Kitobni o'qish: «Александр I»
Надобно мне попытаться сделать мое отечество свободным, затем чтобы впредь никогда не становилось оно игрушкой в руках безумцев.
Великий князь Александр Павлович, 1797 г.
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал лицей.
А. С. Пушкин, «19 октября», 1825 г.

Жизнь замечательных людей. Серия биографий. Основана в 1890 году Ф. Павленковым и продолжена в 1933 году М. Горьким

Выпуск 2086

© Андреев А. Ю., 2025
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2025
Предисловие
В ноябре 1825 года в городе Таганроге, что лежит на юге Российской империи, на берегу Азовского моря, наблюдали необычайное небесное явление. Над городом зажглась новая звезда. Она сияла каким-то странным зеленоватым светом и была ярче всех остальных на небосводе. Смотревшие вверх люди осеняли себя крестным знамением и думали о том, что означает сей Божий знак, – а в памяти всплывала комета двенадцатого года, возвестившая для России войну и разорение от вражеской орды, пришедшей с Запада.
Потом звезда внезапно упала. Некоторые уверяли, что слышали при этом негромкое шуршание и треск, а также звук, описать который едва ли могли, настолько он был непривычен – его можно было бы сравнить с легким «п-пах», с которым лопаются мыльные пузыри, но вот только почему-то возникала от него дрожь по всему телу и безотчетный ужас. А иные из смотревших в небо добавляли, что звезда не только упала, но и вознеслась потом обратно, да так, что стала быстро гаснуть и совсем исчезла спустя лишь недолгое время…
Тем же вечером в Таганроге Александр I вышел на прогулку в сад одноэтажного дома с тринадцатью окнами по фасаду вдоль Греческой улицы, где император тогда жил со своей супругой. Вечерние моционы давно стали его извечной привычкой, которой он не пренебрегал никогда, несмотря ни на какую погоду. Царь шел вдоль рядов увядающих фруктовых деревьев, и под стать унылому осеннему пейзажу его настроение тоже сделалось меланхолическим. Мысли о том, что ждет Россию в ближайшем будущем, часто посещавшие тогда Александра, вернулись к нему. Он твердо знал, что его царствование закончилось, но еще не знал, каким будет его конец. И с этими мыслями вновь вернулся липкий, скользкий страх, который он переживал уже много недель подряд: страх обернуться и увидеть того, кто за спиной бесшумно крадется к нему. Заговорщика. Убийцу. Превозмогая этот страх, царь почувствовал, что просто обязан сейчас бросить взгляд назад – с огромным усилием воли он сделал это и убедился, что там никого не было.
Александр, правда, не заметил, как колышутся кусты у дальней ограды сада (в них действительно полз человек, но в нашем рассказе он покамест не появится). Внимание царя отвлекла ярко сиявшая в небе над ним зеленая звезда. Ее свет усиливался и вдруг залил весь сад. В облаке газов, истекавших из тормозных двигателей, на прогалину опускалась летающая тарелка. Сидевшие в ней гуманоиды (уродцы, типичные греи в скафандрах с антеннами), очевидно, уже какое-то время наблюдали за царем сверху и вот решили наведаться к нему. От нестерпимого сияния Александр зажмурил глаза, а потом невольно сделал шаг вперед… В ковер из опавших листьев вдруг уперлись два столпа холодной плазмы. Корабль пришельцев взмыл вверх, чтобы там, в бескрайнем космосе, догнать комету двенадцатого года. На месте, где только что стоял император (а в том могли поклясться несколько следивших за ним в саду очевидцев), больше никого не было – лишь ветер там раздувал листву. Дул сильный ветер в Таганроге, обычный в пору ноября…
Надеюсь, что проницательный читатель уже догадался: это был слегка приукрашенный пересказ сюжета поэмы «Струфиан» (недостоверная повесть о похищении Александра I инопланетянами), которую замечательный советский поэт Давид Самойлов написал в 1974 году. Поэма стилизована под анекдот, причем сразу в двух культурных традициях – анекдот, то есть рассказ о замечательном происшествии, в смысле пушкинского времени, и столь распространившиеся в советскую «застойную эпоху» кухонные разговоры о летающих тарелках, в духе любимой тогда телевизионной передачи «Очевидное-невероятное». Шуточный сюжет и иронический тон поэмы вовсе не помешал (а скорее наоборот, способствовал) тому, что Самойлов вложил в нее немало серьезных мыслей, актуальных для тогдашних споров в среде советской творческой интеллигенции1. Будучи тонким знатоком пушкинской эпохи, поэт, с одной стороны, подошел к ее изображению максимально исторично, но, с другой стороны, обобщал на примере Александра I свои собственные излюбленные размышления о природе верховной власти, которая управляет страной (независимо от того, как та называется – Российская империя или Советский Союз):
У нас цари, цареубийцы
Не знают меж собой границы
И мрут от одного питья…
Ужасно за своим плечом
Все время чуять тень злодея…
Быть жертвою иль палачом…
Поэтому мотиваций, чтобы написать эту, казалось бы, совершенно несерьезную поэму-анекдот, у Самойлова было предостаточно. Но нас будет интересовать ее другой аспект. Почему Александр I в сознании поэта так легко соединился с советским уфологическим фольклором? Означает ли это, что Александр I превратился для советской, а затем и российской интеллигенции в фольклорного персонажа? С одной стороны, опыт последующих пятидесяти лет, прошедших после создания «Струфиана», скорее свидетельствует об обратном. Александру I очень далеко в сознании русского общества до того места, которое в нем заняли Иосиф Виссарионович Сталин и царь Иван Васильевич Грозный2 (а если брать исключительно анекдоты, то – Леонид Ильич Брежнев или Василий Иванович Чапаев). Значительно обогнал Александра по «близости к народу» и Петр I, который за последнее время заметно продвинулся вперед благодаря культуре мемов и стал уже прочно ассоциироваться со Шреком, построившим свой дом на болоте3.
С другой стороны, восприятие Александра I в отечественном общественном сознании остается глубоко мифологическим, а именно – на первый план с неизбежностью выступает «миф об уходе», то есть фольклорная интерпретация событий в Таганроге в ноябре 1825 года. Она допускает множество вариаций, но при этом содержит и ряд констант4. Был ли Александр в Таганроге захвачен заговорщиками? Или отравлен? Или – как уверены большинство читателей – ушел пешком странствовать по России? А может быть, принял постриг так же, как несколько месяцев спустя (в логике того же мифа) это сделала и его супруга-императрица? А может, его все-таки похитили пришельцы, ведь не мог же такой крупный поэт, как Давид Самойлов, написать целую поэму, не основываясь на каких-то реальных, но тщательно скрываемых фактах? Последняя версия уже после выхода в свет «Струфиана» вошла в некоторые художественные или околонаучные произведения (в этой связи хочется напомнить об очаровательном и, на мой взгляд, незаслуженно забытом советском детском фильме «Если верить Лопотухину…», снятом в 1983 году Михаилом Козаковым). Константой при этом является идея о подмене тела царя на похоронах (с чисто фольклорными – то есть не имеющими никаких документальных подтверждений – ссылками на данные о вскрытии большевиками в 1921 году гробницы Александра I, где его тело якобы отсутствовало) и, конечно же, самое ядро мифа – фигура сибирского старца Федора Кузьмича, проживавшего в Томске до 1860-х годов, который якобы и был ушедшим с престола (спасшимся от заговорщиков и т. д.) императором Александром I. Старец тщательно оберегал свою тайну при жизни, а перед смертью спрятал признание в небольшой холщовый мешочек: на двух бумажных лентах располагались зашифрованные буквы и цифры, в которых желающие угадывали (и до сих пор угадывают) имена Павла I, Александра I и даже его брата Николая I, по вине которого, согласно одной из версий, Александр был «без совести сослан» и затем претерпевал страдания.
