Kitobni o'qish: «Внутри точки»
© А. Фролов, текст, фото, 2021
© А. Уланов, предисловие, 2021
© Русский Гулливер, издание, 2021
© Центр современной литературы, 2021
Фотографии Александр Фролов
* * *
Предисловие
Мир включает в себя катастрофу – но не гибнет, наоборот, растет и накапливает в себе разнообразие. Мир раздроблен – и одновременно содержит бесконечное множество взаимосвязей.
Эти стихи – не сюрреализм, не освобождение подсознания (оказалось, что в подсознании слишком много клише и не так много свободы). Задача Фролова – поиск не просто индивидуальности человека, предмета, события, но неповторимости их мгновенного изменения. Для каждого момента нужны свои, подходящие только ему слова. «Деревья этой осенью – электричество: нервы. Отключаешь кору, и дождь показывает ожоги». Это мир неуверенности, негарантированности, обломков. Но вход в мир – через разрывы. «Если я / Укажу, где рвётся самая прочная связь, / То зола вырастет дверью».
Способность всматриваться в медленное и успевать заметить быстрое. Как предметы переходят друг в друга: «сколько мы ещё будем способны слышать, как с этажа на этаж стекает смола, / как пылающий ветер, устав от себя, / выходит из «себя» зыбких границ». Речь идет о нити и пути. Как встретить мир и человека в многосвязности? Наиболее частый персонаж мифов у Фролова – Ариадна. Богатство словаря стихов стремится успеть за яркостью и разнообразием мира. Не случайно один из текстов называется «Множества».
Непрерывность мира подчеркивается течением текста, где синтагму можно соотнести как с предыдущим, так и с последующим, и затруднительно найти границы предложения. А графика текста подчеркивает разломы языка и расщепление течений. Если мыслей две – они уже начинают «чередование ускользаний», смотря под разными углами и противореча друг другу.
Наблюдатель стремится выйти из стандартов взгляда, за пределы обычного восприятия. Это требует усилия поиска связи. Требует подвижности чувства и восприятия. Вовлеченности, которой всегда недостаточно. «У меня не хватает пальцев – посчитать, сколько теней я не отбросил сегодня». Связи человек видит, насколько сам готов их устанавливать. «Лес впускает, насколько ты сам открыт». Это стихи нон-фикшн – увиденное, а не придуманное. Мост действительно может оказаться рукой, прижатой к глазам. Пути сложны. Например, чтобы отличить человека от манекена, нужно заметить внимание этого человека к форме – которая освободилась от наблюдателя, сама стала взглядом и пульсирует, всматриваясь в себя. «Вулкан развернут ресницей» – понимание огромного через малое? способность малого повлиять на огромное? однако и родственное ему – чернотой? «Утро, кашляющее мной». Человек осознает свою малость – и одновременно свою способность к соприкосновению с огромным.
В стихах Фролова много энергии, взятой из мира. Ощущение того, что миром захлебываешься, его слишком много. Еще одно напоминание о том, насколько смешны разговоры о серости и тусклости существования. И важно умение брать из мира, не убавляя его: «возьми / от сырости умение бредить местностью».
«В рёбрах света читается день, / и мы – в нём – ожог от крапивы, ищем / островок живого – воспалиться». Потому что живое – боль. Но боль – не от недоступности мира (встреча его трудна, но возможна), а от недостатка сил, от затопленности огромностью встреченного. В стихах Фролова велика доля будущего. Цвет, который еще только придет. Становящееся. «Воздух за несколько секунд / перед уплотнением в "ты"» – все приходит из ниоткуда, и важно всмотреться в его оттенки, чтобы понять это приходящее. Так воспринимается и бережется новизна каждой встречи с близким. Отчуждение возможно – но возможно и его преодоление с помощью речи. «Я хватаю листы и выбрасываю их в окно, чтобы твои волосы приняли тяжесть моего почерка – разбитого о скалы тела прибоя» – так текст становится способным действительно что-то сделать, входя в мир как событие среди событий. «Сшит песок с волной – ткань настоящего: / ты позволил это твёрдостью, что следует за взглядом» – так человек образует настоящее.
