут головные боли и головокружение, возвратится зрение, улучшится слух, вернутся прежняя память и грамотность.

Но люди, конечно, не замечают настоящего моего положения, не замечают они, с какими мученическими усилиями я добивался сегодняшнего положения.

После ранения весь мир перевернулся в моих глазах словно наизнанку, и я до сих пор не узнаю себя, словно я живу в странном, заколдованном сне.

Но мне все еще хотелось верить, что я еще смогу доказать человечеству, что я еще не совсем пропавший, не совсем погибший человек, – вот только заново научиться помнить и говорить, мыслить и понимать всё то, что держалось когда-то в голове моей, неплохой до этого ранения. Конечно, время от времени я падал духом от этой страшной болезни беспамятства. Но я по-прежнему мечтаю встать в строй, почему я и не хочу считать себя погибшим. Я стараюсь вовсю осуществлять свои мечтания хоть по капельке, понемножку, по своим оставшимся возможностям…

Я всё же еще не теряю надежды на то, что я всё же сумею приспособиться к какому-нибудь труду. И я хочу надеяться, что я еще принесу немалую пользу своему народу. Я надеюсь на это».

Первые шаги в раздробленном мире

Перелистаем книгу его воспоминаний, вернемся к первым дням и неделям его заболевания, к первым страницам этой книги.

Что скажут они нам? Как начиналось это страшное заболевание? Как постепенно складывался этот раздробленный на куски мир, складывался, чтобы так и остаться разбитым?

…Он в госпитале. Вокруг него склонились какие-то лица… вот появляется одно из них… вот другое… «Ну, как вы себя чувствуете, товарищ Засецкий?»… И сколько неожиданно трудного в его жизни…

Перелистаем отдельные страницы его тетрадей, на которых он вспоминал свое прошлое, описал переживания первых недель своего ранения.

Зрение

С ним что-то случилось, что-то никогда не бывавшее раньше.

Он смотрит вокруг – и что же это? Он не может увидеть сразу ни одной вещи: мир раздроблен на куски, и куски не складываются в целые предметы, целые картины. Правой стороны того, на что он пытается смотреть, вообще нет, вместо нее он видит ровную серую пустоту. Но и вещи перестали быть целыми, их надо собирать, о них надо догадываться.

«…После ранения по-настоящему целиком я не могу видеть ни одного предмета, ни одной вещи. Мне приходится теперь все время довоображать их – эти предметы, вещи, явления, все живое, т. е. представлять их в уме, в памяти полными, цельными, оглядев их, ощупав, представив непосредственно или образно. Даже небольшую чернильницу я не в состоянии увидеть целиком. Правда, некоторые вещи я представляю такими, какими я их знал и помнил до ранения, но большинство вещей, предметов, явлений, существ я забыл, а снова их уже осознаю, представляю скорее всего не так, как я их представлял или представил бы до ранения.

…И теперь я уже не вижу ни одного предмета, ни одной вещи, ни одно существо полностью, как видел до ранения, теперь я вижу только по частям…

…Когда я смотрю на ложку, на ее левый кончик, то я удивленно не пойму, почему я только вижу один кончик ложки, а не всю ложку, которая казалась мне тогда каким-то странным кусочком пространства, которого я даже пугался иногда, теряя ложку в супе». И он начинает рисовать свое измененное поле зрения: вот как он видел раньше – вот как он видит теперь (см. рис. 4).

Рис. 4. Схема ограничения зрительного поля (гемианопсия), нарисованная самим больным А – поле зрения до анения; Б – поле зрения после анения (правая половина поля зрения выпала)


Но и этого мало. То, что он видит, потеряло свою устойчивость, предметы мерцают, сдвигаются, всё становится таким зыбким.

«Я вижу сквозь видимые мною предметы бесчисленное множество, просто мириады, шевелящейся, движущейся мельчайшей мошкары, которая мешает долго глядеть на настоящие предметы. Из-за этой мошкары я не вижу нормально первой буквы (от центра зрения) такой чистой, а вижу ее не чистой, общипанной, объеденной, с мерцающими точками, иглами, нитями, обсыпанной мошкарой. Все это я вижу теперь своими собственными глазами, вижу сейчас сквозь окно этот островок зрения, и в этом островке вижу, как всё мчится внутри островка и по кругу».

Иногда к этому присоединяются галлюцинации: в разрушенной части мозга начинается рубцевание, это раздражает нервные клетки, хранящие зрительные воспоминания; и снова начинаются мучения – мучения человека с разбитым на куски миром, мучения расстроенного зрения.

«Двое суток я просто глаз не смыкал, и в то же время как будто галлюцинации ко мне привязались… Вот скверно: закрою глаза и мигом спешу их открыть, а то в глазах видно что-то странное – лицо человеческое с ушами с громадными кажется мне, со странными глазами. А то просто кажутся мне различные лица, предметы и комнаты разные, и я скорей открываю глаза».

