Kitobni o'qish: «Под солнцем Виргинии»
Допустим, мы останемся в живых; но будем ли мы жить?
Эрих Мария Ремарк. На западном фронте без перемен
Пролог
Ивонн делила свою жизнь на два отрезка. Не на пресловутые «до» и «после», а, скорее, так: если бы в альбоме для фотографий вдруг оказались пустые страницы с полустертыми подписями и датами. Пустые дни безусловного и неотвратимого взросления, которые она, не глядя и малодушно старалась вырезать из воспоминаний, как многие люди вырезали лица любимых с фотографий, чтобы вставить в медальон и носить возле сердца. Годы, полные праздных и бесплотных мечтаний, неправильных решений, любви и веры в то, что никто и никогда до тебя не испытывал всех этих мук юности.
Ивонн рассматривала фотоальбом, красивый, в кожаном переплете, касаясь глянцевой поверхности «полароидных» и обыкновенных снимков ладонью, словно пыталась стереть с них пыль, налет, оставленный временем и самой жизнью.
На одном из них ей едва исполнилось двенадцать, она широко улыбалась и позировала возле новенького отцовского автомобиля. В те годы за такой «Крайслер» любой бы продал душу. Ивон была горда, ее руки и одежда были испачканы масляной краской, а на плече висел деревянный этюдник. На фоне горел закат, от чего фотография казалась теплой под пальцами. Южное лето подходило к концу.
Еще на одной Ивонн обнимала мать. Красивую, статную женщину с породистым лицом. Лицо ее было скульптурным и ярким, как у героинь нуарного кино: острые, высокие скулы, а на них – длинные печальные тени, отброшенные ресницами. Она была в черном комбинезоне и остроносых туфлях, а Ивонн – в легкомысленном белом платье из полупрозрачной ткани. Они стояли на фоне Елисейских полей, неподалеку от ресторана, в котором праздновали пятнадцатый день рождения Ивонн, и обе смотрели свысока, чуть подняв подбородки.
На следующей фотографии ей уже восемнадцать. французский загар прилип к ее матовой коже. Она бежала по песку в красном купальнике, на ногах ее были соломенные эспадрильи1, а в руках белая льняная рубашка. Фотографом был Фабьен, парень с рыбацкой лодкой – молодой француз, пишущий роман на печатной машинке, как в старину. Ивонн хорошо помнила этот день на пляже в Сен-Максим, она так же хорошо помнила ночь, полную звезд, и божоле-нуво, его сияющий, прозрачный цвет и яркий вкус. От Фабьена пахло машинописными чернилами, а его руки, покрытые мозолями, пахли соленым морем. Его поцелуи на вкус были, как молодое вино – смородиновые, вишневые, юные.
Еще одно фото было из Виргинии. На нем, кроме Ивонн – двое парней, полных жизни. Она стояла по центру, закинув руки на плечи друзей. Ее волосы были слипшимися от пота и растрепанными. Горловина футболки мокрой, а джинсы порваны в нескольких местах. Рядом на земле лежал велосипед со свисающей цепью и вывернутым рулем. Ее серо-голубые глаза притягивали, как океан, в котором отражалось предутреннее дождевое небо, и каждый, кому удавалось почувствовать на себе ее гипнотический взгляд, погружался в него, как в воду. Ивонн насмешливо улыбалась, она была нахальной девчонкой, считавшей, что мир принадлежит ей.
Но мир сломал ее спустя пару лет. И это читалось во взгляде уже на следующей фотографии. Она прямиком с военной базы, из Форт Худа. Армейская форма сидела на ней нелепо: Ивонн занималась теннисом и много времени проводила в тренажерном зале, но оставалась хрупкой. В ее взгляде уже не было той притягательной силы. Лицо из девчачьего превратилось в лицо молодой женщины. Скулы были ярко очерченными; губы – пухлыми и чувственными; линия нижней челюсти под креплением шлема смягчилась. На губах уже не было улыбки, руки повисли, как у безвольной марионетки, которой она стала. Она казалась напряженной на фотографии. Ивонн никогда не умела вовремя тормозить и остановилась только тогда, когда стало слишком поздно. До вторжения США в Ирак оставалось пару недель.
