Kitobni o'qish: «Методология и социология психологии»

Shrift:

Введение

В последние годы одной из главных тенденций в развитии отечественной психологической науки стало возрождение интереса к методологии, и прежде всего к той, которую принято называть общей или философской методологией (за рубежом ее называют философией психологии), на поле которой сосредоточены наиболее общие и (позволим себе такую характеристику) самые важные, интересные и «вечные» методологические проблемы этой науки. «Маятник» интереса к методологии в начале 1990-х годов, в связи с распространением в нашем обществе узкопрагматичных настроений оказавшийся в крайне невыгодном для нее положении, поскольку на методологии много не заработаешь, в последние годы качнулся в обратном направлении, что было вызвано целым рядом причин, описанных в наших прежних публикациях (см.: Юревич, 2005; и др.). Сейчас налицо все основные симптомы возрождения к ней интереса, который всегда, до наступления «бурных 1990-х», был очень характерен для отечественной психологической науки, что не может не радовать.

Этот интерес свойственен и зарубежной психологии, где он не флюктуирует, как в нашей стране, «маятникообразным» образом, а носит более стабильный, равномерно распределенный во времени характер. Но и здесь он, несмотря на более равномерные и «спокойные» исследовательские установки, подчас выливается в отнюдь не спокойные революционные настроения, демонстрирующие взрывной потенциал этой области психологического познания. Так, например, звучат утверждения о том, что последние 40 лет развития мировой психологической науки «прошли впустую» (Toomela, 2007) ввиду того, что она развивалась по «американскому», а не по более адекватному «австро-германскому» пути (ibid.). Подобные настроения вряд ли могли бы возникнуть, если бы в зарубежной психологии наблюдалось хотя бы относительное методологическое благополучие. Есть основания предположить, что этот уровень и впредь будет «штормить», пока «вечные» методологические проблемы психологической науки, такие как различные «параллелизмы» – психофизический, психофизиологический, психосоциальный, сильно ограниченная воспроизводимость психологического знания, его эклектичность и др. – перестанут быть вечными, т. е. не будут разрешены. И именно на данном – общеметодологическом – поле следует ожидать наиболее судьбоносных для нее событий.

В подобных вполне интернациональных условиях широкий интерес к общей методологии психологии – это норма, а его отсутствие – временная, обусловленная различными вненаучными причинами патология, и возрождение этого интереса в отечественной психологической науке выглядит как ее возвращение в «нормальное» состояние (в чем, естественно, можно разглядеть ситуацию, обратную описанной Т. Куном в качестве «нормальной» науки, но и это, с учетом особенностей психологии и ее непохожести на естественные науки, по большому счету, тоже «нормально»).

Вместе с тем обозначилась отчетливо выраженная односторонность сложившейся в отечественной психологии рефлексии над общими путями развития психологической науки. Эта рефлексия свелась главным образом к когнитивным проблемам развития психологического знания, в то время как и ее социальные проблемы, такие как организация психологии как исследовательской и практической деятельности, ее взаимоотношения с обществом, влияние социального заказа на ее развитие и т. п., за редкими исключениями, оказались вне основного поля исследовательских интересов.

Подобная ситуация вынуждает обратиться в общей структуре науковедения и его проекции на «территорию» психологии. Два основных раздела науковедения – общая методология науки и социология науки – оказались очень неравномерно представленными на данной «территории» (подробнее об этом – во второй части этой книги). Саморефлексия отечественной психологической науки свелась преимущественно к общей методологии, в то время как социология науки здесь представлена лишь ее зачаточными формами. В результате «за бортом» остались не только крайне важные вопросы организации психологического сообщества, взаимоотношения психологической науки и общества и др., но и вектор методологического анализа оказался сильно «усеченным», искусственно отграниченным от анализа социальных детерминант развития психологического знания. Это порождает заведомо одностороннюю и неадекватную парадигму в самой методологии, где психологическое знание рассматривается как развивающееся чисто «интернальным» путем, под влиянием внутренних, чисто когнитивных потребностей в его развитии, в то время как в действительности, как показывает опыт многих наук, научное знание эволюционирует под значительным воздействием и внешних, социальных факторов.

В этой книге предпринята попытка преодолеть односторонность методологической рефлексии отечественной психологии, дополнив когнитивный анализ происходящего в психологической науке социальным анализом, что отражено и в названии книги, и в ее структуре. Ее первая часть посвящена традиционным для методологического самоанализа отечественной психологии когнитивным проблемам, вторая – куда менее традиционным для него социальным вопросам.

В то же время следует подчеркнуть искусственность подобного рассечения методологического поля психологии на когнитивное и социальное, это возможно только как аналитический прием. В реальной системе детерминант развития психологической науки когнитивные и социальные факты теснейшим образом взаимодействуют, пересекаются друг с другом и в «чистом» виде вычленяемы только на уровне аналитической абстракции. В частности, общеметодологические установки психологической науки и практики испытывают большое влияние не только внутринаучных, но и происходящих в обществе процессов. И как ни странно, этой науке сейчас приходится переоткрывать для себя данную хрестоматийную для науковедения истину.

Одним из наиболее существенных процессов, наблюдающихся в общей методологии психологии, является «пресыщение» постмодернистскими настроениями и – здесь тоже уместна аналогия с маятником – обратное движение в направлении ригоризации исследовательских стандартов. Этот процесс связан не только с собственно когнитивными факторами, но и с психологией самих исследователей, которые сейчас переживают «усталость» от постмодернизма, сопоставимую с «усталостью» от позитивизма, которая, в свою очередь, сильно содействовала распространению постмодернистских настроений. Одновременно он имеет и очень выраженную социальную составляющую, что с особой отчетливостью проявляется в отечественной психологической науке и системе ее взаимоотношений с нашим обществом.

Всплеск либеральных настроений начала 1990-х годов сменился «откатом» от либеральных (точнее, псевдолиберальных) идей, что проявляется в целом ряде социальных, политических, психологических и прочих индикаторов. Всеобщая потребность в свободе сменилась массовым ощущением дефицита контроля, что явилось естественной реакцией на проявление свободы в ее самых нелепых формах. Это изменение общественных настроений отразилось и на науке, в том числе на психологии, обозначившись в изменении доминирующих в ней методологических установок. Пресыщение избыточной методологической свободой, выражающейся в таких формулах, как знаменитое кредо П. Фейерабенда «годится все» (Фейерабенд, 1986), породило явное раздражение подобными формулами (Аллахвердов, 2003; и др.) и потребность в усилении методологического ригоризма.

В современном мире эта потребность усугубляется отчетливо выраженным ослаблением позиций рациональной науки и рационализма вообще, характерным и для современного российского общества, и для других стран. В нашей стране на менее чем 400 тыс. ученых сейчас приходится 300 тыс. магов, астрологов, экстрасенсов и прочей подобной публики, что выглядит более чем странно на фоне курса на экономику знаний, провозглашенного в наших официальных государственных программах. В связи с этим наблюдаются явные противоречия массового сознания: в терминах психологической науки – массовый когнитивный диссонанс, а по выражению некоторых психиатров – массовая шизофрения. По телевизору, сделанному на основе законов физики, показывают не физиков, а магов и экстрасенсов. В наших школах дети узнают о зверствах средневековой инквизиции, сжигавшей на кострах невинных людей как колдунов, которых на самом деле не существует и которыми они на самом деле не были. А придя домой и включив телевизор, они видят на экране личностей, именуемых колдунами. Если использовать выражение М. Вебера «рационализация всей общественной жизни», как показано в его трудах, сформировавшая основу Нового времени (Вебер, 1990), то происходящее в нашем обществе можно охарактеризовать как нечто прямо противоположное – как «иррационализацию всей общественной жизни».

Все это имеет непосредственное отношение к психологической науке и практике. Наши сограждане, плохо различающие психологов, психоаналитиков, психиатров и психотерапевтов, психологов-практиков и психологов-исследователей и т. д., теперь причисляют к этой когорте также парапсихологов, астропсихологов, экстрасенсов, магистров белой и черной магии, очень любящих выдавать себя за психологов. Подобные эрозии наблюдаются и в самом психологическом сообществе, некоторые представители которого создают секты, активно используют в своих трудах такие понятия, как карма, аура, чакры, биополя и др. Это ставит психологическую науку и рациональную психологическую практику в трудное положение, выдвигая в качестве одной из главных проблему демаркации рационального и иррационального в самой психологии. Данная проблема имеет и когнитивную, и социальную сторону (яркий пример невозможности их расчленения), предполагая ужесточение и методологии психологической науки, и критериев принадлежности к рациональной психологии, которые выставили бы непреодолимые барьеры желающей примкнуть к ней самой разношерстной публике.

Подобные обстоятельства, в терминах М. Г. Ярошевского, на «над-сознательном» уровне (Ярошевский, 1978) создают вектор развития психологической науки, направленный на ригоризацию ее методологии. Суть этой ригоризации состоит не в возвращении к жестким позитивистским стандартам, которые были характерны для психологической науки на протяжении длительного периода ее развития, а в наложении разумных ограничений на тот методологический либерализм, который распространялся в отечественной психологии с конца 1980-х годов и который в своих наиболее экстремальных формах был мало отличим от методологического анархизма (симптоматично, что в последние годы регулярно возникал вопрос об отличиях методологического либерализма от методологического анархизма, например, в версии П. Фейерабенда, хотя, в общем-то, ответ на него очевиден и производен от общего понимания отличия либерализма от анархизма).

Суть представленной в этой книге ригоризованной версии методологического либерализма состоит в сохранении базовых «либеральных» методологических принципов, состоящих в невозможности какой-либо одной, «единственно правильной» психологической теории, в принципиальной возможности различных интерпретаций психологических феноменов, в необходимости их комплексных, многосоставных объяснений, в отказе от позитивистского культа эмпирических методов и др., с дополняющим эти принципы акцентом на преодоление «анархических крайностей», таких как правомерность любых теорий и интерпретаций, признание полной релятивности эмпирических фактов, возможности эмпирически подтвердить все что угодно и т. п.

Следует подчеркнуть, что подобная ригоризация, направленная на разграничение либерализма и анархизма в методологии, не является «изобретением велосипеда», а служит лишь проекцией на методологию отечественной психологии тех процессов, которые отчетливо выражены и в мировой психологической науке. Вместе с тем в данном случае отчетливо выражена «социальная привязка» происходящего в современной российской психологии к происходящему в нашем обществе, основным вектором развития которого становится превращение необузданной и малоцивилизованной свободы, понимаемой как отсутствие любых запретов и ограничений, в свободу цивилизованную и ответственную, основанную на ее разумных – правовых и нравственных – ограничениях. И вполне закономерно, что социальные процессы, разворачивающиеся в нашем обществе, получают отображение в методологических изменениях отечественной психологической науки.

Разумеется, и такая – «ригоризованная» – трактовка методологического либерализма вызовет немало возражений, как «слева» – со стороны «методологических анархистов», так и «справа» – со стороны «методологических ригористов», и породит немало сложных вопросов. Однако в пробуждении вопросов и возражений состоит одна из главных задач любой книги, посвященной методологии психологической науки – как было отмечено выше, одной из наиболее «беспокойных» составляющих психологии. А, наверное, худшее, что может ожидать такие книги, это отсутствие вопросов и возражений.

Раздел первый
МЕТОДОЛОГИЯ ПСИХОЛОГИИ

ГЛАВА I. СТРОЕНИЕ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ

1. СОСТАВ И СТРУКТУРА ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ

«Анатомия» психологического знания

Одной из особенностей современного состояния психологической науки в России служит сочетание, с одной стороны, высокой востребованности психологического знания и самих его носителей – психологов, с другой – ослабление попыток внести порядок в это знание и явное пренебрежение к методологическим вопросам. Такое сочетание не выглядит сколь-либо парадоксальным: если психологическое знание «покупают», а покупают его повсеместно и очень охотно, значит, оно того заслуживает, а стало быть, нет нужды сомневаться в его адекватности и ломать голову над «проклятыми» методологическими вопросами, которые к тому же, как показывает опыт более чем столетнего развития психологической науки, все равно неразрешимы1. В подобных условиях было бы странно, если бы психологи вместе того, чтобы продавать охотно покупаемый у них товар – психологическое знание (или то, что считается таковым), занялись его придирчивым изучением и выявлением его скрытых изъянов.

Тем не менее диспропорция между неудовлетворительным состоянием психологического знания и его высокой востребованностью не может не настораживать, поскольку рано или поздно может обернуться предъявлением психологическому сообществу оправданных рекламаций. А известная мысль непопулярного ныне автора: «тот, кто переходит к решению частных вопросов, оставив у себя «в тылу» нерешенные общие вопросы, будет постоянно на них натыкаться (и спотыкаться)» – актуальна и поныне. В результате постановка вопроса о том, что же представляет собой психологическое знание, как оно организовано и структурировано, вполне уместна и сейчас, когда приготовленные психологами блюда принято, как в рассказе одного из классиков русской литературы, есть, не глядя в тарелку.

Трудно не согласиться и с тем, что «самая актуальная проблема психологии на современном этапе – это интеграция психологического знания» (Мазилов, 2003, с. 218), если, конечно, не понимать эту интеграцию как искусственное подведение под общий знаменатель заведомо не подводимых под него подходов и направлений. А интеграция психологического знания едва ли возможна без его систематизации, позволяющей навести хотя бы минимальный порядок в психологическом «хозяйстве».

К числу основных структурных элементов психологического знания можно отнести следующие2:

1 базовые «идеологии»3 (и сопряженные с ними системы методологических принципов);

2 категории;

3 теории;

4 законы;

5 обобщения;

6 объяснения и интерпретации;

7 прогнозы и предсказания;

8 факты и феномены;

9 знание контекста (установления фактов и проявления феноменов);

10 эмпирически выявленные корреляции между феноменами;

11 описания;

12 методики;

13 технологии;

14 знания, ассимилированные психологией из смежных наук.

Слагаемые психологического знания

В основании психологического знания лежат базовые психологические «идеологии», такие как бихевиоризм, когнитивизм и психоанализ. Эти «идеологии» и соответствующий им уровень организации психологического знания называют по-разному: парадигмами, подходами, ориентациями, системами знания и др. Но в любых систематизациях психологического знания он непременно присутствует, что неудивительно: данный наиболее крупномасштабный уровень «рассечения» психологической науки и накопленного ею знания нельзя не заметить.

В психологической литературе трудно найти удовлетворительное и вообще сколь-либо внятное определение подобных наиболее глобальных систем психологического знания и перечисление того, что они охватывают. Психоанализ, например, определяют и как один из базовых подходов в психологии, и как теорию, и как метод, и как область психологической практики, и даже как религию современного западного общества (Беккер, Босков, 1961)4, и каждое из подобных определений верно, но страдает неполнотой. Когнитивизм, бихевиоризм и психоанализ можно охарактеризовать и как глобальные психологические методологии или «психологические империи» (Юревич, 2000), в границах которых заключены общий образ или модель психологической реальности, основные принципы ее изучения, соответствующие теории, способы производства знания, критерии его верификации и т. д., закрепленные соответствующими «методологическими эмоциями» (««нет» интроспекции!», «человек не крыса!» и т. п.). Наличие подобного аффективного слоя, цементирующего «защитный пояс» соответствующих теорий, дает основание характеризовать глобальные системы психологического знания именно как идеологии, выполняющие не только познавательные, но и идеологически функции, например функцию демаркации «своих» и «чужих».