И так трудно жить в этом раздробленном мире, где выпала половина всего окружающего и где нужно заново ориентироваться во всем.

«Я вышел в коридор, но, пройдя несколько шагов по коридору, вдруг ударился правым плечом и правым лбом о стенку коридора, набив шишку на лбу. Меня взяло зло и удивление: отчего же это я смог удариться вдруг? Но отчего же я наткнулся на стену коридора, я же должен был увидеть стену и не столкнуться с ней?

Нечаянно я бросил взгляд еще раз по сторонам, на пол, на ноги… и вдруг я вздрогнул и побледнел: я не видел перед собой правой стороны тела, руки, ноги… Куда же они могли исчезнуть?»

Эти дефекты зрения остаются, проходят месяцы и годы, а они по-прежнему тут, зрение все так же разбито на куски, разрушено, и он мучительно начинает пытаться понять, что же с ним случилось, описывает каждый свой дефект, экспериментирует над своим разрушенным зрением.

«Я перестал видеть после ранения наполовину с правой стороны и левого, и правого глаза. Конечно, по виду глаза кажутся такими же нормальными, как и у всех людей… и поэтому по глазам нельзя определить, вижу я или нет.

Это значит, что если я буду глядеть каким-нибудь глазом (все равно каким) в точку, то справа от точки по вертикальной линии и вправо от нее я не вижу правой площади поля зрения, а слева я вижу левое поле зрения, но только там же есть много невидимых мест – пустот в поле зрения. Когда я начинаю читать слово, хотя бы слово “г-о-л-о-в-о-к-р-у-ж-е-н-и-е”, то я сейчас гляжу на букву “к” – на ее самый верхний правый кончик – и вижу только буквы слева “в-о-к”, справа же от буквы “к” и во все стороны я ничего не вижу; слева же от буквы “к” я вижу две буквы “в-о”, а дальше еще влево и опять ничего не вижу. Но если вести карандашом дальше влево, то я опять начинаю видеть движение от карандаша, но букв я еще не вижу. Значит, мало того, что я не вижу ничего с правой стороны поля зрения и левого и правого глаз, я еще не вижу окружающий меня мир в некоторых частях глаз, находящихся по левую сторону поля зрения».

Тело

Но разрушенное, раздробленное зрение – это только начало его новой, такой непонятной, такой трудной жизни.

Если бы только зрение… Но и свое собственное тело стало ощущаться как-то по-новому, и оно стало вести себя совсем не так, как было раньше.

«Частенько я впадаю в какое-то оцепенение и не понимаю происходящего вокруг меня движения, не понимаю предметов, стою и раздумываю о чем-то минуту, другую в каком-то беспамятстве…

А потом вдруг прихожу в себя, оглядываюсь направо и вдруг с ужасом замечаю отсутствие половины своего тела. И я с испуганным видом раздумываю, а куда же делась моя правая рука и нога, и вообще вся правая половина тела. Я шевелю рукой и пальцами левой руки, ощупываю ее, чувствую ее, а правую руку с пальцами я не вижу и даже почему-то не ощущаю их, а в моей душе какая-то тревога…

Я пытаюсь что-то вспомнить, но ничего не могу вспомнить… вдруг я опять “потерял” правую половину тела, так как без конца забывал, что я ослеп справа, и не мог привыкнуть к этому положению и часто пугался исчезновением своего тела».

Но и это не всё. Он не только теряет правую половину своего тела (ранение теменной области левого полушария неизбежно приводит к этому). Иногда ему начинает казаться, что части его тела изменились, что его голова стала необычно большая, а туловище – совсем маленьким, что ноги находятся где-то не на своем месте, что распался не только зрительно воспринимаемый мир, что на какие-то причудливые куски распалось и его тело.

«Иногда я сижу и вдруг чувствую, что голова моя в стол величиною, не меньше, как будто бы… вот во что она превратилась. А руки, ноги малюсенькими. Чудно самому и смешно, когда я вдруг вспомню об этом!

Такое явление я называю коротко – смущением тела.

…А когда закроешь глаза, я даже не знаю, где находится моя правая нога, и мне даже почему-то всегда казалось (и ощущалось), что она находится где-то выше плечей и даже выше головы; и я никогда не узнавал и не понимал свою ногу (ступню и до колен).

И еще бывают со мною (хотя тут владею собой) неприятности вот какие (хотя они и небольшие). Вот сижу я на стуле, и вдруг… я становлюсь высоким, туловище же – коротким, а голова же вдруг малюсенькая, точно… цыплячья, не вообразишь нарочно!»

