Kitobni o'qish: «НАКОВАЛЬНЯ БОГА»
Глава 1
Глава 1. Мальчик у горна
Аллан, сын Освина, впервые вдохнул запах человеческой гибели в семь зим от роду. Смерть в Сент-Олбансе не знала библейского величия: она разила мокрым некрашеным сукном, стынущей сукровицей, канавным илом и кислым испугом толпы.
Стоял канун праздника святого Луки, год одиннадцатьсот шестьдесят третий от Воплощения Господня. С рассвета над Хартфордширом висела серая мгла. Нудный октябрьский дождь превратил Большую улицу у монастырских врат в жирное месиво из глины, конского помета и прелой соломы. Горожане брели, втянув мокрые капюшоны в плечи, но у аббатского дуба бурлил водоворот. Люди давили друг другу деревянные башмаки, дышали чесночным паром, протискиваясь вперёд с той звериной алчностью к чужой беде, которой всегда питается чернь.
На толстой нижней ветви вешали Хэла, сына кожемяки. Ему едва минуло двадцать зим. Под ногтями парня ещё въелась дубильная ольховая кора, а на шее уже захлестнулась конопляная петля. Преступление его не знало пощады со стороны бенедиктинцев: он умыкнул соленый свиной окорок из ледника приората. Всего один окорок. Но аббатство держало нижний и верхний суд по старой грамоте короля Стефана, а судейские монахи не ведали снисхождения к чужому голоду, когда страдала монастырская кладовая.
Судейский клирик в чёрной саржевой мантии тягуче цедил приговор на скверной латыни, перемежая её англо-нормандским говором. Помощник шерифа, оплывший жиром детина в подбитом хорьком плаще, нетерпеливо постукивал сыромятным хлыстом по голенищу сапога. Осуждённый Хэл не издавал ни звука. Его босые пальцы с посиневшими ногтями скрючивались от сырого холода, упираясь в край телеги, а остекленевшие глаза буравили монастырские зубцы — без мольбы, с тупым оцепенением загнанного скота.
Аллан судорожно комкал край отцовского фартука. Освин-кузнец возвышался над толпой, как мореный вяз. Его тяжелая ладонь — в чешуйках несмываемой окалины, с узлами бурых вен — легла сыну на затылок, удерживая его лицо открытым к помосту.
— Не прячь глаза, Аллан, — глухой голос отца вибрировал сквозь стук капель. — Гляди прямо. Так ломают шею тому, кто берет не по чину и не по праву. Запомни этот хруст. Мир не прощает слабости руки и пустоты в кошеле.
Телегу рванули из-под ног. Верёвка застонала, сдирая мшистую кору. Тело Хэла судорожно поджало колени к животу, в сапогах сухо щёлкнуло, и по полотняным портам парня расползлось тёмное пятно. Толпа выдохнула с утробным присвистом. Какая-то старуха с коробом перекрестилась обгрызенным пальцем, а за спинами заржал пьяный шорник.
Аллан не заплакал. В горле встал ком сухого пепла. Он смотрел на висельника, у которого неестественно вытянулась шея, и в детской памяти навек отпечаталась первая истина: закон — это не слова священника у алтаря. Закон — это веревка и топор тех, кто владеет землей. Но если железо можно расплющить и перековать, значит, и с судьбой можно сладить, если знать, где ковать, а где выждать в углях.
— Будет, — Освин развернул сына за плечо. — День уходит, уголь горит впустую.
Они спустились в низину, на улицу Медников. Здесь, под низкими навесами мастерских, пахло привычным: едким дымом каменного угля, серой и калёным металлом. В очаге тлели вишневые угли; Освин сбросил войлочный плащ, оставшись в кожаном переднике поверх грубой холщовой рубахи, и взялся за рычаг мехов. Воздух зашипел, пламя в горне вспыхнуло ослепительным оком.
В сумерках скрипнула дверь, оббитая коваными полосами. В проёме, впустив сырой туман, вырос всадник.
Это был Ульфрик, старший оруженосец свиты Роджера де Клера, графа Хартфордского. Человек этот походил на волка: плечи укутаны в добротное фландрское сукно дорожного плаща, на поясе висел тяжелый меч с дисковидным яблоком, а по левой щеке — от виска до угла челюсти — белел рваный шрам, стянувший веко в вечный прищур.