Каждая из психологических «империей» фактически живет по собственным законам и не имеет с другими «психологическими империями» ничего общего кроме границ (Юревич, 2000). Это дает основания говорить о том, что наиболее глобальные системы психологического знания, как и куновские парадигмы, «несоизмеримы» друг с другом, т. е. не вписываются в единые критерии рациональности и напоминают спортивные команды, играющие на одном поле в разные игры. Соответственно, психология характеризуется как допарадигмальная наука, т. е. преднаука, которая станет полноценной наукой только тогда, когда в ней будут выработаны общеразделяемые критерии рациональности и достоверности знания, психологические «империи» объединятся, а конкурирующие парадигмы сольются друг с другом (Кун, 1975).

Глобальным психологическим «идеологиям», конечно, можно отказать в статусе знания, усмотрев в них не знание как таковое, а лишь матрицу для его производства. И они, безусловно, выполняют данную функцию, но при этом являются и собственно знанием, поскольку общие представления о психике как о поведении, трансформациях образа, взаимодействии сознания и бессознательного и т. д. предполагают немало знаний, которые и делают возможными переключения фокуса видения психологической реальности.

Психологическим категориям, как и базовым психологическим «идеологиям», тоже можно приписать вспомогательную роль, представив их как средство выражения психологического знания, а не знание как таковое. И действительно, казалось бы, какое знание содержится просто в обозначениях, даже если это такие термины, как сознание, личность, бессознательное, потребность, мотив и т. п.?

Однако нетрудно заметить, – и этот эксперимент любой психолог может провести над самим собой, – что каждая из подобных категорий вызывает не просто поток словесных ассоциаций, но и актуализирует целый массив знаний – об их наполнении, разнообразии трактовок, истории изучения. Конечно, подобное знание отчасти пересекается с другими видами психологического знания – в первую очередь, о соответствующих феноменах, однако не сводится к нему. И вполне понятно, почему психологическим категориям нередко отводится роль основных «сгустков» психологического знания и его опорных компонентов (Петровский, Ярошевский, 1998). Вся история психологической науки может быть представлена как история развития психологических категорий, а один из возможных ответов на вопрос о том, в чем же состоит ее прогресс в условиях хаотичности знания и отсутствия его кумулятивности, звучит так: «в обогащении категорий» (там же), т. е. про личность или мотивацию мы сейчас знаем больше, чем знали сто или пятьдесят лет назад, и в этом – несомненный прогресс психологической науки.

Психологические категории разнообразны по своему происхождению, однако наиболее рельефно обозначаются три их источника. Первый источник – обыденный опыт. Основная часть категорий, которыми оперирует научная психология, это термины обыденного языка: ощущение, восприятие, эмоции, чувства и др. Иногда они перекочевывают из обыденного языка в категориальный аппарат научной психологии без сколь-либо принципиальных, а иногда и вообще без каких-либо смысловых трансформаций. Иногда подвергаются на территории научной психологии своеобразной «чистке» – переопределениям (обычно множественным), погружению в новые смысловые контексты и т. д., – подобные той, которую Ф. Хайдер произвел при закладывании оснований психологии межличностных отношений (Heider, 1958). Второй источник психологический категорий – термины других наук. Например, ключевые категории концепции К. Левина – «поле», «валентность» и др. – откровенно позаимствованы им у естественных наук, хотя все же чаще психология заимствует категории у более близких – социогуманитарных дисциплин. Третий источник психологических категорий носит «внутренний» характер. Многие из них рождаются на «территории» самой психологии, хотя в таких собственных категориях психологической науки, как сублимация, каузальная атрибуция и др., как правило, тоже звучат отголоски внешнего по отношению к ней опыта.

Один из главных путей построения единой и стройной системы психологического знания, подобной системам естественнонаучного знания, видится в построении иерархической системы психологических категорий (Петровский, Ярошевский, 1998). А установление гносеологических отношений между ними рассматривается как эквивалент установления онтологических отношений между соответствующими фрагментами психологической реальности. Такой путь объединения психологического знания – его объединение «сверху», путем «наведения мостов» между психологическими категориями – выглядит гносеологически обоснованным, хотя и чреват построением довольно произвольных конструкций.

В отличие от глобальных систем психологического знания, психологические теории определяются довольно часто – как «системы взаимосвязанных гипотез и утверждений относительно какого-либо феномена или системы феноменов» (Shaw, Costanzo, 1970, с. 4), «системы ясных утверждений, делающих возможными предсказания относительно эмпирических явлений» (ibid., p. 7) и т. п., хотя в описание этих теорий, как правило, включается обильный материал нетеоретического (эмпирического и др.) характера, который редко вписывается в какую-либо систему. Такие определения звучат очень привычно, мало отличаясь от определения теории, которое есть у каждого, кто занимается наукой, и имеют общей чертой то, что психологические теории определяются как типовой случай научных теорий вообще, не обладая какими-либо принципиальными отличиями от теорий в других науках.

Не подвергая – в данном контексте – критике это весьма спорное допущение, отметим, что психологические теории в большинстве случаев строятся в рамках глобальных психологических «идеологий» и, соответственно, в решающей мере зависимы от них. Вместе с тем психологические теории обладают и определенной, хотя и очень ограниченной, автономией от таких ориентаций, в результате чего теория, рожденная в рамках одной «идеологии», может ассимилировать элементы других, как, например, когнитивистская теория каузальной атрибуции, впитавшая в себя вполне бихевиористскую теорию Д. Бема (Андреева, 2000). Но главное, вопрос об истинности или ложности психологических теорий обычно выносится в плоскость эмпирических верификаций и решается вне зависимости от истинности базовых «идеологий», да и вообще эти теории объясняют фрагменты опыта, успешно вписывающиеся в любые «идеологии». А теории «среднего ранга», которые современная психология явно предпочитает общим теориям, обычно строятся как систематизации отдельных областей психологического опыта, подчиненные не столько теоретическим, сколько практическим целям. Вместе с тем существуют и психологические теории, которые в принципе не могут быть изъяты из контекста соответствующих «идеологий». Наиболее яркий пример – психоанализ (как теория), ни одно из базовых положений которого до сих пор не получило эмпирического подтверждения, в результате чего принятие этих утверждений является «вопросом веры» (Аллахвердов, 2003; и др.) (отсюда – характеристики психоанализа как «скорее религии, чем науки»).

Психологические законы в основном устанавливаются эмпирическим путем и, как и любые законы, представляют собой устойчивую связь явлений. В системе психологического образования преподнесение психологических законов почему-то занимает периферическое место. Типовой психолог куда хуже знает психологические законы, чем физик – физические (что естественно) или, если взять пример из области социальных наук, экономист – экономические (что неестественно), и знает их хуже, чем, скажем, психологические теории. Поэтому есть смысл привести примеры психологических законов5.

• Закон Фрейда – Фестингера: механизм сознания, столкнувшись с противоречивой информацией, начинает свою работу с того, что пытается исказить эту информацию или вообще удалить ее с поверхности сознания.

• Закон Джемса: сохранение осознаваемого обеспечивается только путем его изменения.

• Закон Бардина: зона неразличения дифференциального признака сама является дифференциальным признаком, т. е. зависит от других признаков, используемых в опыте.

• Закон Хика: чем менее вероятен предъявленный стимул или требуемая реакция, тем больше времени над этой ситуацией работает сознание.

• Закон классификации: любой конкретный стимул (объект) всегда появляется в поверхностном содержании сознания в качестве некоего класса стимулов (объектов), при этом класс не может состоять из одного члена.

Мечта любой науки состоит в том, чтобы представить все дисциплинарное знание в виде системы законов. Если в психологии она и осуществима в принципе, этой научной дисциплине очень далеко до ее осуществления. В то же время возможности психологии в плане выявления и формулирования общих законов нельзя и недооценивать: существует немало психологических закономерностей, которые можно сформулировать в виде общих законов. А одним из главных препятствий этому служит близость научного и обыденного психологического познания, стремление психологии ради сохранения статуса науки провести с ним демаркационную линию и, соответственно, избегание ею утверждений, которые могут звучать слишком тривиально.

К психологическим обобщениям можно отнести те связи, которые носят достаточно устойчивый характер, но в силу своего более частного характера или каких-либо других причин «не вытягивают» на статус законов или пока не устоялись в качестве таковых (чтобы некая устойчивая связь была признана законом, научное сообщество должно признать ее законом, что предполагает достаточно сложный социальный механизм). Примерами таких обобщений могут служить выводы, содержащиеся в заключительной части любой диссертационной работы. Однако мы приведем примеры более «основательных» и известных психологических обобщений.

• Если в прошлом поведение человека подкреплялось в некоторой стимульной ситуации, то чем больше нынешняя ситуация похожа на ту, в которой осуществлялось подкрепление, тем больше вероятность того, что будет осуществлена и соответствующая активность (Shaw, Costanzo, 1970, р. 76).

• Чем чаще, в рамках определенного интервала времени, человек подкрепляет активность другого, тем чаще другой будет осуществлять эту активность (ibid., р. 76).

• В процессе восприятия люди стремятся к балансу между минимизацией когнитивных усилий, с одной стороны, и удовлетворением своих основных когнитивных потребностей – с другой (Dual-process theories…, 1999, р. 74).

• Как правило6, вероятность непосредственной актуализации установки является функцией ее доступности в памяти (ibid., р. 120).

• Как правило, люди обращают большее внимание на информацию, которая соответствует их установкам, оценивают неоднозначные события в соответствии с этими установками, лучше запоминают информацию, соответствующую им (ibid., р. 124).

• Негативные события кажутся более вероятными, когда человек пребывает в плохом настроении, чем когда он пребывает в хорошем настроении, а позитивные события – наоборот (ibid., р. 126).

Психологические обобщения различных уровней, видимо, составляют основную часть формализованного психологического знания, и, если проделать мысленный эксперимент, попытавшись представить себе все психологические обобщения, собранные на едином носителе – бумажном или электронном, картина получится более чем впечатляющая. Однако в большинстве случаев они «живут» лишь в том тексте, в котором сформулированы, и лишь небольшая их часть выходят за его пределы в результате либо собственной активности автора в их распространении, либо того, что другие члены этого сообщества ссылаются на данного автора.

В этой связи психологические обобщения можно разделить на востребованные (распространяемые в психологическом сообществе) и не востребованные (не выходящие за пределы конкретного текста или устного сообщения), отметив, что первые составляют «верхушку айсберга» в сравнении со вторыми, т. е. описанный в социологии науки процесс социализации знания порождает своего рода пирамиду, на вершине которой находится публичное знание, распространяемое в научном сообществе и разделяемое, по крайней мере, некоторой частью его членов, а в основании – локальное знание, т. е. те обобщения, которые не востребованы, но в любой момент могут быть актуализированы и переведены в разряд публичного знания. Соответственно, адресованные психологической науке упреки в том, что в ней существует дефицит устоявшегося знания (см.: Юревич, 2000; и др.), вызваны прежде всего дефицитом публичного знания, и эта ситуация производна от дефектов не столько производства, сколько распространения и социализации знания.

Психологические объяснения и интерпретации по своим социальным характеристикам близки к психологическим обобщениям, отличаясь от них своей когнитивной направленностью – не на фиксацию связи явлений, а на ее объяснение. Поскольку объяснение является одной из основных функций науки (Никитин, 1970), а сами ученые часто признаются, что поиск объяснений приобретает в их деятельности почти параноидальный характер (Eiduson, 1962), объяснения и интерпретации тоже составляют значительную часть психологического знания. К ним располагают также неписаные традиции научного исследования и оформления научных текстов: установив некоторую связь или выявив некий феномен, ученый, как правило, стремится их объяснить, и этот вид психологического знания обычно органически дополняет то «констатирующее» знание, к которому объяснения прилагаются.

Основные виды психологических объяснений в общем те же, что и в других науках: объяснение через подведение под общий закон, объяснение через сведение к теории, объяснение через указание влияющих на объясняемое событие факторов и предшествовавших ему событий и т. д. (см.: Никитин, 1970). Вместе с тем констатации специфики объяснений в социогуманитарных науках в сравнении с науками естественными (Вригдт, 1986; Harre, 1960; и др.) распространимы и на психологию. В частности, объяснение, подчиненное целям понимания, здесь играет не меньшую роль, чем объяснение путем включения объясняемых феноменов в некоторую устоявшуюся систему знания, а перечисление влияющих на эти феномены факторов куда более распространено, чем объяснение путем подведения под общие законы.

Принято считать, что одним из главных недостатков психологии является принципиальная множественность объяснений и интерпретаций любого психологического феномена. Этот недостаток нередко выдается за «родовой дефект» всех социогуманитарных наук, отличающий их от наук естественных и технических, где любое явление якобы получает строго однозначную трактовку. Однако подобное представление основано на сильном смещении «точки отсчета» – большом искажении образа точных наук. Как отмечает Р. Рорти, обобщая опыт именно этих наук, любое явление может быть объяснено различными способами, и то, что выбирается в качестве объяснения, не предопределено объективным опытом и не задается некими универсальными правилами познания, а зависит от нас (Rorty, 1982). Мы, конечно, не полностью свободны в выборе способов объяснения, связаны некоторыми традициями, общими критериями рациональности и т. д. Скажем, будучи современными людьми, мы не будем объяснять заход солнца тем, что черепаха, на которой покоится Земля, переворачивается. Но любое, даже физическое явление может быть рационально, т. е. в рамках принятых в данной культуре критериев рациональности, объяснено на разных уровнях. И любое объяснение представляет собой «вырезание» определенного «локуса причинности».

Каждое социальное явление испытывает влияние большего количества факторов, чем явления физические, что достаточно тривиально уже хотя бы потому, что социальные явления находятся под воздействием факторов и физических, и биологических, и социальных. В результате в социогуманитарных науках, объясняющих такие явления, открывается больший простор для подобного «вырезания причинности», т. е. имеется большее количество потенциальных объяснений и интерпретаций любого феномена. Различие с «жесткими» – естественными и техническими науками действительно имеется, но оно не качественное, а количественное, состоящее не в принципиальной возможности разных интерпретаций любого феномена (она имеется во всех науках), а в широте соответствующих интерпретативных полей. Соответственно, интерпретативный плюрализм – не недостаток системы психологического знания, а естественное выражение особенностей предмета этой науки, его более разветвленной онтологии.

Как и любая наука, психология стремится всесторонне «обрабатывать» устанавливаемые ею факты, не только предлагая их интерпретации и объяснения, но и формулируя соответствующие предсказания. Правда, широко распространено представление о том, что предсказания в психологии, в отличие от предсказаний точных наук, недостоверны, неполноценны и что вообще эта дисциплина еще «не дозрела» до надежных предсказаний. Такое представление не лишено оснований, но все же не вполне справедливо. Иногда психологические предсказания ничем не уступают прогнозам точных наук, а многие психологические прогнозы не рассматриваются в качестве собственно научных из-за их чрезмерной тривиальности, т. е. (и в этом заключен парадокс) слишком явной достоверности7.

Приведем и примеры собственно научных психологических предсказаний, т. е. предсказаний, которые содержатся в трудах психологов.

• Диады, члены которых физически находятся ближе друг к другу, будут более устойчивы и будут обладать лучшими возможностями достижения позитивных результатов, чем диады, члены которых физически разделены друг с другом (Thibaut, Kelley, 1959).

• Чем меньше люди, вступающие в контакт, знакомы друг с другом, тем большие трудности они будут иметь в предсказании поведения друг друга (Shaw, Costanzo, 1970).

• Чем большие подкрепления люди получают из взаимодействия друг с другом, чем устойчивее это взаимодействие (ibid.).