И часто он не может найти частей своего собственного тела. Оно распалось на куски, он не сразу соображает, где его рука, где нога, где затылок, и он должен долго и мучительно искать их. Как это непохоже на то, что было до ранения, когда каждая часть тела занимала свое прочное место и когда ни о каких «поисках» их не могло быть и речи.

«Я часто забываю, где в моем теле находится хотя бы “предплечье” или “ягодица”. Я часто забываю и вновь запоминаю названия этих двух слов. Я знаю, что такое плечо, и знаю еще, что близко связано с ним слово “предплечье”, но вот я забыл опять место предплечья: то ли оно находится вблизи шеи, то ли вблизи руки? То же самое можно сказать про значение слова “ягодица”. Я тоже забыл, где находится настоящее место ягодицы, то ли это место в мускулах ноги выше колен, то ли в мускулах в области таза? Подобного много в моем теле, и к тому же еще и не вспомнишь слова из частей своего тела…

“А теперь покажи мне свою спину!” – просит профессор. Странное дело, но я так и не мог показать свою спину профессору. Я уже знал, что слово “спина” относится к моему телу, но вот где она находится, эта часть тела, я почему-то не мог вспомнить или вовсе забыл про нее от ранения. Таких названий в своем теле, “забытых мною”, было немало…

То же самое повторяется, когда он говорит мне: “Лёва, покажи, где твой глаз”. И я опять долго думаю, что же означает слово “глаз”, и наконец вспоминаю значение слова “глаз”. То же самое повторяется со словом “нос”. Но он делает это со мной часто и уже требует: “Ну, покажи быстро: где твой нос? Где глаз? Где ухо?” Но от этого я только путал слова, вот эти три слова: нос, ухо, глаз, хотя без конца тренируюсь с ними. Я не мог почему-то быстро вспомнить то или иное слово, уже знакомое мне…

Он мне скажет: “Руки в боки!” А я стою и думаю, а что означают эти слова. Или он мне скажет: “По швам руки!” – и я опять все думаю или шепчу втихомолку: “…по швам руки… по швам руки… по швам руки… что это такое?”»

Иногда это приводит к совсем странным явлениям: он не только потерял обычные ощущения своего тела, он забыл, как пользоваться им.

Вот совсем раннее воспоминание об этом: оно относится к первым неделям после его ранения, ко времени пребывания его в госпитале где-то под Москвой.

Оно несколько необычно.

«Ночью я неожиданно проснулся и почувствовал какое-то давление в животе. Да, в животе что-то мешалось, но только мочиться мне не хотелось, но чего-то мне хотелось сделать, но что? Я никак не мог понять, а давление в животе все усиливалось. И я вдруг решил сходить “на двор”, но только долго догадывался, как же это нужно сделать. Я уже знал, что у меня есть отверстие для удаления из организма мочи, но требовалось что-то другое, другое отверстие давило мне живот, а я забыл, для чего оно нужно».

Что-то совсем странное проявлялось не только в этом. Очень скоро он обнаружил, что ему нужно снова учиться тому, что раньше было так обычно, так просто: поманить рукой, помахать рукой на прощание… Как это сделать?

«Я лежу на постели, мне нужна няня. Как позвать ее?.. Я вдруг вспомнил, что человека можно манить, и я пробую поманить няню к себе, то есть тихонько шевелю левой рукой то влево, то вправо. Но няня прошла мимо меня и не обратила никакого внимания на мою “мимику-жестикуляцию”. И я понял тогда, что я совсем забыл, как надо манить человека…

Оказывается, я просто забыл, как нужно делать жесты руками, как управлять мимикой, чтобы человек понял меня и догадался подойти ко мне».

Пространство

К «странностям тела» он скоро привык, и они стали беспокоить его только иногда, когда позднее начали появляться припадки.

Но появились другие странности, он назвал их «странностями пространства», и от них он уже не смог избавиться никогда.

К нему подходит врач и протягивает руку – он не знает, какую руку ему подать; он хочет сесть на стул и промахивается: стул стоит гораздо левее, чем это ему кажется; он начинает есть – вилка его не слушается и попадает мимо куска мяса; а ложка – с ложкой происходит что-то непонятное: она не хочет вести себя правильно, располагается ребром, и суп выливается из нее…

Это началось еще давно, в госпитале, продолжается и дальше и длится долгие, долгие годы…

«Узнав мое имя, врач сказал: “Ну, здравствуй, Лёва!” – и подает мне руку. А я никак не попаду своей рукой в его пальцы. Тогда он снова говорит мне: “Ну, здравствуй же, Лёва!” – и он снова подает мне свою руку. А я, как нарочно, позабыл про правую руку, которую в это время не видел, и подаю ему левую руку…

Я спохватился и начинаю подавать ему свою правую руку, но почему-то никак не могу правильно подать ему руку, и рука попадает ему только на один мой палец. Тогда он снова отрывает мою руку и снова говорит: “Ну, здравствуй еще раз!” – и он мне снова подает свою руку, и я снова неправильно с ним поздоровался.