— Ты Освин, сын Эдрика? — голос латника звучал отрывисто; саксонские слова давались ему с неохотой.
— Я, — Освин не опустил взгляда, опустив клещи к наковальне. — Люди зовут меня Смитом.
— Граф чинит замковый арсенал в Хартфорде. Нужны руки, умеющие ладить не только сошники, но и наконечники копий, ободья для телег и подковы для боевых дестриэ. Плата — четыре серебряных пенни в день за твои мехи, кров в посаде и сытный стол из графского котла. Покажешь толк до Сретения — останешься на замковом жалованье на зиму.
Освин замер. Четыре пенни — целое состояние: за день работы по найму у монастыря давали полтора пенса, да и то вычитали треть за десятину и помол зерна на аббатской мельнице. Четыре полновесных стерлинга с чеканным крестом короля Генриха сулили сытую зиму. Но нормандский замок не знал жалости: там за кривую заклепку на панцире могли содрать шкуру.
— Со мной двое парней, господин, — медленно проговорил кузнец. — Старший, Годвин, уже сносно бьёт ручником. Младший, Аллан... семи зим от роду.
Ульфрик опустил взгляд в угол. Там, на куче сухого дерна, сидел Аллан. Зажав в пальцах костяной нож, он терпеливо срезал вишнёвую ветку, выстругивая веретено. Почувствовав взгляд латника, мальчик не сжался — он поднял не по-детски серьезные серые глаза и встретил волчий прищур всадника в упор.
— Глаза у щенка не холопские, — процедил Ульфрик. — Такой не завопит от первого удара плетью. Бери малого. Будет раздувать малый горн и скрести стремена. Завтра на рассвете будьте у моста через Ли. Кто замешкается — пойдет пешим ходом на воде и пустой репе.
Дверь захлопнулась. Из занавешенного угла каморки вышла Эльфгива — мать Аллана. Высокая, сухопарая саксонка с глубокими складками у тонких губ, она куталась в выцветшее домотканое покрывало. В её серых косах блестела седина, а на шее висел медный крестик вперемешку со старой янтарной бусиной — оберегом от дурного глаза, оставшимся от прадедов-данов.
— Не ходи за реку, Освин, — глухо сказала она. — Норманны не платят серебром без крови. Де Клеры — хищники. Они высосут твои плечи, а малого сделают своей подстилкой под копыта.
— Четыре стерлинга в день, Эльфгива, — отрезал Освин. — Мука вздорожала до двух шиллингов за квартер. Аббатские слуги грозят отобрать свинью за старый долг. Хочешь, чтобы Годвин с голоду пошел по дорогам, как Хэл?
— Земля отцов не продается за четыре монеты, — женщина подошла к сыну, опустилась на колени и взяла его маленькие, исцарапанные ладони в свои шершавые пальцы. Она долго всматривалась в его лицо, пахнущее углем. — Ты пойдешь в их каменную пасть, Аллан. Но помни: волк не станет псом, даже если спит у очага господина. Ты сын земли, а они — пришлый мор. Учись у них всему, но сердца им не отдавай. Никогда.
На следующий день река Ли встретила их сырым свинцовым блеском.
Замок Хартфорд, поднявшийся над речными излучинами, казался Аллану исполинским зверем из старых саксонских преданий. Каменная куртина, глубокий ров с темной водой и четырехугольный донжон, вонзавшийся зубцами в низкие тучи. Воздух здесь был напоен иным дыханием: навозом породистых боевых коней, каленым чесночным жиром, оружейным салом и стуком сотен подков.
Их определили в каморку близ арсенала — длинную клеть из дубового бруса у восточной стены.
Утро началось без предисловий. В графской кузнице стояло два огромных горна, питаемых мехами из бычьих шкур, и три наковальни, посаженные на мореные вязовые пни. Освин принялся за правку сошников и ободьев тяжелых телег. Аллан встал к малому рычагу: ладони горели от шершавого дерева, плечи ныли, пот заливал веки, щипля глаза. Но он держал ритм, слушая удары отцовского молота — тяжелый, верный, ни на волосок не сбивающийся с такта.
В полдень в арку кузницы упала тень.