Возможно, (Ивонн не бралась говорить точно) именно здесь заканчивалось ее «до». А после – пустые страницы, потому что, вернувшись с войны, она уже не фотографировалась.
Была еще одна фотография. Лежала она не в альбоме, а отдельно, потому что всегда была где-то между прошлым и будущим. Она была старой и выцветшей от времени, затертой от бесконечных прикосновений. Ивонн на ней не было. На ней – парень в хлопковой футболке с длинным рукавом, цвета топленых сливок. Под тонкой тканью хорошо читались очертания его предплечий, спины. Парень сидел за столом, прижавшись к его поверхности грудью и вытянув перед собой руки. Он улыбался. Загорелые скулы были усыпаны, как пеплом, холодными веснушками. По-мальчишески светлые голубые глаза сияли без какой-либо веской на то причины, потому что молодым не нужны поводы для счастья. Ивонн думала, что им достаточно просто быть – жить и чувствовать себя живыми: с разбега прыгать в воду, разбивая на тысячи мелких брызг гладь озера, окруженного камышом и высокой травой; гулять до утра и, лежа на спине в поле с растущим хлопком и розово-лиловым вереском, рассматривать звезды; слоняться по улицам без дела и бесконечно долго говорить словами, наполненными мудростью, доступной только подросткам. Его звали Кристиан. Ивонн видела его в последний раз в далеком две тысячи первом. Казалось, что между этим днем и тем, когда была сделана фотография, образовалась пропасть. Пропасть непонимания, острой боли и внезапного, а оттого и такого горького, разочарования. Ивонн однажды вложила эту фотографию в нагрудный карман военной формы и вытащила только тогда, когда из полуразрушенных трущоб на Ближнем Востоке вернулась домой, потеряв себя.
Иногда Ивонн казалось, что парень с той фотографии был ее «до» и «после». В последнее время, пожалуй, слишком часто.
Часть первая
Глава первая. Винодельня Розенфилд.
1995 год
В то лето, как и много раз до этого, семья Розенфилдов приехала в Виргинию. Когда стих рокочущий шум двигателя новенького, сверкающего в лучах заходящего солнца отцовского автомобиля, а колеса скрипнули по мелкой мраморной крошке и замерли, Ивонн открыла дверцу и выбралась из машины. Ткань ее голубых парусиновых туфель тут же покрыла пыль. Она налипла так мгновенно, что Ивонн это даже позабавило: ее словно притянуло магнитом. Папин черный «Крайслер» девяносто третьего года тоже был весь в пыли. Девочка провела указательным пальцем по приспущенному стеклу у пассажирского сидения и улыбнулась.
В окнах бывшей рабовладельческой усадьбы горел свет. Пока еще неясный, но Ивонн точно знала, что их ждали. Она знала, что, как только рассеется закат, а бархатная южная ночь поползет по земле, окна загорятся ярче, став единственным источником света на несколько миль вокруг.
Усадьба была красивой, она сохранила свой первозданный вид во многом благодаря заботе хозяев. История и традиции, которые с трепетом хранили эти стены и массивные колонны, увитые резными волютами, всегда настораживали Ивонн. Усадьба, построенная еще до начала Гражданской войны приближенным первого и единственного президента Конфедеративных Штатов Америки2 – Джеймсом Розенфилдом, видела многое. Ивонн часто рассматривала портрет далекого предка, висевший над камином в столовой. Взгляд у него был добрым, но, возможно, это вольность художника. Девочка часто задавалась вопросами о несправедливости рабства, иногда она озвучивала их, и тогда отец отвечал ей, что так же, как и Ивонн, он когда-то был одержим историей семьи: пытался найти доказательства, что он вовсе не плохой человек, хоть его предки и были плантаторами. Он читал старые новостные сводки, сохранившиеся в библиотечном архиве. Часто болтал с шерифом в городке неподалеку, и тот рассказал ему однажды, что о мистере Розенфилде написано не так уж много, но те люди, жизнями которых он владел («Подумать только, как это ужасно звучит», – сокрушался отец) чувствовали себя хорошо, они были в безопасности. О старом Розенфилде говорили: «Человек с большим сердцем». Ивонн задумывалась, может ли быть в безопасности человек, когда он не принадлежит сам себе, но на этот вопрос у ее отца не было заготовленного ответа. «Мы никогда не принадлежим сами себе без остатка», – говорил он. «Я твой отец. И какая-то часть меня всегда будет принадлежать тебе. Но я ведь в безопасности, правда?».