Тогда он берет мою руку и показывает мне, как нужно правильно здороваться…

После ранения я иногда сразу не сажусь на стул, или на табуретку, или на диван. Я сначала посмотрю на него, а потом, когда начинаю усаживаться, вдруг еще раз хватаюсь за стул с некоторым испугом, боюсь, что я сажусь на пол.

…Иногда бывает и так, что я начинаю садиться и падаю на пол, потому что, оказывается, стул далеко не около меня».

Особенно мучительно эти «странности пространства» проявляются за столом.

Вот он садится за стол, хочет писать – карандаш не слушается его: он не знает, как его держать; он садится обедать, но как взять нож, вилку, как держать ложку?.. Нет, он действительно забыл самые простые навыки…

«Вот я держу в руках карандаш – и не знаю, что с ним делать, как с ним обращаться… Я разучился пользоваться, владеть им.

…Я пытаюсь ложкой поесть “первое”, но рука, ложка, рот не слушаются меня, промахиваются. Я медленно шевелю рукой, ложкой, тарелкой, обливаюсь, пачкаюсь… руку с ложкой подставляю к щеке, к носу, а в рот никак не попаду точно…

Я стал замечать также, что ложка как-то уродливо держится в моей руке; я никак не мог правильно есть ею, я ее вертел туда и сюда, стараясь узнать, как же правильно нужно держать ложку. Но я так и не мог узнать, отчего так ложка не слушается меня, когда я собираюсь есть пищу или уже ем ее…

Этот труд – есть пищу, двигать ложкой по тарелке и потом подносить ко рту, видя только кусочек пространства тарелки или ложки, которые не слушаются меня, – был просто мученическим для меня…

И странным было это дело для меня самого, что до сих пор не смог привыкнуть к своей ложке, вилке, тарелке. Я не мог удерживать равновесия подчас до сорока пяти градусов. А когда я закрою глаза, то я вообще не могу угадать, в каком состоянии находится тарелка, ложка, тут уже не зрение виновато, а что-то другое, что случилось после ранения».

И то же самое происходило с ним в мастерских госпиталя, куда он ходил на «трудовую терапию», где он хотел снова включиться в какой-нибудь труд, убедиться, что он может что-то делать, быть полезным, что он на что-то годен… И там снова те же трудности, те же мучения.

«Мастер подает мне в руки иголку, катушку с нитками, кусочек материи с узором и просит меня, чтобы я сам попробовал вышить такой же узор, и тут же ушел к другим больным, которые страдают после ранения то отсутствием ноги, то отсутствием руки, то параличом половинной доли тела. А я… я держу. в руках катушку, иголку и тряпицу с рисунком и не могу понять, для чего мне их дали в руки. Я долго сидел без движения. Вдруг ко мне подошел мастер и говорит: “Что же вы сидите без движения? Возьмите нитку и вставьте ее в иголку!” Я взял в пальцы нитку одной рукой, а в другой держу иголку, но никак не могу понять, что же с ними делать и как соединить иголку с ниткой. Верчу иголкой и так и эдак и ничего не пойму, как же с ними обращаться…

…Когда я еще не брал эти предметы в руки, а только глядел на них, то они мне казались знакомыми вещами и о них незачем и думать. Но когда я теперь стал держать их в своих руках, то я почему-то не мог понять, для чего же эти вещи нужны. Я впал в какое-то отупение и никак не мог сообразить, как же связать эти принесенные вещи с моим соображением, словно я забыл, для чего эти вещи существуют. Я верчу в руках нитку и иголку, но никак не могу догадаться, как же нужно связать нитку с иголкой, т. е. не могу догадаться воткнуть нитку в ушко иголки.

Но вот неприятная история еще и в другом деле. Я уже теперь знал, что такое иголка, что такое нитка, что такое наперсток, что такое лоскут, и понимал немного, как с ними обращаться, а вот вспомнить их названия и названия указанных предметов (нитка, иголка, катушка, лоскут, наперсток) ну прямо-таки никак не могу, хоть убейся! Я вот сижу и втыкаю иголку в лоскут, но не могу вспомнить названий вещей, чем работаю…

На первый взгляд, когда я смотрю на предметы: на стол, на доски, на рубанок, на работающих в мастерской людей, мне кажется, что всё нормально у меня, что я знаю все эти предметы и их названия. Но когда мне дали в руки рубанок и доску, я долго копошился с ними, пока мне еще раз не показали, уже больные, как нужно строгать рубанком и другими инструментами. Я начал строгать, но правильно строгать я так и не научился, вернее, не могу почему-то. Я начинаю строгать – у меня получается криво, косо, с ямами, с буграми, да вдобавок я быстро устаю… Ну а так, когда я строгаю или просто гляжу на инструменты столярные, на брусок дерева, на стол, я опять, как и в тех мастерских, не в состоянии почему-то вспомнить ту или иную вещь, тот или иной инструмент…

