Kitobni o'qish: «Армия справедливости. Леворадикалы в западной Европе»
© Кулешов А. П., 2026
© ООО «Издательство Родина», 2026
Глава первая
Alma mater
Наконец-то у меня появилось время. Достаточно времени, чтобы все записать. Не торопясь, спокойно, на свежую голову (пока она еще есть у меня).
Впрочем, я могу как раз в голове-то все и записать. Это можно – что-нибудь записать в голове? Или так не бывает? Ну ладно, не будем придираться к словам. Скажем по-другому: перелистать страницы прошлого. Вот! Это то, что надо. Звучит красиво и с оттенком ностальгии. Перелистать в голове ненаписанные страницы прошлого! А еще лучше – минувшего. Выглядит торжественно. Нет, все же удачнее всего: страницы пережитого. Опять плохо. Плохо, потому что неточно. Ведь не только пережитого, но и сделанного (лучше – совершенного). Итак, если б я писал такой, как бы сказать, послесобытийный дневник, я бы назвал его «Дневник идейного борца Ара: что сделал, что пережил, о чем думал». Пережил немало, наделал и того больше, а вот думал… Думал, пожалуй, маловато. Если б чаще утруждал себя мыслительным процессом, быть может, не пришлось бы делать эти записи, да и столь удачно оказавшегося для этого свободного времени тоже не нашлось бы.
С чего начать? За последние годы я как-то утерял навык к интеллектуальному труду. Так что заранее прошу извинить по части литературного слога.

Так с чего начать? Вернее, с какого момента моей малопоучительной жизни? Или как раз поучительной? Ну ладно, сами разберетесь.
С детства не начну. Детство как детство. Со слюнями, с ревом, дурацкими играми, мелкими разочарованиями и ребячьими радостями, когда поход в зоопарк – вершина мечты, а оброненное мороженое – величайшая из бед.
Рождаемся-то мы все одинаковыми – чистыми, розовыми, гладкими, полными добрых намерений. Что-то я не слышал, чтоб, когда карапузу стукнуло день, неделя, месяц, даже год от роду, можно было с уверенностью сказать: этот будет убийцей, этот просто подонком, тот добряком, а тот шляпой. Это потом жизнь делает нас черненькими или беленькими.
Так что оставим розовое и безоблачное детство в покое, пусть хранится в семейных альбомах и в памяти отцов и матерей, у кого они еще есть. У меня, например, давно нет.
Начну с юности. Скажем так, с университета.
Да, извините, я забыл представиться. Меня зовут Арндт. Но так как вряд ли найдется человек, который мог бы произнести имя с четырьмя согласными подряд на конце, то меня все звали как-нибудь иначе, в зависимости от национальности человека или характера наших отношений, – Арни, Арно, Арну, даже Арнхен, но чаще всего просто Ар. И профессора в университете, и друзья, и чиновники, и следователи, и даже судьи, уж не говоря о любимых женщинах. Вернее, влюбленных. Сам-то я никого никогда не любил. Или все-таки любил? Когда-то давно. Так давно, что та моя жизнь кажется мне теперь нереальной…
Какой же она была, та жизнь? И была ли вообще? Да нет, была! Конечно, была. Иначе не было бы меня сегодняшнего, иначе жили бы все те, кого уже нет в живых. А вот давно ли я жил той, другой жизнью? Как ответить? Иногда мне кажется, что вчера, что она продолжается. Иногда – что прошли сотни, тысячи лет… Века минули с тех пор, как я пришел в университет. На юридический факультет.
Нет, об этом я должен рассказать подробно. После того как моего отца ухлопали на той никому не нужной войне, которую мы же и затеяли и на которой потеряли еще несметное число чьих-то отцов, я остался один. Мать пережила отца ненадолго.
Не знаю, право же, не знаю, кем стали и как жили сыновья других убитых. Одно могу сказать. Сладко им, наверное, не было. Теперь у многих появились небось уже свои сыновья. И когда я вижу этих идиотов, слышу их вопли: «Нужно отомстить за поруганную честь нации, отомстить за отцов!», мне становится жаль, что их в свое время не зажарили в кое-каких печах… Не тех сжигали.
Впрочем, это я сейчас так рассуждаю. А было время, они мне совсем не казались идиотами.
Словом, «воспитывали» меня какие-то тетки, бабки, дальняя родня. Я постарался как можно скорее избавиться от их любви и заботы.
Ну какое вам дело, на что я жил? Я ведь вас не спрашиваю, где вы воруете деньги.
Однажды я понял, что мне предстоит великая будущность. Все, ну прежде всего, конечно, девушки прямо соревновались, кто сделает мне лучший комплимент. И красивый я, и мужественный, и высокий, и смелый, и то и се. И грубый (это им особенно нравилось). А как пою под гитару, а как танцую, а какой спортсмен!
Все это, конечно, чушь. Лучшее доказательство тому – ничего мне из этих замечательных достоинств не пригодилось в жизни, разве что каратэ.
Это я им таким виделся. В действительности же парень как парень – широкоплечих блондинов с синими глазами в нашем городе чуть ли не каждый второй. А уж насчет смелости – в те времена только тот, у кого очки с двадцатью диоптриями, мог во мне ее углядеть. Никогда я не был смелым от природы. Потом – да. Так потом смелым стал от отчаяния. Ну ладно, до этого мы еще доберемся. Вы что, спешите? Нет? Ну так не торопите меня…
Я понимал, что при всем моем блестящем (так мне все говорили) музыкальном даровании все-таки вторым Адамо я не стану. А вот журналистом несомненно. Были бы идеи. А их-то у меня как раз избыток.
Но… Потребовался почти год, чтоб я сообразил: журналист из меня более бездарный, чем музыкант. И хорошо, что не упорствовал, иначе не открыл бы своего нового призвания – художника.
Я действительно и в школе и дома, а особенно в кругу товарищей любил рисовать карикатурки, разную забавную ерунду. И когда моя очередная подружка стала уговаривать меня пойти в школу живописи, я понял, что она права. Год, целый год, готовился, делал этюды, одна богатая женщина – художница, у которой я как раз жил в то время, – даже устроила в своей квартире мою «персональную» выставку. Не знаю, как мои картины, но коктейли удались на славу и заслужили много хвалебных слов.
Но… Без излишней деликатности разъяснили з школе живописи, что путь художника не для меня. В ответ я сказал профессору несколько невежливых слов и хлопнул дверью.
Вот тогда-то я и встретил Гудрун. Ну что мы могли иметь с ней общего? Как вообще я мог обратить на нее внимание? Я – баловень женщин, красавец, интеллектуал. На нее – длинную, худую, с лошадиной физиономией, да к тому же чуть не на десять лет старше меня? А вот поди ж ты…
Может, это любовь? Но какая тут любовь, когда даже в самый разгар нашего романа у меня еще было по меньшей мере две-три «параллельные» подружки? Может быть, Гудрун обладала такими замечательными душевными качествами, что уж бог с ним, с экстерьером? Что вы, большей стервы я не встречал в жизни. Когда я вам все расскажу, вы со мной согласитесь.
Так вот, единственное, что у этой Гудрун было стоящее, – так это глаза. Такие, что, если увидишь, не скоро забудешь. Не глаза – автоген! Прямо сжигают. Когда она устраивала на разных митингах и демонстрациях свои истерики, то просто всех гипнотизировала. И все начинали орать вслед за ней. Что угодно орали. Любой бред.
Кроме того, выяснилось, что если уж я интеллектуал, то она прямо-таки гигант мысли. Ух, до чего ж умна! Спорить с ней совершенно безнадежно. Она слушает с эдакой улыбочкой, и уже сразу понимаешь, что ты круглый болван и вся твоя аргументация – детский лепет. Когда ты все ей выложил, она сначала медленно, тихо, как-то даже ласково, словно ребенку, начинает объяснять тебе, какой ты дурак с твоими наивными и глупыми разговорами.
Потом говорит все громче и быстрей, а уж когда в голосе появляются визгливые пассажи – все! Ты уничтожен, убит, сожжен, похоронен! Она сделала из тебя как из оппонента форменную котлету. И возникает лишь одно желание – упасть на колени и громко возвещать, какая она гениальная, никогда ни в чем не ошибается, как во всем всегда права. Даже если будет утверждать, что дважды два – пять, что снег черный, а жители Эфиопии белые.
Вот так. И здесь ничего нельзя изменить. Это Гудрун.
Когда она сказала мне, что я прирожденный юрист (это, мол, и дураку ясно), что обществу необходимы такие люди, чтобы защищать правду, чтобы бороться с насилием, чтобы изменить мир, установить равноправие, ликвидировать собственность и т. д. и т. п., я поразился, как сам раньше не догадался о своем истинном призвании.
И поступил-таки на юридический.
Между прочим, любопытно, как я познакомился с Гудрун. Послушайте, не пожалеете.
Я уж говорил, что занимался каратэ.
Что такое каратэ? Это отличная костоломная система, которой увлекаются всякие юные балбесы, воображая, что, походив пару месяцев на занятия, ты уже неуязвим. Так каратэ преподносит реклама. Да еще добавляет разные романтические, мистические бредни, этакий дополнительный пикантный соус.
А в действительности все куда сложней. Чтобы стать хорошим каратистом, надо заниматься не месяцы, а годы. Надо тренироваться, как в любом спорте. В десять раз больше, чем в любом! И применять каратэ в деле, а не в мелких уличных потасовках, как те юные балбесы – выучат с грехом пополам полдюжины приемов и лезут в драку. В результате увечья, а то и хуже.
Но я-то занимался по-настоящему. Я хотел доказать Эстебану (о нем речь впереди), что каратэ лучше бокса.
Занимался в старом манеже у одного еще более старого японца по имени Кога. Обычно он сидел на пятках на приподнятой над полом эстраде, неподвижный, как мумия, и еле слышным голосом давал указания. Нас, учеников, было немного, но все энтузиасты. Так что освоили мы премудрости каратэ довольно прочно.
И вот однажды прихожу в зал и вижу: стоит девица уже в кимоно. Ноги длинные торчат из штанов, волосы завязаны узлом, смотрит на всех волком. Ну, пришла так пришла, у нас уже бывали на занятиях женщины. Но долго не задерживались. Началась тренировка. Сразу видно, девица уже занималась каратэ. За тридцать пять ей, а реакция, гибкость, быстрота будь здоров. Как ударит своей длинной ногой, что кнутом хлестнет, и кулаки прямо железные.
Ну, как обычно, здоровались, перебрасывались парой слов. Но как-то после вечерней тренировки вышли вместе, и она спрашивает:
– Вы куда?
– Не знаю еще, – говорю.
– Тогда пошли ко мне, у меня муж уехал.
Вот так начался наш роман. Не то дружба, не то постель, не то любовь, не то общность интересов. И явно – ее гипноз.
Моя тогдашняя покровительница-художница не протестовала, мы даже встречались у нее на квартире все вместе – я, Гудрун, Эстебан, наши друзья. Да и муж Гудрун, какой-то писателишка завалящий, приходил.