Ниже в книге еще будут указаны основные этапы складывания этого мифа. Здесь же для нас важно зафиксировать, насколько он оказался устойчивым, пережил не только ту эпоху, что породила мифологическое восприятие Александра I (которое, безусловно, отражало элементы народной социальной утопии XIX века по отношению к российскому самодержавию), но и совершенно иное по социальному и культурному контексту советское время – в этот период историки внешне очень мало интересовались личностями самодержцев и уж совершенно точно не были склонны распространять сложившиеся о них мифы. Однако легенда об уходе Александра I не только выжила, но и расцвела новым пышным цветом после крушения СССР, когда любые сведения о российских императорах приобретали в обществе прелесть вновь открываемого знания, об источниках которого никто не задумывался. В 1990-х и особенно в 2000-х годах вышли десятки публикаций, посвященных разгадке тайны Александра I – Федора Кузьмича; были сняты документальные и художественные фильмы; материалы на эту тему, составленные обычно путем простого копирования некоторого количества цитат из дореволюционных трудов, заполонили тогда интернет (который, как известно, все помнит). В этом потоке среди голосов явных шарлатанов от науки можно было различить и высказывания серьезных ученых, которые сочувствовали легенде и вносили свой вклад в ее распространение. И только в последние десять лет вал публикаций по данной теме начал спадать, и это не замедлило положительно сказаться на ее научных перспективах: сейчас «миф об Александре I» сам по себе наконец превращается в предмет для исследования.
В этой связи стоит отметить еще одно значение поэмы «Струфиан»: Давид Самойлов стал первым, кто осуществил ироническую деконструкцию «александровского мифа». Действительно, в его изложении Федор Кузьмич оказывается казаком из Таганрога, которому вздумалось подать императору челобитную под названием «Благое намеренье об исправленье Империи Российской». Для этого через известную ему дыру в заборе он проползает в сад, где гуляет Александр, и там становится свидетелем необычайного похищения, после чего, слегка повредившись в уме, все время твердит слова: «Крылатый струфиан» (церковнославянское название страуса), которые и можно – при большом желании – разобрать на бумажных лентах, оставшихся после томского старца. То есть Александр I никуда не уходит скитаться – да и не может уйти по всему смыслу нарисованного Самойловым его бессильного характера; жизнь Федора Кузьмича абсолютно случайно соединяется с биографией Государя, а сама причина возникновения тайны – летающая тарелка с пришельцами – невероятна и абсурдна.
Итак, поэт позднего советского времени, глубоко погруженный в контекст русской истории и культуры первой четверти XIX века и благодаря этому заинтересовавшийся «александровским мифом», уже тогда почувствовал необходимость его деконструкции. На базовом смысловом уровне его поэмы (а таких уровней, повторю, было несколько, и отнюдь не все они относились к событиям прошлого) утверждалась абсурдность самой тайны, сложившейся вокруг российского самодержца. Тем не менее этот миф живет и прекрасно чувствует себя до сих пор. Признайтесь себе, разве вам не хотелось узнать, а точно ли Александр I тихо скончался на окраине Российской империи и не было ли здесь подмены и его посмертного существования? Не за этим ли вы открыли сейчас эту книгу? Но эти вопросы влекут за собой и последующий – почему читающую публику в ее абсолютном большинстве привлекает именно мифологический сюжет об Александре I, почему столь же весомой притягивающей силой не обладают биографические черты «реального Александра» как правителя-реформатора, победителя Наполеона, освободителя Европы, творца новых политических систем, наконец, просто как человека?
Ответ на последний вопрос очень сложен, поскольку требует определения того, что же такое реальный Александр. Чтобы понять всю сложность этого, пора сделать еще одно признание: не только смерть Александра I, но и все ключевые эпизоды жизни императора насквозь мифологизированы. И с позиций исторической науки это как раз очень понятно: ключевой проблемой здесь являются исторические источники и их конкретное использование применительно к биографии Александра I. В большинстве значимых ситуаций мы смотрим на нашего героя чужими глазами, в которых он отражается – причем именно так, как хочет того человек, описывающий события. Иными словами, мы почти всегда видим не Александра I, а лишь его субъективно нарисованный образ, такой, какой желали увидеть, а потом и донести до потомков окружавшие его люди, – а помимо этих картин о самом Александре нам известно не так уж и много.
В отличие от других российских самодержцев Александр I не оставил ни дневников, ни какого-либо развернутого регулярного эпистолярия (каким, например, для его бабки Екатерины II служила ее переписка с бароном Фридрихом Мельхиором фон Гриммом). Конечно, есть весьма значительная по объему переписка Александра I (с матерью, с сестрами, со своим воспитателем Фредериком-Сезаром Лагарпом и еще несколькими близкими к царю людьми), но практически всегда письма самого Александра здесь занимают куда меньшее место, нежели письма его корреспондентов, к тому же в том, что пишет Александр, срабатывает тот же «эффект отражения» – император блестяще владеет техникой сообщать собеседнику ровно то (и только то!), что тот хотел бы от него услышать. По-настоящему важных писем, значимых для понимания характера российского самодержца, оказывается среди них совсем немного.
Что же касается мемуаров об Александре I, то наиболее яркие и часто используемые из них представляют собой не что иное, как литературную игру – о которой словно бы не догадывается уже не одно поколение историков, доверчиво черпающее оттуда описания, изречения, личные оценки императора при создании его исторического портрета. Поясню это на нескольких примерах.
Вот один из крупнейших современных специалистов, написавший биографию Александра I (едва ли не последнюю из опубликованных к настоящему времени), начинает пролог своей книги описанием переживаний, которые тот испытывал сразу после вступления на престол вследствие убийства его отца, императора Павла I:
Новый император шел медленно, колена его как будто подгибались, волосы на голове были распущены, глаза заплаканы, смотрел прямо перед собою, редко наклонял голову, как будто кланялся; вся поступь его, осанка изображали человека, удрученного горестию и растерзанного неожиданным ударом рока.
Эта красочная цитата принадлежит Якову Ивановичу де Санглену5, о котором в историографии принято отзываться с почтением, памятуя, что он возглавлял при Александре I некое подобие высшей тайной полиции, а потому его свидетельства являются особенно ценными. Но, во-первых, во главе особой канцелярии Министерства полиции Санглен пробыл всего два года, с 1810-го по 1812-й, и успел за это время по собственной инициативе встрять в более чем темные дела. А во-вторых, куда больше, чем своей полицейской службой, Санглен сумел прославиться благодаря мемуарам, которые создавал в конце 1850-х – начале 1860-х годов. Уже в тот период большого оживления в русском обществе в канун и при самом начале эпохи Великих реформ историки вовсю занимались сбором разнообразных сведений о царствовании Александра I. Разменявший девятый десяток Санглен, переживший всех и вся, объявил себя тогда единственно верным свидетелем и хранителем истины об Александре. Он взялся за свое сочинение, обладая незаурядным литературным талантом и еще в молодости овладев стилем и образностью немецких романтиков (в особенности Фридриха Шиллера, перед которым преклонялся). Им была создана целая новая концепция образа мыслей и действий Александра I – причем настолько убедительная, что она практически слово в слово перешла затем в хрестоматийные биографические труды о российском императоре, созданные в конце XIX – начале XX века. При этом главной целью, с которой Санглен создавал такой портрет, являлось всячески умалить или оставить в тени свои собственные неприглядные поступки (обо всем этом подробнее пойдет речь дальше в книге).