Сапожник тщательно обучал меня, убедившись, что я очень бестолков, недогадлив и не имею каких-либо понятий в сапожном деле, как держать молоток и как им забивать гвозди, как их вытаскивать и чем; и я только и обучался, что заколачивать деревянные гвозди в доску и обратно их вытаскивать. И это для меня было делом трудным, потому что глаза мешали правильно смотреть в то место, куда нужно забить гвозди, и без конца промахивался, протыкая свои пальцы шилом до крови, и все равно работу эту выполнял очень и очень медленно. И мне не давали никакой работы, кроме забивания гвоздей в доску».

Значит, и здесь он непригоден? Значит, это не только то, что он нередко называл «странностями ложки». Он не может работать.

И это осталось у него на все дальнейшие годы; это продолжалось, когда он вернулся домой и когда он дома должен был выполнять самые простые работы. Вот мать говорит ему: «Лёва, наколи дров», «Лёва, почини забор», «Лёва, принеси молока из погреба» – а он не знает, как это сделать, и каждая задача ставит его в тупик, вызывает новые мучения.

«Вот я положил пенек, беру топор, нацеливаюсь, размахиваюсь топором и… попадаю топором в землю!

После ранения у меня всегда так получается: или попадаю топором в землю, или так зацеплю топором по кусочку чурбака, что чурбак подпрыгнет или покатится, а то ударит по руке или по ноге, оставив синяк или ушиб на теле. Когда я замахиваюсь топором, то я очень редко попадаю в центр чурбака, а большей частью отклоняюсь от центра в размахе в левую или в правую сторону, словно какая-то неведомая сила отклоняет куда-то мой размах. От этого плохо колются дрова…

…Вот сестры меня просят прибить дверь в сарае, которая еле держится на одном гвоздике, и я хочу прибить дверь к сараю, но долго вожусь в сарае, желая понять, где чего и откуда взять ту или иную вещь, чтобы прибить дверь. Я не могу догадаться, откуда взять молоток, гвоздь, хоть в сарае есть и гвозди, и молоток… Но я после ранения почему-то боюсь дотрагиваться до предметов, до вещей, до всего того, что меня окружает. То же самое я ощущаю не только в сарае, но и в комнате. Я не знаю, не понимаю, где находятся те или иные предметы и вещи. Я не могу почему-то разбираться в вещах, в предметах, не понимаю или не могу разобраться в них. Но вот родные, видя, что я не могу ничего найти ни в сарае, ни в комнате, приносят мне сами гвозди, молоток. Я беру гвоздь, молоток и начинаю долго раздумывать, как же нужно дверь починить. В конце концов, после долгих размышлений, я начинаю бить молотком по гвоздю. Молоток бьет не прямо, а как-то полубоком, криво, и гвоздь тоже идет не прямо, а криво. Я отшибаю то и дело пальцы, а гвоздь уже кривится, загибается. Я начинаю раздумывать, а как же исправить гвоздь, и не могу найти способа, чтобы выпрямить гвоздь и его исправить. А тут мать опять начинает ругаться… Она отбирает из моих рук молоток… и сама прибивает дверь.

…Вот я начинаю пробовать чинить стеклышко в окне: набираю стекол, беру молоток, гвозди. Стекла плохо подходят к окну, а тут гвозди очень большие – не лезут в дерево – трещит стекло, да и молотком я не так бил, забыл, как нужно правильно бить им. Я долго думаю, размышляю, переставляю стекла и так и сяк… И тут опять подходит мать, отбирает у меня из рук всё, делает за меня все сама и не велит мне больше соваться к стеклам.

Вот я иду за водой с ведрами, наливаю воду, несу и вдруг на ровном месте – бах, упал вместе с ведрами, да прямо навзничь. Хорошо, что головой не задел ни обо что, я ударился спиной, и ведро одно сразу прохудилось.

Но все же частенько я вдруг ударяюсь ведрами о какую-нибудь изгородь или о стенку правым краем или просто споткнусь от неровности местности. Всё же, когда я только что начинаю нести ведра с водой, я бодрствую, затем начинаю утомляться, начинаю нервничать все более и более. Ноги, руки дрожат, гудят, я делаюсь раздражительным, злым, хотя воду я пронес всего каких-нибудь сто метров, не более, так как я живу от колонки с водой по соседству».

И все это не только в работе: те мучения распавшегося пространства, раздробленного тела – в быту, в гимнастике, в игре… Он испытывает их всюду, каждый час, каждую минуту, и какой мучительной становится самая простая обычная жизнь.