А вот Эстебан, мой лучший друг, вскоре приходить перестал. Тогда и начались наши с ним размолвки. Эх, если б знать все наперед…
Вообще моя дружба с Эстебаном еще более загадочна, чем с Гудрун. Потому что общего с ним у нас вроде бы тоже нет ничего. Эстебан работяга. И семья у него такая же. Отец рабочий, дед рабочий, прадед тоже, наверное, был рабочий – все металлисты, разные там профсоюзные деятели, далее коммунисты. Натерпелись, находились без работы, насиделись в тюрьмах.
И вдруг Эстебан вместо молота и наковальни выбирает мантию и шапочку – идет на юридический факультет. Когда я туда явился, он уже на втором курсе был. Познакомились-то мы с ним, как уже говорилось, на почве спорта.
– Каратэ дерьмо! – утверждает Эстебан. У него вообще язык небогат изящными выражениями. – Бокс – это дело! Пока ты будешь прыгать как козел и вопить истошным голосом, я тебе так апперкотом врежу – до потолка взлетишь без всякой тренировки.
– Этот твой бокс ни черта не стоит, – отвечаю вяло. – И зачем он тебе? Деньги зарабатывать?
– Мог бы и зарабатывать. По крайней мере, лучше, чем с богатыми старушками романы крутить, как некоторые. Но мне-то бокс нужен для самозащиты.
– От кого? – спрашиваю. – Что-то я на тебе бриллиантовых перстней и собольих шуб не видел.
– Тем, кто бриллианты носит, полиции бояться нечего. У нее на них времени нет, а вот таким, как мы, наши доблестные стражи порядка спуску не дают. Так что этим сволочам не грех и по морде дать иной раз.
– Это кто же такие «мы»?
– Это честные люди. Ты еще новичок в университете, приглядись. Сам поймешь.
Стал приглядываться. Очень интересная картина открылась, я бы даже сказал, поучительная. Я вам немного расскажу. Да не бойтесь, потом вернусь к главному. Но без этой картины вы многого не поймете.
Значит, так. Город у нас большой, более миллиона жителей. С шумными улицами, где летом дышать нечем, потоками машин, ресторанами, барами, кафе, магазинами, с ночными огнями реклам, смогом, с банками, а следовательно, грабежами, с богатыми и бедными, а значит, воровством, с пушерами, что торгуют наркотиками в подворотнях, а значит, убийствами, с безработными, а следовательно, демонстрациями и драками с полицией (о которых говорил Эстебан), и другими демонстрациями тех, кто, видите ли, не хочет воины, им, видите ли, жизнь дорога.
Словом, город как город в нашей благословенной богом стране. Кстати, о боге – в городе много церквей, в них много священников, и один из них отец Гудрун.
Город большой, и в нем университет, тоже один из крупнейших в стране. Собственно, это город в городе. Чтоб добраться с одного конца университетской территории до другого на велосипеде – полчаса как минимум. Восемнадцать факультетов, и у каждого свой дом в окружении столетних дубов и каштанов. Университету тоже, между прочим, за двести перевалило. Так вот, здания факультетов – красный кирпич, три этажа, черепичная крыша. Но тут и там торчат ни к селу ни к городу стеклянные коробки этажей по десять-пятнадцать – библиотека, обсерватория, анатомический театр, дискотека, актовый зал, спортивный центр, некоторые новые факультеты – электротехнический, вычислительный со своим центром и т. д. и т. п. Это все уже современной постройки. На окраине стадион, площадки для баскетбола, футбольные поля, бассейн… Между всеми этими бесчисленными сооружениями петляют асфальтовые дороги, песчаные или плиточные дорожки, тропинки.
По утрам садовники (прирабатывающие студенты) поливают из шлангов лужайки и цветники. Тогда здесь пахнет свежестью и зеленью, а не бензином, запах которого сопровождает вас в городе с утра до вечера.
Занятия начинаются в восемь утра и с перерывом на обед идут до четырех. В обед заполняется столовая самообслуживания и кафетерии. Сервис там обеспечивают тоже прирабатывающие студенты.
А что вы хотите – учиться в университете, между прочим, стоит денег. Это только Эстебан завирает, что есть страны, где в университетах ничего не платят. Сомневаюсь, чтоб были такие. У нас, во всяком случае, за то, что профессора несколько лет засоряют тебе мозги, надо платить. Но наш университет сравнительно недорогой, а есть такие, что ой-ой-ой! Зато и берут с дипломами тех университетов в первую очередь и на лучшие места.
У нас такой гарантии нет. Помню, как однажды утром пришли и ахнули: вся стена ректората – большее панно метров тридцать длины, вся жизнь студента рассказана перечнем зданий, в которых он побывал, – яркими красками нарисованы дома с надписями: «Родильный дом», «Детский сад», «Школа», «Университет»… А на последней – «Биржа труда» и «Ночлежка». Действительно, многие, кто наш университет закончил, получают профессию безработного. Довольно распространенная, между прочим, в наше время профессия.
А мой друг Эстебан утром встретил меня и подмигивает:
– Ты видел, смутьяны какую роспись учинили. Нет для них ничего святого!
А сам руки за спину прячет, они у него все в краске…
На время лекций мы с Эстебаном расставались. Во-первых, мы на разных курсах, а во‐вторых, я не баловал своим присутствием профессоров, Эстебан же ходил буквально на все лекции, Если б мог, он, наверное, сидел бы сразу в двух аудиториях. Я его понимаю: когда ночью грузишь вагоны, вечером собираешь банки на стадионе, а по утрам подметаешь университетские лужайки и все собранные деньги отдаешь за право ходить на лекции, в читальню, то право это начинаешь ценить на вес золота.
Впрочем, Эстебан успевал всюду: и на работу, и на занятия, и в спортзал, и на свои митинги, и даже в дискотеку.
Дискотека – жуткая штука, чтобы выдержать ее, надо обладать железным здоровьем, стальными мышцами и быть глухонемым, потому что слов твоих все равно не слышно, а чудовищный шум оглушает.
В дискотеке нет окон, потолок не виден, его закрывают клубы табачного дыма, глаза слепят полосующие зал лучи прожекторов, на площадке топчутся танцующие, каждый сам по себе, десятки ребят и девчат, кто в джинсах, кто в шортах, кто в нормальных платьях и брюках, а кто в тренировочном костюме.
Вокруг площадки наклонный пол приподнят и покрыт мягкой тканью черного цвета. Там лежа и сидя отдыхают замучившиеся, из горлышка пьют «пепси», пиво и кое-что покрепче, целуются, милуются, а иные и засыпают, даже храпят. Воздух такой тяжелый, что, кажется, на нем можно улечься. Пахнет пылью, потом, пивом, марихуаной…
На эстраде беснуется оркестр – полдюжины бородатых, здоровенных парней в джинсах и джинсовых жилетках, надетых на голое тело. Обвешанные цепочками, браслетами, амулетами. Они извиваются, падают на колени, запрокидывают голову, протягивают к потолку руки с гитарами, орут, воют, визжат, хрипят, плачут, хохочут – словом, все, что желаешь, – только не поют. Как они выдерживают все это, непонятно. Завидую! Из них футбольную команду создать, ручаюсь, всех бы задавили.
Выйдешь из этой дискотеки, и тренировка в зале каратэ кажется легкой гигиенической прогулкой. Ух!
В университете у нас разные люди. И разные увлечения. И политикой увлекаются, и религией, и модой, и знаменитостями, и всякими новыми идеями, и борьбой за что-то и против чего-то. И бездельников хватает, и дураков тоже.
Например, хиппи. Одеваются чуть не в шкуры доисторических людей – им только мамонта не хватает. Отпускают бороды, баки, усищи, волосы, что у ребят, что у девок, аж до середины спины – одинаково грязные и нечесаные. Воняют. Бегают босиком. Мастерят какие-то украшения, бусы, браслеты, торгуют ими у входа в большие магазины. Летом уматывают куда-нибудь за границу. Иной раз в Индию, Пакистан. И здорово колются. Здорово. Для них любой наркотик хорош. И в любой дозе. Но вообще-то сейчас хиппи действительно какие-то доисторические существа.
Есть у нас еще панки – эти ходячие монументы идиотизма с их серьгами в виде английской булавки, продетой в ухо, или канцелярской скрепкой в носу. Ну что о них сказать… Одеваются невероятным образом, таких и на маскараде не увидишь. Навешивают на себя какие-то немыслимые украшения. Девчонки бреют головы наголо. Во имя чего все это делается, никто из них толком объяснить не может. Единственное объяснение – протест против существующего общества.
Протестовать, конечно, надо. Только общество-то разное – вот в чем беда. Одно дело протестовать против войны, другое – против мира. Одно дело грабить миллионера, другое – работягу и т. д. А эти против всего. Но хиппи и панки еще сравнительно тихий народ. Есть куда шумней.
Однажды был у меня разговор с парнем, который тоже занимался каратэ в нашем зале.
После душа переодеваемся, смотрю, у него в чемоданчике сапоги лакированные лежат, коричневые галифе, красная повязка со свастикой.
Увидел, что я смотрю, объясняет!
– У нас сегодня собрание. Я дежурный, форму прихватил.
– Ты что, фашист? – спрашиваю.
– Фашисты слабаки – я национал-социалист.
– Так их же всех похоронили.
– Не всех, – усмехается, – остались. И вот, как видишь, новые народились. Нас не так-то просто похоронить. Раньше мы в одной Германии были, а теперь в десятках стран.
– Ну и что, зачем существуете, чего хотите?
Он долго на меня глядит, словно хочет насквозь просветить. Потом говорит:
– Слушай, Ар, ты в зеркало когда-нибудь смотрелся? А? Ты же типичный ариец. Лучшей выпечки. Тебя не воротит пожимать руку этому Эстебану твоему, коммунисту, для которого, что желтый, что черный – все равны? Ведь если ты пойдешь шофером в какое-нибудь африканское посольство, он будет считать это нормальным! Уверен.
– Да ты гитлеровец! – говорю.
– Да! – кричит. – Гитлеровец! И горжусь этим. Гитлер был великий человек. Теперь его чернят, всякое ему приписывают, напридумывали разных там лагерей, массовые убийства, то да се. А что он в своей стране сразу покончил с безработицей, что при нем Германия весь свет почти завоевала, что великой империей стала, это чья заслуга?
– Нашел тоже, – говорю, – война! Сколько у них на войне погибло?
– Были бы все у него такие, как мы, – разозлился парень, – не проиграл бы Гитлер войны.
– Кто это «мы»?
– Приходи к нам на собрание, Ар. Что ты теряешь? Послушаешь. Не понравится – уйдешь. Мы силком никого не держим.
– Ладно, – пообещал я, – будет время, приду.
Вот и такой народ у нас есть.
Однажды пошел на собрание, только не к гитлеровцу этому, а к Эстебану. Тут все наоборот.