Ивонн так и не смогла понять, была ли добросердечность плантатора Розенфилда семейной легендой, придуманной для отвода глаз и очистки совести. Она решила, что судить людей по поступкам их далеких предков неправильно. Ивонн надеялась стать хорошим человеком, заслужить это звание собственными делами. И, если когда-нибудь ее потомки зададутся вопросом о ее наследии, то она будет готова.
Отец всегда говорил загадками. Позже Ивонн поймет: он поступал так для того, чтобы его дочь научилась мыслить глубже, чем среднестатистический житель страны.
Многие годы спустя, собирая осколки своего вдребезги разбитого сердца, Ивонн не досчитается одного, того осколка, который перестал принадлежать ей летом две тысячи первого года. И тогда к ней придет понимание.
Усадьба была полностью белой, если не брать в расчет деревянные окна и решетчатые ставни, но не ослепительно-белой, а скорее, матовой. А еще она была очень старой. Ивонн казалось, что она в жизни не встречала зданий старше этого. Южную стену плотным живым ковром увил плющ. Струящийся водопад лестницы с причудливыми балясинами, окутала виноградная лоза.
Земли Виргинии были плодородными, если знать, как возделывать их. И, видимо, Джеймс Розенфилд знал, потому что совсем рядом с усадьбой процветал виноградник, а когда-то и винодельня, стоящая сейчас в метрах двадцати от дома и закрытая на огромный амбарный замок. Дела пошли на спад, после введения сухого закона, но и тогда какой-то из Розенфилдов догадался, как сохранить богатство и семейное дело. Он или она, Ивонн точно не знала, но отец говорил, что, скорее всего, «он», потому что женщины в то время не были независимыми, заключил сделку с крупной торговой сетью, и виноград стали поставлять в магазины и на фермерские рынки. Винодельню, конечно, прикрыли, но только по официальным данным, на бумаге. На самом деле она окончательно прекратила свою работу, только когда отец Ивонн, Аарон Розенфилд отказался быть виноделом и уехал в Нью-Йорк, чтобы поступить в Колумбийский университет и стать архитектором.
О том, что их ждали, говорили распахнутые настежь, выкованные из металла ворота с воющими ржавыми петлями. Выйдя из машины, Аарон поспешил закрыть их. Он хорошо знал нрав своего отца и помнил, как тот часто упрекал его в нерасторопности, говоря, что этим он в мать, не забывая припомнить, что сын предал историю семьи. Жену свою, Марию, дед любил, но считал, что медлительность Аарон унаследовал от нее.
К отцу на помощь поспешил садовник. Он поправил на ходу затертую панаму цвета хаки и ускорил шаг. Садовник Ноа Ламберт был стариком невысокого роста. Его морщинистые узловатые руки всегда были в земле, лицо, нещадно высушенное солнцем, покрыто пигментными пятнами, а светлые глаза казались почти прозрачными. Седые волосы, словно налипшие клочками, остались только на висках и затылке. На нем всегда, как и сейчас, была простая одежда и обувь. Ивонн помнила его с тех пор, как стала помнить себя, а отец говорил, что Ноа работал здесь еще в те времена, когда он сам был мальчишкой. Ивонн Ноа нравился. Он срывал для нее поспевший, налитый и сладкий виноград, когда лето клонилось к осени. Он охотился за самой спелой, черной гроздью, мыл под холодной водой, а потом молча отдавал Ивонн с солнечной улыбкой на лице. Ноа был теплым человеком, от него даже пахло сухим хлопком и нагретой за весь день землей. У него на руке был пятизначный номер, набитый синими чернилами. Со временем цифры позеленели под загорелой кожей. Ивонн однажды спросила у деда, что значит этот номер, а дед сказал, что на руке садовника выбиты цифры, потому что Ноа – еврей3. А еще посоветовал не задавать лишних вопросов. Со временем Ивонн сама разобралась в том, что же значат эти цифры, и пришла к мысли, что плантаторы ничем не отличались от Гитлера.