«Я выхожу на середину комнаты и пробую делать какую-нибудь зарядочку. До ранения я помнил четыре вида вольных упражнений, которые я заучил еще в детстве – в пионерском лагере – под музыку. Но теперь я не могу их почему-то вспомнить, забыл совсем все четыре приема. И я просто начал делать сам разные движения: поднимать, опускать руки, садиться, вставать. Но мне было почему-то неприятно делать зарядку, так как быстро устаю, да и какая-то апатия ко всему накладывается на организм…

…Я пробовал играть в городки, но никак не мог попадать, куда нужно, разучился играть во что бы то ни было, при этом мешали глаза, мешала и сообразительность. Вот я бросаю палку, но она летит далеко не туда или куда-нибудь, только не в цель. То же самое получалось и с другими играми, когда я их уже вновь начал осознавать и воспринимать зрительно».

Весь мир стал раздроблен на части, все вещи стали непонятными, вся жизнь – сплошным пароксизмом поисков и мучений.

«Вот мне хочется надеть чистую рубашку, но я не знаю, где ее найти. Я пробую даже перерыть всю комнату, но не могу найти нужной мне рубашки. И я даже не пробую рыться в комнате, так как я все равно ничего не найду, что мне нужно. Я даже боюсь подходить к комоду или к другим вещам и предметам, находящимся в комнате. Я даже не знаю, что лежит в посудном столе, что лежит в комоде, что лежит под кроватью.

Все вещи и предметы стали для меня непонятными, особенно когда я их не вижу, я их не могу найти, словно я их не знаю. Когда мать ставит передо мной пищу, то я не знаю, как она называется, хотя уже знаю вообще, что это за пища».

Что же лежит в основе всех этих мучительных трудностей? Почему он промахивается, когда рубит дрова, почему он неправильно держит ложку, почему он не может сразу найти нужные вещи в комнате и принужден беспомощно блуждать по ней, мысленно нащупывая каждую вещь так, как человек с завязанными глазами на ощупь ориентируется в окружающем пространстве?

Что лежит в основе тех «странностей пространства», о которых он сам так часто говорит?

Он видит какую-нибудь вещь – в этом нет никаких затруднений. Он узнаёт ее, знает, для чего она, что с ней нужно делать. Это просто.

Но вот когда ему приходится ориентироваться в пространстве, различать правое от левого, схватывать взаимное расположение вещей – вот тогда всё меняется, и здесь он становится беспомощным, здесь возникают неразрешимые задачи.

Мы подошли к центральному дефекту, и сам он знает об этом и постоянно возвращается к этому.

«Странности пространства» появились рано – он впервые начал осознавать их еще в госпитале. Он выходит из палаты и не может найти пути назад. Коридор длинный. Куда идти – направо или налево?.. И что такое это «правое» и «левое»? Это было так просто; сейчас, после ранения, это полностью разрушено… Над этим приходится думать, это приходится решать, как сложную алгебраическую задачу, для которой надо подбирать какие-то опорные средства, а они еще неясны – где они?

И он возвращается к этому на многих страницах своего дневника.

«Но, когда я вышел из уборной, я забыл, куда мне нужно теперь идти, где моя комната. Но я все же пошел куда-то, подхрамывая, как вдруг ударился правой стороной о дверь, чего со мной никогда в жизни не случалось. Я даже разозлился почему-то, но все же удивился, почему же я ударился. Но все дело в том, что я забыл, куда мне сейчас идти, где моя комната и койка. Где же я нахожусь и где теперь находится моя палата? Я оглядываюсь кругом, смотрю во все стороны, но ничего не могу понять, где что находится, куда мне теперь идти…

Я повернулся в другую сторону и упал, забыв опять, по какому направлению мне идти теперь, хотя бы обратно в свою палату. А тут мне еще вспомнились вдруг слова “вправо”, “влево”, “назад”, “вперед”, “вверх”, “вниз”, и я никак не мог разобраться в этих словах, не мог почему-то понимать их на практике. Заодно мне вспомнились слова “юг”, “север”, “восток”, “запад”, и я еще хуже не мог понять, как два слова друг с другом связаны, т. е. я не мог понять: “юг и запад” по расположению своему рядом связаны или напротив – и даже забыл, как и с какой стороны находится юг или запад, и т. д. Но тут меня вдруг окликнули по имени, но я все же сначала пропустил мимо ушей этот оклик. При повторении же я начал оглядываться во все четыре стороны: кто же меня окликнул?.. И когда я оглядывался на все четыре стороны, то я увидел, что ко мне идет больной и машет мне рукой…

Я вышел погулять – и опять то же самое. Я забыл, где же наше здание… куда мне идти сейчас? Я смотрю на солнце, но не вспомню, куда же теперь должно двигаться солнце – влево или вправо? Я давно уже забыл, куда я шел и как я шел, хотя и недалеко прошел от здания. Но наше здание окружено хвойным лесом, чуть подальше – озеро, потом другое озеро, а там всюду лес, лес. Что мне делать, как мне быть?»