Тем самым образ Александра I, проходящий красной нитью через весь текст «Записок» де Санглена, был сконструирован по законам романтической литературы, а не истории. Сказать, что он недостоверен, мало: Санглен сознательно искажал слова, поступки, а иногда даже события и даты, связанные с Александром I. Да и потом, задумаемся на секунду – можно ли спустя шестьдесят лет вспомнить, какая прическа была на голове у Александра в марте 1801 года? А подобный вопрос годится и для большинства прочих мемуаров. Другой, куда более «добросовестный» в сравнении с де Сангленом мемуарист – князь Адам Чарторыйский (хотя, несомненно, отягощенный своими собственными политическими интересами, коих у него было немало) – вспоминает, какая погода стояла в тот день, когда он впервые лично познакомился и подружился с юным великим князем Александром Павловичем. Вспоминает также спустя шесть десятков лет после этого события! И притом, как известно, не просто вспоминает, а рассказывает об этом своему секретарю, который занимался литературной обработкой его воспоминаний. Конечно, память способна на многое, но все-таки в деталях – а именно их нам в изобилии предоставляют мемуары! – следует усомниться. По сути, использование этих деталей ничем не отличается от описания плазменных двигателей летающей тарелки в Таганрогском саду (ведь вы же поверили, правда?).
Одним словом, как это ни грустно, но ничего из той образной картины, которая столь убедительно была нарисована в вышеприведенной цитате, в действительности не было. И если руководствоваться строгими правилами исторической науки, то приводить ее в академической биографии Александра I нельзя. А надеяться – «а вдруг оно все-таки так и было?» – как раз и означает подмену научного исследования логикой мифа, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Позвольте привести еще два примера из той же области. В марте 1812 года Александр I внезапно отправляет в отставку Михаила Михайловича Сперанского, и это порождает еще один миф с разнообразными трактовками, вплоть до самой радикальной – об окончательном разрыве Александра в этот момент с курсом на реформы в России. Нас сейчас интересует лишь самый конец разговора императора и опального государственного секретаря. Вот как обычно описывают его историки (да и, что греха таить, я сам зачастую так делал на лекциях перед студентами): Сперанский вышел из кабинета царя в беспамятстве, весь залитый слезами, и пытался уложить бумаги, которые еще держал в руках, в свой портфель. В это время на пороге кабинета появился Александр I, на лице которого также были слезы, и он произнес: «Прощайте, Михайло Михайлович! Мы с вами еще поработаем вместе» (меж тем уж были готовы сани, чтобы увезти Сперанского из Петербурга в ссылку).
Сцена эта впервые появляется в биографии Сперанского, написанной бароном Модестом Андреевичем Корфом и вышедшей в свет в 1861 году6. Из указаний Корфа выясняется, что ему все это описал в личном разговоре генерал от кавалерии граф Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, с которым барон мог встречаться в начале 1840-х годов, когда только начал работу над биографией. В качестве дежурного генерал-адъютанта Голенищев-Кутузов действительно находился 17 марта 1812 года в приемной императора и, следовательно, мог стать очевидцем того, как Александр I прощался со Сперанским, поэтому, казалось бы, эта сцена заслуживает всяческого доверия и должна быть воспринята всерьез при анализе различных интерпретаций отставки. Вот только у нее был – точнее, должен был быть – еще один очевидец! Дело в том, что в приемной императора, ожидая аудиенции, в то же самое время находился и обер-прокурор Святейшего синода князь Александр Николаевич Голицын, который также охотно потом делился своим рассказом о том, что видел, и эти рассказы были зафиксированы не только Корфом, но и несколькими мемуаристами в 1820-х годах, то есть гораздо ближе к описываемым событиям. Однако ни в одной из версий рассказа Голицына нет ни слова о появлении Государя в приемной и о его последних словах, обращенных к Сперанскому, – лишь подчеркивается подавленное состояние последнего (но вовсе не до степени «беспамятства»). Так было ли столь порывистое и трогательное прощание царя и его ближайшего помощника, говорил ли Александр эти последние слова, которые свидетельствовали о его готовности продолжать реформы? Да или нет? Правильный ответ – не знаю. По крайней мере в деталях описания, сделанного Голенищевым-Кутузовым спустя тридцать лет, опять-таки можно усомниться – и не стоит забывать, что речь вообще идет об устном рассказе, записанном Корфом также по памяти, а значит, с неизбежными искажениями.
И, наконец, еще одна хрестоматийная фраза Александра I, вошедшая во многие его биографии: «Пожар Москвы озарил мою душу и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотой веры, которую оно до того никогда не ощущало». Сколько в ней важных смыслов для понимания религиозного переворота в душе Александра I – каким образом на него подействовала Отечественная война 1812 года, как победу над Наполеоном он напрямую приписывает промыслу Божьему, и почему из этих мыслей непосредственно рождается идея Священного союза. Но произнес ли он на самом деле эти слова? Да или нет?
Путем довольно трудоемких поисков выясняется, что источником этой фразы служит немецкая книга евангелического епископа Рулемана Фридриха Эйлерта «Характерные черты и исторические фрагменты из жизни короля Пруссии Фридриха Вильгельма III»7. Автор ссылается здесь на разговор с императором Александром I в Потсдаме, который состоялся 20 сентября 1818 года и который Эйлерт якобы тут же записал слово в слово, так что при создании своих мемуаров в 1840-х годах ему ничего не оставалось, как только переписать его туда. Что ж, как говорится, похвально; неужели перед нами редкий пример «добросовестного мемуариста»? Но стоит чуть-чуть вчитаться в текст мемуаров, и эта иллюзия развеивается. Сперва бросаются в глаза мелочи: например, Эйлерт пишет, что Александр I был глух на правое ухо, тогда как в действительности, как хорошо известно, – на левое. Или простейший вопрос: а на каком языке происходил разговор? Опять-таки, согласно Эйлерту, епископ посетовал, что плохо говорит и понимает по-французски, тогда Александр I перешел на немецкий язык, также признаваясь, что не в достаточной мере им владеет и будет вставлять в разговор французские выражения (это – абсолютная правда, Александр I учил немецкий язык в юности и в какой-то степени знал его, но у него совершенно отсутствовала разговорная практика на этом языке, да и она ему не требовалась, поскольку во время его пребывания за пределами России все кругом говорили на французском как основном языке дипломатии XIX века). Если это так, то мог ли он составить по-немецки столь риторически красивую фразу с яркими метафорами и контрастами («пожар озарил душу», «ледяные поля – теплота веры» и т. д.)? Но окончательно подрывает доверие к мемуаристу следующий факт, выясняющийся из внимательного чтения текста: поводом к разговору, как подчеркивает епископ, является произнесенная им накануне проповедь, когда он вместе с Александром I присутствовал при закладке в Берлине на горе Темпельгоферберг (ныне Кройцберг) так называемого «Национального памятника освободительным войнам» – высокой, увенчанной крестом готической башни. Эта проповедь настолько понравилась Александру, что тот захотел получить ее русский перевод, чтобы потом «раздать ее каждому солдату». Памятник действительно был заложен в 1818 году, а открыт и освящен лишь в марте 1821 года. Эйлерт полностью приводит в мемуарах текст своей проповеди, говоря дальше, что Александр I процитировал его в их разговоре – но из содержания проповеди выясняется, что она относится не к закладке, а к освящению памятника! «Добросовестный немец» даже не скрывает этого: он признает, что «объединяет два праздника в единое целое». Может быть, память подвела епископа и его разговор с царем состоялся в 1821 году? Нет, в марте того года Александр I был далеко от Берлина, в Лайбахе, то есть они могли встречаться только в 1818 году, но тогда не могли обсуждать освящение памятника и цитируемую проповедь. Из-за этого фактического несоответствия вся начальная часть их разговора лишается смысла – а тогда чего же стоит продолжение?