Подобные психологические предсказания, как правило, выводятся из базовых утверждений соответствующих теорий. Иногда такие предсказания сами представляют собой базовые утверждения этих теорий или, наоборот, базовые утверждения теорий заключают в себе предсказания. Так, например, одно из базовых утверждений теории справедливости звучит так: «люди всегда стремятся к максимизации своих приобретений и к минимизации потерь». Нетрудно заметить, что в этом утверждении заключено предсказание – о том, что любой человек в любой конкретной ситуации будет вести себя соответствующим образом.

Психологические предсказания достаточно разнообразны. В первом приближении их можно разделить на две глобальные категории: а) общие предсказания (или предсказания-обобщения) и б) частные предсказания. Примеры общих предсказаний, наделенных квантором всеобщности, были приведены выше. Такие предсказания звучат как обобщения и распространяются на всех людей или, по крайней мере, на достаточно большие социальные группы. Частные предсказания относятся к конкретным людям или социальным группам и больше характерны для психологической практики. Это предсказания о том, как будут восприняты действия того или иного политика, как поведет себя та или иная группа потенциальных потребителей нового товара и т. п.

Частные предсказания могут быть связаны с общими предсказаниями разными типами связей. Иногда они представляют собой простое логическое следствие общих прогнозов. Например, можно сформулировать прогноз о том, что данный политик будет стремиться получить наиболее высокий пост в неком политическом органе как простое следствие общего предсказания о том, что все люди во всех ситуациях будут стремиться к максимизации своих выигрышей. Но значительно чаще восприятие или поведение, являющееся объектом прогнозирования, носит комплексный характер, и частный прогноз строится на основе взаимодополнения ряда предсказаний общего характера, к тому же дополненного неформализованным личностным знанием того, кто его строит.

Хотя прогнозы о том, как люди поведут себя в той или иной ситуации, обычно вытекают из каких-либо других видов психологического знания – теорий, обобщений и др., их, особенно общие прогнозы-обобщения, вполне можно считать самостоятельной разновидностью психологического знания, обладающей как практической, так и познавательной ценностью и являющейся необходимым дополнением других его видов.

Психологические факты и феномены обычно рассматриваются как одна из главных «единиц» эмпирического знания психологии. От других видов эмпирического опыта они отличаются относительно устойчивым характером: к фактам и феноменам обычно относят явления, которые обладают достаточной воспроизводимостью и проявляются более или менее8 постоянно – по крайней мере, при определенных обстоятельствах. Кроме того, к ним принято причислять не любые относительно стабильные психологические явления, а явления, достаточно существенные для психологической науки, выражающие какие-либо психологические закономерности. Например, тот факт, что объем непосредственной памяти равен 7 ± 2 элемента, во-первых, обладает достаточной воспроизводимостью – в рамках обозначенного диапазона, во-вторых, важен для психологической науки и практики, имея большое значение как для предсказания возможностей человека, так и для познания механизмов непосредственной памяти.

Важное свойство психологических фактов и феноменов состоит в том, что они, хотя и имеют аналоги в обыденном опыте, как правило, бывают зафиксированы в специально организованных условиях психологического исследования. Только что описанный факт был установлен экспериментально, причем не в одном, а в многочисленных экспериментах. Некоторые из психологических фактов и феноменов могут быть установлены только в экспериментальных условиях, а зафиксировать их в обыденном опыте практически невозможно. Но даже если некое психологическое явление рельефно проявляется в обыденной практике, для того чтобы приобрести статус факта или феномена психологической науки, оно должны быть воссоздано и продемонстрировано в эксперименте. Так, скажем, явление беспричинной агрессии известно достаточно давно, но для придания ему статуса научного феномена понадобился эксперимент С. Милгрэма (см.: Шихирев, 1999). Вообще одной из закономерностей формирования эмпирического знания в психологии является то, что она не признает обыденные наблюдения и обобщения в качестве научных фактов, а стремится перевоссоздавать их в условиях эксперимента. Такое перевоссоздание и переопределение в терминах научной психологии служит для обыденных наблюдений своего рода пропуском на ее «территорию».

Некоторые факты и феномены психологической науки, такие как объем непосредственной памяти, по существу являются ее эмпирическими обобщениями, а граница между ними и другими видами психологических обобщений весьма условна. Тем не менее факты и феномены всегда привязаны к конкретному опыту, в отличие обобщений всегда очень наглядны, носят констатирующий, а не объяснительный характер, и явно имеет смысл разделять эти два вида психологического знания.

Что же касается различий между двумя наполнителями данной категории психологического знания – фактами и феноменами, то они весьма релятивны. Одни и те же явления иногда называют фактами, иногда – феноменами. В то же время можно уловить тенденцию относить к категории феноменов наиболее «интересные» факты, содержащие в себе элементы неожиданности и парадоксальности, противоречащие как здравому смыслу, так и предшествовавшим установлению этих феноменов научным представлениям о человеческой психологи, т. е. феномены – это своего рода «привилегированные» факты, признанные особо значимыми и интересными для психологии, а следовательно, тоже прошедшие оценочную процедуру социализации знания.

Психологические факты и феномены как вид психологического знания органически дополняются такой его разновидностью, как знание контекста установления этих фактов и феноменов, а также условий их проявления.

Иногда в необходимости такого дополнения усматривают проявление ненадежности эмпирического знания психологии и его главное отличие от эмпирического знания точных наук. Мол, когда физик утверждает, что все тела, обладающие массой, падают на землю, ему нет нужды уточнять, где, когда и при каких условиях эта закономерность была установлена, а психолог непременно должен указывать, какими методами и в какой стране проводилось исследование, насколько многочисленной была выборка, кто входил в ее состав и т. д.9

Подобное представление верно лишь отчасти. В неклассической, а тем более в современной – постнеклассической в терминах В. С. Стёпина (Стёпин, 1989), науке описание результатов наблюдения всегда предполагает описание и условий этого наблюдения, а внеконтекстуального знания, абсолютно независимого от контекста его установления, вообще не существует. Так что принципиальной, качественной разницы между психологией и точными науками в этом плане не существует. Однако количественная разница, безусловно, есть. Любой психологический феномен проявляется по-разному (или не проявляется вообще) в зависимости от внешних и внутренних условий. Так, феномен неспровоцированной агрессии может проявляться, а может и нет, объем нашей непосредственной памяти варьирует в пределах формулы 7 ± 2 в зависимости от нашего самочувствия, психологического настроя, сконцентрированности и других обстоятельств. Размеры зависимости от контекста в психологии, как и в других социогуманитарных науках, существенно больше, чем в науках естественных и технических.

В принципе, из-за большой зависимости любых психологических феноменов от условий их проявления знание контекста можно было бы объединить со знанием о самих феноменах, которые всегда контекстуально обусловлены. Тем не менее это разные виды знания хотя бы потому, что, с одной стороны, знание о феноменах всегда, в том числе и в точных науках, существует в виде, абстрагированном от знания контекста, с другой – знание контекста может быть обобщено и отчуждено от знания о феноменах, например, в виде обобщений о том, как внешние и внутренние условия влияют на протекание психологических процессов.

Существенную часть психологического знания составляют и эмпирически выявленные корреляции между феноменами, которые представляют собой наиболее простой и удобный для психологической науки способ упорядочивания и организации психологической феноменологии. Неудивительно, что приращение эмпирического знания идет в психологии, главным образом, этим путем, и большой редкостью являются, например, диссертации, вообще обходящиеся без коэффициентов корреляции.

Увлечение психологов установлением корреляций общеизвестно. Именно они представляют собой главный продукт союза психологии с математикой, в котором психология традиционно видела залог своей «научности». А слова, сказанные Д. Картрайтом в 1970-е годы: «Может создаться впечатление, что психология вообще осталась бы не у дел, если бы не существовало метода анализа вариаций» (Cartright, 1979, р. 87), справедливы и по сей день. Психологическая наука может быть охарактеризована как «фабрика по производству корреляций», а типовое психологическое исследование, выполненное в соответствии с позитивистскими стандартами «научности», представляет собой вычисление корреляций между зависимыми и независимыми переменными, и именно на этих корреляциях базируются вытекающие из него обобщения.

Корреляции весьма эфемерны – в том смысле, что измерение корреляций между любыми двумя переменными в двух разных исследованиях, наверняка, даст несколько различающиеся результаты.

В результате, как пишет В. М. Аллахвердов, «психологи-эмпирики, к сожалению, весьма редко проверяют, насколько, например, корреляции, обнаруженные ими в одном исследовании, воспроизводимы в другом. Но, видимо, догадываются, что такая проверка, скорее всего, привела бы их к удручающим результатам» (Аллахвердов, 2003, с. 195). Однако, во-первых, собственно знанием, видимо, следует считать сам факт наличия корреляций, а не конкретные коэффициенты корреляции, которые уникальны в каждом конкретном случае их измерения. Во-вторых, это «скользящее», релятивное знание, сильно зависимое от контекста его установления. Но не более релятивное, чем большинство других видов знания в психологии и в прочих социогуманитарных науках.

Корреляции принято считать «сырым» или первичным психологическим знанием, его «полуфабрикатом», поскольку они должны быть осмыслены, обобщены, проинтерпретированы в терминах стоящих за ними причинных связей. Однако после построения на базе корреляций знаний более высокого уровня – интерпретаций, обобщений и т. д. – корреляции не утрачивают самостоятельного смысла, тоже оставаясь психологическим знанием. Нередко они становятся и «публичным» знанием, подвергаясь обсуждению, проверке и переинтерпретациям.

Несмотря на то что повсеместное вычисление корреляций превратилось в психологии в некий ритуал, основанный не только на культе математики, но и на давно устаревших позитивистских стандартах производства научного знания и соответствующем образе науки (Юревич, 2000), они продолжают играть очень важную роль. Установление корреляций, если оно осуществляется в достаточно продуманном смысловом контексте, содействует как приращению психологического знания, так и приданию ему более связного вида. В определенном смысле можно сказать, что корреляции «склеивают» различные фрагменты психологического знания, соединяя его если не в единое целое, то, по крайней мере, во внутренне согласованные локусы.

Теоретически можно предположить, что в результате накопления корреляций – с помощью установления корреляций «всего со всем» – можно построить и единую систему психологического знания, которая в таком случае была бы создана чисто эмпирическим путем. Однако подобный прогноз, скорее всего, вызовет лишь заслуженную иронию, а корреляции пригодны для того, чтобы «склеивать» знание в пределах его локальных систем, соотнесение и объединение которых требует принципиально иного подхода.

В отличие от вычисления корреляций, психологические описания представляют собой мало формализованный способ установления связей между психическими явлениями (и фиксации самих явлений). Их иногда рассматривают как наиболее простой вид психологического знания и продукт первого этапа психологического познания. Однако нередко эти описания являются, напротив, конечным, а не начальным продуктом комплексного психологического анализа, включающего применение специальных методов. Например, такие социально-психологические исследования, как исследование Дж. Хоманса (Homans, 1961), признанные в психологической науке «классическими», увенчиваются именно описаниями комплексных психологических ситуаций, и подобные описания уместно считать не начальным, а завершающим этапом исследовательского цикла. Таким, да и более простым описаниям трудно отказать и в статусе знания. Они всегда аналитичны, содержат элементы обобщений, акцентируют скрытие аспекты изучаемых явлений, вскрывают их механизмы, достаточно систематизированы и обладают другими атрибутами научного знания.

Сложнее обстоит дело с психологическими описаниями, авторами которых не являются профессиональными психологами. Так, широко распространено мнение о том, что наиболее удачные психологические описания принадлежат не психологам, а писателям. По мнению Ф. Хайдера, например, лучшие описания психологических ситуаций даны Л. Н. Толстым и Ф. М. Достоевским (Heider, 1958). Психологи гуманистической ориентации считают подобные описания полноправной частью научного психологического знания. По мнению же психологов позитивистской ориентации, эти описания – все-таки «что-то другое», хотя и, безусловно, полезное для научной психологии.

В целом же описания пронизывают в психологии, как, впрочем, и в любой другой науке, весь исследовательский цикл (симптоматично словосочетание «описание результатов исследования»), а не являются лишь его отправным пунктом, входят в состав всех прочих элементов психологического знания, представляют собой его составляющую, не элиминируемую никакими позитивистскими процедурами. Степень же формализации и языки психологических описаний производны от общих «идеологий» психологического исследования, от теоретических, методологических и прочих ориентаций психологов.

Исследовательский инструментарий научной психологии – методы психологического исследования – тоже можно включить в состав психологического знания. Хотя в позитивистских традициях принято считать, что методы любой науки представляют собой не само знание, а лишь средство его получения, вся постпозитивистская рефлексия науки убедительно демонстрирует, что это представление ошибочно.

Во-первых, любой метод представляет собой знание о том, как получать знание, т. е. одновременно и само знание, и средство его получения, и при этом содержит значительный пласт информации об условиях его получения – о том, при каких обстоятельствах проявляется тот или иной феномен, какие факторы влияют на его проявление, как можно нивелировать их влияние и т. п. Подобная информация сродни знанию контекста, но отличается от него более «активным» характером, представляя собой знание об условиях проявления того или иного феномена в контексте воздействия на него со стороны экспериментатора. Кроме того, абсолютно стандартизированных методов вообще не существует, любой из них представляет собой ноу-хау, предполагающее значительную долю неформализованного личного знания. Наиболее ярким примером и здесь может служить психоанализ, который в плане его воздействия на западное общество имеет много общего с религией, а в плане особенностей его применения больше напоминает искусство.

Во-вторых, как хорошо известно в философской методологии науки, любой метод всегда «теоретически нагружен», построен в некоторой смысловой системе, выражающей базовые смыслы соответствующей теории и научной «идеологии», и, как хорошо известно из истории науки, даже результаты простого наблюдения описываются и интерпретируются в системе определенных, заданных общей теорий, смыслов. Соответственно, психологические методики представляют собой конкретизацию и операционализацию того знания, которое содержится на уровнях психологических теорий и «идеологий». Эти операционализации, выведенные из более общих положений, тоже представляют собой новый вид знания – подобно тому как становятся новым знанием выведенные из общих утверждений гипотезы в случае их эмпирического подтверждения. Но при этом они содержат и некоторое дополнительное знание – например, о том, как общие положения теорий «работают» в исследовательской практике, обеспечивая теориям обратную связь с этой практикой, в результате которой они нередко подвергаются уточнениям и коррекциям.

Таким образом, исследовательские методы психологии не служат лишь средством получения знания, а сами содержат в себе разнообразные виды психологического знания, являясь его важной операционализированной разновидностью.

То же самое можно сказать и о методах прикладной психологии, которые часто называют «психологическими технологиями», хотя они имеют не только технологическую составляющую. Психологические технологии – это тоже операционализированный вид психологического знания, имеющий много общего с методическим знанием психологии, однако отличающийся от него по целевому назначению: если в методах психологи содержится преимущественно знание о том, как получать психологическое знание, то в психологических технологиях – о том, как его применять для решения практических задач.

Накопление технологий сейчас является одним из магистральных направлений развития психологического знания. Как пишет А. Ш. Тхостов, в психологии «жалкое состояние теории стало еще более очевидным на фоне бурного развития инструментальных технологий» (Тхостов, 2002, с. 34). Что неудивительно, ведь, как справедливо отмечает В. А. Лекторский, практическое психологическое воздействие возможно и вне науки, и вне теории (Лекторский, 2001), заработать на нем можно существенно больше, и поэтому подавляющая часть отечественного, да и зарубежного психологического сообщества развивает именно технологии, а не фундаментальную психологическую науку и тем более не теорию.