Одеты они, конечно, не как манекены из модных журналов, но и булавок в ухе не носят. Нормальные ребята. Одни, конечно, кричат, другие говорят спокойно, есть у них народ поумней, есть поглупей. Но главное – они все знают, чего хотят. А хотят они вполне реальные вещи. Они, например, хотят, чтоб не было войны. И на верное, правы. Потому что, если будет война, все остальные желания теряют смысл. Они вспоминают разные войны и сколько там и нашего брата студентов полегло, вспоминают Вьетнам, войны в Африке, Южной Америке, требуют убрать ракеты из нашей страны, потому что толку от них никакого, тем более что они чужие, а в случае заварухи из-за этих ракет нам же по башке и стукнут. Логично? Логично.
Дальше они требуют, чтоб, когда закончат университет, была им работа. А чтоб, пока учатся, правительство тратило деньги на университет, а не на вооружение. Разумно? Разумно.
И вообще у них конкретные требования, и они предлагают реальные пути добиться их выполнения. Кроме того, они не хотят, чтобы только потому, что они коммунисты, перед ними закрывали двери государственных учреждений, как это делается, например, в Западной Германии.
И всего этого, по их мнению, можно достичь, объединяясь, выступая, пропагандируя свои взгляды, а не стреляя из-за угла.
Есть у нас анархисты. Тем только бы стрелять и взрывать. И чтоб никаких законов и правил. Кто сильней – тот и прав. Меня это, конечно, устраивало – с моими бицепсами и каратэ я тяну по их меркам на вожака.
Или вот еще эти сумасшедшие из секты «Сознание Кришны». Что парни, что девчата стригутся наголо, напяливают оранжевые и желтые балахоны, словно собираются участвовать в беге в мешках. Иной раз и не различишь, кто парень, кто девчонка. Собираются кучками, протягивают прохожим суму, как нищие, поют заунывные псалмы, молитвы. Раздают какие-то прокламации. Сами улыбаются во весь рот – изображают невиданное счастье. (Небось не терпится, чтоб дежурство кончилось – зайти в ближайший бар, пропустить стаканчик-другой.)
Я-то думал, что они так, дурака валяют от нечего делать. Оказывается, нет. Помню, нагрянула как-то в университет полиция и раз-раз этих желтопузиков похватала. Выяснилось, что у их главарей в роскошных виллах целые арсеналы нашли, что кое-кого эти святые на тот свет отправили. Вот так.
Ну есть, конечно, и нормальные верующие – католики, протестанты, иудеи, буддисты… Каких только нет!
И еще разные малоизвестные – адвентисты, баптисты и прочие.
Иногда ссорятся, спорят до одурения. Но в общем народ спокойный. Я просто не очень верю, что они верят. Во всяком случае, по части девчонок, наркотиков, спиртного ведут себя не очень-то по-христиански.
Есть черные, мулаты, желтые – у нас же в университете народ со всего света учится. А есть белые, которые, кроме белых, никого не признают, вроде того со свастикой, о котором я говорил.
И бывают драки, избивают цветных. Те, конечно, свои отряды самообороны создают. И тогда уже не драки, а целые побоища. Раненые есть, арестованные…
И каждый знает свою правду, видит свою цель, имеет свой метод, как ее добиться (а может, ничего не имеют и ни черта не понимают, а только воздух сотрясают).
Говоришь с одним, вроде он прав, потолкуешь с другим – прав и тот!
По любому поводу.
Вот, скажем, идем в кино с Гудрун. Смотрим какой-то никудышный фильм, обычное дело: бедная девушка влюбляется в бедного паренька, а в нее влюбляется миллионер. Что перетянет – любовь или корысть? Ну, как вы думаете? Правильно – любовь!
Возвращаемся домой, болтаем, вдруг Гудрун говорит, да нет, не говорит – шипит:
– Я б этого плейбойчика, миллионерчика, завезла куда-нибудь в лесок, к дереву привязала и…
– Это за что ж, – возражаю, – его и так любимая отвергла.
– Ты не понимаешь, ну ничего не понимаешь, – шипит, – их всех – всех богатых – надо убивать. Их общество преступно. Само существование такого общества – величайшее преступление. Пойми, собственность – это кража…
– То-то, – говорю, – ты «фиат» собираешься купить.
– Так это для дела, для общего дела, – мямлит, – Какого дела?
Молчит.
А на следующий день после тренировки я зашел к Эстебану. Сидит веселый, словно его назначили президентом университетского совета или присвоили звание чемпиона мира.
– Чего радуешься? – спрашиваю.
– Тсс! – шепчет. – Идем. – И манит рукой во двор. Он жил в развалюхе, снимал с земляком комнату в пригороде. Ведет в сарай, там куры какие-то разлетаются с кудахтаньем, кролики красными глазами в темноте светят (хозяйка разводит).
И вот мой Эстебан распахивает дверь в пристройку, включает свет и застывает в величественной позе. Сначала ничего не понимаю, наконец прозреваю: стоит, сверкая краской, подержанный, но отутюженный до блеска мотоцикл «хонда».
– Ну? – спрашивает. Нет – вопрошает.
– Твой?
– Наш. Мы с земляком купили на двоих. И тут я ляпаю:
– Значит, обзаводишься частной собственностью. А ведь собственность – это кража.
Уж лучше б молчал!
Это какая же дура тебе такую чушь сказала? – кричит (заметьте, не «дурак» спросил, а «дура», значит, заранее знал ответ). – Какая собственность? Если ты вот сейчас сядешь на мою «хонду» и смотаешься, тогда да, кража. А если мы с земляком месяц вагоны разгружали, мяса не жрали, чтобы денег собрать, так у кого украли? Уж не у Гудрун ли твоей, лошади этой?
– Ну ты, потише, – говорю, – зачем хамить-то. Хорошая девчонка, друг надежный…
– Она-то надежный? Она? Подожди, она тебе еще докажет свою надежность. У нее башка полна глупостей, теперь в тебя их вдалбливает. А ты развесил уши и рад. Анархистка твоя Гудрун, если не хуже! «Собственность – кража». Можешь забрать ее себе, эту Гудрун, никто тебя в краже не обвинит, не беспокойся. В глупости – да…
И пошел, и пошел. У него язык не дай бог, лучше не попадайся. Вот и рассуди тут, кто прав. Так что у нас в университете двух одинаковых мнений не найдешь. Однако бывают минуты, когда объединяются все.
Например, когда урезают наши (я имею в виду молодых) права. Скажем, когда повысили плату за обучение в университете. Что тут началось! В тот вечер, когда было объявлено о повышении, студенты собрались на одной из площадей. Сначала все шло тихо, потом погромче, потом еще громче. А потом появилась полиция с дубинками и плексигласовыми щитами. И началась драка. Человек двадцать ранили, полицейских тоже.
Многих наших арестовали.
Во всей этой заварухе я тоже принял участие – кидал в полицейских камни, железки какие-то. По-моему, попал.
Между прочим, среди арестованных оказался Эсте-бан. Хотя он-то как раз ничего ни в кого не кидал. Но он залез на тумбу и начал произносить речь. А на полицейских такие ораторы действуют как красная тряпка на быка. Они к нему прорвались, хотели арестовать, но Эстебану удалось скрыться.
И Гудрун там была. Я даже не заметил, когда и откуда она появилась. Во всяком случае, вначале ее не было. Вдруг смотрю – волосы развеваются как флаг, глаза горят. Я ее такой еще не видел. Орет, в голосе визг, брызжет слюной. В одной руке какая-то железяка, в другой стеклянный пузырек. Мечется, кричит. Вдруг исчезла.
После всего нашел ее в нашем обычном ресторанчике «Свидание гладиаторов» (в тот вечер более подходящего названия и не придумаешь). Сидит одна, глаза стеклянные, пьет пиво. Подхожу. Спрашиваю:
– Ты куда делась?
– Убежала. Если б они меня прихватили, убили бы.
– Почему? Просидела б ночь в участке, и выпустили бы…
– Как же, – смеется (весело так смеется!), – кишки они б мне выпустили. Они, знаешь, как друг за друга… Не дай бог бедняжку полицейского обидеть. Убьют.
– А ты что, обидела?
– Обидела, обидела, – опять смеется, вдруг смех обрывает и так смотрит, что у меня мороз по коже. – Не пожалела кислоты, весь пузырек на него выплеснула. Ох и заорал он, чуть не оглушил.
– Ки-сло-ты? – заикаюсь. – Как кислоты?
– Да так, – отвечает. – Синильной. Не беспокойся, неразбавленной. Словом, сам понимаешь – после этого мне там оставаться было нельзя, противопоказано. Вот видишь, удалось смыться. Пью пиво – нервы успокаиваю. А то у меня в ушах до сих пор его крик стоит.
Может, свои нервы она и успокоила, но у меня после ее рассказа они явно зашалили. Ничего себе, кислотой! Полицейского! Брр!
Я вот вам рассказал, что за народ наши студенты, но есть среди них еще одна категория. Мы их зовем «счастливчиками». Ну, например, Габриель. Хороший парень, мы с ним вроде бы дружили даже. Что сказать про него? Отец его коллекционер – собирает шахты, домны, сталелитейные заводы, железными дорогами тоже не брезгует. Чтоб Габриелю позвонить, надо затратить два часа – неизвестно, в каком из своих бесчисленных домов, вилл, замков он находится.
Машины он меняет чаще, чем я женщин. Но со мной и некоторыми другими ребятами он на короткой ноге. Почему?
Я вспоминаю один разговор, который был у меня с Эстебаном по этому поводу.
Видишь ли, – говорил он, – студенчество – это особый социальный слой. Проходящий, что ли. Ну, как бы тебе объяснить? Понимаешь, у студентов разное прошлое, разное будущее, но общее настоящее. Не целиком, конечно, но во многом. Вот ты был бездомным сиротой, я – сыном потомственного рабочего, твоя Гуд-рун, эта лошадь (ведь никогда не упустит случая пройтись на ее счет, свинья), – дочь священника, Габриель – сын миллионера. Это в прошлом. Теперь же мы все студенты. Конечно, у тебя велосипед, у меня мотоцикл, у Габриеля «мерседес». Но все же одни аудитории, стадион, библиотеки, одни профессора, лекции, мы постоянно общаемся. Никто не может сказать, что он главней. А что впереди? А впереди – Габриель сядет в кресло какого-нибудь президента – генерального директора, или советника юстиции, или главы адвокатской конторы, я (с дипломом) буду обивать пороги биржи труда, ты со своим каратэ (и дипломом) наймешься телохранителем к какому-нибудь Габриелю, твоя лошадь стать куртизанкой, конечно, не сможет с ее-то мордой, но официанткой (с дипломом) ее, пожалуй, возьмут в третьеразрядную студенческую столовую. Вот так и получается, что в нашем обществе уже с рождения и, как правило, всю жизнь каждый стоит на положенной ему ступеньке социальной лестницы, и только в период студенчества все толпятся на одной лестничной площадке.