«Двери открыты, гости, чувствуйте себя домом, достраивайте лестницы и мансарды, чтобы я не узнал то письмо, которое в руках не держал всего лишь несколько дней». Открытость текста ставит вопрос о мере хаоса и связности. Хаотический текст – броуновское движение образов, в котором каждый следующий толчок разрушает то, что создано предыдущими. Связный текст сообщает только то, что было заложено автором – и поэтому вне литературы как поиска и открытия. Оптимум находится – или не находится – каждый раз заново. Ничто не гарантировано и здесь. Но даже в технике многие устройства выдают максимум возможного, когда балансируют на грани срыва.
Генеалогия стихов достаточно прозрачна. От Аркадия Драгомощенко – постоянное вопрошание и сложная неуверенность. От Шамшада Абдуллаева – спокойствие в катастрофе. От Владимира Казакова – взаимопроникновение человека и предметов: «фонари снимают тяжесть с глаз». Композиции со множеством голосов связаны с «драмами смыслов» Евгении Сусловой. Но не меньше (а может быть, больше), чем из литературы, стихи Фролова берут из музыки или визуальных искусств. Музыка входит в текст не звучанием стиха, а ассоциациями и принципами композиции. Визуальное – как замеченный, встреченный предмет среди предметов. У Фролова есть интересные работы и в арт-фотографии (впрочем, о фотографиях поэтов, от Аркадия Драгомощенко и Ивана Жданова до Андрея Сен-Сенькова и Никиты Сафонова, давно пора писать отдельное исследование), и в музыке (проект «Торсионные вихри»). Но стихи способны и отдавать: средствами письма Фролова возможен ассоциативный портрет музыки или живописи, есть стихи, обращенные к композитору Мортону Фельдману или художнику Джексону Поллоку. «По углам высоковольтные линзы известью / называют рояль в сером коконе света».
Это тексты, не обращенные к читателю, не рассказывающие ему что-то. Направленные на близкого человека (порой появляется и ее голос), на мир. Стихи Фролова могут кому-то показаться не-человеческими, там мало подробностей бытового существования и мало социального. Но это выход к наиболее человеческому, для которого социальное (наряду с механическим, химическим, биологическим) – только одно из необходимых оснований. Возможно, наивысшая социальность – встреча двоих. Во всяком случае, это стихи, гораздо более политические, чем лобовая публицистика – так как меняют сознание, дают опыт свободы.
Они полны энергии и эротики встречи: «ты мост к оранжевому / горячее крови губы / приложи к темнеющей / странице как я смотрел / на тебя сквозь тень». Возможно, пишущий это предисловие говорит о мире, который сам хотел бы встретить. Мир подвижности, превращений. Один из критериев, по которым можно оценивать стихи – их «порождающая сила», влияние на развитие умения видеть, способность вывести читающего к созданию своего. Если задаться вопросом, каков на вкус хвост кометы, можно к многому выйти на этом хвосте. Стихи Фролова много требуют, но и много дают.