И то же самое происходит в кабинете глазного врача.

«…Вот врач начал меня спрашивать, показывая указкой на фигуру незамкнутого кольца: “Куда смотрит это незамкнутое колечко?” А я смотрел на нее и не понимал ее вопроса и по-прежнему молчал. Врач с неудовольствием смотрела на меня. “Ну что же вы молчите? Куда смотрит это разомкнутое кольцо – влево или вправо?” Теперь я смотрел на незамкнутое кольцо, наконец понял вопрос, но не в силах был решить задачу, что значит слово “влево” или “вправо”. После ранения я, видно, перестал понимать, что значит “влево” или “вправо”, “вперед” или “назад” и т. д…

…Я вижу кружочек, который был заметен и был очень крупным, и его нельзя было не заметить, в одной стороне этот кружочек словно был недорисован. Я не понимаю вопроса, а она, нетерпеливая, снова повторяет его. Я снова долго смотрю на неполный кружочек и не могу ответить на вопрос, так как я не знаю, что значит левая или правая сторона. И я опять вынужден был сказать: “Я не знаю…” Врач начала повышать на меня голос и сказала: “Не притворяйся, что не знаешь” – и она снова показала указкой, но уже на более крупный значок. Она снова начала: “Куда смотрит кружочек, влево или вправо?” Но я снова не знаю, что ей ответить, где же в кружке лево или право. Странно, что я таких пустяков почему-то не могу понять».

И все это вовсе не ограничено его зрением. Те же трудности он начал испытывать, сталкиваясь с миром звуков. Вот его окликнули. А откуда? Откуда доносится звук? Он не знает: его звуковое пространство так же распалось, как пространство зрительное. Нет, это что-то гораздо более глубокое и более общее, чем какой-то дефект зрения.

«Во время прогулок еще хуже теряю ориентацию местности; а где же я нахожусь? И часто блуждаю “у себя под носом” даже в своем небольшом поселке. Ориентация в звуках – откуда они происходят – исчезла после ранения, и я сразу не улавливаю этого и до сих пор. Я часто вынужден оглядываться во все четыре стороны, пока не узнаешь или не увидишь, кто произнес звук…

Я заметил еще одну неприятность в своей голове – я перестал ориентироваться в звуках, т. е. в направлении звуков, а проще сказать, я перестал ориентироваться в пространстве звуков. Я не знаю, почему это так случилось после ранения, но оно случилось, и откуда звук раздается, с какой стороны – я не могу понять, если только не догадаюсь по губам, по лицам, по обстановке…»

Вот он вышел из санатория. Кругом – улицы, сады… Уже довольно: пора обратно. Но как найти путь? И снова – мучения.

«Возвращаюсь обратно… Но свой дом никак не найду… Возвращаюсь сто раз обратно… запутался совсем, не пойму, куда мне идти и где мой дом: очертания его забыл, даже улицы все позабыл, по каким мне идти домой… Санатория номер забыл, и документов нет на руках… Так я ходил до вечера… Вдруг я вспомнил о “книжечке”… ах… ведь она же в кармане моем! Показал ее… меня кто-то до дому довел. Взглянул я на здание – вроде… вроде оно… а вроде нет… Палату ж свою узнал вроде – ошибок здесь “вроде уж нет” – и лица знакомые узнал враз – все обошлось благополучно, лишь врач запретил совсем выходить из дома… А мне так хотелось в лесочек, по ягоды там, по грибы куда-нибудь сходить, погулять где-нибудь в садочке».

Как трудно стало ему ориентироваться в окружающем, какие неразрешимые задачи возникают перед ним на каждом шагу!

Эти задачи возникали перед ним уже в госпитале; но насколько их число увеличилось, когда после госпиталя его отпустили домой!

Перевернем еще несколько страниц его дневника. Вот он прощается с госпиталем. Он едет домой. Медицинская сестра довезла его до вокзала. Ему надо ехать в Тулу. Но как сделать это? Куда обратиться?!

«Как только ушла сопровождавшая меня до вокзала медсестра, я начинаю беспокойно оглядываться и озираться, где же узнать, откуда станция, где посадка, в какую сторону мне ехать придется. Я сижу на Курском вокзале в комнате для раненых. Сопровождающего до дома мне не дали, да я и не знал, должны ли мне давать, раз я могу ходить и кое-как говорить, а потом я даже надеялся доехать до дома легко, ведь ездил же раньше до ранения по железной дороге. Но когда я увидел, что пассажиры то уезжают, то приезжают, а я все сижу, я вдруг вскочил и стал беспокойно ходить с небольшим чемоданчиком, растерянно думая, куда же мне идти, как же быть, как же попасть на поезд. Я совсем растерялся, стал совсем бестолковым. Странное беспокойство охватило меня за свое личное состояние и существование. Я не могу понять окружающую обстановку и всё, всё, что меня окружает в этот момент.