Епископ Эйлерт являлся крупным евангелическим богословом своего времени, ему важно было дать интерпретацию религиозным идеям Священного союза через внутренние движения души российского самодержца, используя для того весьма распространенную в протестантском богословии концепцию внезапного «обращения» – обретения веры под действием каких-то внешних, иногда даже случайных обстоятельств, которые после того трактуются промыслительно. Но с точки зрения исторической науки Эйлерт выступил в типичной роли «мифотворца» – и, как видим, небезуспешно, судя по тому, что написанные им слова уже много десятилетий подряд используются как прямая речь Александра I.
Итак, я надеюсь, приведенные примеры убедительно показывают, что биографию Александра I нельзя сочинять, отдаваясь на волю накопленной мифологии о российском императоре – пусть даже к этому подталкивают и значительное количество мемуарных источников, и даже определенная традиция прежних биографий. В конечном счете, это личный выбор автора книги: писать ли о «летающих тарелках» (а это ведь так легко и приятно!) или искать, прорываться к тому Александру, каким он все-таки был, а не казался.
Должен повторить: это сложная работа, и, быть может, результаты поисков не утешат, а скорее разочаруют. Что делать: ремесло историка – это вообще довольно грустная вещь. Перед тобой открываются вновь и вновь – в разном антураже исторических эпох, но при неизменном постоянстве человеческих характеров – несбывшиеся планы и надежды, ошибки и заблуждения, которые дорого стоят окружающим людям, нежелание или неумение что-то изменить вокруг себя, фальшивые цели, ложные кумиры. Из-за этого победы превращаются в поражения, мир сменяется войной, а из бесконечной череды бегущих по кругу событий не видно выхода. Но иногда бывает человек (и, кажется, один на целое поколение!), которому небезразличен его народ и он умеет к нему обращаться, который не стремится к власти ради нее самой, который любит истину и справедливость и, даже преследуя врагов, проявляет великодушие и опирается на закон – закон, который он искренне почитает, а не подстраивает под себя. Так был ли Александр I таким единственным в своем роде монархом – и, может быть, даже лучшим правителем за всю историю России?
Об этом, я надеюсь, мы поразмышляем вместе. Впереди много рифов и подводных течений, но читатель предупрежден! А теперь – в путь…
Часть I
Принц под грузом надежд
1777–1801
Ни с одним царствованием в России, наверное, не связывалось столько счастливых предчувствий, и ни в одного российского императора в детстве и юности не вкладывалось столько сил, чтобы подготовить из него «идеального правителя». Его воспитатель Фредерик-Сезар Лагарп в записках к ученику неоднократно выражал надежду, «что великий князь Александр вырастет человеком выдающимся и все люди большого ума признают его достойным великой будущности, его ожидающей». Когда же тот только что взошел на трон, Лагарп напрямую написал Александру о его предназначении: «Обретет Россия то благо, какое добрый ее гений сорока миллионам жителей начертал, когда Вас на Ваше место поставил»8.
Однако воплотить в жизнь эти надежды оказалось очень сложно. Многие обстоятельства здесь не зависели от самого Александра и возникли еще задолго до его рождения, хотя некоторые определились в процессе воспитания и формирования его личности. Они значительно повлияли на складывание характера русского принца, путь которого к трону стал неожиданно драматическим. Центральной же фигурой, определившей контуры этой драмы, явилась бабушка Александра, императрица Екатерина II.
Глава 1
Бабушка и ее империя
Бабушка очень хотела внука, потому что с сыном у нее, сказать по-честному, совсем не заладилось. Кто ж виноват, что само рождение Александра создавало весьма своеобразную коллизию в Российском императорском доме?
Пятого февраля 1722 года9 император Петр I подписал Устав «О наследии престола». Ссылаясь на историю своего старшего сына Алексея, обвиненного в участии в заговоре, которое «не раскаянием его пресеклось» (а, как все в стране хорошо знали, гибелью царевича под пытками), Петр называл порядок престолонаследия от отца к старшему сыну «недобрым обычаем», который «не знаю чего для был затвержден». Император объявлял, что право передачи престола должно полностью находиться в руках верховного правителя. Это означало, что тот не только в любой момент мог объявить о назначении наследника своей империи («правительствующие государи кого похотят учинить наследником, то в Их Величества воле да будет»), но и поменять прежнее решение о выборе наследника и назначить нового («ежели и определенного в наследники, видя какие непотребства, паки отменить изволят, и то в Их же Величества воле да будет»10).
Этим указом Петр I ставил собственную личную волю выше природного порядка и кровных уз (на которых зиждилось, например, наследование в германских государствах – так называемый Салический закон, согласно которому трон передавался по мужской линии, то есть от отца к сыну, строго в порядке старшинства). Казалось бы, решение императора свидетельствовало о необычайной силе самодержавной власти в России11. Но в действительности именно оно породило практически непрерывный ряд кризисов при передаче российского престола в XVIII веке, которые вместе образуют так называемую «эпоху дворцовых переворотов». Ее суть в том, что почти ни разу передача власти не становилась «бесспорной», а зачастую тот, кто в итоге оказывался на престоле, не мог похвастаться каким-либо документальным подтверждением своих прав там находиться.
Сам Петр I скончался, не подписав никакого манифеста о назначении наследника. Соответственно, его жена Екатерина I, объявленная единоличной императрицей, должна была управлять страной без опоры на какой-либо подзаконный акт, а также в явном нарушении как прежних русских, так и европейских (салических) обычаев, где вдова никогда не сменяла на троне скончавшегося мужа, тем более при имеющемся прямом мужском потомстве (внуке Петра I – царевиче Петре Алексеевиче, будущем Петре II). Уважая тем не менее права последнего, Екатерина I оставила свое «завещание» – то есть документ, оглашенный не при ее жизни, а сразу после смерти, что уже несколько подрывало его законодательную силу. В нем она признавала Петра Алексеевича своим наследником, но в то же время дальнейшие права наследования передавала по женской линии своим дочерям Анне Петровне и Елизавете Петровне (а также сестре Петра I – царевне Наталье Алексеевне) и их потомству.
Вступление на престол Петра II в соответствии с «завещанием Екатерины I» стало редким для XVIII века исключением, когда в этом событии отсутствовали черты переворота. Какое-то время в период его царствования указанное «завещание» считалось даже основой новой системы престолонаследия, а Устав Петра I подлежал изъятию из присутственных мест. Но после смерти Петра II можно наблюдать даже не один, а сразу два подряд переворота. Провести первый попытался приближенный к юному императору князь Иван Алексеевич Долгоруков: он ссылался на предсмертный манифест Петра II, которым тот якобы отдавал престол «государыне-невесте» княжне Екатерине Алексеевне Долгоруковой – своей обрученной, но несостоявшейся супруге. Этот манифест был признан подделкой, изготовленной самим князем Иваном, однако важно подчеркнуть, что тем самым тот вновь взывал именно к петровскому порядку о назначении наследника. Затем же уже Верховный тайный совет полностью пренебрег «завещанием Екатерины I» и пригласил на трон Анну Иоанновну из другой женской линии дома Романовых (которая согласно «завещанию» вообще не должна была иметь прав на престол). В итоге императрица Анна Иоанновна манифестом от 17 декабря 1731 года опять подтвердила силу Устава Петра I и право действующего Государя самому определять будущего наследника.