Психологические технологии сейчас широко распространены в самых различных сферах социальной практики, а двадцать пятый кадр, детектор лжи и психотронное оружие (независимо от того, существует ли оно) благодаря беллетристике настолько прочно укоренились в массовом сознании, что стали в нем одним из главных символов психологии как науки. Если для профессиональных психологов их наука ассоциируется прежде всего с психоанализом, бихевиоризмом и т. д., то для обывателя – именно с детектором лжи или психотронным оружием. Однако массовое сознание всегда усваивает наиболее яркое, а потому нетипичное. Приведенные примеры как раз не характерны для психологических технологий, поскольку эти технологии, как правило, не имеют материальных носителей, предполагают значительную долю неформализованного личностного знания и выглядят скорее как ноу-хау, чем как собственно технологии. О том, как привести к власти политика или улучшить психологический климат организации, можно написать книгу, и не одну, эксплицировав в ней некоторую часть соответствующего ноу-хау, но это знание нельзя представить в виде четкой и стройной технологии, подобной двадцать пятому кадру. Кроме того, сейчас уместнее говорить о психологической составляющей комплексных социальных технологий (точнее, тоже ноу-хау), а не о собственно психологических технологиях.

Психологические технологии находятся в довольно сложных и неоднозначных отношениях с другими видами психологического знания, иногда доходящих до отсутствия всяких отношений, и их уместнее считать операционализацией более фундаментальных видов психологического знания лишь с достаточной долей условности. Большинство из них строится в рамках общих психологических «идеологий», разделяя основополагающие принципы последних. Поэтому различают психоаналитически ориентированную терапию, бихевиоральную терапию, гештальттерапию и др. Однако соответствующие системы технологий строятся путем операционализации не только лежащих в их основе общих систем психологического знания, но и личного опыта психотерапевтов, здравого смысла и многого другого. Отношения же психологических технологий с базовыми системами психологического знания весьма релятивны, что дает основания констатировать раскол или «схизис» между исследовательской и практической психологией (Василюк, 2003), хотя в нынешних условиях, когда большинство отечественных «академических» психологов вынуждено подрабатывать в качестве практиков, глубину этого «схизиса» не следует и переоценивать. Происходит его если не когнитивное, то, по крайней мере, социальное преодоление, поскольку одни и те же люди занимаются и наукой, и практикой, в результате чего ярко описанная Ф. Е. Василюком «диссоциированность» (там же) психологического сообщества постепенно отходит в прошлое.

В плане накопления знания, заимствованного у смежных наук, психология не является сколь-либо уникальной дисциплиной. В состав любого дисциплинарного знания входит знание, позаимствованное данной наукой у других научных дисциплин, причем, как правило, менее развитые науки заимствуют знание у более развитых, и чем моложе дисциплина, тем больше в составе накопленного ею знания удельный вес знания «заимствованного».

Естественно, любая наука заимствует знание в основном у смежных дисциплин, изучающих схожие объекты. Соответственно, «заимствованное» знание психологии – это преимущественно знание, позаимствованное ею у философии, социологии, биологии, педагогики, а также у «науки наук», а точнее, у «универсального языка» всех наук – у математики. В этом легко убедиться на примере структуры психологического образования. Любой курс по истории психологии имеет в своем составе объемную философскую часть: история психологических идей обычно отмеряется от Платона и Аристотеля, проходит через философские системы Сенеки, Лукреция Кара, Б. Спинозы и др. Социально-психологические курсы охватывают социологические системы О. Конта, Ч. Спенсера и других социальных мыслителей, причем, по общему признанию, этого недостаточно: концепции М. Вебера, П. Сорокина и прочих социологов тоже давно пора включить в систему психологического образования. Целый ряд разделов психологии, таких как психофизиология и нейропсихология, широко используют биологическое знание, считая его «своим». Описанные выше корреляции опираются на математическое знание о том, как их измерять. На стыке психологии и математики возникла математическая психология, на стыке психологии и социологии – социальная психология, на стыке психологии и педагогики – психология педагогическая. Список подобных примеров можно долго продолжать, в чем, разумеется, нет нужды.

Следует лишь отметить, что «заимствованное» знание практически никогда не ассимилируется научной дисциплиной в его исходном виде, а всегда «переваривается» ею в контексте ее собственных категорий и объяснительных принципов, что превращает это знание из «чужого» для этой дисциплины в «свое» для нее. Скажем, знания психологов о человеческом мозге, позаимствованные ими у биологии, включены в контекст соответствующих психологических знаний, например, о высших психических функциях, что делает эти знания в значительной степени «психологизированными». То же самое происходит и с другими видами «заимствованного» знания, которое всегда является знанием данной науки, позаимствованным ею у других дисциплин, но творчески переработанным ею и выраженным в системе ее собственных смыслов.

В условиях характерного для современной науки нарастания тенденции к меж- или кросс-дисциплинарности, в психологии возникают целые области междисциплинарного знания, например, такие как политическая психология, которые в своей основной части укомплектованы знаниями смежных наук. Такие области сейчас служат главными каналами междисциплинарных влияний, через которые осуществляется как междисциплинарный «импорт», так и междисциплинарный «экспорт» знания, а соответствующие его области приобретают характер, скорее, не меж-, а кросс- или наддисциплинарных.

Особенности психологического знания

Беглое рассмотрение структуры психологического знания, помимо выполнения собственно систематизаторских целей, позволяет сделать ряд выводов относительно его характера и строения.

1 В структуре этого знания можно выделить компоненты, в общем-то являющиеся стандартными составляющими любого научного знания и служащие «строительными лесами» системы познания в любой науке. Вместе с тем в психологии и строение этих «лесов», и вид некоторых из их «ступеней» обладают спецификой. Например, большое значение имеют базовые «идеологии», знание контекста и др., которые для многих наук малоактуальны.

2 Психологическое знание выглядит довольно-таки бессистемно. Выстроить какую-либо единую «пирамиду» этого знания не представляется возможным. В принципе, можно построить несколько таких «пирамид» – на идейно-методологических основаниях бихевиоризма, когнитивизма, психоанализа и др., каждая из которых будет возвышаться сколь гордо, столь и одиноко. Но и любая из подобных «локальных пирамид», скорее всего, окажется очень неустойчивой, ибо и знание, накопленное в рамках каждой из этих идейно-методологических ориентаций, тоже трудно уложить в единую систему. А некоторые элементы психологического знания, например инструментальные технологии, могут вообще остаться за пределами таких пирамидальных конструкций.

3 Психологическое знание релятивно, причем можно выделить три основных слагаемых этой релятивности. Во-первых, то, что считается знанием в рамках одних психологических школ и направлений, далеко не всегда признается таковым в контексте других, т. е. психологическое знание «привязано» к определенному идейно-методологическому контексту его производства. Во-вторых, оно «привязано» к определенному объекту и к той социокультурной (макро- и микро-) среде, в которую он погружен, а знание, полученное применительно к одной культуре, часто оказывается неприменимой к другим культурам. В-третьих, психологическое знание ситуативно и «привязано» к определенному времени: скажем, коэффициенты корреляции, измеренные на одной и той же выборке спустя некоторое время, всегда оказываются несколько другими.

4 Психологическое знание в значительной мере зависимо от процесса его социализации, т. е. от оформления психологического опыта в соответствии с определенными правилами. Не всякое психологическое знание признается собственно знанием, а чтобы стать таковым, оно должно пройти достаточно длительную «социальную обработку», на которую далеко не у всех психологов, в т. ч. и у исследователей, хватает сил, времени и возможностей. В результате реальный массив психологического знания намного превосходит официальное знание научной психологии. Во многом поэтому создается впечатление, иногда верное, иногда нет, будто, например, практикующие психологи в своей работе опираются не на научное знание, а на смесь интуиции и обыденного опыта.

5 В то же время все это не означает, что психологическое знание эфемерно и мало похоже на то, что принято считать знанием в точных науках. Психологическое знание – это тоже Знание (да простит читатель такую тавтологию), но, во-первых, знание плохо организованное, во-вторых, знание «скользящее», изменяющееся вслед за его постоянно изменяющимся объектом. В то же время неорганизованность, релятивность и бессистемность психологического знания не следует абсолютизировать, а тем более демонизировать.

В принципе любая книга по психологии – это определенным образом организованное психологическое знание, а его абсолютно хаотическое нагромождение встречается разве что в тезисах конференций, да и то лишь в том случае, если составители соответствующих сборников не дают себе труда его систематизировать. В то же время это организованность особого рода, отличающаяся от типовой организации знания в точных науках и определяющаяся не столько онтологией изучаемых объектов (хотя и ею тоже), сколько потребностями познающего субъекта – в основном, потребностями психологического сообщества в облегчении понимания и изучения этих объектов.

Релятивность психологического знания тоже не следует переоценивать. При всем его «скользящем» характере в нем остаются инвариантные и неизменные компоненты, например, психологические законы, хотя их инвариантность и неизменность тоже не вполне таковы (вспомним 7 ± 2), как их принято понимать в естественных науках.

У озабоченных состоянием психологического знания имеются три варианта (у всех прочих психологов, составляющих основную часть психологического сообщества, есть и четвертый вариант, описанный в начале этого параграфа – просто не задумываться о состоянии психологического знания): либо смириться с «вечным кризисом» психологической науки, воспринимая ее как науку, находящуюся на допарадигмальной стадии развития и списывая все ее недостатки на ее недоразвитость; либо ждать как манны небесной формирования единой парадигмы, о которой давно вожделеет психологическое сообщество, которая объединит эту науку и придаст психологическому знанию организованный, устойчивый и надситуативный характер; либо попытаться найти нетрадиционные варианты организации психологического знания, не глядя с перманентной завистью вослед точным наукам, которые, кстати, не так «точны», как их принято воспринимать в среде гуманитариев, многие из которых до сих пор разделяют позитивистский образ естествознания.

2. ТРИ ИСТОЧНИКА И ТРИ СОСТАВНЫЕ ЧАСТИ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ

Психологическое исследование

У. Вемар суммирует основные «мифы» о науке, лежащие в основе ее традиционного – позитивистского – образа.

1 Научное знание основано на твердых эмпирических фактах.

2 Теории выводятся из фактов (а следовательно, вторичны по отношению к ним).

3 Наука развивается посредством постепенного накопления фактов.

4 Поскольку факты формируют основания нашего знания, они независимы от теорий и имеют самостоятельное значение.

5 Теории (или гипотезы) логически выводятся из фактов посредством рациональной индукции.

6 Теории (или гипотезы) принимаются или отвергаются исключительно на основе их способности выдержать проверку экспериментом (Weimer, 1976).

Приведенную систему утверждений можно использовать в качестве теста на выявление общей методологической позиции исследователя, относя полностью согласных с нею к радикальным позитивистам, полностью несогласных – к столь же радикальным постмодернистам, согласных лишь частично – к представителям «умеренных» методологических ориентаций.

Тем не менее именно данная траектория научного познания, названная Б. Веймером «мифической» (ibid.), в целом ряде научных дисциплин, в том числе и в психологии, считается нормативной и закреплена в стандартной структуре диссертаций, научных статей и т. п. В соответствии с воплощенным в ней образом науки ученый, представляющий собой некий беспристрастный и обезличенный «автомат по вычерпыванию знания из фактов» (Eiduson, 1962), выводит из теорий гипотезы, проверяет их в эмпирических исследованиях, путем обобщения результатов исследований строит новые теории и т. д. Согласно позитивистскому представлению о науке, бывает или, по крайней мере, должно быть только так, а все, что не вписывается в данную траекторию познания, следует элиминировать из науки как «неправильное» или, что еще хуже, как «субъективное». Согласно новому взгляду на науку, утвердившемуся благодаря работам Т. Куна, П. Фейерабенда, У. Селларса, М. Полани и др., так вообще не бывает, поскольку факты всегда «теоретически нагружены», т. е. устанавливаются и интерпретируются на основе соответствующих теорий, теории принимаются и отвергаются не под давлением фактов, а под влиянием совсем других обстоятельств, а соответствующий образ научного познания – не что иное, как набор мифов о нем. Согласно третьей, более умеренной позиции, так бывает, но бывает и по-другому, универсализированная позитивизмом траектория приращения научного знания возможна, но возможны и другие, непохожие на нее траектории.

И действительно даже на фоне постмодернистских и прочих современных представлений о постнеклассической науке, сделавших ее позитивистский образ по меньшей мере старомодным, не соответствующим новым, да и старым реалиям, все же трудно отрицать, что ученые ставят эксперименты и проводят другие эмпирические исследования, при всей своей предвзятости и приверженности определенным теориям проверяют их опытом, полученные результаты далеко не всегда интерпретируют так, как им хочется, нередко строят обобщения, опираясь именно на эмпирические данные, а не на что-то другое. Позитивистский образ научного познания все же не следует списывать в тираж как полностью ошибочный или как сыгравший важную роль на определенном этапе развития науки, но в современной науке выглядящий как архаизм, а противоположный ему постмодернистский образ не следует считать безоговорочно победившим. Приращение психологического знания тем способом, который зафиксирован в описанных выше «мифах» о науке, не так уж «мифичен», а представляет собой один из реальных путей развития знания. (Иначе всех психологов-эмпириков пришлось бы объявить либо слабоумными, не понимающими истинный смысл того, что они делают, либо шарлатанами, умышленно искажающими этот смысл.)

Однако и в случае признания универсализированной позитивизмом траектории научного познания, с одной стороны, и лишения ее того универсализированного смысла, который был вложен в нее позитивизмом – с другой, она тоже нуждается в существенном расширении. Приведем ряд высказываний, принадлежащих видным исследователям науки, хорошо известным и в психологии. «Ученый – это не видеокамера и не магнитофон» (Maslow, 1966, p. 122). Каждому исследователю свойственно индивидуальное «личное уравнение», определяющее его возможности как наблюдателя (Полани, 1985). «Реальность лежит за пределами наблюдаемого и поэтому скорее выводится, чем воспринимается» (Maslow, 1966, p. 74). Развитие технологии экспериментирования сопровождается возрастанием количества интерпретативных звеньев, что равнозначно возрастанию его субъективной опосредованности (Pinch, 1985). Любой познавательный акт в качестве своей основы помимо формализованного знания науки требует неформализуемого «личностного знания» (Полани, 1985). Научное исследование – это «наведение мостов между зримым и воображаемым» (Eiduson, 1962, p. 134).

Все это, в отличие от постмодернистского образа науки, не разрушает традиционный – позитивистский – образ научного познания, однако, сохраняя воплощенную в нем познавательную траекторию – от фактов к теориям, смягчает, расширяет и в значительной мере «психологизирует» его, примиряя «объективное и беспристрастное» познание с выражением психологических особенностей познающего субъекта (см.: Юревич, 2001). В нынешних условиях, отмеченных расширением влияния постмодернистской методологии, это, наверное, единственно возможный вариант «спасения» позитивистского образа науки, позволяющий не выплеснуть с водой и ребенка: сохранить здравое содержание этого образа, одновременно преодолев его искусственную линейность и излишний ригоризм, примирив его с противоречащей ему реальностью.

Уместно и, видимо, весьма своевременно и обратное действие – дополнение постмодернистского образа науки элементами традиционной позитивистской логики, которое в таком случае выглядит не как его позитивистское ограничение, а как расширение. Излюбленное постмодернистами высказывание А. Эйнштейна «именно теория определяет результаты наблюдения» (цит. по: Mahoney, 1976, p. 16) можно трактовать так: не только теория определяет результаты наблюдения. А в известном высказывании П. Фейерабенда «теория, выдвигаемая ученым, зависит не только от фактов, имеющихся в его распоряжении, но и от традиции, представителем которой он является, от математического аппарата, которым случайно владеет, от его вкусов, его эстетических взглядов, от мнения его друзей и других элементов, которые существуют не в фактах, а в мышлении теоретика и, следовательно, носят субъективный характер» (Фейерабенд, 1986, с. 54) можно уловить и признание того, что от фактов она все же зависит.