– И как быть? – спрашиваю.
– А изменить все это к чертовой матери. Изменить социальный строй.
– Революция?
– Можно и революцию. Но необязательно. Есть другие пути. Народ сам разберется. Наше дело помочь разобраться.
– Да у нас в университете сколько студентов, столько советчиков – и все знают, как изменить жизнь. В футболе тоже так – сидят на трибуне сто тысяч человек, и все сто тысяч знают, как забить гол, только форвард, шляпа, не знает.
– Да нет, – морщится Эстебан, – мало знать, надо уметь, мало уметь, надо решиться.
– А вы, коммунисты, знаете?
– Мы знаем, – отвечает твердо. – Посмотри на карту. И не обращай внимания на всех этих кретинов – они ж ничего не понимают, только болтают все эти неонацисты, фашисты, расисты. Они только кричат, что нужны равноправие, свобода и тому подобное. Их устраивает все как есть. Так что не в лозунгах дело, а в деле. Ладно, еще поймешь когда-нибудь.
«Действительно, – подумал я тогда, – сейчас мы с Габриелем в одной аудитории сидим, в одном зале тренируемся, а кончим университет, что будет? Он-то себе место найдет, найду ли я? Вот в чем вопрос».
Интересно, что думает по этому поводу Гудрун. Последнее время мы виделись все чаще.
Как-то утром, когда я уходил от нее, она меня задержала.
– Знаешь, Ар, мне эта волынка с конспирацией надоела. Я мужу сказала, что ухожу к тебе. И квартиру сняла рядом с университетом. Теперь будем жить вместе. Возражения есть?
Какие могут быть возражения? Правда, со мной она не посоветовалась, и денег, чтоб семью содержать, у меня нет, но как-нибудь проживем.
Она, словно мои мысли читает, усмехается:
– Насчет денег не бойся. Я жена недорогая – много мне не требуется. И заработаю уж, во всяком случае, не меньше тебя.
Вот и весь сказ…
Посмотрела на меня и добавила:
– Можешь продолжать своих баб эксплуатировать, я не в претензии. Все эти старомодные штучки меня не волнуют. Хочешь, будем вчетвером жить, хочешь – вшестером. Групповые браки вещь разумная. Нет, дело не в сексе, для этого незачем гаремов устраивать. Прожить легче. Если не двое в семье, а четверо, больше шансов, что кто-нибудь работу достанет. Так что групповой брак в нашей стране – институт не биологический, а экономический. – И засмеялась.
Трудно с ней. У нее сомнений не бывает. Она все знает и всегда права.
В те времена, а теперь мне кажется, что было это все давно-давно, я любил возвращаться из университета пешком по набережной. Река в городе неширокая, но ужас до чего бурная. Набережные бетонные, их высоченные гладкие стены спускаются к воде, и я иной раз задумывался – не дай бог, кто свалится в реку, так не вылезет, ухватиться не за что.
Впрочем, лучше вообще никуда никогда не падать. Это всегда плохо кончается.
Я шел вдоль реки, мимо тихих переулков, старых невысоких домов, запущенных садиков. Мне навстречу попадались старички, прогуливающие длинных такс, и одинокие парочки – здесь всегда малолюдно, все располагает к раздумью. И я начал размышлять. Вот кончу свой юридический факультет и… Что будет? Не окажется ли это концом, прыжком в ту реку, что течет мимо гладких беспощадных стен. Рассчитывать на спасательный круг не приходится.
Мы живем в несовершенном обществе. Люди растят детей, чтоб потом потерять их на войне. Учат студентов, чтоб потом оставить без работы. Так на кой черт учить?.. А кто тебя просит учиться? – возражал я сам себе. – Тебя что, в университет с полицией водят? Наоборот, еще деньги дерут. Учение в университете не страховой полис – гарантий не дает.
Дает только надежду. В наше время это вещь не очень дорогая. Чего я здесь торчу? Ведь передо мной открыто столько блестящих дорог. Какие, например? Например, с моей внешностью – жениться на богатой женщине. Вы, наверное, уже поняли, что по этому пути я прошел немало километров, хотя до брака не дошел.
Могу работать тренером по каратэ. Или «гориллой» в частном сыскном агентстве, на худой конец вышибалой, телохранителем, охранником в каком-нибудь захудалом предприятьишке.
Могу записаться в иностранный легион, отправиться наемником в Африку. Вообще, залезть в армию.
Могу еще стать профессиональным убийцей, грабителем, словом, преступником – в нашей стране это легко и сулит отличные перспективы.
Вон сколько возможностей, только выбирай, рассуждал я.
Увы, все это мне не подходит. Я хочу быть юристом. Надеюсь, что хоть здесь что-нибудь получится, если уж не смог стать музыкантом, художником, журналистом. Я стану юристом, черт возьми! Но каким именно юристом? Адвокатом? Прокурором? Юрисконсультом?
Ладно, потом разберемся.
Вот так я размышлял тогда, идя неспешно вдоль набережной навстречу старичкам с таксами и счастливым влюбленным. Эх, идти бы так и идти, чтоб никогда не кончалась эта набережная…
Но набережная кончалась, я приходил домой, садился за книги, шел на тренировки, вечером заворачивал к своим «дамам». Потом, когда появилась Гудрун, необходимость в дамах отпала. Как ни странно, у Гудрун водились деньги. Да и становилась она мне с каждым днем все нужней и нужней. Об этом феномене я тоже иногда размышлял. Как всегда делают дураки в подобных случаях, я начинал взвешивать на весах ее недостатки и достоинства (первые явно перетягивали), сравнивал, анализировал, оценивал…
А разбирать-то незачем в таких делах. Тут все разбирается без тебя.
Потом, следуя той же идиотской традиции, я спрашивал: что она нашла во мне? Конечно, таких интересных мужчин встретишь не часто (нет, право же, я не хвастаюсь). Но всем своим нутром чувствовал: я интересовал ее не только как мужчина – мужчины как таковые вообще, по-моему, ее не интересовали, – а как человек, как личность. Да ведь личность-то я никакая. Видите, говорю это честно и откровенно. Сразу признаю, что по части личности я не того… Ну ладно, ладно, не буду врать. И все же интересовал я Гудрун прежде всего как человек, потом уж все остальное. Почему?
Вот такие мучили меня тогда сомнения. И немало прошло времени и случилось событий, пока получил ответ на все вопросы.
Интересно и другое. Раньше по всем своим делам, даже самым неприглядным (а их у меня хватало, скрывать не буду), я советовался с Эстебаном. Очень умный он парень. Быстрый у него ум, четкий, как ЭВМ, – вкладываешь вопрос и тут же получаешь точный ответ. И всегда правильный, хоть спорили мы с ним немало.
А вот когда появилась Гудрун, я перестал с ним советоваться. Уж не знаю почему. Может быть, потому, что они не любили друг друга (а точнее, терпеть не могли)? Может быть, когда возникло у меня к ней настоящее чувство, я застеснялся вдруг Эстебана?
Да нет. Нет, конечно. Теперь-то уж могу признаться – дело в том, что Эстебан по-прежнему был всегда прав, только теперь меня это не устраивало. Теперь я хотел, чтоб права была Гудрун. Я слушал ее и соглашался с ней, а мысль о том, что прав-то Эстебан, загонялась в самую глубину, куда-нибудь в пятку, наверное, и там подрагивала, как заячий хвостик.
Нехорошо, конечно, но что ж поделаешь, раз так?
И поверьте, дорого мне моя глупость обошлась, так дорого, что не расплатиться.
Удивительно все-таки люди устроены: все считают, прикидывают, что на свете самое дорогое. Могу поделиться своим открытием, и притом бесплатно: ничего нет дороже глупости. Во сколько она людям обходится, ни с чем не сравнить!
Верьте мне – уж кто-кто, а я знаю это совершенно точно.
В городе в те дни стояла ужасная погода, казалось бы, весна, почки распускаются, небеса должны голубеть, а вместо этого льет как из ведра, и не поймешь, то ли дождь, то ли снег, ветер промозглый дует вовсю. Слякоть на улицах, машины только и норовят грязью обдать (будто без этого мало мы друг друга грязью поливаем).
Ну как мне совместить их – Гудрун и Эстебана, самых мне близких людей? Придется раздвоиться. В конце концов, ни о какой ревности здесь не может быть и речи. Надо просто найти линии поведения – с Гудрун одна, с Эстебаном другая. И не путать. Ни в коем случае не путать.
Вот такая у меня была тогда забота.
Глава вторая
Переменчивая погода
Над городом мотались тучи. Или облака. Не поймешь. Тучи ведь обычно темные, а облака светлые. А тут все вперемежку. Чистое голубое ранним утром небо к полудню превращалось в подобие пухлой плотной белой ваты. Потом сквозь нее просачивались какие-то темные, серые, черные клочья. И наконец, начинался дождь, но не обычный весенний дождь – быстрый, чистый, стремительный и короткий, а самый настоящий осенний – нудный, прочный, бесконечный.
Прохожие поднимали воротники плащей и курток, раскрывали зонты, хмуря брови, впивались взглядами в лужи, словно опытные лоцманы, намечая маршрут в этом разлившемся по улицам и площадям океане.
И все же весна есть весна. Пришло тепло, лужайки покрылись зеленью, зазеленели и деревья.
А главное, конечно, весна властно сказывалась на настроении.
У молодежи особенно. У студентов.
Хотелось взлететь на крыльях. И не сидеть в библиотеках. Хотелось любить и быть любимым. И не заниматься опытами в вонючей химической лаборатории. Хотелось быть сильным, знаменитым, властным – словом, самоутвердиться. А не мыть посуду в студенческой столовой, чтобы заработать кое-что для этого самоутверждения.
Кроме того, весна оказывает, как и каждая смена сезона, самое разное и часто неожиданное воздействие на человеческий организм, точнее, на психику.
Так, по крайней мере, утверждают врачи. Хотя и не единогласно. Одних весной тянет ко сну, другие, наоборот, готовы ночь напролет в состоянии великого возбуждения метаться по пустынным улицам и паркам, уподобляясь мартовским котам. Те вяло реагируют на любое лихо, эти сами готовы всех резать и жечь…
Словом, хлопот с этой весной не оберешься.
И все, кому положено, об этом знают. И если не дураки, соответственно готовятся.
Например, комиссар полиции VI округа, где расположен университет.
Уж кто-кто, а он-то знает, что такое весна, да еще для студентов. Ого-го, чего ему это стоит каждый год – двух-трех лет жизни! Вообще полицейским, имеющим дело со студентами, надо считать год службы за два и платить премию за вредность. А уж весной…
Удивительная эта молодежь. Ей все время что-то надо.
Вот в его, комиссара, юные годы студенты вели себя иначе. Ходили на лекции, в библиотеки, на стадионы. По воскресеньям – на вечеринки, на танцы.
Ну дрались, конечно. Из-за девчонок, под пьяную руку. Но чтоб выходить толпами на демонстрации или убивать, все время против чего-нибудь протестовать! Такого и в голову никому не приходило.