Преемником Анна Иоанновна избрала сына своей племянницы, урожденной принцессы Мекленбургской Анны Леопольдовны, вышедшей замуж за принца Антона Ульриха из герцогства Брауншвейг-Вольфенбюттель. В этом браке в августе 1740 года появился на свет Иоанн Антонович, брауншвейгский принц, который спустя два месяца после своего рождения был провозглашен российским императором. Его короткое царствование оказалось особенно богатым на перевороты: один за другим сменялись регенты и фигуры, управлявшие государством при императоре-младенце; шла также речь о планах провозгласить Анну Леопольдовну императрицей. Наконец, в декабре 1741 года власть захватила Елизавета Петровна, которая попыталась обосновать свой приход на трон «завещанием Екатерины I» – но это было явным искажением истины, ибо в таком случае престол принадлежал бы сыну ее старшей сестры Анны Петровны, герцогу Голштейн-Готторпскому Петеру Ульриху (Петру Федоровичу). Последнего сама же Елизавета провозгласила наследником в полном соответствии с петровским Уставом. После ее смерти он, под именем Петра III, взошел на престол в декабре 1761 года, хотя уже во время долгой болезни императрицы происходили закулисные интриги и попытки очередного переворота с целью провозгласить следующим правителем не Петра, а его супругу, великую княгиню Екатерину Алексеевну, в качестве регента при ее малолетнем сыне Павле. Эти попытки не удались – но тем не менее, когда Петру III за короткое время удалось настроить против себя гвардию и значительную часть вельмож, его супруга 28 июня 1762 года осуществила очередной вооруженный переворот, после которого она была провозглашена императрицей Екатериной II.
Подчеркнем: воцарение Екатерины II оказалось чрезвычайно шатким в правовом смысле, как ни рассматривай его с законной ли точки зрения, или согласно обычаям передачи власти в России. С легкой руки немецкого историка Августа Людвига Шлёцера, апологета Екатерины II, сочинившего панегирик «Вновь измененная Россия» всего лишь на пятый год ее царствования, оттуда пошло гулять выражение «революция 1762 года» – революция как прямой синоним слова переворот, причем Шлёцер хотел тем самым доказать, что и революции иногда бывают ощутимо полезны для страны и даже необходимы.
Действительно, Екатерина не могла опереться ни на какой акт, объявлявший ее преемницей после Петра III. Правда, жена здесь вновь наследовала мужу, как в случае с Екатериной I, но с той большой разницей, что Екатерина I уже была императрицей, венчанной короной, которую на ее главу во время торжественной церемонии в мае 1724 года возложил сам Петр I, и ее правление пытались представить естественным продолжением царствования ее супруга – Екатерина II же, как и Петр III, до момента переворота еще не успела принять участие в церемонии венчания на царство, а главное же, она не продолжала царствование мужа, а, напротив, свергла его с престола.
При этом она опиралась на заговор гвардейцев, через посредство своего любовника Григория Григорьевича Орлова, от которого за два с половиной месяца до переворота Екатерина родила ребенка, будущего графа Алексея Бобринского. А на 9-й день после переворота несколько гвардейских офицеров, в том числе брат ее любовника, Алексей Орлов, приняли участие в событиях, окончившихся смертью Петра III. Ее точные причины никогда не будут до конца объяснены историками, в силу неразрешимых противоречий в источниках и их интерпретациях, но это не мешало современникам, жившим во второй половине XVIII века, с уверенностью полагать, что Петра III задушили, и даже называть имена конкретных убийц. Отсюда ироническое прозвище Екатерины II, которое бытует в личных документах вплоть до эпохи декабристов – добрая вдова, – имело вовсе не такой уж веселый смысл…
Следует добавить, что после Петра III остался семилетний сын, великий князь Павел Петрович, который по праву рождения должен был бы наследовать российский трон – а в период его малолетства мать, то есть Екатерина, в лучшем случае могла бы получить звание регентши (правительницы), каковое носила Анна Леопольдовна при Иоанне Антоновиче. Но когда Екатерина объявила себя императрицей, игнорируя права Павла, это вызвало удивление и неприятие даже у части поддержавших ее заговорщиков. Екатерина, правда, пошла в этом вопросе на некоторый компромисс, поскольку в том же самом манифесте от 28 июня 1762 года о своем восшествии на престол провозгласила Павла наследником. Тем не менее наличие сына-наследника, который знал о гибели отца при странных обстоятельствах, создавшихся по вине матери, и который, взрослея, в глазах как окружающих, так и в собственных, все более становился достойным управлять страной, создавало для императрицы неразрешимую и усугублявшуюся год от года проблему. Чтобы лучше ее понять, необходимо погрузиться в изучение характера Екатерины II, ее семейных отношений и особенностей государства, которым ей суждено было управлять.
Она родилась в 1729 году принцессой одного из крошечных немецких княжеств, Ангальт-Цербста, площадью около 1 тыс. км2 (что, например, в 2,5 раза меньше нынешних размеров Москвы). При крещении в лютеранской вере она получила имена София Августа Фредерика. Последнее из них стало основным, из которого возникло детское прозвище принцессы – Фике или Фигхен (сокращенное от Фредерикхен). Ее отец происходил из младшей ветви княжеского рода Асканиев, со Средних веков утвердившегося в восточных саксонских землях, на среднем течении реки Эльбы. После многочисленных семейных разделов владения князя Ангальт-Цербстского настолько измельчали, что не позволяли ему содержать двор и вести жизнь «достойную Государя», а заставляли искать службы при других дворах. Отец Фике поступил офицером в армию короля Пруссии и к моменту рождения дочери служил комендантом одной из крепостей на балтийском побережье.
Мать Фике представляла младшую линию одного из самых больших по численности княжеских домов Северной Германии – Ольденбургского, а именно его Гольштейн-Готторпскую ветвь. Голштинский герцог Петер Ульрих, будущий Петр III, также принадлежавший к этой династии, приходился матери своей будущей супруги двоюродным племянником. Иными словами, Петер Ульрих и Фике находились в троюродном родстве и встречались задолго до заключения брака на семейных собраниях. В 1742 году старший брат матери Фике был провозглашен наследником трона Швеции из-за того, что Петер Ульрих принял звание наследника престола Российской империи под именем великого князя Петра Федоровича и должен был отречься от своих прав на Швецию, которые имел, будучи внуком сестры шведского короля Карла XII. Пока Петер Ульрих претендовал на шведскую корону, Фике говорили, что ему для поддержки нужна будет супруга из более сильного европейского дома, но теперь троюродный брат рассматривался как самая значительная из всех предположенных для Фике партий (особенностью Голштейн-Готторпов было их стремление заключать браки внутри династии).
И действительно, спустя лишь год жизнь 14-летней немецкой принцессы решительным образом переменилась. Елизавета Петровна одобрила идею привезти Фике в Россию, чтобы выдать ее замуж за великого князя. В конце января 1744 года будущая Екатерина II впервые пересекла границу государства, которым ей предстояло править. В Риге ее встречал почетный караул: им командовал барон Мюнхгаузен – тот самый (Карл Фридрих Иероним!), действительно находившийся тогда на русской службе, что не раз упоминается в связанных с ним многочисленных историях.
Мировоззрение Фике во многом складывалось уже в России. Если до приезда сюда у нее было вполне заурядное воспитание под руководством французской гувернантки, то, став невестой, а затем женой наследника российского трона, она получила в свое распоряжение значительное свободное время для самообразования. Чтение книг стало одним из главных ее занятий (наряду со страстью к верховой езде, о которой Екатерина не раз писала в своих «Записках»). В 15 лет она открывает для себя Цицерона, Плутарха и Шарля Луи де Монтескьё, в 17 лет способна предпочесть Вольтера чтению французских романов и вообще всячески подчеркивает свой «философический» склад ума и души. Таким образом французское Просвещение, с многими деятелями которого Екатерина позже будет поддерживать переписку, становится основой ее представлений о государственных и общественных отношениях, и эту свою черту она очень захочет потом передать своему внуку.