Шел Ульфрик, а за ним выступал мальчик лет десяти. Светлые волнистые волосы падали на плечи, лоб пересекали золотистые веснушки, а синяя туника из тонкого руанского сукна была стянута кожаным поясом с бронзовыми накладками в виде шевронов Клеров. Это был Гилберт де Клер — младший сын графа Роджера.
— Это что за лепешка? — Гилберт ткнул пальцем в раскаленную до алого жара полосу, которую Освин держал клещами. — Меч куешь?
— Лемех для плуга, господин, — Освин даже не сбавил замаха, и звонкий удар ручника отсек сноп белых искр. — Рыцарские клинки куют мастера в Толедо да в Руане. Мое дело — железо для хлеба.
Мальчик надменно скривил губы:
— Землю пахать — удел сервов. Рыцарь живет копьем и мечом.
— Без плуга и рыцарю жрать нечего, кроме грязи, — негромко, не отрываясь от мехов, обронил Аллан.
Воздух в кузнице мгновенно остыл. Освин замер с поднятым молотом, побелев под слоем копоти. Ульфрик нахмурился, его рука легла на поясной кинжал-мизерикордию.
Гилберт резко обернулся к Аллану. Его ноздри раздулись, глаза полыхнули спесивой яростью баронского отпрыска:
— Что ты вякнул, смерд? Ты знаешь, кто мой отец?
— Знаю, — Аллан не опустил рычага мехов, хотя его тонкие пальцы побелели от напряжения. — Граф Хартфорд. Но отец учил меня: если железо положить в холодную печь, оно сломается. А если человек не ест хлеба, у него рука не поднимет меч. Слова правдивы, чей бы отец их ни сказал.
Гилберт шагнул ближе. Несколько мгновений мальчики сверлили друг друга взглядами — нормандский волчонок в тонком сукне и саксонский сын наковальни в прожженной рубахе. В глазах Гилберта ярость вдруг наткнулась на стену спокойного, недетского упорства и уступила место изумлению. В замке ему либо льстили вассалы, либо драли уши наставники. С ним никто никогда не говорил просто как с человеком.
— Ты дерзок, кузнечик, — сказал Гилберт, и на его щеках проступил румянец. — Как зовут?
— Аллан.
— Пойдешь со мной на псарню. Ульфрик, скажи кузнецу, что я беру малого до вечера.
Освин лишь беззвучно выдохнул и коротко кивнул сыну.
Так началось их странное, балансирующее на острие ножа товарищество. Аллан учился молчать, когда Гилберт хвастался походами отца; он подавал стрелы, пока молодой господин учился стрелять из короткого лука; он смывал конский пот в конюшнях, пока Гилберт слушал рыцарские байки у очага. Но вечерами, когда графский сын сбегал от духовника, они сидели на бревнах у берега Ли, и Аллан рассказывал ему о повадках речной щуки, о том, как закалить гвоздь, чтобы он не гнулся в дубовой доске, и почему ласточки жмутся к воде перед грозой.
Зимой замок всколыхнуло: прибыл королевский курьер.
Во дворе с коня спешился подросток тринадцати лет в дорожном плаще, подбитом мехом белки. Его сопровождали двое королевских сержантов. Тёмные, глубокие глаза гостя смотрели на суету двора с холодным превосходством школяра.
— Александр Некам! — вскричал Гилберт, выбегая на крыльцо. — Сын кормилицы принца!
Аллан стоял у коновязи со скребницей в руках. Он знал это имя: весь Хартфордшир шептался о счастливице Ходиерне, чье молоко вкушал сам юный принц Ричард, рожденный в Оксфорде в один день с сыном кормилицы. Мальчик вырос при королевских покоях, учился у монастырских грамматиков и теперь ехал с королевскими депешами в Лондон.
Вечером, после трапезы в зале, Александр вышел на крыльцо часовни. Увидев Аллана, который аккуратно складывал попоны, Некам остановился:
— Гилберт болтал, будто кузнечный отпрыск в замке умеет разбирать латинские буквы. Брешет?
— Немного, господин, — Аллан выпрямился. — Брат Томас в аббатстве учил меня по часослову. Знаю *Pater Noster* и три псалма Давидовых.