Комиссар с тоской смотрит в окно на чахлое, еще голое дерево во дворе комиссариата, на бетонную унылую, утыканную поверху бутылочным стеклом стену и вздыхает. Потом переводит взгляд на сводку: «17 марта убит бакалейщик на улице… похищен мальчик восьми лет, сын киноактера… убит в драке букмекер с улицы… Перестрелка на вокзале, жертв нет… Похищена девочка пяти лет, дочь генерального директора заводов… взорвана бомба у помещения либеральной партии… взорвана бомба возле стены прокуратуры… убиты известный рецидивист по кличке Малыш и его телохранитель…»
И все? Все. Маловато. Обычно бывает больше.
Комиссар переходит к конфиденциальной части.
«Бежал из тюрьмы террорист… В город прибыл из-за океана известный шулер по кличке… В университете готовится массовая демонстрация в связи с увольнением профессора Брокара…» Ага, вот это уже касается его.
Комиссар внимательно вчитывается в сводку.
Не глядя, нащупывает кнопку, нажимает, входит дежурный.
– Инспектор Лойд на месте?
– Так точно.
– Так позовите его, чего вы стоите!
К этой раздражающей всех привычке комиссара никто из его подчиненных никак не может привыкнуть. Вместо того чтобы просто гаркнуть в селектор: «Лойд, ко мне!» – комиссар обязательно зовет дежурного, и тот должен вызывать нужного сотрудника лично или по телефону. На это уходит лишнее время, иногда нужного человека нет на месте, и дежурный по нескольку раз заходит в кабинет, чтобы сообщить об этом… Словом, ерунда какая-то.
Входит инспектор Лойд (вообще-то он старший инспектор, но так его величают подчиненные, комиссару добавлять «старший» лень). Худой, подтянутый, с глубоко запавшими глазами, с огромными залысинами.
Он молча останавливается на пороге.
Комиссар протягивает ему сводку и укоризненно (словно виноват в этом Лойд) произносит:
– Опять ваши студенты собираются валять дурака. Займитесь. (Университет входит в орбиту деятельности старшего инспектора Лойда.)
Тот молча берет сводку, кивает и, повернувшись на каблуках, исчезает за дверью.
«Служака, – неодобрительно думает комиссар. – Служака и молчун».
Инспектор Лойд отправляется готовить «контр-опе-рацию». Она хорошо разработана, не впервой студенты мутят воду, не впервой их приходится призывать к порядку. Так что в комиссариате есть вариант Y на этот случай, как есть варианты С, В, X и т. д. на всевозможные случаи беспорядков, похищений, ограблений, террористических актов…
Лойд запрашивает сведения на профессора Брокара. Благодарение богу, в Центральном управлении есть электронный мозг, в котором хранятся сведения не только на всех преступников, но и на смутьянов (а заодно и потенциальных смутьянов).
Лойд ненавидит этих людей. Он понимает воров и грабителей, не любит их, но понимает – они убивают, грабят, воруют, занимаются контрабандой, киднепингом, словом, плохими делами, но ради ясной и понятной ему цели. Каждый хочет заработать деньги, иметь виллу, машины, драгоценности. Даже насильников он понимает – кому неохота попользоваться красивой девчонкой. Свинство делать это насильно, но понять-то можно.
А эти болтуны, скандалисты, агитаторы – им что нужно, позвольте спросить? Они-то чего добиваются? Когда крадешь миллион и оказываешься за решеткой – все ясно: рисковал – не повезло. Так ведь было ради чего рисковать… А эти? Их тоже сажают, проламывают им головы дубинками, увечат пластиковыми пулями, и что же? Продолжают свое!
Лойд органически ненавидит все, чего не понимает.
– Вот хоть этот профессор Брокар, – он смотрит выписку из досье, – не старый еще человек, был социалистом, теперь коммунист. Дважды арестовывался за участие в запрещенных митингах. Автор пропагандистской брошюрки «За мир». Женат, двое детей. Не курит. Наркотиков не употребляет. Вино – умеренно. В сексуальных извращениях не замечен. Круг знакомств – «левые» студенты и профессора. Уволен по указанию министерства образования, как не соответствующий должности профессора истории.
Кто протестует против его увольнения? Так. Коммунисты, социалисты, пацифисты, анархисты (а эти-то с чего?), иностранные студенты – африканцы, южноамериканцы, индийцы. На какое время назначена демонстрация? На двенадцать дня. Где? Университетская площадь. Все ясно. Оттуда пойдут к муниципальному управлению, будут драть глотки.
Лойд начинает отдавать распоряжения в соответствии с вариантом Y. Давно изученный и не раз примененный вариант.
И вот на следующий день в двенадцать часов на университетской площади начинают разворачиваться события.
Это большая площадь, вопреки своему названию расположенная довольно далеко от университетского городка. Дело в том, что больше двух веков тому назад, когда возник университет, он помещался на этой площади и два-три десятка лет там и оставался – до того, как переехал в свои нынешние помещения. Теперь же в узких по фасаду четырех-пятиэтажных домах под черепичными крышами просто жили люди, не очень богатые – особым комфортом дома не отличались, – но и не бедняки. Квартплата в этом районе все же была высокой.
Дома большим квадратом окаймляли мощенную старинным булыжником площадь с фонтаном посредине. Фонтан имел вид глобуса, вокруг которого размещались животные, символизировавшие разные континенты, – медведь, тигр, кенгуру, слон и волк. Фонтан давно не работал, а бедные животные были до такой степени изрезаны разными лозунгами, фамилиями и другими надписями, что, право же, хотелось поскорей занести их в Красную книгу.
На площадь выходили четыре улицы, и в сотне метров на одной из них возвышалось приземистое здание муниципального управления образования.
Студенты частенько проводили здесь свои митинги и демонстрации, которые частенько оканчивались отнюдь не мирно.
Уже к десяти часам утра улица, что вела к зданию управления, была перегорожена барьерами. Их поставили в два ряда, а между ними стояли полицейские в белых касках, с дубинками в одной руке и плексигласовыми щитами в другой. Они стояли молча, почти не двигаясь, с беспокойством поглядывая на площадь, где уже начали собираться студенты.
Еще бы! Это когда-то достаточно было свистнуть, шикнуть, и всех этих мальчишек и девчонок сдувало будто ветром. А сейчас поди попробуй. Нет, теперь разгон демонстрации – это настоящая война. Поэтому полицейские внимательно и настороженно наблюдают за площадью.
Другие отряды расположились на соседних улицах. Подогнаны могучие бронированные спецмашины, на которых установлены брандспойты, пеноразбрызгиватели. У тротуара застыла вереница тюремных фургонов (наверное, будут арестованные), штабных. Полицейские вооружены дубинками, ружьями, которые стреляют пластиковыми пулями, гранатами со слезоточивым газом, пистолетами.
Но в сторонке стоят и автоматчики.
Сам Лойд занял позицию на крыше одного из автомобилей, в руках у него микрофон с помощью специальных машин, оснащенных мощными репродукторами, он может перекричать любой шум.
Обитатели окружающих площадь домов тоже принимают свои меры – одни, проклиная «эту современную молодежь», а другие, крестясь, закрывают ставни (благо, в их старинных домах ставни делались на совесть), запирают подъезды. Владельцы ресторанчиков и лавчонок опускают на витрины металлические жалюзи. Прохожие торопливо покидают площадь.
А она заполняется народом.
Молодые парни и девчонки стекаются по трем неперегороженным улицам к фонтану. Здесь уже возвышается самодельная трибуна, над ней нависает скульптура медведя, установлены громкоговорители. (На следующий день все правые газеты, конечно же, напишут про «лапы русского медведя».)
Студенты несут широкие полотнища, транспаранты с огромными надписями: «Долой запрет на профессию», «Вернуть Брокара в университет», «Сами выберем себе профессоров», «Деньги на образование, а не на оружие», «Одна ракета равна ста столовым» и другие.
У некоторых студентов красные повязки на рукаве, они незаметно, но споро занимают стратегические позиции, – это студенческая служба порядка.
Лойд облегченно вздыхает. Он уже знает – если присутствует эта служба – большей частью «левые», коммунисты, социалисты, значит, эксцессов быть не должно. Да и самодельного оружия не видно. Но анархисты? В конфиденциальной сводке ясно сказано – анархисты, а те порядка не любят. Но где они? Его многоопытный взгляд выхватывает из толпы нескольких подозрительных бородачей. Лойд знает, что с помощью мощных телеобъективов полицейские на крышах фотографируют скрытыми камерами демонстрантов. Эти фото пополнят секретные досье на вожаков.
Двенадцать часов.
К микрофону на трибуне подходит невысокий коренастый парень с черными усами. Лойд его знает – как же, это Эстебан, «красный», один из самых активных и авторитетных студенческих лидеров. На всю площадь разносится его резкий голос.
– Друзья! Мы собрались сегодня, чтобы выразить наше возмущение! Наш протест, наш гнев. До каких пор правительство будет диктовать нам, чему мы должны учиться, а главное, кто нас должен учить. Стоит любому преподавателю начать говорить правду о нашей сегодняшней жизни, правдиво излагать историю нашего государства, и его тут же увольняют. Мы не маленькие, нас уже не обманешь. Мы прекрасно знаем и довоенную, и военную, да и нынешнюю историю нашей родины, знаем, кто виноват в ее бедах. И обмануть нас не удастся. Почему профессор Брокар должен быть уволен только за то, что не желает выполнять наказы наших реакционных правителей? Почему ему затыкают рот? Мы не можем этого допустить! Я призываю принять резолюцию, в которой мы требуем оставить профессора Брокара в университете. Мы все подпишем ее и передадим в ректорат.

«Слава богу, кажется, на этот раз все обойдется», – подумал старший инспектор Лойд, вытирая платком вспотевшую шею. Но радость его оказалась преждевременной.
На трибуну вышел очередной оратор – мускулистый парень в джинсовой жилетке, надетой на голое тело. На шее у него висел на толстой цепочке деревянный двурогий шлем величиной с кулак. Нечесаные патлы закрывали плечи. Все лицо заросло густой бородой, бакенбардами, усами, и из этих черных зарослей торчал мясистый нос и чувственные красные губы. Глаза закрывали темные очки.
– Я согласен, – заорал волосатый парень, – не дадим в обиду Брокара. Но всю эту гнусную банду диктаторов и палачей, каким является наше правительство, резолюциями не проймешь. Подотрутся они нашими резолюциями. Я предлагаю подкрепить наши требования эффективными акциями. Предлагаю разгромить наконец это гнездо лизоблюдов – управление образования. Может быть, тогда они поймут нашу силу. Они нас давят! И на насилие надо отвечать насилием!
«Началось», – с тоской подумал Лойд. Он хорошо знал психологию толпы – еще одно-два таких выступления, и студенты перейдут к действиям. Настроение толпы надо немедленно переломить. Он уже взялся за микрофон, но в это время над площадью вновь разнесся голос Эстебана.