Александр Уланов
Раковина
Сегодня растолчённой крошкой
заходящего я – пустыня,
чёрная тетрадь
степи, я – «нет»
песка – монолит (матовая линза;
с завязанными глазами
через слово становиться Чужим
в своём (?) языке) гладкое
осеннее
озеро: отражение выходит из него
на зов, как в провал ру́ки
свисают – не находит
меня у кромки: падает
наотмашь (оно
не может
обрести
землю,
спотыкается
о её цвет,
поворачивая его на пол
азимута
к чертежам будто тел) и о(т)казывается
почвой мыслью обо мне
выгибается локоном,
наматываясь на колесо – бархан накрывает
бархан – гладит —
рука – серебро: расплескавшаяся
по простыне лунная
сталь заставляет проговариваться
несколько дней подряд рёбра
ткани: изогнуты повтором
твоего последнего «быть»,
«здесь», «в 5 утра», когда речь ещё
не идёт о, а, при, где-то, пока – лежит
грудой вопросительных знаков без
привязи к звукам и словам – крик —
во весь рост – абсолютный
крик без горла кочующая точка —
неподвижна
на поверхности сферы: ты
отказываешься идти
по звёздам, строя
маршрут из силы
ветра и высоты волны, их
хоры – шума, что
касается
каждого пальца,
как прядильная нить
отсылает к туману (трещина,
раскалывая лёд, заставляет его
петь), не дающему
рассмотреть нарезанные ураганом тропы,
свёрнутые раковиной. Мы
должны встретиться
в несуществующих местах,
одновременно в нескольких
(в молчании; так много
нас – центров моего (?)
тела, рассеянных в близоруком
воздухе), с тобой,
расколотая между
лесом и солнцем, сахара, двигаясь
внутри дождя, не задевая его,
между капель – зной,
засуха, мы,
закрученные в спираль
винтовой лестницей,
по которой поднимается
вселенная
к своему now, вспыхиваем
песчаными вихрями
размером с шахматную ладью. Клин
уток
врезается в кварцевый свод, как
кувалда каменщика в слои
породы, где закладками
окаменелости – спящие формы
будущего: органы, эскизы
людей (камень живёт,
чтобы умирая (родить) стать
человеком), мякоть
be going to, создающую
строгий порядок в лёте
птиц, в планах собрать
себя в подобие неустойчивого
времени, как вера в то, что
помещая улиток в гроб
умершего, создаются двери,
куда войдёт душа – в скобы
смерти (рассказывали о птицах,
яйца которых сделаны из льда) – ладони
в угольной пыли, комкающие меня,
как ночь
простыней не трогает в твоё отсутствие,
чтобы ощущение «себя» переросло
во что-то большее,
чем просто тепло
комфортных апартаментов
клише, свод законов,
согласно которым мы движемся
в повседневных потоках
молекул, огибая внезапные вспышки
хаоса, нарывы
на смыслах, проломы
в стенах, одичавшие очаги
языка, где проглядывается потустороннее
образов – нас, уверенных в силе
логических оснований,
помещённых в прокол
на листе рассвета – маковые точки,
что дрейфуют по белку
яблока, чья тень длиннее
ночи – тень полдня, знание
о котором не даёт мне
уснуть в этом городе-моллюске
под крик улетающих турпанов
в истлевшем небе, пепельной дробью,
накрывшего улицы, знание
о невозможности
открыть глаза изнутри
книги, её сна о
нас, спящих в начале
чтения, произносимых
Чужим, кто-почва отказа
(occasionally resistance;
residence) от языкового
скелета, чтобы он мягкой плотью
улитки вытекал
на антрацитовые страницы
новой земли, уже горят корабли,
свитки не сохранить —
пусть дым станет
памятью о дне, когда мы
научились
читать.