В результате представляется, что «примирительная» позиция, объединяющая традиционный – позитивистский – и современный – постмодернистский – взгляды на науку, полезна для каждого из них, позволяя сохранить их здравые стороны и при этом преодолеть свойственные им крайности. А универсализированная позитивизмом траектория научного познания, при ее соответствующем расширении и «психологизации», выглядит не вымышленной, а реальной его траекторией, но при этом не единственно возможной, а одной из них.

Психологическая практика

Вторая базовая траектория психологического познания проложена практической психологией. Формально практическая или прикладная психология – это психологическая практика, имеющая такое же отношение к психологии как к науке, какое инженерная практика имеет к физике. Однако в действительности психологическая практика – это «больше чем практика», так как представляет собой достаточно самостоятельную область психологического познания.

Любопытно, что самостоятельности и (в значительной мере) самодостаточности этой области, как правило, придается негативный смысл, и подобная самодостаточность обычно отмечается в связи с разобщенностью, а то и «схизисом» (Василюк, 1996) исследовательской (или академической) и практической психологии. Исследовательская и практическая психология – это фактически две разные науки (Эткинд, 1987), использующие разные «языки», разные «единицы» анализа и различные «логики» его построения (Van der Vleist, 1982). А Ф. Е. Василюк акцентирует их социальную разобщенность в виде размежевания соответствующих сообществ: «Психологическая практика и психологическая наука живут параллельной жизнью как две субличности диссоциированной личности: у них нет взаимного интереса, разные авторитеты (уверен, что больше половины психологов-практиков затруднились бы назвать фамилии директоров академических институтов, а директора, в свою очередь, вряд ли информированы о „звездах“ психологической практики), разные системы образования и экономического существования в социуме, непересекающиеся круги общения с западными коллегами» (Василюк, 1996, с. 26).

Любопытно и то, что, когда на фоне разобщенности академической и практической психологии даются характеристики каждой из них – дабы показать, в чем они расходятся, практическая психология обычно выглядит «лучше» академической, а вина за их нестыковку возлагается на психологию академическую, по мнению ее «обвинителей», слишком консервативную и неразворотливую, чтобы производить применимое на практике знание. Причем в последнее время наметилась тенденция измерять современность, прогрессивность и прочие позитивные, а равно и противоположные им негативные характеристики двух областей психологии степенью их вовлеченности в культуру постмодернизма и освоения соответствующей методологии. И в этом плане практическая психология тоже выглядит «лучше» академической (см.: Polkinhorne, 1994; Sass, 1994; Gergen, 1994; и др.).

В результате теоретическое знание академической психологии часто вступает в конфликт с эмпирическим знанием современности, психологическая практика предпочитает теоретическому знанию гетерогенные и качественные знания повседневной жизни, приобретающие достоверность в личном опыте (Gergen, 1994), а практическая психология представляет собой достаточно самостоятельную область психологического познания и психологической науки (следовательно, противопоставление практической психологии исследовательской психологии логически некорректно), которая не ждет, пока академическая наука снабдит ее необходимым знанием, а это знание самостоятельно добывает. «Практика – это не только трансформация психического содержания, но и процесс самопознания, познания группы, других людей, познание психопрактического процесса, новых реальностей, т. е. в ней наличествует исследовательский компонент» (Карицкий, 2003, с. 143). И симптоматично, что она осуществляет собственную методологическую рефлексию и строит собственную рефлексивную методологию (там же), что характерно для различных областей научного познания и знаменует их вступление в фазу зрелости.

Познавательный, знаниесозидающий потенциал практической психологии связан не только с дефицитом академического знания, которое может быть использовано на практике10. Психолог-практик не только заполняет «белые пятна» в структуре академического знания и создает новое психологическое знание не только потому, что ему не хватает знания, производимого академической психологией. Очевидно, сказываются не только дефицит существующего знания, но и неизбежно творческий характер самой практической психологии, имеющий как минимум три слагаемых. Во-первых, случаи, с которыми имеет дело практический психолог, всегда индивидуальны, обобщенного знания, которым он обладает, всегда недостаточно для решения стоящих перед ним уникальных проблем, и они не могут быть решены путем проекции общих алгоритмов. В результате всегда приходится адаптировать обобщенное знание и соответствующие алгоритмы к индивидуальным случаям, что неизбежно оборачивается созданием нового знания. Во-вторых, психолог-практик не только конкретизирует и модифицирует общее, но и делает обратное – обобщает индивидуальное, формулируя свой личный опыт в общезначимых терминах, а иногда и в виде общих закономерностей. И это тоже порождает новое знание. В-третьих, любая ситуация взаимодействия психолога-практика с его клиентом уникальна вследствие не только того, что уникален клиент, но и того, что уникальны сам психолог и ситуация его взаимодействия с клиентом, что неизбежно порождает новое знание об этом взаимодействии.

Знание, вырабатываемое практической психологией, имеет ряд существенных отличий от знания, которое принято ассоциировать с академической психологией и на котором лежит печать традиций, заложенных в эпоху создания первых психологических лабораторий.

Исходной точкой его выработки служит анализ конкретных ситуаций (сопоставимый с тем, что в академической психологии принято называть case studies), а объект познания для практического психолога – индивидуальный клиент или группа, в то время как типовой объект академической психологии – выборка, в которой индивидуальные особенности входящих в нее индивидов, как правило, растворены. Как отмечает Р. Браун, «в социальных науках, как и вообще в науке, индивидуальные действия представляют интерес только как представители некоторого класса действий» (Brown, 1963, p. 73). Разумеется, «объекты», с которыми имеет дело практический психолог, т. е. конкретные люди, не только индивидуализированы для него, но и воспринимаются им как представители некоторых классов объектов, а свои обобщения он строит на основе сопоставления и обобщения их индивидуальных особенностей. Однако в данном случае общее надстраивается над индивидуальным и в определенном смысле вторично по отношению к нему, в то время как академический психолог имеет дело именно с классами объектов – с выборками, а не с отдельными испытуемыми, от индивидуальных особенностей которых он обычно абстрагируется.

Знание, производимое практической психологией, как правило, не квантифицировано, т. е. представлено не в форме коэффициентов корреляции, статистических закономерностей и т. п., а в виде личных наблюдений, ноу-хау и т. д., и не проходит через сито математического анализа, без которого очень редко обходятся исследования академических психологов. В результате оно значительно чаще имеет характер личностного или «группового» знания, чем знание академической психологии, хотя и в последней соответствующие виды знания достаточно распространены.

Это знание в большинстве случаев не верифицировано – по крайней мере, в тех формах, которые признаны нормативными в академической психологии. В типовом случае практический психолог формулирует его в виде своего личного опыта, основными критериями достоверности которого выступает богатство этого опыта, пропорциональное тому, насколько долго накопивший его психолог занимается психологической практикой, его авторитету в сообществе психологов-практиков и т. п., а не подтверждающие данный опыт эмпирические исследования. Поэтому симптоматично, например, то, что, хотя выросший из психотерапевтический практики психоанализ (как теория) стал одной из самых влиятельных психологических концепций и превратился в своего рода «религию» западного общества (Беккер, Босков, 1961), ни одно из его основополагающих утверждений до сих пор не получило сколь-либо убедительного эмпирического подтверждения (Аллахвердов, 2003; и др.). Психологи-практики, использующие в своей работе базовые представления психоанализа, либо просто верят в истинность этих представлений, рассматривая их как аксиомы, не нуждающиеся в доказательствах, либо воспринимают в качестве подтверждения успешность основанной на них практической деятельности. И то и другое, разумеется, очень далеко от тех стандартов верификации, которые приняты в академической психологии.

Знание практической психологии основано на конвенциях, а еще чаще включает в себя конвенции, которые в академической психологии выглядели бы очень странными или, по крайней мере, потребовали бы эмпирических подтверждений. Например, конвенции о том, что те или иные детали сновидений имеют определенный психологический смысл, о психологическом значении рисунков пациентов и т. п. Такие утверждения, как «мужчины стремятся к богатству из-за того, что конкурировали со своими отцами за любовь своих матерей» (Brown, 1963, p. 71), звучат почти анекдотично для тех, кто не разделяет конвенций психоанализа. Сами же конвенции подкрепляются не фактами, а верой, не слишком принципиально отличающейся от веры ряда племен в то, что дожди вызываются ритуальными танцами. Одна из главных традиций психоанализа – во всем видеть скрытую сексуальность – тоже выглядит как конвенция, не получившая обязательного для академической психологии эмпирического подтверждения.

Вместе с тем налицо тенденции не только к углублению разрыва между практической и академической психологией и возрастание дистанции между соответствующими локусами психологического сообщества, но и к их сближению, причем не столько тем способом, который традиционно считается нормативным для науки – «подстраивания» практической психологии под академическую и вырастания из нее как своего рода «психологической инженерии», но и обратным.

К примеру, анализ «единичных случаев», изучение уникальных жизненных ситуаций и т. д. получает все большее распространение и в академической психологии, что в немало степени было подготовлено идеями классиков отечественной психологии. Например, Л. С. Выготский стремился вывести законы психологии искусства из «анализа одной басни, одной новеллы и одной трагедии» (Выготский, 1983, с. 405) и при этом подчеркивал, что «засилье индукции и математической обработки и недоразвитие анализа значительно погубили дело Вундта и экспериментальной психологии» (там же, с. 402). Вследствие размывания традиционных позитивистских ориентиров академической психологии в современной постнеклассической науке (Стёпин, 1990) такие атрибуты практической психологии, как качественный анализ, изучение единичных случаев, признание значимости уникального опыта, полученного в обход репрезентативных выборок и подсчета коэффициентов корреляции, становятся все более распространенными и в исследовательской психологии. Ф. Е. Василюк провозгласил, что «нет ничего теоретичнее хорошей практики» (Василюк, 1996), выразив претензии практической психологии на создание теоретического знания, которое традиционно считалось прерогативой академической психологии. Налицо и тенденция к развитию методологического самоанализа практической психологии, традиционно ассоциировавшегося с академической наукой и явившегося естественной реакцией на разрастание и усложнение психологической практики (см.: Вачков, 2003; Карицкий, 2003; и др.). А в академическом сообществе – как отечественном, так и зарубежном – все более разрастается описанный Д. Полкинхорном слой «близких к практике» исследователей (Polkinhorne, 1994), которые успешно сочетают академическую научную деятельность с практической.

Все эти и подобные им процессы имеют две стороны: во-первых, изменение традиционной академической психологии, ее «движение» навстречу психологии практической, в том числе и в плане усвоения характерных для нее стандартов, во-вторых, легализация и признание практической психологии (в том числе и психологией академической) в качестве не только области психологической практики, но и сферы производства психологического знания, а также признание того знания, которое она производит, вполне «научным».

Обыденная психология

Третья базовая траектория психологического познания сопряжена с обыденным познанием.

Наука выросла из обыденного познания и до сих пор опирается на него. А. Эйнштейн писал, что «вся наука является не чем иным, как усовершенствованием повседневного мышления» (Эйнштейн, 1967, с. 200), а Л. де Бройль – что «мы конструируем наши понятия и образы, воодушевляясь нашим повседневным опытом» (Broglie de, 1936, p. 242). В. С. Стёпин отмечает, что «в процессе становления и развития картин мира наука активно использует образы, аналогии, ассоциации, уходящие корнями в предметно-практическую деятельность человека (образы корпускулы, волны, сплошной среды, образы соотношения части и целого как наглядных представлений и системной организации объектов и т. д.» (Стёпин, 1989, с. 10). А образ науки как «организованного здравого смысла» общепризнан в современном науковедении (Jason, 1985).

Запечатленное в «филогенезе» науки воспроизводится и в «онтогенезе» каждого конкретного ученого. «Став ученым, человек не перестает быть субъектом обычного донаучного опыта и связанной с ним практической деятельности. Поэтому система смыслов, обслуживающих эту деятельность и включенных в механизм обычного восприятия, принципиально не может быть вытеснена предметными смыслами, определяемыми на уровне научного познания» (Лекторский, 1980, с. 189). Причина очень проста: «Большая, а, возможно, и основная часть предметного мышления ученого формируется в тот период, когда он еще не стал профессиональным ученым. Основы этого мышления закладываются в его детстве» (Holton, 1978, р. 103). В результате, как отмечает В. П. Филатов, освоение ученым форм познания, характерных для науки, сравнимо с обучением второму – иностранному – языку, которое всегда осуществляется на базе родного языка – обыденного познания (Филатов, 1989, с. 126). Причем зависимость от обыденного опыта и привычных схем его осмысления существует во всех науках, даже в наиболее развитых и, казалось бы, давно дистанцировавшихся от этого опыта, таких как физика. В частности, «физики накладывают семантику социального мира, в котором живут, на синтаксис научной теории» (Miller, 1989, р. 333). А Гейзенбергу принадлежит такое признание: «Наша привычная интуиция заставляет нас приписывать электронам тот же тип реальности, которым обладают объекты окружающего нас социального мира, хотя это явно ошибочно» (ibid., p. 330)11.

Психология вписывается в общую схему взаимоотношений науки и обыденного познания, однако при этом взаимоотношения научной психологии и обыденного психологического познания носят особый характер. Одна из главных причин состоит в том, что так называемый «человек с улицы» хотя и осуществляет физическое, химическое, биологическое и т. п. познание, обладая соответствующими рецепторами и органам чувств, все-таки это познание имеет меньше сходства с познавательным процессом, осуществляемым соответственно физикой, химией и биологией, чем постоянно осуществляемое им обыденное психологическое познание – себя и других людей – с познанием, которое реализует научная психология.

Для научной психологии близость к обыденному психологическому познанию порождает неоднозначную ситуацию. С одной стороны, обыденная психология, существующая на несколько тысячелетий дольше психологии как науки, накопила богатейшее психологическое знание и служит для нее важнейшей точкой опоры. Этот вид психологического знания можно называть «живым» знанием, индивидуально приобретаемым человеком в его повседневной жизни и обобщающим его уникальный личностный опыт (Филатов, 1990)12. И вполне симптоматична попытка Г. Келли выстроить систему научной психологии с опорой на обыденную психологию, переведя ключевые понятия последней на «язык» научных категорий (Attribution…, 1970). С другой стороны, эта близость и богатые возможности обыденной психологии в качестве источника психологического знания создают опасность для научной психологии, заключая в себе постоянную угрозу ее статусу как науки и заставляя ее постоянно отвечать на вопрос: «Чем научное психологическое познание отличается от обыденного и зачем нужны профессиональные психологи, если каждый человек – психолог?» Это вынуждает научную психологию постоянно поддерживать дистанцию с психологией обыденной, трактовать ее наблюдения и обобщения как ненаучные. А в «зазор» между научной и обыденной психологией постоянно встраивается поп-психология13, наиболее типичными примерами которой служат книги «Как заводить друзей?», «Как нравиться женщинам?» и т. п., авторы которых дают советы, опираясь в большей степени на здравый смысл, чем на научное знание, что выглядит как постоянное подсыпание песка в охранительный ров вокруг крепости.

Несмотря на форсирование дистанции с обыденным психологическим познанием научная психология не может абстрагироваться от него. Одна причина – родовая для всей науки и состоит в ее описанной выше «онтогенетической» и «филогенетической» зависимости от обыденного познания. Другая – «видовая» для психологии и коренится в том, что любой психолог одновременно является субъектом и научного, и обыденного психологического познания, будучи неспособным произвольно «включать» одно из них, «выключая» другое. К тому же знания научной психологии всегда «не хватает», причем не только психологу-практику, но и психологу-исследователю, и он вынужден регулярно восполнять недостаток научного знания своим личностным знанием, основным источником которого служит его обыденный опыт.