Ивонн улыбнулась старику, тот потрепал ее по макушке и поспешил к Аарону.
–– Мистер Розенфилд, – запричитал садовник, – мы ждали вас не раньше, чем через два часа, – он снял панаму, прижал ее к груди и взглянул на Аарона.
–– Прошу, Ноа, – Аарон притворно нахмурился и покачал головой, – мы же договорились в прошлый раз. Никаких «мистеров», – Ивонн с интересом наблюдала, как отец обнял Ноа и похлопал его по спине своими чистыми, тонкими ладонями. «Белоручка», – обычно фыркал дед, видя, какими ухоженными были руки Аарона. Но отец таким вовсе не был, он обнял садовника, не боясь испачкать в земле и пыли свое белое поло «Ральф Лорен» и бежевые шорты.
–– Я сообщу Сэмюэлю, Аарон, что вы приехали, – Ноа поспешил к дому. – А потом помогу вам с вещами.
–– Спасибо, мистер Ламберт, но мы справимся сами, – из машины наконец вышла Женевьева Розенфилд – мама Ивонн. Последние пару часов в дороге ее одолевала жуткая мигрень, и она сидела в машине, приходя в себя.
–– Мадам, – Ноа склонил перед ней голову, улыбнулся и, как показалось Ивонн, даже немного смутился.
Ивонн часто наблюдала за мужчинами в присутствии ее матери. Они все, как один, робели и не могли связать двух слов. Еще бы, ее мать была настоящей красавицей. Таких красивых женщин Ивонн видела, разве что в кино. Ее темные длинные, слегка волнистые волосы развевались на ветру, как и легкое желтое платье в мелкий цветочек. Она выглядела уставшей, но все же завораживающе прекрасной и статной. Пухлые губы тронула улыбка, когда Джен привлекла дочь к себе и обняла. Глаза ее обычно были светло-карими, а сейчас, на закате, казались медными.
–– Помоги отцу с замком, – попросила Джен, видя, как муж пытается справиться с этой ржавой рухлядью. Она наклонилась и поцеловала Ивонн в лоб.
Июльский вечер был теплым, а лето Виргинии в самом разгаре, на самом его пике. Солнце садилось за дымящийся от испарины горизонт, кутая усадьбу, винодельню и окрестности едва уловимым розово-золотистым маревом. Поля, покрытые паутиной и росой, стояли за воротами недвижно. Душный, душистый, туманный воздух мягко стелился по земле, путался в хлопке, растущем островками и хранившем историю юга. Трогательные хлопковые коробочки казались мягкими на ощупь, почти голубыми в сумерках. Пахло свежескошенной травой, полевыми цветами, сеном и влажной виноградной лозой. Цикады без устали пели в кустах, это был вечный саундтрек этих мест. Ворота скрипели, пока отец пытался их закрыть, нарушая металлическим скрежетом особенную, почти волшебную тишину.
–– Порядок, – наконец выдохнул отец и с трудом вынул ключ из старой скважины, как раз тогда, когда Ивонн подошла к нему, чтобы помочь. Этими воротами пользовались нечасто. Дед Розенфилд обычно оставлял свою машину за ними. Аарон не решился поступить так же с новым «Крайслером».
–– Как себя чувствуешь, Ив? – отец обнял девочку за плечи и повел назад к машине, припоминая, как ее укачало неподалеку от дома из-за неровных глиняных дорог.
–– Пап? – Ивонн взглянула на отца снизу вверх: Аарон Розенфилд был довольно высоким.
–– Да, дорогая? – мужчина открыл багажник и стал доставать чемоданы, один за другим кладя их на землю. Коричневые чемоданы из нежной телячьей кожи к такому отношению не привыкли. На такие обычно надевали чехлы, прежде чем сдать их в багаж самолета, летящего куда-нибудь к берегам Франции.
–– Что, если Виола снова станет меня целовать? – с опаской спросила Ив и поджала губы.