В России же перед ней стояла задача изучения русских обычаев. Ее учителями в этом выступили Василий Евдокимович Адодуров, адъюнкт Академии наук, создатель грамматики русского языка, и епископ Псковский и Нарвский Симон (Тодорский) – известный придворный проповедник, представитель просвещенного духовенства, учившийся в университете Галле и свободно знавший немецкий язык. Под руководством епископа Екатерина перешла из лютеранства в православие, получив свое новое имя. Любопытно, что между епископом Симоном и Адодуровым существовал незримый конфликт в борьбе за Екатерину: первый, будучи выходцем из украинского казачества, ставил ей в русском языке мягкое малороссийское произношение, тогда как родившийся в Новгороде Адодуров настаивал на твердом, великорусском. В итоге Екатерина сделала выбор в пользу последнего и именно так произнесла Символ веры во время торжественной церемонии принятия православия, чем вызвала полное одобрение императрицы Елизаветы Петровны.
Переход в православие должен был символически соединить Екатерину с ее будущим народом, чему та придавала большое значение. В «Записках» Екатерина открыто признаётся в своих трех правилах, которые приняла, «как только увидала, что твердо основалась в России»: «1) Нравиться великому князю, 2) нравиться императрице, 3) нравиться народу. […] Когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия во втором, а третий удался мне во всем объеме». Именно поэтому она не сожалела, что оставляет лютеранскую веру, в которой она была воспитана, – ведь перед ней стояла гораздо более притягательная цель: «С моего приезда в империю я была убеждена, что венец небесный не может быть отделен от венца земного»12.
При этом в «Записках» Екатерина всячески подчеркивает свою набожность, как и силу наставлений в православной вере, которые она получила от епископа Симона (Тодорского): «Он не ослаблял моей веры, дополнял знание догматов, и мое обращение не стоило ему ни малейшего труда».
Как же это совмещается с тем образом жизни, который Екатерина вскоре начала вести, сперва как супруга великого князя, а затем и как императрица, заводившая любовников на глазах у всего двора и поставившая фаворитизм одним из оснований своей системы управления страной, когда от воли и характера ее очередного фаворита зависели протекции и назначения на многие ключевые должности? Историки выносят строгий приговор нравственности Екатерины и ее окружения: «Ни до, ни после нее распутство не достигало столь широких масштабов и не проявлялось в такой откровенно вызывающей форме»13. Екатерина не скрывает имен своих любовников в «Записках», и это порождает весьма своеобразную картину: христианское благочестие, соблюдаемое ею, имело сугубо внешний характер, что указывает на принципиальное двоемыслие.
Екатерина прекрасно знала нормы морали и требования веры; более того, сама по себе идея следования этим нормам рождала у нее приятное ощущение сопричастности к чему-то большему (отождествляемому с верой русского народа), но ради удобств и прихотей повседневной жизни от этих норм всегда можно было отказаться. Двоемыслие и двоедушие, парадная жизнь напоказ и потакание своим порокам изнутри – все это будет насквозь пропитывать двор Екатерины II, поскольку глубоко укоренилось в характере ее личности. Именно в такой атмосфере предстояло расти юному Александру.
Главным же для Екатерины оставалось умение «нравиться», в соответствии с вышеприведенными тремя пунктами. Впрочем, с первым из них дело обстояло неблагополучно – в браке между Екатериной и Петром Федоровичем если сперва и присутствовала некоторая взаимная приязнь и терпимость друг к другу, то они быстро исчезли, уступив место неуважению и даже презрению. Весьма красноречив тот образ супруга, который Екатерина изображает в «Записках»: с ее точки зрения, Петр ребячлив до крайности (постоянно повторяется мотив игр, не соответствовавших его возрасту, вплоть до игры в куклы и солдатики), нескромен, эгоистичен, капризен, несамостоятелен в принятии решений и не может снискать искреннего уважения со стороны окружающих. Количество скверных анекдотов о Петре в «Записках» (причем иногда, как свидетельствуют примечания публикатора, в виде дополнительных вставок в текст) превосходит всякую меру: о крысе, повешенной за то, что повредила игрушечную крепость; об обжорстве устрицами; о дрессировке собак в своих покоях; о комоде, наполненном пустыми винными бутылками, и т. д.
Понятно, что «Записки» неизбежно выступают в роли главного источника относительно взаимоотношений великого князя и его супруги. Тем не менее нет необходимости доверять той концепции в изображении характера Петра III, которую последовательно в них проводит Екатерина, – уже после всех трагических событий, которыми их брак завершился, когда ей нужно было задним числом (в том числе и в своих собственных глазах!) оправдать свержение мужа с трона.
С точки зрения литературной традиции «Записки» представляют собой хороший образец «галантного романа», в котором мужу достается комедийная роль шута, неспособного понять и оценить характер и достоинства главной героини. В этом смысле сатирические приемы, с помощью которых Екатерина рисует карикатурный образ Петра III, черпались ею скорее не из исторической реальности, а диктовались законами жанра14. Источники же другой природы – например, сохранившееся убранство личных покоев Петра III в его дворце в Ораниенбауме – свидетельствуют о нем как о человеке с хорошим художественным вкусом, умеренном в быту, склонном к уединению, любителе музыки и ценителе красот природы. Это не государь-солдафон, как часто считают, а скорее монарх наступающей новой эпохи сентиментализма. Склонявшиеся же в обществе его так называемые выходки и эксцентричное поведение были следствиями общей неуверенности в себе, болезненности и постоянно испытываемой депрессии, которую насильственно перевезенный в Россию великий князь приобрел, по всей видимости, еще в ранней юности.
Отталкиваясь от отрицательного образа мужа, литературная природа «Записок» прекрасно объясняет, почему столько места в них уделено «поискам любви и счастья» для главной героини, воплощением чего служит фигура «положительного героя» – камергера Сергея Васильевича Салтыкова. Их роман, начавшийся в середине лета 1752 года в Петербурге и его дворцовых пригородах и продолжавшийся в 1753-м и в начале 1754 года в Москве, куда переехал двор, нарисован Екатериной во многих деталях. Салтыков описан любящим, внимательным, привлекающим к себе не только внешностью, но и умом, тактом, умением поддерживать долгие «галантные разговоры», наконец, понимающим свою возлюбленную (одним словом, полной противоположностью мужа Екатерины).
Ключевая сцена на охоте, после которой, по всей логике повествования, наступает решающее сближение, создана автором так, что словно списана с одного из любимых некогда Екатериной французских романов:
Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал ко мне, чтобы поговорить на свою излюбленную тему; я слушала его терпеливее обыкновенного. Он нарисовал мне картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной, говорил он, то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова. Он воспользовался моим молчанием, чтобы убедить меня, что он страстно меня любит, и просил меня позволить ему надеяться, что я, по крайней мере, к нему не равнодушна. Я ему сказала, что не могу помешать игре его воображения. Наконец он стал делать сравнения между другими придворными и собою и заставил меня согласиться, что заслуживает предпочтения, откуда он заключил, что и был уже предпочтен. Я смеялась тому, что он мне говорил, но в душе согласилась, что он мне довольно нравится. Часа через полтора разговора я сказала ему, чтобы он ехал прочь, потому что такой долгий разговор может стать подозрительным. Он возразил, что не уедет, пока я не скажу ему, что я к нему не равнодушна; я ответила: «Да, да, но только убирайтесь», а он: «Я это запомню», и пришпорил лошадь; я крикнула ему в след: «Нет, нет», а он повторил: «Да, да»15.