Здесь, правда, нужно сделать оговорку о том, что обыденный опыт профессионального психолога не вполне тождественен обыденному психологическому опыту «человека с улицы». Обыденный психологический опыт профессионального психолога приобретается им на фоне профессионального знания, часто ассимилируется и интерпретируется на основе научных категорий, а основой его приобретения является не просто здравый смысл «человека с улицы», а профессиональный здравый смысл. Этот профессиональный здравый смысл служит прослойкой между научным и обыденным психологическим познанием, сближая их и содействуя их взаимообогащению, но отнесение его исключительно к области научного опыта представляет собой либо профессиональный самообман, либо профессиональную конвенцию, призванную придать больший научный «вес» деятельности профессиональных психологов.

Разумеется, зависимость от обыденного психологического познания более характерна для психологов-практиков, деятельность которых имеет больше общего с искусством, нежели с применением научного знания и использованием стандартных, отработанных наукой алгоритмов, область которых покрывает лишь незначительную часть необходимого практике. Однако и в исследовательской психологии эта зависимость выражена достаточно отчетливо. М. Полани пишет о том, что «Внелогическое суждение является универсальным способом соединения элементов научного знания, не элиминируемым никакими формальными процедурами» (Полани, 1985, с. 195). Основой этого «внелогического суждения», связывающего между собой элементы научного знания, во многих случаях служит здравый смысл и опыт психолога, приобретаемый вне сферы его профессиональной деятельности. А те гипотезы, которые направляют основную часть психологических исследований, хотя и подаются их авторами – в соответствии с позитивистскими стандартами – как «вытекающие» из теорий и других общих утверждений психологической науки, в действительности нередко представляют собой формулировку интуитивных ощущений психологов, результирующих их обыденный опыт. Даже бихевиорист Э. Толмен был вынужден признать, что, когда существует слишком много степеней свободы в интерпретации эмпирических данных, исследователь неизбежно черпает объяснительные схемы из своей собственной феноменологии (Tolman, 1959). Им сделано и еще одно любопытное признание: пытаясь предсказать поведение изучаемых им крыс, он идентифицировал себя с ними и обнаруживал в себе стремление в прямом смысле слова «побывать в их шкуре», регулярно задавая себе вопрос: «А что бы я сделал на ее (крысы. – А. Ю.) месте?» (ibid.).

Но, пожалуй, наиболее яркий пример в данном плане – сами психологические теории. В соответствии со стандартными, опять же, позитивистскими представлениями о науке они строятся путем обобщения эмпирических данных, путем пересмотра, уточнения, развития других теорий или конкретизации неких более общих общеметодологических принципов. Возможно, так действительно бывает (вновь не будем списывать в тираж позитивистские представления как абсолютно неверные, впадая в прямо противоположную крайность). Но налицо и другой способ построения психологических теорий. Например, теории психоанализа, которую З. Фрейд построил на основе обобщения своего опыта общения с пациентами, а также рефлексии над своими собственными психологическими проблемами. Или теории его последователя – Дж. Салливена, который занялся изучением шизофрении, поскольку сам страдал от нее, и основную часть своих теоретических обобщений построил на основе саморефлексии (Perry, 1982). В работах У. Джемса Дж. Ричардс не только обнаружил проявление его психологических особенностей, но и проследил перепады его настроения (Richards, 1987)14. Таких примеров в психологии, как, впрочем, и в других науках о человеке, предостаточно, в результате чего Б. Эйдюсон сформулировала обобщение о том, что «теории о природе человека являются интеллектуальными средствами выражения в меньшей степени объективной реальности, чем психологических особенностей их авторов» (Eiduson, 1962, р. 197). Хотя противопоставление одного другому не вполне корректно: психолог может «выражать», адекватно понимать и объяснять именно эту объективную реальность, «пропуская» ее через свой личный опыт и фиксируя в своих собственных психологических особенностях.

Л. Хьел и Д. Зиглер отмечают, что в основе психологических теорий лежит система имплицитных, не всегда осознаваемых представлений о человеческой природе, выражающая личный опыт авторов этих теорий (Хьел, Зиглер, 1997). А Дж. Ричардс подчеркивает, что, хотя все теории, создаваемые в науках о человеке и обществе, несут на себе печать личностных особенностей их авторов, нет ни одной науки, в которой эта связь проявлялась бы с такой отчетливостью, как в психологии (Richards, 1987). Подобная зависимость представляется естественной и неизбежной, хотя и не вписывается в традиционное – позитивистское – самосознание психологической науки и противоречит ее стремлению выглядеть системой познания, изучающий и обобщающей исключительно внешний (по отношению к самому исследователю) опыт. Во-первых, по крайней мере во многих случаях, «творческое поведение – это сублимация глубоких негативных переживаний» (Albert, Runco, 1986, p. 335)15. Психология в данном плане «удобна» тем, что психолог может познавать именно то, что он сублимирует, т. е. делать объектом профессионального психологического познания то, что гнетет лично его – как в случаях Фрейда или Салливена, и в таких ситуациях проекция психологических особенностей самих психологов на разрабатываемые ими теории неизбежна. Во-вторых, как подчеркивает Дж. Холтон, ученый всегда стремится «уяснять отдаленное, неизвестное и трудное в терминах близкого, самоочевидного и известного по опыту повседневной жизни» (Holton, 1978, p. 102). А для психолога наиболее «близок и самоочевиден» его собственный психологический опыт, порожденный его самоанализом, и в этом случае, как пишет А. Маслоу, «познание себя самого логически и психологически первично по отношению к познанию внешнего мира» (Maslow, 1966, p. 48)16.

Означает ли все это дискредитацию психологических теорий, ввиду того что в них запечатлена проекция психологических особенностей их авторов, или другую крайность – необязательность общепринятых в психологии исследовательских приемов вследствие того, что находимое психологом в других он может найти и в себе? Подобные выводы могли бы стать квинтэссенцией двух экстремальных – позитивистского и постмодернистского – способов видения науки, а одновременно и иллюстрацией абсурдности таких «экстримов».

Обращение психолога к самому себе как к объекту психологического осмысления – это обращение к человеческой психике, данной ему наиболее естественным и доступным для анализа способом. А запечатление в психологических теориях личностных особенностей их авторов – это отражение в теориях важных и общезначимых свойств человеческой психологии, даже если эти свойства не универсальны, а свойственны людям определенного типа (данное обстоятельство, впрочем, тоже необходимо учитывать, рассматривая претензии психологических теорий на универсальность). Когда древние медики ставили медицинские эксперименты на самих себе, они в принципе делали то же самое, и подчас страдали они сами, но не общезначимость делавшихся ими открытий17. Вместе с тем психолог никогда не может быть уверен в общезначимости своего личного опыта и в достаточной универсальности закономерностей, выявленных им путем саморефлексии. Это создает потребность в проведении исследований на других людях, в набирании статистики и т. п., в результате чего самоанализ органически дополняется традиционным арсеналом исследовательской психологии, и одно ни в коей мере не исключает другого, а стремление найти в других найденное психологом в самом себе – вполне правомерный ориентир психологического исследования. Смещается – относительно позитивистских ориентиров – не весь исследовательский арсенал психологии, а лишь исходная точка психологического познания, которой может быть не только внешний для психолога объект, но и его самоанализ.

Таким образом, можно констатировать, что научной психологии свойственен плюрализм способов познания, а основными источниками психологического знания служат: а) специально организованное – в соответствии с научными стандартами – психологическое исследование, б) психологическая практика, в) обыденный опыт. Традиционная психология в качестве собственно научного признавала только первый, что, разумеется, не было методологическим или каким-либо другим артефактом и сыграло немалую позитивную роль в становлении психологии как науки. Вместе с тем такое сужение «легальных» источников психологического познания создавало его существенно искаженный образ, во многом содействовало созданию и углублению разрыва между исследовательской и практической психологией, препятствовало экспликации истинной методологии этого познания и интеграции психологии. Новый образ психологического познания и соответствующая методология, формирующиеся в постнеклассической науке, основанные на размывании монистических принципов, знаменуемый идеями «методологического плюрализма» (Смирнов, 2004), «методологического либерализма» (Юревич, 2001а) и др., включают не только новое отношение к психологическим теориям и т. п., но и новое отношение к источникам психологического знания, среди которых нет «единственно правильного» или «единственно научного». Этот образ предполагает не только признание различных, традиционно конфликтовавших друг с другом систем психологического знания – когнитивизма, бихевиоризма, психоанализа и др. как равно адекватных способов понимания и изучения психологической реальности, но и легитимизацию различных способов психологического познания как взаимодополняющих и обогащающих друг друга.

3. СТРУКТУРА ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО ОБЪЯСНЕНИЯ

Виды психологического объяснения

Проблема объяснения имеет первостепенное значение для всех научных дисциплин, ибо объяснение – одна из главных функций науки (Никитин, 1970). А для психологической науки она обладает особой значимостью, поскольку не решенный до сих пор вопрос о том, каким должно быть психологическое объяснение, эквивалентен ее ключевому методологическому выбору, и в соотношении психологического объяснения с объяснением, характерным для других наук, традиционно видится одна из главных особенностей психологии.

Принято считать, что объяснение в психологии, как и в других социогуманитарных дисциплинах, радикально отличается от естественнонаучного объяснения, что служит одной из главных причин (кстати, тоже объяснение) «отставания» наук о человеке и обществе от наук о природе. К. Гемпель описывает три аргумента, которые обычно приводятся в подтверждение этой позиции. Во-первых, события, объясняемые социогуманитарными науками, «включающие активность индивида или групп людей, уникальны и единичны, что делает их недоступными для причинного объяснения, поскольку последнее, основываясь на закономерностях, предполагает повторяемость объясняемого явления» (Гемпель, 1998, с. 98). Во-вторых, «выработка научных обобщений – и, следовательно, принципов объяснения – для человеческого поведения невозможна, поскольку реакции человека зависят не только от определенной ситуации, но и от его прошлого» (там же, с. 99). В-третьих, «объяснение любого события, включающего целесообразное поведение, требует отсылки к мотивации и, следовательно, скорее телеологического, чем причинного анализа» (там же, с. 100). Он же – К. Гемпель – последовательно опровергает все три аргумента, демонстрируя, что, во-первых, «каждое отдельное явление в физических науках не менее, чем в психологии или социальных науках, уникально в том смысле, что оно, во всех своих характеристиках, не повторяется» (там же, с. 99), во-вторых, «не существует a priori причины, по которой невозможно выработать обобщения, способные охватить зависимость поведения от предшествующей жизни агента» (там же, с. 99), в-третьих, «определяющие мотивы и убеждения… нужно отнести к антецедентным условиям мотивационного объяснения и на этом основании устранить формальное различие между мотивационным и причинным объяснением» (там же, с. 100). В результате, по его мнению, какие-либо принципиальные различия между объяснением в социогуманитарных и естественных науках отсутствуют, а «решающим требованием для любого правильного объяснения (вне зависимости от того, какая именно наука его дает. – А. Ю.) остается то, что его экспланандум должен подводиться под общие законы» (там же, с. 105).

Эта аргументация, которую трудно не признать убедительной, размывает и ключевые различия между каузальными и телеологическими объяснениями, первые из которых традиционно ассоциируются с естественными науками, а вторые – с социогуманитарными. Ю. фон Вригдт, например, показывает, что из любого телеологического объяснения легко можно «сделать» каузальное объяснение, изменив форму соответствующих высказываний, представив цели, мотивы и т. п. действующего субъекта в качестве причин действия (Вригдт, 1986)18. Даже в физике, как отмечает Дж. Кемени, «причинное и телеологическое объяснения столь тесно переплетаются, что трудно найти чистый пример одного из них» (Kemeny, 1959, р. 172). А для психолога, как и для представителя других социогуманитарных наук, объясняющего чужое поведение, мотивы, планы и цели действующего субъекта, как правило, выступают не только в качестве эксплананса, который объясняет данное поведение, но и в качестве экспланандума, который сам нуждается в объяснении19, в результате чего телеологические объяснения не противостоят каузальным, а предполагают их, служа первым этапом – этапом выстраивания экспланандума – в их построении20.

Какого-либо стандартного, типового, а тем более нормативного объяснения в психологии не существует, используется большое разнообразие типов объяснения, выбор которых определяется особенностями изучаемых объектов, базовыми методологическими ориентациями самих психологов и другими подобными факторами. В результате объяснения, которые дают изучаемым объектам нейропсихологи, очень существенно отличаются от объяснений, практикуемых психологами гуманистической ориентации, а, скажем, объяснения психоаналитиков выглядят как экзотика за пределами основополагающих принципов психоанализа. Тем не менее широкое множество психологических объяснений можно упорядочить, выделив их базовые типы. Например, вслед за Р. Брауном эти объяснения можно разделить на 7 основных типов: 1) генетические объяснения, 2) интенциональные объяснения, 3) диспозиционные объяснения, 4) причинные объяснения, 5) функциональные объяснения, 6) эмпирические обобщения, 7) объяснения на основе теорий (Brown, 1963)21.

Смысл этих типов, видимо, ясен из их названия, а также наверняка знаком большинству психологов по опыту их ежедневной деятельности. Поэтому в данном контексте, видимо, достаточно лишь их самой общей характеристики. Генетические объяснения представляют собой выстраивание цепи событий, которые сделали неизбежным объясняемое явление, а также реконструкцию порождающего их механизма. Интенциональные объяснения – это объяснения действий целями и намерениями их субъектов. Диспозиционные объяснения – объяснения действий в терминах более или менее устойчивых личностных характеристик их субъектов. Причинные объяснения охватывают объяснения событий в терминах более широкого класса причин, нежели интенции и диспозиции их участников, и включают, в частности, внешние воздействующие на них факторы, в том числе и несоциального характера22. Функциональные объяснения даются в терминах целей, которым служит объясняемый объект, и его функций. Эмпирические обобщения представляют собой обобщения эмпирического опыта – научного или обыденного – и строятся по схемам: «все люди в подобных условиях ведут себя аналогичным образом», «таковы пределы человеческих возможностей» и т. п.23 Объяснение на основе теорий представляют собой трактовку объясняемого явления как частного случая ее общих утверждений.

Р. Браун подчеркивает, что «семь указанных видов объяснения являются независимыми друг друга» (Brown, 1963, р. 42), и рассматривает их в качестве таковых. Однако в реальности эти типы не разделены какими-либо гносеологическими барьерами и вступают между собой в разноплановые отношения. Например, интенциональные объяснения часто развиваются в диспозиционные объяснения, и те и другие, как было показано выше, могут быть преобразованы в причинные объяснения и т. д. Большинство реальных объяснений, фигурирующих в психологической, как и в любой другой социогуманитарной науке, не сводятся к какому-либо одному из выделенных Р. Брауном типов, а представляют собой их переплетение, включая апелляцию и к интенциям субъектов объясняемого поведения, и к их диспозициям, и к предшествовавшим этим действиям событиям, и к внешним факторам, оказавшим влияние на объясняемые действия. Как пишет Е. П. Никитин, «в научной практике, как правило, даются сложные объяснения: комбинированные и смешанные» (Никитин, 1970, с. 107). Например, в психологии, как и в биологии, достаточно широкое распространение получили эволюционные объяснения, состоящие в указании на то, что то или иное свойство человеческой психики выполняет определенную приспособительную функцию, которая является продуктом эволюции, т. е. объяснения, представляющие собой синтез генетического и функционального объяснения. Смешения – «миксты» – базовых видов объяснения могут порождать достаточно самостоятельные виды объяснения, такие как, например, эволюционные объяснения, что увеличивает количество их основных типов.