1.Лурия А. Р. Этапы пройденного пути: Научная автобиография / Под ред. Е. Д. Хомской. 2-е изд. М.: Издательство Московского университета, 2001. С. 171.
2.Там же. С. 172.
3.Luria A. R. The Making of Mind: A Personal Account of Soviet Psychology. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1979. P. 176–177.
4.Психоанализ – психологическая теория, разработанная в конце XIX – начале XX века австрийским неврологом Зигмундом Фрейдом, а также метод лечения психических расстройств, основанный на этой теории.
5.«Интенсивность и масштаб увлеченности Лурия психоанализом в течение этого периода хорошо иллюстрируется широким диапазоном серий сообщений, которые он опубликовал в то время в Internationale Zeitschrift fur Psychoanalyse (Luria, 1922a, 1922b, 1923a, 1923b, 1923d; см. также: Luria, 1923c, 1923e). Со скрупулезными наблюдениями, на которых основываются эти работы, всё ещё можно ознакомиться в архивах Лурия. На протяжении первых 17 заседаний Казанского психоаналитического общества, проходивших между сентябрем 1922 г. и сентябрем 1923 г., Лурия лично прочел 12 лекций.
  …Менее чем через месяц после представления благожелательной дискуссии о метапсихологии Фрейда, Лурия внезапно попросил освободить его от должности секретаря Русского психоаналитического общества. В течение ближайших двух лет он самостоятельно вышел из состава общества. В это же время он выступил с раскаивающейся речью (Lobner & Levitin, 1878, с. 19), в которой публично отрекся от психоанализа (Pappenheim, 1990). Он также опубликовал статью, в которой сознался в своих «психоаналитических заблуждениях» (Kozulin, 1984, с. 88). Несколько лет спустя Лурия написал статью о психоанализе для Большой советской энциклопедии (Luria, 1940), в которой отверг его как «ложную теорию», принадлежащую «сфере достижений вражеской буржуазной науки» на основании того, что психоанализ «биологизирует сложное, исторически детерминированное сознательное состояние человека» (с. 510). Он никогда больше не обсуждал тему психоанализа в изданных работах, за исключением автобиографии, где описал свое раннее увлечение этой «ошибкой»: «Я решил, что оно (психоаналитическое учение. – Примеч. пер.) может сочетать строго детерминистическое объяснение конкретного индивидуального поведения с объяснением происхождения сложных человеческих потребностей с точки зрения естествознания. Мне казалось, что психоанализ сможет послужить основой научной, реальной психологии, которая поможет преодолеть различия между номотетическими и идеографическими подходами… В конце концов я убедился, что ошибочно считать человеческое поведение продуктом «глубин» сознания, игнорируя его социальные «высоты» (Luria, 1979, с. 23–24)» (цитируется по: Каплан-Солмз К., Солмз М. Клинические исследования в нейропсихоанализе. Введение в глубинную нейропсихологию / Пер. с англ. К. А. Лемешко. Под науч. ред. докт. психол. наук, проф. А. Ш. Тхостова. М.: Академический проект, 2016. С. 31–32).
6.Афазия – это нарушение уже сформировавшейся речи. Возникает при органических поражениях речевых отделов коры (и «ближайшей подкорки» – по выражению А. Р. Лурии).
7.Нейропсихология – междисциплинарное научное направление, лежащее на стыке психологии и нейронауки, нацелена на понимание связи структуры и функционирования головного мозга с психическими процессами и поведением живых существ.
8.Каплан-Солмз К., Солмз М. Клинические исследования в нейропсихоанализе. Введение в глубинную нейропсихологию / Пер. с англ. К. А. Лемешко. Под науч. ред. докт. психол. наук, проф. А. Ш. Тхостова. М.: Академический проект, 2016. С. 42.
9.Синестезия – феномен, проявляющийся в сопутствующих ощущениях, характерных для определенного органа чувств. Оно характеризуется тем, что какой-либо раздражитель, действующий на определенный орган чувств, вызывает реакцию ощущений не только этого органа, но также ощущения или представления, характерные другим анализаторам.
10.Luria A. R. The mind of a mnemonist. Cambridge, Massachusets and London, 1987. Foreword by J. S. Bruner. P. IX–XIX.
11.См.: Лурия А. Р. Высшие корковые функции человека. М., 1969; Мозг человека и психические процессы. Т. I. М., 1963. Т. II. М., 1970; Лурия А. Р., Хомская Е. Д. Лобные доли и регуляция психических процессов. М., 1966. См. также: Лурия А. Р. Основы нейропсихологии. М., 1973.

Bepul matn qismi tugad.

4,0
87 baho
51 926,80 s`om