Александр усмехнулся, но в этой усмешке не было спеси — лишь въедливое любопытство исследователя:
— *Littera occidit, spiritus autem vivificat*. Буква убивает, а дух животворит. Зачем сыну наковальни латынь? Твой удел — ковать сошники.
— Железо служит тому, кто знает, куда бить, — негромко ответил Аллан. — А грамота показывает, откуда приходят приказы. Я хочу знать, почему один человек сидит на коне, а другого вешают за кусок свинины.
Александр прищурился. В его темных глазах блеснул огонек уважения:
— Опасные мысли для того, чья спина создана для кнута. Латынь — это власть, мальчик. Короли правят мечом, но миром управляют те, кто чертит хартии чернилами из дубовых орешков. Если доживешь до весны — приходи в библиотеку приората, когда я вернусь. Проверю, способен ли твой лоб вместить нечто большее, чем сажу.
А в январе грянул приезд королевского поезда.
Генрих II следовал из Руана через Нормандские острова в Винчестер и остановился в Хартфорде на три дня, чтобы принять вассальную клятву восточных баронов. Вместе с королевской кавалькадой прибыла королева Элеонора Аквитанская и ее шестилетний сын — принц Ричард.
Замок преобразился: полы устлали сухим папоротником и мятой, чтобы заглушить вонь отхожих мест; в арсенале круглые сутки выбивали ржавчину из кольчуг.
Аллан впервые увидел Ричарда на внутреннем дворе.
Шестилетний принц не походил на холеных отпрысков знати. Ширококостный, рыжий, с копной буйных волос, отливающих медью, он в одной льняной рубахе, невзирая на мороз, гонял по утоптанному навозу огромного мастифа, размахивая тяжелым деревянным мечом с железным яблоком. Его движения были резкими, полными яростной, почти неуправляемой силы.
Собака огрызнулась, отскочила к кузнице и сбила ведро с углями. Ричард налетел следом, споткнулся и больно ободрал ладонь о каменный порог. Ни слезинки не выступило на его глазах — лишь желваки вздулись на круглых щеках, и он с яростным криком рубанул деревянным клинком по дубовой стойке, едва не задев Аллана.
— Стой! — Аллан перехватил деревянный меч у самой крестовины.
Принц опешил. Слуги на дворе обомлели, бросив тюки. Прикоснуться к королевскому отпрыску каралось отсечением кисти.
— Ты кто такой, щенок? — вскричал Ричард, пытаясь выдернуть оружие, но хватка кузнечного сына держала намертво.
— Я Аллан, сын Освина, — спокойно проговорил мальчик, разжимая пальцы лишь тогда, когда Ричард перестал рваться. — А держишь ты меч как дубину для свиней. Кисть завалена внутрь. Если взрослый ударит по твоему лезвию сверху — ты вывихнешь запястье прежде, чем успеешь закрыться щитом.
Ричард тяжело дышал, глядя на свои ссаженные пальцы, затем на спокойное лицо Аллана. Его маленькие кулаки сжались.
— Мой отец — король Англии и герцог Нормандии! Он рубит мечом всех, кто встает на пути!
— Король — воин, — ответил Аллан, отступая на шаг и склоняя голову в поклоне. — А металл не знает, чья рука держит рукоять. Он ломает кость тому, кто бьёт криво.
Тишина во дворе звенела. Внезапно Ричард запрокинул голову и расхохотался — громко, хрипло, по-мужски:
— Слышишь, де Клер? — крикнул он подбежавшему Гилберту. — Этот серв говорит дело! Покажи, как держать, кузнец. Живо!
Аллан поднял с земли дубовый обрезок, выправил стойку, показал, как упирать большой палец в перекрестье для контроля удара. Маленький принц повторял жадно, впитывая движения всем телом, пока на галерее не показалась высокая фигура в пурпурном мантеле, отороченном горностаем.
Это была королева Элеонора. Она окинула двор холодным, проницательным взглядом правительницы Юга и властно позвала сына по-окситански:
— *Richard, ven aquí!*
Принц бросил деревянный клинок, оглянулся на Аллана и оскалился:
— Ты останешься здесь, кузнец. Когда я стану герцогом, я найду тебя. Мне нужны те, кто не скулит от страха.
В ту же ночь Освин подозвал сына к наковальне. Старый кузнец выглядел постаревшим на десять зим.