Кроме того, психологические объяснения, как правило, имеют «скрытую часть», представленную «неявными» допущениями и т. п., вынесение которой за скобки способствует закреплению иллюзии, будто эти объяснения в большинстве случаев делают упор на что-то одно – интенции, диспозиции, эмпирические обобщения, функции и др. Например, существование какого-либо психологического процесса объясняется через его функции, т. е. дается функциональное объяснение. Для большинства психологов такое объяснение является самодостаточным, поскольку сразу же актуализирует дарвиновскую парадигму, согласно которой эволюция закрепляет то, что функционально полезно. Таким образом, за функциональным объяснением может стоять и генетическое объяснение, и эмпирическое обобщение, и даже соответствующая теория, но они как бы находятся в «скрытой области» этого объяснения, отсутствуя в нем самом, но создавая для него необходимые точки опоры, без которых такое объяснение «зависло бы в воздухе»24. Подобную функцию «неявной опорной области» научных психологических объяснений может выполнять и житейское психологическое знание. Например, психологические феномены могут объясняться тем, что очевидно для каждого, нередко «останавливая» процесс научного объяснения и делая его дальнейшее разворачивание излишним (зачем объяснять очевидное?). За этой «очевидностью» нередко стоят не только общезначимые структуры понимания, которому нередко подчинено психологическое объяснение, но и эмпирические обобщения, причем обобщения не только научной психологии, но и обыденной25.

Особенности психологического объяснения

В результате перечисленных и других подобных им обстоятельств описанная выше систематизация основных видов психологического объяснения выглядит несколько упрощенной, во-первых, не учитывающей ряда реально используемых видов объяснения, во-вторых, изрядно обедняющей возможности их синтеза и взаимовлияния. Вместе с тем эта систематизация не эфемерна, а задает реальную матрицу видов объяснения, которые имеются в распоряжении психолога. Опираясь на эту матрицу, можно проследить соотношение объяснений, используемых в научной психологии, во-первых, с житейскими психологическими объяснениями, во-вторых, с объяснениями, характерными для естественных наук.

В социальной психологии получила широкое распространение трактовка социального познания как причинного объяснения социальных событий (см.: Андреева, 2000), а его центрального звена – межличностного познания – как поэтапного «восхождения» интерпретатора поведения от наблюдаемых им действий к лежащим в их основе интенциям и диспозициям субъекта (там же). Так, согласно теории «корреспондентных выведений», разработанной Е. Джонсом и К. Дэвисом, объясняя эти действия, мы сначала решаем, свободны ли они, выражают ли интенции и диспозиции их субъекта или совершены под внешним принуждением, и в первом случае сначала выводим из действий интенции субъекта, затем – на основе интенций – его диспозиции, а на основе диспозиций – его устойчивые и «глубинные» личностные характеристики (там же). При этом выведение личностных характеристик служит, согласно теории Е. Джонса и К. Дэвиса, наиболее глубоким уровнем и конечным пунктом межличностного познания, на котором процесс житейского объяснения заканчивается26.

Научное психологическое объяснение тоже использует обращение к интенциям, диспозициям и качествам личности, но, в отличие от житейского объяснения, не останавливается на них. Интенции, диспозиции и качества личности, которыми объясняется то или иное действие, сами требуют объяснения, и в той точке, в которой житейское объяснение заканчивается, научное психологическое объяснение только начинается, а телеологические объяснения – в терминах интенций, диспозиций и качеств личности – «принадлежат области здравого смысла, то есть преднауки» (Никитин, 1970, с. 99)27.

Возьмем, к примеру, такую ситуацию. Некий Альберт настойчиво ищет высокооплачиваемую работу – объясняемое поведение. «Житейский» интерпретатор этого поведения, согласно теории Е. Джонса и К. Дэвиса, сначала рассмотрит все внешние причины, которые могут заставить Альберта вести себя соответствующим образом (наличие расточительной жены, голодных детей и т. п.), и, «сняв» их, обратится к его личности, сначала выведя соответствующие интенции – желание иметь побольше денег, а затем и диспозиции – жадность, любовь к деньгам и др. Возможно, он из этих «лежащих на поверхности» диспозиций выведет другие личностные характеристики Альберта, предполагающие более глубокое проникновение в его личность, но, «докопавшись», скажем, до его детства и узнав, что оно прошло в нищете и богатство всегда символизировало для Альберта успех и благополучие, на этом, скорее всего, остановится. Аналогичным образом построит свое объяснение и практикующий психолог, по крайней мере базирующийся на принципах психоанализа, для которого «докопаться» до формирования тех или иных качеств личности в ее раннем детстве означает полноту объяснения. Но достаточно ли этого для научной психологии? Очевидно, нет, поскольку, если научное психологическое объяснение будет строиться подобным образом, психологи будут давать более или менее удовлетворительные – в рамках определенной логики – объяснения конкретных случаев, но не смогут объяснять общие закономерности, с выявления и объяснения которых, собственно, и начинается наука.

В случае с Альбертом дальнейшие разворачивание научного объяснения может выглядеть следующим образом. Его раскрытые на первых этапах объяснения диспозиции и личностные качества – любовь к деньгам и др. – могут быть объяснены либо подведением под эмпирическое обобщение «все люди любят деньги», либо – под более осторожную и имеющую статистический смысл формулу «большинство людей, живущих в рыночном обществе, любят деньги», либо – путем подведения под соответствующую теорию, например под теорию справедливости, один из базовых постулатов которой звучит как «все люди стремятся к максимизации своих выигрышей и минимизации своих проигрышей» (Equity theory, 1978), либо под какую-либо другую общую теорию или закономерность. Соответствующее объяснение наверняка устроит представителя научной психологии, хотя ввиду видимой тривиальности таких обобщений, как «все люди любят деньги», дефицита подходящих теорий и других подобных факторов, даже научное психологическое объяснение далеко не всегда восходит до данной стадии – стадии подведения объясняемого явления под общий закон или теорию.

Сопоставим подобные объяснения с объяснениями, характерными для естественных наук. Вынеся за скобки разнообразие этих наук и их различия в плане стандартов объяснения, воспользуемся традиционным приемом, приняв в качестве эталона характерное для «лидера естествознания» – физики – и рассмотрев один из наиболее хрестоматийных сюжетов из ее истории. Наблюдение Ньютоном яблока, падающего на землю, вполне сопоставимо с наблюдением «житейским» психологом или представителем научной психологии поведения Альберта, ищущего высокооплачиваемую работу. Если бы Ньютон жил в эпоху анимистического мышления, он мог бы объяснить это падение интенциями и диспозициями самого яблока, но он жил во времена, когда в западной культуре такие объяснения уже не давались. Если бы он, пронаблюдав одну-другую сотню падающих яблок, остановился на обобщении «все яблоки падают на землю», его объяснение было бы сопоставимо с объяснениями, которые предлагают психологи, прибегая к эмпирическим обобщениям. Если бы он сделал еще шаг дальше и, понаблюдав, как на землю падают другие предметы, объяснил падение яблок тем, что «все тяжелые предметы падают на землю», его объяснение было бы сопоставимо с тем, которое может дать поведению Альберта теория справедливого обмена. Но в обоих случаях Ньютон не открыл бы закона всемирного тяготения.

Эмпирические обобщения психологической науки и базовые положения психологических теорий, которые используются в качестве «конечных пунктов» научного психологического объяснения, как правило, сами требуют объяснения. А соотношение естественнонаучного, в данном случае физического, объяснения с научным психологическим объяснением напоминает соотношение последнего с житейским психологическим объяснением: научное психологическое объяснение начинается там, где заканчивается житейское объяснение, а естественнонаучное объяснение начинается там, где заканчивается типовое научное психологическое объяснение. Говоря языком формальной логики, эксплананс житейского психологического объяснения сопоставим с экспланандумом научного психологического объяснения, а эксплананс последнего находится на месте экспланандума естественнонаучного объяснения. В результате «настоящие науки начинаются там, где социальная наука останавливается: физика и химия начинаются объяснением эмпирических обобщений в терминах теоретических законов и связанных с ними теорий, в то время как большее, что могут сделать представители социальных наук, за исключением, возможно, экономистов, это вывести эмпирические законы из более общих законов того же плана» (Brown, 1963, р. 136). Соответственно, «предмет основного интереса представителей естественных наук – это теории, которые позволяют им объяснять эмпирические законы, а не, по контрасту с представителями социальных наук, установление самих этих законов» (ibid., р. 145).

Кардинальные различия объяснения в психологии и в естественных науках усугубляются и тем обстоятельством, что часто в основу психологических объяснений кладутся не эмпирические законы, а такие понятие, как либидо, морбидо и т. п., которые сами по себе требуют не только объяснения, но и до сих пор отсутствующих доказательств того, что за ними стоит какая-либо реальность.

В структуре идеального – полного (существующего только в идеале) и развернутого (встречающегося и на практике) – психологического объяснения можно выделить две части. Первая часть, назовем ее «первичным объяснением», – это объяснение частного случая: поведения конкретного субъекта и т. д., позволяющее представить его как случай общий. Интенциональные, диспозиционные, каузальные и другие объяснения, используемые на данном этапе, позволяют деиндивидуализировать объясняемое поведение или какое-либо другое событие, представив его как проявление достаточно типовых интенций, диспозиций, качеств личности или группы. Если естественные науки попросту «пропускают» этот этап, поскольку объясняемые ими объекты, например «падающие с неба камни», для них априорно деиндивидуализированы и подведены под общую категорию метеоритов, под которой стираются их индивидуальные различия, то для психологии и для других социогуманитарных наук он очень важен и необходим, позволяя перейти от индивидуальных случаев к общим категориям и не только не препятствуя выработке подлинно научных объяснений, но, напротив, обеспечивая их возможность. Вторая часть, назовем ее «вторичным объяснением», это дальнейшее объяснение продукта «первичного объяснения» – интенций, диспозиций, качеств личности, характеристик группы и др. – более общими категориями, эмпирическими законами или теориями.

На первом этапе индивидуальное деиндивидуализируется, вариативное превращается в (относительно) инвариантное, единичные явления переводятся в разряд классов явлений, а на втором дается объяснение этих явлений как принадлежащих к определенному классу28. Тем не менее реальные психологические объяснения редко достигают второй стадии, в большинстве случаев заканчиваясь подведением индивидуальных явлений под классы. Именно данное обстоятельство создает впечатление «усеченности» большинства психологических объяснений, отсутствия в их основании законосодержащих конструкций, их недостаточной «научности» и непохожести на объяснения, характерные для точных наук. И действительно, если достаточно полные и развернутые психологические объяснения, содержащие обе части, весьма похожи на объяснения естественных наук, то объяснения, не выходящие за пределы первой части, больше похожи на житейские объяснения. Соответственно, о непохожести на объяснения точных наук можно говорить не в отношении всех психологических объяснений, а в отношении их большинства, что, впрочем, не слишком радикально улучшает ситуацию.

Если же обсуждать данную проблему с позиций критериев «научности», что нередко делается, то отличие собственно научных объяснений заключается не в отсутствии первой стадии (не все науки могут через нее «перешагнуть), на которой научное объяснение мало отличается от житейского, а в наличии второй, на которой объясняемое явление связывается с общими законами и теориями.

О пользе редукционизма

В связи с особенностями психологического объяснения встает и еще одна – помимо традиционной проблемы «непохожести» психологии на точные науки – ее болезненная проблема: проблема редукционизма.

В подавляющем большинстве авторитетных психологических изданий редукционизм характеризуется как один из самых главных «методологических грехов», которого должен избежать любой здравомыслящий психолог (показательны термин «ползучий редукционизм» и другие подобные выражения). А объяснение психологических явлений путем их сведения к явлениям биологическим или к социальным преподносятся неофитам как один из самых поучительных примеров того, что методологически грамотному психологу ни в коем случае не следует делать. В то же время у редукционизма имеется вполне невинный и, скорее всего, необходимый для любого объяснения смысл – выход, в процессе объяснения, за пределы самой объясняемой системы.

У психологов этот естественный методологический ход почему-то традиционно вызывает бурное негодование, а через всю историю психологии красной нитью проходит противоположная позиция – объяснение психического из самого психического. Известное правило Э. Шпрангера «psychologica – psychological» (объяснять психическое через психическое) в той или иной форме акцентируется и К. Юнгом, который писал: «Я посоветовал бы ограничиться психологической областью без каких либо допущений о природе биологических процессов, лежащих в их основании» (Юнг, 1995, c. 91), и другими классиками психологической науки29.

Разумеется, то, что субстратом психического служит головной мозг, признают все материалистически настроенные психологи. Но материалистический настрой не мешает им держать знания об этом субстрате «в уме», вынося их за скобки при объяснении психических процессов. А попытки распространения физиологических или каких-либо других биологических объяснений на психологические явления либо вызывают у них агрессивную реакцию, либо, если подобное позволяют себе сами физиологи, попросту игнорируются как неуклюжие поступки «не местных».

Реакция психологов на то, что принято считать социологическим редукционизмом, менее однозначна. На уровне общих деклараций он объявляется именно редукционизмом, который методологически некорректен и не лучше любого другого редукционизма. В то же время немало подобных констатаций принадлежит советским психологам, которые одновременно расписывались в верности марксистской парадигме, в психологической науке представлявшей собой ярко выраженный вариант социологического редукционизма. Как пишет Е. А. Сергиенко, «социальная детерминация поведения человека, в ее прямолинейном варианте, доминировала в научной парадигме (психологии. – А. Ю.)» (Сергиенко, 2002, с. 15). Популярные как за рубежом, так и в нашей стране представления о личности как о «совокупности всех общественных отношений» или, по крайней мере, как о точке их пересечения тоже могут быть истолкованы как вариант социологического редукционизма. Весьма близка к нему и общая траектория формирования психических процессов «извне вовнутрь» – от интерпсихического к интрапсихическому, канонизированная советской психологией и принесшая ей известность за рубежом.

В общем, декларированный в психологии в качестве одного из худших видов «методологического криминала» редукционизм в то же время широко распространен и, по всей видимости, неизбежен. А декларированное отношение к нему напоминает весьма характерное для науки, как и для обыденной жизни, провозглашение норм и принципов, которые заведомо не могут быть соблюдены. В отношении же самого редукционизма можно сформулировать более категоричную позицию, причем обратную той, которая стоит за его отнесением к одному из главных «методологических грехов» психологической науки. Редукционизм, т. е. выход за пределы изучаемой системы при ее объяснении, не только неизбежен, но и необходим в науке, являясь основой углубления объяснений и выхода их на тот уровень, который принято считать научным.

С целью обоснования этого крамольного тезиса вновь обратимся к случаю Ньютона. Если бы он объяснял падение яблок чем-то, относящимся к самим яблокам, такое объяснение имело бы много общего с шпрангеровским «psychologica – psychological». Ботаники и любители яблок, возможно, были бы удовлетворены, но до открытия закона всемирного тяготения осталось бы очень далеко. Если бы он абстрагировался от яблок, рассмотрев их как частный случай тяжелых тел, но пытался объяснить падение этих тел их собственными свойствами, он оказался бы на уровне объяснения, сопоставимым с тем уровнем, на котором нет грани между индивидом, группой и обществом и все они рассматриваются как социальные объекты, погруженные в единую систему детерминации (пример ее построения – синтетическая система каузальности, о которой пишет У. Томас). Но и в этом случае, предполагающем выход за пределы объясняемой системы, закон всемирного тяготения не был бы открыт. Понадобился еще один «выход», да такой, что первоначальный объект анализа – яблоко – оказался включенным во вселенскую перспективу, где от исходных свойств этого объекта осталось мало. И именно эти «выходы», т. е. поэтапное помещение объясняемого объекта во все более широкую перспективу, где размывались его исходные свойства, позволило его объяснить. А если бы Ньютон объяснял падения яблок свойствами самих яблок, он не смог бы объяснить, почему они падают на землю.