В 1774 году, то есть приблизительно в то же время, когда создавались «Записки», Екатерина II писала генерал-поручику Григорию Александровичу Потемкину по-русски в разгар их крепких, фактически семейных отношений (возможно, скрепленных морганатическим браком): «Если б я в участь получила смолоду мужа, которого любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви»16. В этой фразе как нельзя лучше заключена фабула того «галантного романа», который представляют собой «Записки». Героиня наконец обретает длительное счастье, а ее возлюбленный Салтыков проявляет достаточно ума и смелости, чтобы сблизиться с великим князем, собирать различную информацию и распространять дезинформацию с единственной целью – защитить их отношения. За эти два года Екатерина впервые переживает начало беременности (дважды, и оба раза она прерывается) и, наконец, в сентябре 1754 года рожает сына Павла. У читателей «Записок» не остается сомнений, что его отцом является Сергей Салтыков. Но у историков этот вопрос выходит за рамки «галантной литературы» – ведь разве может быть все равно, кто был дедом Александра I?!
Увы, и на этот вопрос наука точно ответить не может (вряд ли когда-нибудь будет проведен ДНК-тест), однако следует научиться отделять созданную Екатериной литературную картину от исторической, причем опираясь на внутреннюю критику источника, то есть на сведения, которые сообщает сама же Екатерина, а также привлекая для сопоставления дополнительные свидетельства. Опуская здесь излишние детали, следует прежде всего подчеркнуть, что проблема рождения детей в браке великого князя Петра Федоровича и Екатерины весьма заботила саму императрицу Елизавету Петровну, а в таком важнейшем для Российской империи вопросе, как продолжение династии, вряд ли она бы так легко допустила появление на свет бастарда. Между супругами после свадьбы действительно не было брачных отношений – об этом ясно говорит известное письмо великого князя к жене, написанное в феврале 1746 года, спустя полгода после свадьбы, где Петр называет себя «несчастнейшим мужем», который до сих пор «еще не удостоен сего имени». Виной этому, возможно, послужила неготовность к вступлению в брак по возрасту (Екатерине было 16 лет, Петру – 17), но некоторые источники называют также и определенный физический недостаток, который мешал великому князю иметь детей. Он был преодолен с помощью хирургической операции лишь около 1753 года, причем устроена она была по прямому указанию императрицы и организована самим Сергеем Салтыковым, желавшим тем самым закрепить свой фавор при Дворе (намек на это содержится и в ранней редакции «Записок» Екатерины)17.
Главным же свидетельством против отцовства Салтыкова являлся сам Павел, который, чем больше он рос, тем больше и внешне, и особенно по характеру напоминал мужа Екатерины. Своим вспыльчивым и одновременно легкоранимым, меланхолическим темпераментом Павел очень походил на Петра III, а вовсе не на веселого и общительного бонвивана Салтыкова. Схожесть Павла и Петра, безусловно, бросалась в глаза и Екатерине – и со временем, по-видимому, присутствие сына рядом с ней превратилось в живой упрек тому, что она сделала с мужем.
В сложную гамму чувств, которые Екатерина испытывала к сыну, внес свой вклад и еще один человек – императрица Елизавета Петровна, причем сразу же после его рождения. Появление долгожданного продолжателя династии стало большим придворным праздником. Императрица торжествовала. Она присутствовала при родах (кстати, этот монархический обычай, восходящий к далекому прошлому, заключал в себе смысл не допустить подмены новорожденного – и это лишний раз свидетельствовало, что с династической точки зрения Елизавета не приняла бы незаконнорожденного наследника); она же немедленно распорядилась о наречении младенца, выбрав ему имя Павел, а затем забрала его с собой. Екатерина же несколько часов подряд лежала на родильном ложе, в одиночестве, на сквозняке, и никто не приходил к ней, чтобы дать воды или уложить в кровать.
В том, как она описывает свое тогдашнее состояние в «Записках», ощущается уже не литературный стиль, а искренние чувства оскорбленной матери: «Я заливалась слезами с той минуты, как я разрешилась, и особенно от того, что я всеми покинута и лежу плохо и неудобно, после тяжелых и мучительных усилий, между плохо затворявшимися дверьми и окнами, причем никто не смел перенести меня на мою постель, которая была в двух шагах, а я сама не в силах была на нее перетащиться», а в это время «императрица была так занята ребенком», что не отпускала акушерку навестить родительницу.
Обо мне и не думали. Это забвение или пренебрежение по меньшей мере не были лестны для меня; я в это время умирала от усталости и жажды; наконец меня положили в мою постель, и я ни души больше не видала во весь день, и даже не посылали осведомиться обо мне. Его Императорское Высочество со своей стороны только и делал, что пил с теми, кого находил, а императрица занималась ребенком. В городе и в империи радость по случаю этого события была велика. Со следующего дня я начала чувствовать невыносимую ревматическую боль, начиная с бедра, вдоль ляжки и по всей левой ноге; эта боль мешала мне спать и при том я схватила сильную лихорадку. Несмотря на это, на следующий день мне оказывали почти столько же внимания; я никого не видела и никто не справлялся о моем здоровье; великий князь однажды зашел в мою комнату на минуту и удалился, сказав, что не имеет времени оставаться. Я то и дело плакала и стонала в своей постели.
Продолжением праздника были торжественные крестины Павла на шестой день после рождения – все это время Екатерина «могла узнавать о нем только украдкой, потому что спрашивать об его здоровье значило бы сомневаться в заботе, которую имела о нем императрица, и это могло быть принято очень дурно», потому что Елизавета Петровна «без того взяла его в свою комнату и, как только он кричал, она сама к нему подбегала и заботами его буквально душили»18.
Лишенная возможности проявлять свои материнские чувства после рождения сына, Екатерина также первоначально была отстранена и от его воспитания, которое по воле Елизаветы Петровны целиком было отдано на попечение всяких мамушек и нянюшек. Родной матери разрешалось навещать Павла не чаще раза в неделю, и эти посещения, хотя и запечатлевались в памяти сына, но все же создавали впечатление гостевых визитов (мать «езжать к нему изволила довольно часто» – в таких словах сам юный Павел в десятилетнем возрасте описывал их своему учителю Семену Андреевичу Порошину).
В 1758 году у Павла появился первый наставник, доверенное лицо Елизаветы Петровны и канцлера Михаила Илларионовича Воронцова, бывший дипломат Федор Дмитриевич Бехтеев. Он был призван учить 4-летнего Павла читать и писать по-русски и по-французски, но ребенок запомнил, что Бехтеев сразу подарил ему выполненную на пергаменте карту Российской империи с надписью: «Здесь видишь, Государь, наследство, что славные твои деды победами распространили», а дальше перечислялись имена московских царей от Ивана Грозного до Елизаветы Петровны, которые «из многих областей один содвигли свет», где народы «к тебе усердствуют, всечасно о тебе и мыслят и твердят: ты радость, ты любовь, надежда всех отрад!»