–– Ты знаешь, как она тебя любит, – усмехнулся Аарон. – Но хочешь знать, что я об этом думаю? – отец захлопнул багажник и провел ладонью по волосам – буйным кудрям, когда-то смоляным, а сейчас с заметной проседью. Ивонн кивнула. – Она увидит тебя и подумает: «Надо же, как выросла эта девчонка. Ну просто красавица. Она совсем уже взрослая, не стану, пожалуй, целовать ее, как ту розовощекую малышку, которой она была еще в прошлом году».
Ответить Ивонн не успела, пока она обдумывала сказанное отцом, входная дверь распахнулась. Сначала из дома вылилась порция желтого света, а потом на крыльцо вышла Виола Спенсер – домоправительница Розенфилдов. Править сейчас было нечем: у Розенфилдов не было прислуги, как в прежние времена, но бабушка Виолы, как и ее мать, работала в усадьбе, дед Розенфилд попросил Виолу остаться, чтобы помогать его жене по дому. У Виолы был белый передник, темные мясистые губы, глаза чуть навыкате и завязанные в тугой пучок курчавые волосы.
–– Ивонн! – воскликнула она глубоким, грудным голосом. А после зацеловала ее, вопреки словам отца, который стоял в стороне, поджав губы, чтобы не рассмеяться. Предрассудки былой эпохи давно были стерты. И сейчас, когда Ивонн обняла Виолу в ответ, это было заметно, как никогда прежде. Ивонн любила мисс Ви, как сама ее называла, и скучала по ней и ее грушевому пирогу с корицей, но все же, если бы ее спросили, она бы сказала, что можно было бы обойтись и без поцелуев.
–– Виола, милая, здравствуй, – Джен подошла к домоправительнице, и они тоже расцеловались в обе щеки, а когда очередь дошла до отца, мисс Ви обняла и его.
Следом из дома показалась пожилая чета Розенфилдов. Сэмюэль громко рассмеялся при виде внучки, спешно спускаясь с крыльца на негнущихся ногах.
–– Только посмотрите на нее, – в уголках его глаз блестели слезы. Отец говорил, что дед с возрастом становится сентиментальным, но от этого не менее заносчивым, добавлял он, а Ивонн понятия не имела, что значит слово «заносчивый».
–– Как ты выросла, девочка, – Сэмюэль обхватил ладонь Ивонн своими руками и поцеловал тыльную сторону, а затем обнял внучку. Объятия у деда были крепкими. От него сладко пахло табаком: дед курил самокрутки. Его одежда была выстирана и выглажена – белые брюки и льняная рубашка. Сэмюэль Розенфилд был человеком «старой закалки», как обычно говорила мать Ивонн. «Прости ему все слова, потому что однажды, когда он уйдет, покинет нас и этот мир, ты будешь жалеть, что не простила», – добавляла она, когда Ивонн после очередного упрека деда жгли яростные, горячие слезы обиды. Дед был неоднозначным человеком, Ив так и не решила, как к нему относиться.
–– Папа, – мягким голосом сказала Джен и обняла деда. Ивонн было странно слышать, что она зовет его папой, ведь ее собственного отца здесь не было. Дед был неоднозначным человеком, но Женевьеву любил, как казалось девочке, гораздо больше собственного сына.
–– Почему ты зовешь его папой? – спросила Ивонн, когда ей было лет девять.
–– Потому что его это радует, – просто ответила Джен и погладила дочь по волосам.
–– Но разве нам даются не одни родители на всю жизнь? – девочка нахмурилась.
–– Одни. Это просто знак уважения. Я никогда не буду любить твоего деда, как своего отца, просто так принято.
–– И я буду звать мамой чужую женщину? – озадачилась Ив.
–– Как захочешь, милая. Как захочешь.
Мария Розенфилд была совсем другой. С чувствами относительно бабушки Ивонн определилась давно: она ей нравилась. Внучку Мария любила абсолютно и вопреки, как и собственного сына, а вот к невестке относилась прохладно, но та все равно упорно звала ее «мама» и улыбалась так, как могла только она.