Каждое эпохальное научное открытие в целом вписывается в эту логику, а в своей совокупности подобные случаи демонстрируют, что подлинно научное объяснение предполагает поэтапную редукцию – последовательную трансформацию объясняемых явлений во все более широкие системы координат, сопровождающуюся абстрагированием от их исходных свойств. Если следовать этой схеме, а ей следуют все естественные науки, то придется признать, что психологии придется не только «легализовать» все основные виды редукционизма, которых она упорно стремится избежать – биологического, социального и др., но и сделать их ориентирами психологического объяснения. В отсутствие же таких ориентиров психологическое объяснение неизбежно будет вращаться в кругу понятий, которые сами требуют объяснения, иметь больше сходства с житейскими, чем с научными объяснениями, а психологическая наука останется вдалеке от той упорядоченной системы знания, о которой давно вожделеют психологи.

Рассмотрим в качестве примера психологическое объяснение, в основе которого лежит «магическая» формула 7 ± 2. Объяснение: «данный испытуемый не может сразу запомнить больше 9 элементов стимульного ряда потому, что объем его непосредственной памяти составляет 7 ± 2 элемента», по всей видимости, вполне удовлетворит большинство психологов, в том числе и принадлежащих к естественнонаучной парадигме, хотя суть этого объяснения состоит либо в экспликации тавтологии: «данный испытуемый не может запомнить больше 9 элементов стимульного ряда, поскольку ни один человек не может запомнить больше 9 элементов стимульного ряда», либо в лучшем случае в воспроизводстве простейшего силлогизма: «ни один человек не может запомнить больше 9 элементов стимульного ряда, испытуемый Н. – человек, поэтому и он не может запомнить больше 9 элементов стимульного ряда».

Аналогичный пример псевдообъяснения приводит Дж. Хосперс: «Иногда утверждают, что событие объяснено, когда оно представлено как частный случай некоторого общего закона. Почему самоубийств в Нью-Йорке больше (в отношении к численности населения), чем в Мадуэлл-Флэтс? Потому, что в больших городах всегда больше самоубийств. Но, конечно, это не объяснение, поскольку объясняющее положение представляет собой простое повторение общей формулы объясняемого положения» (Hospers, 1946, p. 340–341). Похожий случай рассматривает С. Стеббинг: «Молодая избирательница может спросить, почему данный политик посвящает большинство своих предвыборных речей открытому осуждению своих противников, и будет удовлетворена ответом, что политики всегда ведут себя подобным образом» (Stebbing, 1930, p. 390–391), однако «простое положение о том, что нечто всегда происходит определенным образом, не может быть принято как объяснение» (ibid., p. 391). У. Стэйс пишет: «Ваше объяснение частного явления путем сведения его к общему закону просто состоит в том, что мы говорим, что явление, происходящее теперь, является примером того, что происходит всегда. Фактически научный закон есть не что иное, как описание того, что происходит всегда. Он ничего не дает для объяснения, почему это происходит» (Stace, 1935, p. 412). То же самое акцентирует и Ж. Пиаже: «„Причину“ следует искать не на уровне „закона“, а на уровне дедукции одного какого-либо закона, исходя из другого или совокупности других, следовательно, на уровне дедуктивной конструкции» (Пиаже, 1966, с. 162). Е. П. Никитин подчеркивает, что «научный закон констатирует отношение необходимости между реальными объектами (реальный закон), но не показывает необходимости самого этого отношения (реального закона)» (Никитин, 1970, с. 118–119).

Представим себе редукционистское развитие приведенного выше психологического объяснения. Скажем, эмпирическое обобщение – формула 7 ± 2 – будет объяснено тем, что человек не может сразу запомнить больше 9 единиц информации в силу устройства своего мозга (редукционистский переход на другой уровень объяснения), а эта закономерность, зафиксированная уже на другом уровне объяснения – некими нейрофизиологическими механизмами. Подобное – редукционистское – объяснение мало отличалось бы от объяснений в естественных науках и отвечало бы самым строгим стандартам подлинно научного объяснения, недостижимым для психологических объяснений, которые избегают редукционизма30.

1.Отметим в этой связи, что, например, по мнению Ю. М. Плюснина, вообще в современном обществе «презентационный» тип поведения ученого, состоящий в применении научного знания, его «разыгрывании» и коммерческом внедрении в практику, вытесняет «классический» тип, заключавшийся в производстве этого знания (Плюснин, 2003). В данной связи уместно упомянуть и мысль И. Ф. Кефели о том, что «время научных открытий сменилось временем использования плодов этих открытий, когда науке дается временная (надо полагать) отставка» (Кефели, 1997, с. 19).
2.Представленное ниже рассечение «знаниевого поля» психологии – это, естественно, аналитическая абстракция. В действительности элементы психологического знания нередко входят в состав друг друга, пересекаются, накладываются друг на друга и т. п., и это «поле» хотя и не выглядит как аккуратно постриженный газон (в чем традиционно видится одна из главных проблем психологической науки), но и не разделено на изолированные межи.
3.Этот термин берется в кавычки дабы отличить подобные внутринаучные «идеологии» от идеологий в общепринятом смысле слова – как систем политических принципов.
4.Р. Вудвордс назвал психоанализ «опасной религией, удушающей науку изнутри» (цит. по: Аллахвердов, 2003, с. 215).
5.Одно из наиболее четких и компактных описаний психологических законов содержится в книге В. М. Аллахвердова (Аллахвердов, 2000).
6.Отметим, что преамбула «как правило», очень характерная для формулировок психологических обобщений, отчетливо указывает на их вероятностный, стохастический характер и служит одним из главных отличий этих обобщений от обобщений, характерных для точных наук (для сравнения представим себе формулировки: «тела, имеющие массу, как правило, падают на Землю» или «Земля, как правило, вращается вокруг Солнца»). Весьма характерны для психологических обобщений и такие конструкции, как «принято считать, что», а то и вообще «говорят, что» (см.: Dual-process theories…, 1999), имеющие близкий смысл, но выражающие его еще более утрированно.
7.Можно привести такие примеры: «если загорится ваш дом (не дай бог!), вы из него выбежите», «если вам сообщат о смерти близкого человека, вы расстроитесь», «если сгорят ваши сбережения в банке, вы тоже очень огорчитесь» или, напротив, «выиграв крупную сумму в лотерею, вы обрадуетесь». Это, во-первых, именно предсказания, во-вторых, предсказания достоверные (исключения возможны, но очень маловероятны), в-третьих, предсказания психологические, т. е. основанные на психологических закономерностях человеческого поведения. Однако психология не считает их «научными» из-за того, что они слишком тривиальны и получены не в психологических лабораториях, а путем житейского обобщения обыденного опыта.
8.Употребленные в этой фразе оговорки «относительно», «достаточно», «более или менее» служат своего рода фирменным знаком психологических феноменов и их отличием от феноменов, скажем, физических. Однако и физические феномены обладают лишь относительной воспроизводимостью. Вспомним классическое «нельзя дважды войти в одну и ту же реку». А любое физическое явление всегда в чем-то отличается от другого аналогичного физического явления. Скажем, любой дождь всегда чем-то отличается от любого другого дождя.
9.Отметим, что подобная релятивность дисциплинарного знания, его большая зависимость от социокультурного контекста расценивается как свойство и других социогуманитарных наук (Ядов, 2003; и др.).
10.В данной связи можно высказать наблюдение о том, что «неудобоваримость» знания, производимого академической психологией, для психологической практики обусловлено не столько его излишней «теоретичностью», как принято считать, сколько, напротив, его «эмпиричностью». Типовой продукт исследования, выполненного в русле академической психологии, – это коэффициенты корреляции между переменными, демонстрирующие, «что на что влияет», и имеющие весьма отдаленное отношение к потребностям практической психологии.
11.Эта же тенденция отчетливо представлена и в «филогенезе» физической науки. «Вся физика, ее определения и вся ее структура первоначально имела в известном смысле антропоморфный характер», – писал М. Планк (Планк, 1966, с. 25).
12.В. П. Филатов считает целесообразным различать это знание и системы донаучного знания, такие как мифология, религия, алхимия и др. (Филатов, 1990).
13.Более подробно о ней – ниже.
14.Он же, по мнению его психобиографов, воплотил свои личные особенности в созданную им философскую систему: будучи прагматиком по своему личностному складу, Джеймс свои бытовые прагматические установки возвел в ранг общефилософских принципов (Bjork, 1983).
15.Авторы этой формулы придают ей универсальный смысл, видя в сублимации негативных переживаний главный стимул творчества, что выглядит, опять же если не разделять психоаналитических конвенций, весьма спорно.
16.Отсюда, в частности, проистекают такие формулы, как «понимая нечто, субъект понимает самого себя и, лишь понимая себя, способен понять нечто» (Порус, 1990, с. 264), «познай самого себя – это одна из главных заповедей силы и счастья человека» (Фромм, 1990, с. 208) и др.
17.В какой-то степени этим путем идут и некоторые современные специалисты по детской психологии, изучая ее закономерности на своих собственных детях.
18.Что можно сформулировать и как общую тенденцию в развитии науки. В частности, «относительная простота и широкая распространенность причинного объяснения (особенно на ранних этапах развития науки) привели к тому, что новые виды объяснения, возникшие с развитием познания, стали формулироваться на языке причинного объяснения» (Никитин, 1970, с. 89). А по мнению Дж. Хосперса, «всякое объяснение есть в том или ином смысле причинное объяснение» (Hospers, 1946, р. 343).
19.Яркий пример – объяснение этнологами, такими как М. Мид (Мид, 1988), Леви-Строс (Леви-Строс, 1980) и др., не только поступков представителей изучаемых ими культур определенными установками и верованиями, но и того, почему они имеют эти установки и верования, составляющее суть этнологического исследования.
20.Показательно, что Б. Брейтвейт, например, различает два вида телеологических объяснений: а) функциональные объяснения, б) объяснения преднамеренной деятельности человека путем указания его целей, относя второй тип объяснения к категории причинных объяснений (Braithwaite, 1953, р. 335).
21.Психологические объяснения, естественно, можно систематизировать и другими способами. Например, как и все прочие научные объяснения, разделить их на субстанциональные, атрибутивные, причинные, следственные, структурные, на – в другом измерении – фактологические, номологические, теориологические и др. (Никитин, 1970). Или вслед за Ж. Пиаже разделить их на «сведение психического к органическому» и «интерпретацию посредством общих моделей» (Пиаже, 1966, с. 193). Однако приведенная выше классификация представляется в наибольшей степени отвечающей природе объяснения в социогуманитарных науках и позволяющей проанализировать ключевые свойства психологического объяснения.
22.Отметим в данной связи такое свойство причинного объяснения: «причинное объяснение часто исследует объект не имманентно, а „со стороны“, посредством указания другого, внешнего объекта» (Никитин, 1970, с. 88).
23.Характерным примером объяснения этого типа в психологии может служить объяснение того факта, что данный испытуемый не может сразу запомнить 10 единиц предъявляемой информации, объемом непосредственной памяти, составляющим 7 ± 2 элемента, т. е. объяснение единичного события эмпирическим обобщением.
24.Е. П. Никитин называет подобные объяснения «репродуктивными объяснениями». Он пишет, что «репродуктивное объяснение» – воспроизведение ранее открытого наукой объяснения определенного объекта – «особенно при его частом повторении неизбежно приводит к тому, что некоторые части первоначальной структуры продуктивного объяснения в целях упрощения опускаются и в дальнейшем рассматриваются как нечто само собой разумеющееся… репродуктивное объяснение в своем внешнем формальном выражении в языке, как правило (хотя и необязательно), приобретает энтимемный вид» (Никитин, 1970, с. 24–25).
25.Е. П. Никитин пишет по данному поводу: «В обыденном опыте мы часто сталкиваемся с однотипными ситуациями. Эти ситуации, «миллиарды раз повторяясь», закрепляются в обыденном сознании в виде «канонических», «самоочевидных» истин, своеобразных «бытовых аксиом»… без этих «бытовых аксиом» обыденное объяснение было бы невозможно. Они и по своим формам и по выполняемым в рассуждении функциям сходны с законами науки. Однако в силу своей тривиальности они в процессе рассуждения используются неявно» (Никитин, 1970, с. 25).
26.Согласно теории Д. Бема, объяснение нами нашего собственного поведения, а также своих эмоций и других внутренних состояний строится по такой же схеме (Bem, 1965).
27.Высказывается, впрочем, и такая точка зрения: «Не исключена возможность, что обществознанию со временем удастся установить телеологические законы, т. е. законы, связывающие определенные цели с определенными действиями, „поведениями“, другими целями и т. д. <…> Тогда телеологические объяснения социальных явлений превратятся из преднаучных в научные» (Никитин, 1970, с. 99–100).
28.Как подчеркивает Ф. Хайек, наука вообще не объясняет индивидуальные предметы, но объясняет только типы предметов (Hayek, 1955). Впрочем, в отношении социогуманитарных наук это не вполне верно.
29.Аналогичным образом, как правило, ведут себя и представители сопредельных с психологией научных дисциплин, нередко противясь редукции своего дисциплинарного объяснения к психологическому. Э. Дюркгейм, например, писал: «Детерминирующую причину социального факта следует искать среди предшествовавших ему социальных фактов, а не среди состояний индивидуального сознания» (Durkheim, 1938, р. 110–111). А согласно принципу «социологического холизма», «социальная система составляет единое целое», и поэтому «социальные явления могут быть объяснены только макросоциальными, а не психологическими законами, и при этом хотя бы значительная часть психологических явлений тоже может быть объяснена макросоциальными законами» (цит. по: Brown, 1963, p. 167). То есть, по мнению социологов, социологический редукционизм в отношении психологических явлений оправдан, а психологический редукционизм в отношении социальных явлений – нет. И вообще в подобных ситуациях ученые часто ведут себя как «дисциплинарные шовинисты». Во-первых, восхваляя междисциплинарность, они бдительно оберегают границы своих дисциплин от вторжений смежников, во-вторых, они, как политики, прибегают к двойным стандартам, разрешая себе то, что запрещают другим. Впрочем, справедливости ради надо признать, что бывает и по-другому. У. Томас, например, пишет: «Причиной социального или психологического феномена никогда не является другой социальный или психологический феномен, а всегда комбинация социального и психологического феномена» (цит. по: Brown, 1963, р. 166), «а любые социальные изменения – продукт постоянного взаимодействия индивидуального сознания и объективной социальной реальности» (ibid., p. 167). Но такие наддисциплинарные, «не шовинистические» позиции скорее служат исключениями, чем правилами.
30.Подобный редукционизм, естественно, может быть не двух-, а многоступенчатым. А его наиболее оптимальным вариантом Ж. Пиаже считает поэтапное сведение психологических явлений к физическим процессам, подчеркивая, что «психологическое объяснение обязательно предполагает сведение высшего к низшему, сведение, органический характер которого обеспечивает незаменимую модель (которая может привести даже к физикализму)» (Пиаже, 1966, с. 185–186), а «физикалистское сведение обладает двумя достоинствами: с одной стороны, оно может в некоторых случаях вносить уточнения в органическое сведение, а с другой стороны, способствует открытию самых плодотворных абстрактных моделей, которыми мы только располагаем сегодня» (там же, с. 175).

Bepul matn qismi tugad.