– Друзья! Я настаиваю на своем предложении. Если мы начнем разгром управления, это ничего не даст. Посмотрите кругом – здесь собралось полиции больше, чем студентов. Это хорошо, значит, нас боятся. Но что нам даст драка? Новые жертвы, новые аресты, обвинение в хулиганстве. А резолюцию мы опубликуем в газете. Представим официально. Мы не должны компрометировать профессора Брокара…
Раздались выкрики. Подавляющее большинство поддерживало Эстебана, но были и такие, кто жаждал крови. Парни с красными повязками на рукавах бдительно следили за студентами.
В какой-то момент Эстебану удалось перекричать толпу:
– Мы приготовили резолюцию! Пусть каждый подойдет и распишется под ней. Потом мы организованно пойдем к университету и вручим резолюцию и подписи ректору.
В толпе началось движение. Студенты становились в очереди, один за другим подходили к лежавшим на складных стульях листам и ставили свои подписи.
Казалось, все пройдет спокойно. Сейчас огромная толпа организованно и неторопливо двинется в направлении университета, дойдет до дверей ректората и вручит свою дурацкую бумажку какому-нибудь третьеразрядному университетскому клерку, который, даже не доложив начальству, выкинет ее в корзину. А Лойд наконец сможет вернуться к более серьезным делам. В общем-то правы газеты, признавался он сам себе, когда пишут, что не хватает полицейских для борьбы с преступниками, потому что они заняты разгоном таких вот демонстраций. Действительно, сотни подчиненных Лойда стояли здесь без толку, а сколько за это время совершается настоящих преступлений! Да, но если не давить этих крикунов, возражал сам себе старший инспектор, то к стенке поставят таких, как он (как это делали партизаны после войны), и украдут не сотню-две монет, а миллионы, вообще все богатства у тех, кому он, Лойд, служит верой и правдой, потому что от них зависит его личное благополучие. Так что уж извините, господа красные, черные, левые, правые… – словом, возмутители спокойствия и ниспровергатели порядка, лучше уж я с вами буду разделываться, чем с тихими приличными убийцами и насильниками, которые, конечно, покушаются то на одного, то на другого из сильных мира сего, но не на весь порядок целиком. Нюанс! Ладно, хорошо, что хоть на этот раз обошлось. Лойд неторопливо спустился со своего командного пункта и сел в штабную машину.
Вот тогда-то и началось…
С грохотом в ветровое стекло ударил камень, и оно покрылось тонкой паутиной трещин. Еще несколько булыжников попало в щиты полицейских. Раздались крики, свистки, слова команд.
Притаившиеся на крышах полицейские фотоснайперы немедленно зафиксировали на пленку зачинщиков. Потом, при просмотре, и это отнюдь не удивит старшего инспектора Лойда, окажется, что беспорядки начали те самые бородачи в кожаных куртках, которых он приметил с самого начала. На некоторых снимках даже четко видно, что им пытались помешать парни с красными повязками.
Но было уже поздно: заработал инстинкт разрушения.
Камни летели в закрытые ставни домов, в жалюзи ресторанов, кое-где вспыхнул разлившийся бензин. Полицейские, выставив вперед щиты, ринулись на площадь, ударяя дубинками направо и налево.
Заглушая крики, женский визг, трели полицейских свистков, взревели моторы машин-водометов. Это было столпотворение, особенно неуместное на этой старинной квадратной площади, окруженной средневековыми домами со слепыми сейчас окнами, под ярко-голубым солнечным небом. Тучи и облака, метавшиеся все это время над городом, словно нарочно выбрали этот момент, чтобы окончательно исчезнуть за горизонтом.
Побоище длилось недолго и закончилось как обычно – десятка два студентов отправили с ушибами в больницу, десятка три за решетку. Было ранено и несколько полицейских. К обеду в домах на площади вновь открыли окна, хозяева ресторанчиков подняли жалюзи, вынесли на тротуары столики, накрытые веселыми цветными скатертями.
Убрали мусор, береты, сумки, зонтики, порванные и затоптанные листки с подписями…
Мир и покой вновь снизошли на старинную квадратную площадь.
Ар и Гудрун в перерыве между лекциями сидели у открытого окна студенческой столовой за деревянным без скатерти столом и обедали.
Перед ними стояли подносы, которые они, пройдя длинную стойку самообслуживания, заполнили тарелками с едой.
Ар в который раз, скрывая удивление, наблюдал, как ест его подруга. Уж на что он здоровенный парень, спортсмен, но и половины не съедал того, что поглощала Гудрун. Эта худая, мускулистая молодая женщина со впалыми щеками была ненасытна. Однажды Ар неосторожно сказал ей об этом.
– Еще бы, – огрызнулась Гудрун, – мне ведь в отличие от тебя приходится питать не только тело, но и мозг…
Они ели быстро, молча, словно два хищника, у которых в любую минуту могут отнять добычу.
Наконец, когда тарелки опустели, Ар принялся лениво жевать яблоко, а Гудрун закурила.
До начала следующей лекции оставалось полчаса, и они продолжали начатый перед обедом разговор.
– Идиоты, – беззлобно, как нечто само собой разумеющееся, заметила Гудрун, – устроили это цирковое представление. А зачем?
Ар устал с ней вечно спорить. Грызя яблоко, он пробормотал, чтоб что-то ответить:
Надо же было… Брокара… защитить.
– Чего его защищать, – фыркнула Гудрун. – Выгнали и правильно сделали. Он историю преподает так, что лучше бы вообще не брался за это дело.
– Ну уж…
– Вот тебе и ну уж! Ты слушал его лекции? Так вот. Мы не в те времена живем, чтоб заниматься терапией. Какой вид медицины сейчас наиболее надежный, наиболее эффективный? Ну? Хирургия. И это относится не только к медицине, ко всему обществу в целом. Если уж люди такие идиоты, что допустили, чтоб ими правила кучка капиталистов, эдакая паразитическая опухоль на теле человечества, так лучше всего отрезать ее. И все тут!
– Просто как-то у тебя получается, – вяло сказал Ар. Ему лень было спорить.
Через открытое окно вливался запах свежести, зеленой травы, недавнего дождя – запах весны. Слышались крики на стадионе, веселый смех, дальний звон церковных колоколов.
– А что здесь сложного? – пожала плечами Гудрун. – Мы сами свою жизнь осложняем. Возьми хоть купальные костюмы…
– При чем тут купальные костюмы? – удивился Ар.
– Как аналогия. Когда-то люди залезали в воду обнаженными. Потом начали облачаться в купальники – в начале века даже у мужчин были полосатые, до колен, с рукавами. Потом все уменьшались – плавки, бикини, а теперь на всем побережье женщины вообще с голой грудью ходят, только трусики, да и то с носовой платок. И кому это мешает? Или браки. Церковники разрешали раз в жизни жениться, а сегодня разрешили групповые браки во многих странах. И так все.
– Примеры какие-то у тебя неудачные, – возразил Ар. – Я тебе миллион случаев приведу обратного порядка. Скажем, раньше воевали v как хотели, а теперь есть конвенции, регулирующие войны, ну, например, нельзя применять газы…
– Хорош пример, – усмехнулась Гудрун, обнажая ровные, белые, очень крупные зубы, – конвенции-то есть, только кто их соблюдает. Хоть та, о которой ты вспомнил, о запрете применения отравляющих веществ, американцы-то ее не подписали. И соглашение о запрещении испытаний атомного оружия не все страны подписали. Так что в случае войны они ничем не связаны.
– Ну и какой вывод, – Ара начинал раздражать этот отвлеченный спор, – значит, по-твоему, всем все дозволено: хочу – швыряю тебе на голову водородную бомбу, не хочу – не швыряю. А если изменить масштабы: не нравится мне твоя физиономия – бью и т. д.
– Ты все искажаешь, – махнула рукой Гудрун, – в обществе, где будет править разум, такого не произойдет.
– Где это общество?
– Вот о том и речь. Надо его построить.
Они посмотрели на часы, одновременно поднялись и направились к выходу. Приближалось время очередной лекции.
На дворе по-прежнему голубело небо. Дождь прошел. Лишь сверкающие капли держались на травинках, на ветках, на карнизах.
Они прошли мимо старых, увитых плющом университетских факультетов, мимо блестевшего стеклом и сталью многоэтажного вычислительного центра и вошли в здание, в большой аудитории которого уже собрались на лекцию по международному праву студенты юридического факультета. Когда Ар с Гудрун поднялись в зал, он был уже наполовину заполнен. Слышались громкие разговоры, смех, хлопанье откидных столов.
Все оживленно обсуждали недавние происшествия, столь же сенсационные, сколь и забавные, по мнению большинства.
В те весенние дни в жизни университета происходило много событий. Весна действовала на молодежь – так по крайней мере объясняли все это люди, сами когда-то бывшие молодыми. Но эти же люди не могли объяснить иные совершенно неожиданные поступки молодежи современной.
Однажды в университетском клубе давала концерт гастролирующая рок-группа. Ничего особенного в этом не было, такие гастролеры приезжали часто. Во всяком случае, Ар и Гудрун ушли с концерта разочарованные. Все те же дикие вопли, оглушающая какофония, мятущиеся лучи прожекторов и миганье цветных лампочек, от которых рябит в глазах, все то же кривлянье волосатых, вычурно одетых молодцов.
Конечно, зрители орали, целыми рядами, взявшись под руки, раскачивались на своих местах, конечно, кто-то из девиц упал в обморок, а кто-то из парней заехал соседу в ухо, полагая, что тот слушает исполнителей без достаточного восхищения.
– Надоело все это, – махнул рукой Ар, когда они шли вечерним парком к стоянке машин, где Гудрун оставила свой «фиат».
– Тоже мне борцы за раскрепощение духа! – усмехнулась Гудрун. – Они, видите ли, протестуют! Вылезают на эстраду, орут, как павианы, и этим протестуют против диктатуры общества. Против классики, против общепризнанных вкусов…
– …против здравого смысла, – подхватил Ар. – Издеваются над инструментами. А мы рты раскрыли.
– Сидим как бараны, – согласилась Гудрун.
Так шли они, обсуждая и осуждая прослушанный «концерт», обычный концерт обычной рок-группы.
И вдруг в одном из городских концертных залов был объявлен фестиваль «Рок‐81». Тоже, казалось бы, ничего особенного. Сенсационным был лозунг, под которым проходил фестиваль: «Нет – нейтронной смерти!» Весь сбор от концертов предназначался в фонд помощи «Общенациональному маршу за право на труд».
Сославшись на то, что все эти «гром-группы», как их называла Гудрун, ей надоели, что она не желает глохнуть, Гудрун отказалась ходить на фестивальные концерты.
Зато, как и следовало ожидать, пошел Эстебан.
– Ты же не любишь рок, – поддразнивал друга Ар, – ты же считаешь, что это не музыка. Это вас, кстати говоря, объединяет с Гудрун.