Девятка
Безличное
ты впол
оборота – мел
локтя: жёлтый:
освещенные склоны
холмов – мучное
солнце (соломенный ноль) кладёт
желток набок: втирается
беседой к нам – колосьям: поле
нагнувшись, – крошится магнитуда,
когда полюс лёг
на другой, коснувшись его
острия своим, как
остров уходит под воду, пока мы
спим незаметно
в смысловых воронках с изнанки
фразеологизмов, в углублениях
стен, но вероятнее в лезвии
дыма, рассекающим поток
света на две стороны
ночи (в правой – фабула
книги, в левой – слово),
пока лучевая ткань ниспадает
с любых утверждений, оголяя их
зольные груды, на хрупкую экзистенцию,
беспрепятственно просачиваясь сквозь
неё, в который мы паром
под потолком, нагретым
от встречи двух
точек в уколе, забытые
сутью, не замечаем как
остров не существует,
где мы хранили наши оболочки,
кору старых масок,
исписанные тетради, модели
сломанных миров, засушенный дождь, память
не по размеру, ржавые скелеты
облаков, чучело,
собранное из сорняков и останков
животных, что мы представляли, слушая
в детстве истории путешественников
(шариковые вергилии, whose
routеs are чернильные
всплески, вели в долины of In(k)can —
в способность письма выводить
за первую букву любого знания – letter k,
когда нам становится ясно, что
knowledge – лишь ledge of now – край,
планка, рудное тело «сейчас», в вывихе
(зеркала) которого угадывается
девятка – лицо, распылённое
в древних текстах, в спазматическом
струении горной гряды, в умножении
материи на себя: сумма
молекул которой равна
количеству морщин
(трещин) на числе)
по девяти небесам
(знал ли Данте о них,
раскручивая спираль (натягивая
пружину) своего ада; мы
вернулись в ледяные дома, и мёд,
разлитый когда-то по стенам, стал
копотью); чучело, что мы установили
в месте,
где поле, ты – полулёжа – смотришь
в открытую рамку осени, вскользь разворота
книги, дороги, меня – на отголосок стона,
услышанного тобой в звоне стекла бутылки, на
которую ты упустила
ключ от дома, где исчезают
листы писем, переживших
свою желтизну и расфокус текста в телах
дождя на полу темных
комнат – веди себя через
нас черничная вьюга письма,
пусть сбудется ночь
сразу в обеих частях и в отсутствии
острова мы напишем на воде цифру знания,
стены выйдут
из комы, из запятой,
разделяющей пояс планеты – стать
поверхностью нам – выстроить призму,
сквозь которую пройдет
слово за своей тенью
к внешности невозможного
лица.
Ещё бы секунду…
Дождь – пальцы музыканта,
заставляющие звучать железо,
дерево, воздух – трава:
шелестит, когда диагональ воды
хлещет наотмашь по невидимым
трещинам в нём, от вдыхания которых
голос распадается на несколько
оттенков, как горох, что катится и
катится и катится по столу, когда белый шум
уже полчаса как вслушивается в тебя —
комната – расплёскиваясь по стенам
бегонией.
В рёбрах света читается день,
и мы – в нём – ожог от крапивы, ищем
островок живого – воспалиться.
Птицы медленны – поперёк двора —
толкают воздух, тесня дождь своим
переглядыванием. Рана утра рубцуется
пробуждением. Поверхность сна,
его слабость – запёкшееся.
Твердеющая кровь – очертание точки
в конце чёрного. Выворачивание себя – дать
мягкой текучести проступить сквозь
камень. «Я» стекается циферблатом из
восковой руки (слепок из того,
что осталось после обмена зрительным щебетом),
раздвигающей нити
свинцовой бесформенности в такт
семенящей дробности оплетающего
внутреннее шума, когда любая плоскость —
звуковое зеркало касанию, и ты снова здесь,
как неоспоримое доказательство раны.
Утро размером с осень
Гора, упавшая в свою высоту – впадина.
Место – знаком перелома – носит в не.
Опиши его, найдя руки в смоле.
Земля, рождающая письмо.
Эта ткань, вышита ветром, растёт
Нами, вписанными кожей в общий
Орнамент. Ты спешишь ладонь
Углом комнаты представить —
Дать фигуре состояться в основании
Рождения. Вода смягчает цвет.
Пролей глаза на мою тень. Ссадина
Стихает.
Мы – лопасти мельницы, выпитые
Ветром, сохнем в случайных взглядах.
Жужжит веретено, из медовых нитей
Раздувая дом. Согреться? Почтовые
Голуби доставляют приглашение
На новоселье – разодранная на клочки
Карта.
Попробуй сложить мозаику из голосов,
Услышанных тобой внутри других. Как
Отыскать дверь в ветре. Язык комнат —
Стены. То, что между нами – непроизносимая
Гласная. Чаще в конце. Ещё мгновение
Несу на кончиках пальцев холод оконного
Стекла перед тем, как застыть. Утро.