После затянувшихся приветствий и слов восхищения по поводу того, какой красавицей вымахала Ивонн, они все собрались за одним столом. Ноа поначалу чувствовал себя неловко, зато Виола громко смеялась над шутками Аарона и внимательно слушала рассказ матери Ивонн о том, как она пару недель назад провела выходные в Милане со своей подругой Бетти, домохозяйкой из верхнего Ист-Сайда. Ивонн смотрела на слегка запотевший бокал, наполненный темно-красным, пожалуй, даже багровым вином, который стоял почти нетронутым возле тарелки ее отца, и рассматривала свое отражение, стараясь найти ту взрослую красавицу, о которой все говорили, но видела только себя. Да, ее руки и ноги слегка вытянулись за последний семестр в школе, но Ивонн напоминала себе подросшего котенка – угловатая, нескладная, тощая.
Ее клонило в сон после съеденного мясного рулета и лукового супа, который изумительно готовила Ви. После долгой дороги и долгих разговоров, и напряжения, которое повисло над столом, когда дед заговорил о виноградной лозе, все почувствовали себя утомленными. Виноградник медленно погибает, потому что Ноа в одиночку не справляется с объемом работы, говорил дед, а у него самого колени болят. При этом он многозначительно посмотрел на отца и сказал, что было бы неплохо, если бы тот сподобился помочь подвязать виноград, и тогда отец сказал, что не сможет остаться надолго, потому что в Нью-Йорке у него много незавершенных дел. Финансовое положение Розенфилдов значительно ухудшилось со времен Гражданской войны – нанять рабочих дед не мог, но и сыну этого сделать не позволял. «Из принципа», – говорил Аарон.
Ивонн зевнула, обнаружив, что поймала себя на мысли, как было бы здорово, если бы она уснула прямо здесь, а отец, как раньше, взял бы ее на руки и донес до кровати.
–– Что-то ты совсем раззевалась, милая, – Аарон потрепал дочь по волосам, а та только пожала плечами.
–– Я подготовила для тебя комнату, Ивонн, – улыбнулась бабушка. – Виола застелила кровать новым постельным бельем.
–– Спасибо, мисс Ви, – Ив встала из-за стола, поцеловала ее в щеку, а затем всех остальных по очереди, пожелала им спокойной ночи и устало поплелась в сторону лестницы.
–– Не забудь принять душ, малышка, – напомнила мама.
Темный паркет, начищенный до блеска, местами пора было ремонтировать, потому что кое-где он облупился, и доски, уложенные причудливым рисунком, совсем прохудились от времени. Даже не специалист мог при взгляде на паркет запросто понять, что не одно поколение Розенфилдов родилось, прожило свой век и гордо встретило старость и смерть в этих стенах.
Ивонн поднялась по лестнице, скользя ладонью по гладким, затертым временем деревянным перилам и, свернув налево, очутилась в своей комнате. Раньше она принадлежала ее отцу, а еще раньше деду. Она была довольно просторной, со светлыми стенами и с темными панелями из дуба. На кровати лежал такой мягкий матрас, казалось, что лежишь на вате. Платяной шкаф в углу и письменный стол у западной стены, с грудой книг на нем. Дверь в ванную, которая не закрывалась на защелку, сколько Ивонн себя помнила, тоже была сделана из светлого дерева. В комнате, конечно, было огромное окно с балконной дверью, откуда был выход на веранду, опоясывающую усадьбу. Ивонн думала, что и ее отец, и, возможно, когда-то дед, насчет последнего девочка была не уверена, как и она сама, плющили носы о стекла этого окна, глядя на приусадебный участок, на сад, полный фруктовых деревьев и на колючие розовые кусты, пестрящие красными бутонами. А еще они кругами носились по веранде и засыпали под стрекот цикад, ночные перешептывания птиц и шум молодой листвы. А вечерами, когда становилось влажно, сыро и холодно, обычно ближе к осени, сидели на широком белом подоконнике и выводили пальцами узоры на запотевшем окне.
Девочка приняла душ, как настаивала мама, и почистила зубы. Когда она дошла до кровати, на ходу надевая голубую хлопковую ночную рубашку в белую и желтую полоску, не чувствуя ног от усталости, то повалилась на постель прямо поверх одеяла и почти мгновенно уснула. Ей снилось невероятной синевы небо и песчаные буераки.