– Спасибо за комплимент, – отмахнулся Эстебан. – Я иду не музыку слушать, а слова.
– Что значит слова? – удивился Ар. – Во-первых, когда играют рок-группы, ты их все равно не расслышишь. А во‐вторых, какое они имеют значение в песне?
– А по-твоему, в песне только барабан имеет значение? – съязвил Эстебан.
Большой концертный зал был переполнен.
После двух песен, действительно неразличимых в грохоте инструментов, неожиданно последовала иная. Юная певица в белых лайковых сапогах выше колен, золотых трусиках и в шляпе с перьями, напоминавшей крону пальмы среднего размера, пропела тихим голосом песенку, начинавшуюся так:
Мы все умрем от бомбы от нейтронной, И соловьи, и люди, и цветы, Останутся лишь храмы да колонны, Лишь кладбища, да зданья, да мосты…
Она пела совсем тихо, и аккомпанировал ей лишь тревожный приглушенный звук барабана, в который врывался порой тоскливый аккорд гавайской гитары. Нехитрая песенка заканчивалась еще более мрачно, чем начиналась:
– Мы все умрем от бомбы от нейтронной, Сады и люди, мушки и киты, Останутся распятья и мадонны Да бесполезные, без адреса, мечты.
Когда юная певица кончила петь и, неловко поправив большие дымчатые очки, поклонилась залу, некоторое время стояла тишина. Потом раздались аплодисменты. Какие-то растерянные, неуверенные. Сидевшая в зале молодежь не привыкла ни к такой манере исполнения, ни к таким текстам.
– Здорово, – задумчиво прошептал Ар, повернувшись к Эстебану.
– Ерунда! – неожиданно громко воскликнул Эстебан. – С такими настроениями далеко не уедешь. Какой же это протест! С нейтронной бомбой надо сражаться, а не бежать заранее на кладбище. Нет, Ар, хорошо, конечно, когда люди против войны. Но, повторяю, с войной надо воевать. А поднимать лапки кверху и покорно подставлять шею – это удел как раз тех мушек, о которых она пела. Человек не соловей, не кит и не цветок. У него есть голова, чтобы думать, и руки, чтобы бороться. А с такими настроениями…
Он докончил свою мысль. На сцену вновь вывалилась шумная рок-группа, и вскоре в зале уже стоял такой грохот, что впору было затыкать уши.
Но вот на сцену вышла очередная, не предвещавшая вроде бы никаких сюрпризов группа – пятеро крепких бородачей с волосами до плеч, в черных сомбреро и черных пелеринах. Сначала раздался нарастающий барабанный грохот, закончившийся громким отчаянным криком и звоном тарелок, что олицетворяло, видимо, атомный взрыв. Потом наступила мертвая тишина, в зале почти погас свет.
Откуда-то из глубины сцены возник сначала слабый, но все сильней разгорающийся розовый свет, по мере того как нарастала песня, разгорался и свет. Пока не осветил он зал ярким алым заревом, постепенно окрасившимся золотом. И песня теперь звучала уже громко, требовательно, угрожающе. Песня требовала для молодежи работы, а не военной службы, она требовала мира, а не войны, она предупреждала, что наступит час, когда не только нейтронная бомба полетит ко всем чертям, но и ее создатели и хозяева, что час этот недалек. Припев был такой:
– Нейтронной бомбе – смерть! Нейтронной бомбе – смерть! А людям – мир и счастье!
Музыка была очень ритмичной, и под конец весь зал в унисон хлопал в ладоши.
Когда бородачи кончили петь и, воинственно глядя в зал, распахнули свои черные пелерины, все увидели, что они в белых трико с изображением черной бомбы, перечеркнутой яростным красным крестом.
Зал взорвался аплодисментами, криками, свистом.
– Вот, Ар, – в восторге кричал Эстебан, – вот что нужно! Это тебе не птички да цветочки. Этим парням на ногу не наступишь! Вот так надо бороться! Молодцы, ай, молодцы!
Потом с песнями протеста выступили и другие рок-группы. Их было не так уж много – меньшинство. Но запомнили-то именно их.
Когда Ар рассказал Гудрун о фестивале, она пренебрежительно махнула рукой, сморщила свой длинный нос:
– Это все несерьезно. Эти песни. Эти колыбельные, которые только убаюкивают нашу волю к борьбе. Мой слух, Ар, ласкают не гавайские гитары и подобные песенки, а выстрелы и взрывы. И если сотней взрывов сегодня можно предотвратить один взрыв нейтронной бомбы завтра, поверь, ради этого стоит жить.
Ар пребывал в некоторой растерянности. Черт ее знает, может, Гудрун права? А может, прав Эстебан? Почему в памяти отложились эти бородатые певцы, а не ежедневные газетные сообщения о взрывах, похищениях, убийствах – он перестал обращать на них внимание.
Еще одно событие в те дни заставило задуматься Ара.
Университет располагал летним спортивным лагерем километрах в сорока от города, на берегу озера, в густом лесу.
Ар любил это место и всегда старался попасть в лагерь, что ему, отличному спортсмену, было не так уж трудно.
Когда он оказывался на берегу синего озера, в неподвижных, словно тяжелых водах которого отражались с поразительной четкостью белые облака, и пролетавшие птицы, и застывший по берегам старый лес, у него становилось легко на душе. Эти синие воды, эта зелень, это громкое беззаботное птичье пение успокаивали его, вселяли непонятную уверенность в завтрашнем дне (уверенность, которую он ощущал далеко не всегда).
Спортсмены жили по двое в крохотных деревянных бунгало. В спортивном лагере был небольшой стадион и зал – обыкновенный огромный сарай с земляным полом. Было много площадок, баскетбольных и волейбольных, легкоатлетические секторы, гимнастические снаряды и помосты под навесом для тяжелой атлетики. В лесу петляли кроссовые маршруты, на озере была сооружена гребная база и примитивная вышка для прыжков.
По вечерам спортсмены собирались в клубе-столовой, играли на установленных там автоматах и механических бильярдах, пели под гитару, болтали, спорили, словом, «расслаблялись».
Днем тренировались до седьмого пота.
В гости к студентам – неофициально соревноваться, совместно потренироваться, просто встретиться – приезжали студенты из других университетов страны и даже из-за рубежа.
Вот так и получилось, что однажды в лагерь прибыла на несколько дней обменяться спортивным опытом группа студентов из Праги, в которую входили и студенты из Румынии, Польши, даже двое из России.
Тренировались все вместе, азартно разговаривая на том импровизированном универсальном «языке», который ведом людям, объединенным общей профессией или увлечением. А вечером собрались у костра. Было тепло почти по-летнему. Красно-оранжево-синие языки плясали над рубиново-черными головешками, белый дым уходил к темному небу, еще скупому на звезды, и таял, оставляя белесый отсвет. Из леса, застывшего черной стеной вокруг поляны, доносились птичьи ночные бор-мотанья, перемежавшиеся внезапными громкими свистами и щелканьем…
Озеро дремало, отражая огни костра, тусклые звезды, свет редких фонариков у входов в бунгало. Одуряюще пахло вечерней водой, тиной, хвоей, дымком… И царил над этим озером, над древним лесом, над поляной, освещенной веселым костром, извечный величавый покой отходившей ко сну земли.
Молодежь сидела группами на поленьях, на одеялах, просто на траве. Где-то пели под банджо, гитару, флейту, где-то, наверное, рассказывали очень смешные истории – оттуда доносились взрывы смеха. А где-то ожесточенно спорили. Как раз в той группе, к которой присоединился Ар.
Спор носил ярко выраженный политический характер. Одни утверждали, что мир между Востоком и Западом возможен лишь при наличии равного и притом значительного вооружения у обеих сторон. Равного, но как можно меньше – утверждала другая часть спорящих. К чешскому и русскому студентам присоединился и Эстебан. Против них выступали трое парней и одна девица с социологического факультета. Еще человек пять, в том числе Ар, были в роли третейских судей.
…Странно вы рассуждаете, – продолжал развивать свою мысль чешский студент, – неужели не ясно, что чем больше на планете оружия, тем больше вероятность войны?
Почему? – пожал плечами один из социологов. – Ведь если друг против друга стоят два человека, направив друг в друга пистолеты, то ни тот, ни другой не решится стрелять. Хоть один пистолет будет у каждого в руке, хоть два, да еще нож в зубах. Ведь так?
– Да не совсем, – русский, как и чех, свободно владел языком, и переводчик ему не требовался, – когда в руке один пистолет, шансов на случайный выстрел вдвое меньше, чем когда два. Пока только у Соединенных Штатов и Советского Союза было ядерное оружие – это одно. Теперь, когда оно имеется у Китая, Франции, других стран, дело обстоит иначе. Пока у каждой стороны имелось пять, десять, сто бомб – это одно, а когда их тысячи – положение опять-таки меняется.
Я читала в статье одного американского специалиста, – вступила в разговор девушка, – что к концу следующего десятилетия ядерным оружием будут обладать уже тридцать четыре страны и несколько организаций.
– Вот именно, – подтвердил русский.
– Что вот именно! – запальчиво воскликнул социолог. – Хоть все страны, лишь бы оба блока имели одинаковое число бомб…
– Да нет, вы же читаете прессу. Сколько уже было в одной Америке всяких случайностей – то бомбу с самолета потеряли, то гаечный ключ в пусковую шахту уронили, то утечка горючего, то компьютеры приняли стаю гусей за советские ракеты… Чем больше ракет, тем больше вероятность ошибок, неисправностей, поломок. Да и во главе страны не всюду стоят люди ответственные…
– Например?
– Да хоть Израиль, ЮАР, Тайвань… Еще какие-нибудь подонки, – включился в спор Эстебан, не отличавшийся в пылу полемики приверженностью к парламентским выражениям.
– Так что ж, по-вашему, – заговорил высокий парень в очках, лучший прыгун университета, – пусть у Варшавского блока будет больше ракет, а Соединенные Штаты, значит, должны считать это нормальным и не размещать своих ракет в Европе?
– Ну, во‐первых, – возразил чех, – во‐первых, у Варшавского блока нет преимущества в ядерном оружии. А во‐вторых, вы-то чего стараетесь? Ну ладно, американцы, значит, будут бросать атомные бомбы на Советский Союз, а Советский Союз на Америку, так вы считаете. А вам-то чего лезть? Ведь свои ракеты американцы разместят здесь и с вашей земли начнут их запускать. Вы что ж думаете, сюда будут в ответ тюльпаны кидать? Европа маленькая по сравнению с Америкой и Советским Союзом, все на пятачке. Американские стартовые площадки размещены и на вашей территории. Американцы начнут войну, а от вас ничего не останется. Этого вы хотите? Ведь ничего, – чех сделал широкий жест рукой, – ни всей этой красоты, ни вас самих больше не будет.