— Я ухожу после Богоявления обратно в Сент-Олбанс, — глухо произнес отец. — Граф не продлит наём на весну — ему нужны только оружейники, а я стар гнуть спину под панцири. Ты поедешь со мной.
— Нет, отец, — твёрдо сказал Аллан.
Освин замер. Мехи опустились с сухим вздохом.
— Что ты сказал?
— Я остаюсь. Ульфрик обещал взять меня младшим конюхом на два пенса в день. Я буду чистить стойла, но буду видеть тех, кто правит этим миром. Вернусь в Сент-Олбанс — и до конца дней буду чинить плуги аббатским монахам, пока меня не повесят за украденную краюху, как Хэла.
Освин долго молчал. Его тяжелая рука поднялась, опустившись на плечо сына, и сжала его так, что хрустнули суставы.
— Ты выбрал тяжелую дорогу, сын. Железо плавится в огне, но и человек сгорает без следа, если огонь слишком силен. Помни свое имя. Ты Аллан, сын Освина. Больше у тебя ничего нет.
Спустя три дня отец уехал на скрипучей телеге, оставив сыну лишь отцовский костяной нож с клинком из мягкой стали и память о первом ударе молота.
Глава 2
Глава 2. Старый рыцарь
Шесть зим спустя замок Хартфорд превратился для Аллана в каменный ковчег, где каждый шов кладки и каждая ступенька обрели свой голос.К четырнадцати годам он вытянулся, раздался в сухих жилистых плечах, а ладони его загрубели от смоленых поводов, тяжелых вил и железных скребниц. Он не был красив баронской статью: сероглазый, с упрямым подбородком, пепельными волосами, вечно остриженными под устав монастырских послушников, он двигался с мягкой, вкрадчивой осторожностью, которая отличает лесных егерей и умных слуг.Гилберт де Клер рядом с ним казался бронзовым изваянием. В шестнадцать лет молодой лорд перерос отца: широкоплечий, светловолосый, с зычным голосом, вспыльчивый до бешенства и отходчивый до расточительности. Он носил кольчужную рубаху так легко, будто она была из льна, и уже успел сбить с коней двоих оруженосцев на ристалище в Бедфорде. Но за этой броней силы таилась разъедающая тревога: старший брат Ричард был признанным наследником титула и земель, а Гилберту светила лишь скромная доля младшего сына — пара валлийских маноров да наёмный меч на чужой войне.Хартфордшир в тот год умирал тихо и страшно.Зима 1170 года принесла с собой черный мор на скот и ледяные дожди, сгубившие озимые. К февралю река Ли промерзла до самого дна, перемолов колеса водяных мельниц. В деревнях вокруг замка крестьяне жевали вареную кору вяза и сушеный лебедовый корень. На дорогах появились стаи волков и толпы исхудавших вилланов, бежавших от монастырских податей.Граф Роджер приказал запереть наружные ворота барбакана. Налоги шерстью графский бейлиф содрал до последнего клока, ссыпав руно в сухие подвалы донжона: купцы из Ипра и Гента платили за хартфордскую шерсть звонким серебром, а серебро требовалось королю Генриху, усмирявшему мятежных баронов в Бретани.В конце февраля случился тот день, память о котором врезалась в сердце Аллана глубже каленого клейма.Он нес из замковой кухни глиняную миску с горячим варевом для старого конюха Ральфа, свалившегося с грудной лихорадкой. В миске плавали осклизлые листья капусты и два куска жилистой солонины, но жирный пар казался чудом посреди стылого двора.У узкой калитки для выгреба навоза стояла женщина. Ее рваный серый саван покрывал иней, а из-под тряпья выглядывало крошечное, посиневшее лицо ребенка лет пяти. Губы мальчика были цвета речного льда, глаза подернулись мутной пленкой голодного беспамятства.— Во имя Пречистой Девы... господин... — губы женщины едва шевелились, источая запах гнилых зубов и голода. — Хоть каплю жира... Малой до полудня не дотянет...Аллан остановился. Руки в овчинных рукавицах дрогнули. Он посмотрел на обледенелые пальчики ребенка, затем на миску. Старик Ральф был ветераном походов графа, он умирал в конюшне, харкая кровью. Но он прожил свои шестьдесят зим. А этот...