Янтарь
Сине-желтые лоскуты – ветер, преломлённый светом.
В тебе говорит испуг от моей руки,
нависшей над обезвоженным растением.
В четырёх стенах начинается поле —
наш привычный способ читать закрытыми глазами.
Пальцы глухи.
Чёрствые насекомые, уснувшие внутри своего жужжания.
Кромка воды – строка, под которой мы должны будем подписаться.
Скомкано-горизонт. Перестаёт, где общее без конца.
Направь лучи вглубь искры. Кофе варится, но остаётся звуком.
Мне хватит этих земляных молний для звона витражей, оживающих —
растолковать другим швы,
срастившие нас с рваной прозрачностью,
украдкой прикасающейся рассеянным стуком к двери.
Лёгкое покалывание в левом боку —
пыль, заговорившая в стенах.
Не хватает пятой, замкнутым в четвёрке.
Греться в проточных азбуках
до появления каменного пепла по краям следов,
оставленных седеющей палитрой ночи.
Собираем осколки движения,
удерживавшего наблюдение за расстоянием
между впечатанными в полёт стрижами – я и память.
Мосты – свитки встреч – знаками равенства поперёк голосовых связок,
что никак не сомкнутся вокруг названия города, в котором тени отбрасывают всё.
Мы оставляем одежды в темноте,
чтобы обрести тела в именах,
появившихся ранее.
Сумма пальцев показывает нехватку того,
чем мы привыкли обмениваться.
Добавления уместны в случае полной перестановки. Мебель языка.
Блокнот – поселиться неуловимому.
В скобках шелеста световая скорость заблудилась, почкуется домом. И мы —
на середине действия – знающие пристальную настырность смол – продолжаем
безучастно затвердевать в точку.
Поле
Дикое стеклом поле
змеится от зноя.
Две посадки деревьев устают
длиться, разбираются
(разбиваются) в (на) траву
на гуляющем углу. Два крика,
столкнувшиеся в воздухе —
завязь диалога.
Рука случайно
касается другой в набитом
людьми автобусе, и ты пытаешься
остановить что-то в себе, чтобы выйдя
наружу, сохранить это ощущение хоть
на какое-то время, вынести за скобки
скрытое – возможность вернуться в это
смещение себя в точку за пределами
опыта – на поверхность пересечения,
где наших два слова расцветают
общим временем.
В твоей прозрачности…
Идёшь сквозь воздух, прирученный мной, как узлы распутываешь в темноте. Шары для жонглирования – время, охлаждённое прозой. Приближаешься пыльцой с крыльев пчелы. Неразгаданные координаты пылающих зданий. Пробоина в инее – огненное колесо. Камнепад мыслей. Интерпретируешь грохот событием или точкой отсчёта для замедленного воспроизведения того, когда касается яблоня жгучим цветением лицевого льда. Тропы в кукольный дом.
*
Газ гладит воздух, как тень птицы рассекает мякоть, застеленную солнечной простынёй, стены. Предложи способ уйти от картины мира. Хор внутри стальных каркасов перенимает умение строить пение над голосами. Вернись вперёд. Куски материи, разносимые ветром, снопы искрят при лунной сварке, мель – надрыв глубины – это то, что осталось от нас в этом тихом дожде.
*
Знаешь ли ты, сколько длится тепло на ручке двери от твоей ладони? След от губ на старом окне? Быстрее, чем поезд блеснёт оперением на мосту через узкую речку. Ресница коснётся поверхности чая. Успеть вложить лёгкость слуха, сухость зрения. Ветвятся миры. Кровь многомерна. На дне глотка ты найдешь, что живо во мне. Так плечи снимают остроту лучей солнца и я – шоссе: теку по твои пальцам, обернутый ранее в горечь полуночи. Отдай то, что мешает огню, и ветер поскользнется на твоей пустоте.
Bepul matn qismi tugad.