Некоторое время все молчали. Студенты-социологи знали то, чего не знали эти чехи и русские: в пятнадцати километрах от лагеря, в лесной глуши, находилась американская военная база, и порой над лагерем с глухим гулом пролетал тяжелый транспортный самолет или с пушечным грохотом пробивал звуковой барьер истребитель. И не потому молчали они, что боялись нарушить военную тайну, какая уж тут тайна, когда вся их страна, да и соседние страны были, как телятина чесноком, нашпигованы американскими военными базами, аэродромами, складами! Нет, они испытывали странное чувство неловкости, ущемленного самолюбия от этого наглого чужого присутствия, от этого грубого военного сапога, топтавшего их землю, и право на это присутствие они еще должны были оправдывать, отстаивать в споре.
Вы, наверное, читали книгу английского генерала, бывшего командующего северным – флангом НАТО «Третья мировая война»? – спросила студентка, обращаясь к русскому.
– Нет, – ответил он.
– Зато я читал, – сказал чех. – Наивная книга, такое впечатление, что ее писал не генерал, а школьник.
– Почему наивная? – спросил очкастый чемпион по прыжкам. – Вам, конечно, не нравится, что там войну выигрывает НАТО?
– Да не в этом дело, – ответил чех. – Во-первых, никогда войска Варшавского Договора войну не начнут, как пытается показать автор книги. Во-вторых, если уж возникнет необходимость в ответ на атаку двинуть танки, то черта с два ваше НАТО их остановит, как опять-таки самоуверенно утверждает этот генерал. Соцстраны войны не начнут. А потом в книге показан эдакий деликатный обмен атомными ударами – мы, значит, бросаем бомбу на Бирмингем, вы, значит, на Минск. И при этом звоним друг другу по телефону: так, мол, и так, получите бомбочку и распишитесь. Это в виде предупреждения, больше кидать не будем, извините за беспокойство. Чепуха все это. Уж если начнут сыпаться бомбы, черта с два их остановишь. Только дураки могут поверить, что возможна ограниченная атомная война. Дудки!
– Ничего, – сказал студент-социолог. – Ничего. НАТО необходимо обладать той же мощью, что и Варшавский блок, тогда вы два раза подумаете, прежде чем начинать войну.
– Не стоит стараться, – улыбнулся русский, – мы и так ее не начнем. Да и мощь, как вы выражаетесь, одинаковая.
– Это только ваш отставной натовец в своей книге через каждые две страницы жалуется, вот, мол, не подумали вовремя вооружаться и смотрите, что вышло, – снова вступил в разговор чех. – Одно скажу: этот генерал такой же плохой полководец, какой он публицист и политик.
Спор продолжался еще довольно долго.
Ару это надоело, и он пошел погулять вдоль берега.
Заливались лягушки, покрикивали ночные птицы, где-то высоко в ночном небе прогудел самолет – с той самой американской базы, наверное.
Зашелестели кусты, донесся шепот, приглушенный смех.
Костер на полянке затухал. Обугленные поленья, готовые рассыпаться черной золой, еще сохраняли свою форму и судорожно вспыхивали все тусклей и тусклей.
Пахло дымом. Заметно похолодало. Ветер стал резче.
Ар вернулся в свое бунгало. Умылся, залез под одеяло. Его сосед, дзюдоист-тяжеловес, громко храпел, словно разыгрывал гаммы.
Ар долго лежал с открытыми глазами, устремив взгляд в невидимый во тьме потолок, прислушиваясь к тишине…
На следующий день провели совместные тренировки с гостями. Ар все приглядывался к русскому – тоже высокий, широкоплечий сероглазый блондин. Они даже были чем-то похожи. И костюмы тренировочные одинаковые – голубые с тремя полосками фирмы «Адидас». И кроссовки одинаковые – белые.
Даже улыбались они одинаково. Или Ару это только показалось…
Гости уехали вечером. Их провожали радушно. Жали руки, хлопали по плечам. На память обменялись значками, вымпелами. И адресами.
Словно и не было ожесточенных споров.
А еще через два дня Ар вернулся в город. Ему предстояли тогда соревнования, в которых первое место казалось обеспеченным. Это были счастливые дни.
Как все счастливые дни, увы, быстро пролетевшие…
Постепенно Гудрун приобретала на своего друга все большее влияние. Частично это объяснялось тем, что на все вопросы она всегда имела простой ответ. И хотя ответ этот часто не устраивал Ара, найти убедительные контраргументы он не мог.
Вот, например, вернувшись из недельной поездки на соревнования, он с удивлением обнаружил в их квартирке в шкафу чью-то мужскую одежду. На его вопрос Гудрун спокойно ответила:
– Тебя ж неделю не было. Что, я должна была одна оставаться? Да не беспокойся ты, я ему завтра отдам его вещи…
Или однажды Гудрун отсутствовала всю ночь. Охваченный ревностью, Ар учинил ей утром допрос.
– Ходила по делам, – недовольно отвечала Гудрун. – Нужно было преподать одному болвану науку жизни. Чтоб знал: порядочные люди своих товарищей не предают. Вот мы и занимались этим.
Кто «мы», каким «делом», кто кого и как предал – она объяснять не стала. Лишь позже Ар узнал, что в ту ночь был зверски избит студент, порвавший со своей группой и собиравшийся выступить с какими-то разоблачениями.
Единственное, чего Гудрун никак не могла добиться, – это затащить Ара на собрание своего кружка, вообще познакомить его со своими товарищами.
– Слушай, – говорил он ей, – нам с тобой и так неплохо. Характер у меня не буйный. Сама видишь.
Иначе меня б здесь давно не было. Все-таки, чтобы сносить твои причуды, надо к тебе хорошо относиться.
Но еще лезть в твои дурацкие политические заварухи, общаться с твоими волосатиками – извини, обойдусь. Когда-нибудь вы плохо кончите, помяни мое слово. А мне мой покой дороже.
Вот так он ей тогда говорил, этот слепец Ар. А Гудрун только иронически усмехалась в ответ.
И хотя Ар действительно старался не вникать в «потустороннюю», как он выражался, жизнь своей подруги, но все же он был мужчиной и не мог совсем уж не интересоваться, скажем, откуда Гудрун берет деньги на жизнь. Тем более (он старался закрывать на это глаза) деньги-то эти шли не только на ее жизнь, но и на их общую.
Сначала Ар думал, что деньги ей дает отец – вполне процветающий пастор. Гудрун его не разуверяла. И лишь случайно выяснилась истина.
Однажды утром, когда Гудрун куда-то умчалась спозаранку, что с «ей, к слову сказать, бывало не часто, а Ар еще валялся в постели, раздался звонок в дверь.
«Что за манера врываться к людям, когда восьми еще нет!» – подумал Ар и пошел открывать.
На пороге стояла пожилая женщина с увядшим лицом и печальными глазами. Она удивленно оглядела Ара и, сверившись с бумажкой, неуверенно спросила:
– Гудрун здесь живет?
– Ну здесь, – не очень приветливо ответил Ар.
– Вы… вы… ее муж?
– Ну допустим. – Женщина начала раздражать Ара. Было в ней что-то униженное, несчастное, забитое, чего он в женщинах не любил.
Последовало неловкое молчание. Ар не пригласил женщину пройти в комнату, и они так и стояли – она на лестничной площадке, он в проеме двери, загораживая проход.
– Я просто хотела узнать, как Гудрун, – пояснила наконец женщина тихим голосом, – здорова ли, вообще как…
– А вы кто? – грубо спросил Ар.
– Я Клементина, – торопливо ответила женщина, заискивающе улыбаясь. – Клементина, экономка господина пастора. Вам Гудрун не говорила обо мне?
– Нет… – сказал Ар, он пребывал в недоумении. – Вас прислал отец Гудрун? Может, пройдете?
Но женщина не двинулась с места. В глазах ее мелькнуло тоскливое выражение.
– Спасибо. Нет, конечно, господин пастор не изменил своего решения. А уж столько его уговаривала. – Она помолчала. – Я сама пришла, должна же я знать, как девочка, она последние годы совсем не пишет.
Ар сразу понял, что к чему. Из этих немногих слов, сказанных экономкой, все становилось ясно. Но он все же спросил:
– Значит, отец не имеет с Гудрун ничего общего? Он что, выгнал ее? За что?
Женщина испуганно смотрела на него. Она уже сообразила, что наговорила лишнего, и жалела об этом. Ее пугал этот неприветливый парень, который (она догадалась), конечно же, не муж, а неизвестно кто, но, не умея перестроиться, она отвечала по инерции на его вопросы.
– С тех пор как господин пастор отказал Гудрун от дома, уже столько лет прошло. А он все не забывает, не может ей простить. А девочка гордячка – ни разу не напишет, не позвонит. Раньше мне писала. А теперь вот молчит… Она разве не говорила вам? – машинально спросила женщина, хотя все и так было ясно, и торопливо добавила: – Но когда-нибудь все наладится, я уверена, господин пастор простит…
Она всхлипнула и замолчала. Потом повернулась и, не оглядываясь, стала тяжело спускаться по лестнице.
Недели две Ар ничего не говорил Гудрун об этом визите. Наконец не выдержал. Подчеркнуто небрежно сказал как-то за завтраком:
– Да, совсем забыл. К тебе тут экономка твоего отца приходила, интересовалась, как живешь.
Он ожидал, что Гудрун растеряется, смутится, начнет оправдываться. Ничуть не бывало.
– Ну рассказал? – спросила она равнодушно.
– Я-то рассказал, – взорвался он, – а ты вот почему мне не рассказала?
– Что именно? – удивилась она.
– Что вы с отцом давно порвали. Ты что-то натворила, и он тебя выгнал и до сих пор простить не может!..
Некоторое время Гудрун продолжала помешивать сахар в чашке, потом холодно сказала:
– А почему я должна тебе рассказывать о своих семейных делах? Кто ты мне – муж, брат, исповедник?
– Так, значит, ты не от отца получаешь деньги? – глупо спросил Ар.
– Разве я когда-нибудь это утверждала?
– Так откуда? – Вопрос звучал еще глупее. Гудрун презрительно улыбнулась и внимательно оглядела Ара.
– Удивительно, – заметила она со вздохом, – как при такой красивой и мужественной внешности можно быть таким идиотом…
Это переполнило чашу. Злость на себя, бессильное возмущение снисходительностью Гудрун, ее превосходством, ее презрительным отношением, протест против своего унизительного положения – все эти чувства внезапно нахлынули на Ара, и, не сдержавшись, он закатил своей подруге пощечину, от которой она чуть не упала со стула.
Ар похолодел. Как он мог! Что теперь будет!
Между тем Гудрун спокойно встала, намочила полотенце, приложила к пылающей щеке и, посмотрев на Ара каким-то странным взглядом, в котором смешались удивление, удовлетворение, смущение, проворчала:
– Наконец-то. Оказывается, ты иногда можешь быть мужчиной.
Ар остолбенело смотрел на нее, а Гудрун, вернувшись к своему кофе, как ни в чем не бывало заговорила:
– Вот что, Ар, у меня есть к тебе одно деловое предложение.
Bepul matn qismi tugad.