В десяти шагах, на помосте стены, стоял сержант стражи с заряженным самострелом.— Прочь от калитки, падаль! — рявкнул стражник, щелкнув орехом арбалета. — Малой, неси жратву куда велено, не то сам плетей отведаешь за растрату господского добра!Страх. Липкий, холодный, рабский страх, вбитый поколениями нормандских завоевателей в саксонские спины, сковал колени Аллана. Он опустил глаза.— Не могу, — глухо выдавил он. — Это для господской челяди.Он шагнул в проход конюшни. За спиной не было крика — лишь сухой, беззвучный всхлип, похожий на треск ломающейся ветки на морозе. Когда к вечеру Аллан вынес пустое ведро, женщины у стены уже не было. На снегу осталась лишь неглубокая вмятина да крошечный лоскут дерюги, примерзший к навозу.Он вернулся в пустой денник, сел на ледяную солому и долго смотрел на свои руки. Он мог бросить кусок сала. Мог отвлечь стражника. Мог солгать, что пес выбил миску. Он не сделал ничего. В ту ночь Аллан Смит умер как беззаботный отрок. На свет родился человек, знавший точную цену собственной трусости — и поклявшийся никогда больше не опускать глаз перед теми, кто держит арбалеты.Его спасением стали книги.Александр Некам, останавливавшийся в замке по пути в Париж, сдержал слово. В келье при часовне, где чадили сальные свечи, он учил Гилберта основам тривиума — грамматике, риторике и диалектике. Гилберт зевал, ковырял кинжалом край дубового стола и тосковал по охоте. Аллан сидел на табурете в углу, чистя кольчужные кольца в бочонке с песком.Но его слух впитывал всё.— Omnis potestas a Deo est, — монотонно бубнил Александр. — Всякая власть от Бога. Но ответь мне, Гилберт: если король нарушает обычай королевства, чья власть выше — помазанника или закона?— Власть того, у кого острее меч, — фыркал Гилберт. — Мой дед во времена смуты короля Стефана сжигал маноры епископа Линкольнского, и папа римский проглотил это, потому что у деда было пятьсот копий.— Твой дед кончил дни в монастырской епитимье, вымаливая прощение за грехи, — сухо возражал Некам. — Меч разрубает узел, но завязывает его слово. Аллан, встань.Аллан отставил бочонок, отер ладони от ржавого песка и встал прямо:— Слушаю, господин.— Переведи с листа третью главу Маккавеев.Аллан подошел к столу, бережно коснулся жесткого, желтоватого телячьего пергамента и прочел на чистой церковной латыни:— Et congregavit Judas exercitum... И собрал Иуда войско, и восстал против угнетателей народа своего. И не от множества войска зависит победа на войне, но с неба нисходит крепость.Гилберт изумленно уставился на оруженосца:— Когда ты выучился читать, сын кузнеца?— Ночами, милорд. Пока господа почивают, свечной огарок светит так же, как в полдень.Александр улыбнулся тонкой, ядовитой улыбкой ученого прелата:— Запомни этот день, Гилберт. Этот серв превзойдет тебя во всем, кроме знатности рода, если ты продолжишь предпочитать соколиную охоту книгам святых отцов.В декабре 1170 года грохнул гром, расколовший христианский мир.Весть об убийстве архиепископа Томаса Бекета в Кентерберийском соборе ворвалась в Хартфорд вместе с взмыленным гонцом из Лондона. Граф Роджер сидел у камина, закутанный в волчьи шкуры — чахотка пожирала легкие старого вельможи, он беспрестанно кашлял, сплевывая бурую мокроту в медную чашу.— Четверо рыцарей... прямо у алтаря святого Бенедикта... — шептал вестник, падая на колени. — Мозги архиепископа размазали по плитам собора мечами... Короля обвиняют в святотатстве!Граф Роджер побледнел, его пальцы вцепились в резные подлокотники кресла:— Безумец Генрих... Он погубил себя. Рим отлучит королевство. Рим запретит звонить в колокола, крестить младенцев и хоронить мертвых в святой земле.— Это измена Церкви! — вскинулся Гилберт, его глаза полыхнули слепым восторгом юности, жаждущей великих потрясений. — Архиепископ стоял за вольности Англии! Мы должны созвать вассалов!— Молчи, сопляк! — старый граф закашлялся так страшно, что Аллан бросился подавать ему чашу с водой и отваром иссопа. Роджер отпил глоток, тяжело дыша, и уставился на младшего сына наливающимися кровью глазами. — Что ты знаешь о вольностях? Бекет хотел одного — подчинить корону римскому престолу. А без короля такие, как мы, станем добычей диких валлийцев и французских волков. Ты поедешь в Лондон, Гилберт. Отвезешь клятву верности королю Генриху. Лично.— Я не стану лизать сапоги убийце святого! — крикнул юноша.Старик медленно поднялся. Его фигура, иссушенная болезнью, казалась призраком, но в глазах горела непреклонная свирепость норманнов:— Ты сделаешь это, щенок, или я лишу тебя даже тех жалких ста акров в Дорсете, что завещаны тебе по праву матери. Ты поцелуешь королевскую длань, потому что наш дом стоит на королевской милости, а не на молитвах римского папы. Аллан!— Я здесь, монсеньор, — Аллан склонил голову.— Ты останешься при замке. Старый Ральф научит тебя держать клинок не хуже господ. Гилберту нужен надежный щит, а не пылкие речи.Гилберт уехал в Лондон с помпой, взяв лучшую сбрую и шестерых латников. А Аллан остался наедине со старым рыцарем Ральфом.Ральф был реликтом ушедшей эпохи: ветеран Второго крестового похода 1147 года, хромой на левую ногу, с выбитым глазом и глубокой вмятиной на скуле от сарацинской булавы. Он больше не держал турнирных копий, но его тяжелый меч пехотного строя пел в воздухе со смертоносной точностью.Каждый вечер за стенами замка начинался ад.Ральф не жалел Аллана. Деревянные тренировочные мечи оставляли на ребрах парня черные кровоподтеки; щит трещал под градом ударов старого рыцаря.— Не закрывайся предплечьем! — хрипел старик, сбивая Аллана с ног подсечкой кованого сапога. — Настоящий меч срубит твою руку вместе с костью! Встречай удар плоскостью, переводи клинок в землю, отвечай уколом в пах или горло! На войне нет рыцарской куртуазии, мальчик. На войне есть только тот, кто стоит, и тот, кого жрут черви!Сидя на обломке бревна после изнурительной сечи, когда руки Аллана тряслись так, что расплескивали воду из кружки, Ральф доставал из-под холщовой рубахи потемневший свинцовый крестик:— Я видел Анатолию, сынок. Видел, как король Людовик бросил обоз с ранеными на милость турок-сельджуков, чтобы спасти собственную шею. Мы жрали дохлых коней, пили мочу и кровь из вен вьючных мулов. Я убивал таких же мальчишек, как ты, только смуглых, молившихся своему Аллаху. И знаешь, что я понял, когда выполз живым из ущелья Дорилея?— Что, сэр Ральф?— Богу не нужны наши походы. Богу чужды наши знамена. Земли и шелка жаждут французские графы и ломбардские ростовщики. А Гроб Господень... это просто кусок известняка в чужой иссушенной земле. Не ищи там святости, Аллан. Ищи способ остаться человеком, когда вокруг тебя все обратятся в псов.Весной 1171 года пришло письмо из Сент-Олбанса.Монах-писец вывел на узкой полоске дешевого пергамента неровные строки: «Мать твоя Эльфгива шлет благословение. Брат Годвин взял в дом сироту кузнеца из Беркхэмстеда, железо куется справно. Но мать молилась у святых мощей и видела сон, о коем велит помнить: стоял ты на крутой каменной скале, и весь мир лежал внизу во тьме и пламени. И голос был: Легко взлететь на крыльях чужой гордыни, но падение со скалы дробит кости в прах. Береги душу, сынок, и не верь сладким речам тех, кто носит шелка».Аллан свернул записку, спрятал ее в кожаный кошель на груди — рядом с отцовским ножом. Он поднялся на башню донжона. Ветер трепал полы его шерстяного колета. Внизу текла река Ли, неся вешние мутные воды к Темзе.Он знал, что пророчество матери сбудется. Он пойдет за Гилбертом. Не потому, что верил в его звезду, а потому, что другого пути вырваться из грязи у него не было.
Bepul matn qismi tugad.