Как видим, с самых ранних лет в Павле видели будущего императора и предвосхищали его восшествие на престол. Эту же цель преследовали придворные партии, в конце 1750-х годов желавшие устранить Петра III от наследования, а позже – свергнуть с трона. Среди них активную роль сыграл Никита Иванович Панин, назначенный новым воспитателем Павла (это произошло в конце июня 1760 года, по причине тяжелой болезни Бехтеева). У Панина за плечами был 12-летний опыт службы посланником в Швеции, и за проведенные там годы он превратился в ярого апологета шведской конституционной системы, которая предоставляла дворянскому сословию законодательные гарантии от королевского произвола. Свои идеалы Панин передавал ученику и рассчитывал воплотить их в жизнь со скорым воцарением Павла. Принимая участие в заговоре 1762 года, Панин поддерживал в его ходе прямые связи с Екатериной, а та давала понять, что готова удовольствоваться ролью регентши и управлять лишь до совершеннолетия сына. Когда же Екатерина все-таки приняла титул императрицы, Н. И. Панин представил ей на подпись манифест о создании «Императорского совета» как формы ограничения ее абсолютной и неподконтрольной власти, который Екатерина II подписала 28 декабря 1762 года, но не стала сразу обнародовать, а потом надорвала свою подпись. То есть фактически уже на первом году царствования Екатерине II удалось отклонить попытку ограничить ее самодержавные полномочия, которая исходила от сторонников ее сына, причем императрица при этом открыто признавалась, что не хочет ни с кем «делить власть»19.
Тем самым, если в первые годы жизни Павла его мать была всего лишь отчуждена от сына, то с момента ее восшествия на престол Павел сразу превратился в потенциальную угрозу ее власти. Это не означало, что Екатерина готова была публично демонстрировать свою неприязнь: напротив, важным ее жестом в глазах всей Европы на том же первом году царствования стало приглашение знаменитого французского просветителя, энциклопедиста Жана Лерона Даламбера на место воспитателя великого князя Павла Петровича. Получив это почетное известие сперва через посредника, Даламбер поспешил отказаться, говоря, что хотел бы еще быть полезным у себя на родине, а главное, как писатель и философ привязан к парижским салонам, где собираются его друзья, общество которых составляет для него «утешение и счастье». Тогда Даламберу написала уже сама Екатерина II, отправив письмо 13 ноября 1762 года из Москвы, где продолжались торжества по случаю ее собственной коронации. Рассыпаясь в похвалах перед великим энциклопедистом, который, по ее мнению, призван «содействовать счастью и даже просвещению целого народа», Екатерина II переходила на задушевный личный тон, который должен был подчеркнуть ее заботу о сыне: «Признаюсь, что воспитание сына так близко моему сердцу и вы мне так необходимы, что быть может я слишком пристаю к вам. Простите мою нескромность ради самого дела». Что же касается приводимых Даламбером обстоятельств, ответ императрицы был чрезвычайно простым и эффектным: «Приезжайте со всеми вашими друзьями; я обещаю вам и им также все удовольствия и удобства, какие только могут зависеть от меня»20.
Это письмо немедленно было предано огласке, известие о нем напечатали многие европейские газеты, Вольтер и Жан-Жак Руссо обсуждали его в своем ближайшем окружении. И не важно, что Даламбер все равно отказался приехать в Россию – зато вся Европа увидела, насколько российская императрица печется о воспитании собственного сына и наследника. Заодно Екатерина лишний раз продемонстрировала это и Н. И. Панину, который был непосредственно вовлечен в эту переписку (формально именно он искал преемника на свою должность). За свое участие в заговоре Панин был щедро награжден, и в его руки перешло основное ведение внешней политикой Российской империи, что должно было несколько отвлечь его от мыслей по реализации конституционных проектов через воцарение Павла.
Екатерина II не упускала возможности продемонстрировать свое внимание к сыну и во внутренней публичной сфере. Во время особо торжественно организованного визита в Москву летом 1767 года для открытия Комиссии о сочинении проекта нового уложения (в ту пору – предмета главных законодательных попечений Екатерины II) императрица выходит к народу вместе с 13-летним сыном, вызывая тем самым бурное ликование толпы. Через год Екатерина II «в наставление подданным» делает прививку от оспы – и себе, и сыну, что также вызывает общественное одобрение.
Но чем ближе оказывалось совершеннолетие Павла, тем больше эта народная привязанность к нему оборачивалась той стороной, что представляла для Екатерины прямую опасность. Народ ждал провозглашения Павла императором. Различные слухи и толки ходили и в находившейся в столице гвардии, и в армии в провинции, и в простом люде по всей стране. Многие разговоры призывали к действию «ради спасения России» – вывезти великого князя из Царского Села, где ему угрожает опасность от Орловых, которые и так управляют царицей (она, мол, уж и обвенчана тайно с Григорием Орловым), а теперь хотят сами царствовать. Всех говоривших объединяла готовность присягнуть Павлу как новому правителю Российской империи. Доносы о таких разговорах ложились на стол к Екатерине II – по силе Соборного уложения 1649 года, еще применявшегося в середине XVIII века, за них полагалась смертная казнь, но Екатерина проявляла милость и заменяла казнь на каторгу или дальнюю ссылку21. Понятно, что любви к сыну у императрицы эти следственные дела не прибавляли.
А их естественным продолжением было появление осенью 1773 года – Павлу было 19 лет, и он только что женился, то есть мог считаться абсолютно самостоятельным и дееспособным – первых известий о Пугачевском бунте. Пугачев регулярно использовал имя Павла для агитации в пользу себя как якобы «чудесно спасенного Петра III»: взывал к своему мнимому сыну в присутствии народа, желая ему здравия и опасаясь за его судьбу, «как бы окаянные злодеи его не извели», то есть представлял дело так, что и у него, и у Павла общие враги в Петербурге во главе с незаконной похитительницей власти Екатериной. Пугачев даже приводил завоеванные им селения к присяге великому князю Павлу Петровичу и допускал разговоры о том, что в случае победы сам на трон не сядет, а «восстановит царствие Государя Цесаревича». Распространялись кругом и вовсе фантастические слухи, что Павел то ли уже бежал, то ли собирается бежать в стан Пугачева.
А что же сам великий князь Павел Петрович? Понимал ли он, сколь сложные чувства вызывает у своей матери, и думал ли о собственном восшествии на престол? Уникальным источником, свидетельствующим о детских годах Павла, служит дневник его учителя Семена Порошина, который тот вел в течение 15 месяцев в 1764–1765 годах. Многие черты Павла, которыми потом будет отмечено его царствование, здесь уже вполне различимы: горячность и порывистость, доверчивость – не только в пользу кого-то, но и к наговорам против иных людей – что проистекало от некоторой неуверенности в себе, привычка к скорым суждениям, а в случае неправоты искреннее желание загладить свою вину и задобрить обиженного, часто без понимания, что же именно того так задело.
Его детские игры наполнены самыми чистыми мечтами о подвиге. Одним из своих идеалов Павел избрал мальтийских рыцарей, книгу об истории которых читал ему Порошин: «Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии своей флаг адмиральской, представлять себя кавалером Мальтийским». Так уже в 10 лет в сознание юного Павла входит понятие рыцарственность, которое останется с ним всю жизнь, а благородным мальтийским кавалерам он действительно еще окажет помощь в ту пору, когда они в ней будут очень нуждаться, и даже посвятит им немало символов своего царствования.
Но чтобы быть рыцарем и защищать справедливость, нужна мощь империи. Трудно сказать, с какого момента у Павла и в самом деле появилось стремление стать императором (и как оно разительно не похоже на чувства, которые по тому же поводу будет ощущать его сын Александр!) – не с самого ли чтения той надписи на карте, которую ему преподнес Бехтеев? Однако в конце 1764 года Порошин описывает примечательную черту 10-летнего Павла:
У Его Высочества ужасная привычка, чтобы спешить во всем: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться. […] После ужина камердинерам повторительные наказы, чтоб как возможно они скорей ужинали с тем намерением, что как камердинеры отужинают скорее, так авось и опочивать положат несколько поранее. Ложась, заботится, чтоб поутру не проспать долго. И сие всякой день почти бывает, как ни стараемся Его Высочество от того отвадить22.
Так почему же мальчик так быстро хочет идти спать, что, казалось бы, даже не подходит его возрасту? Не потому ли, что в нынешнем дне ему уже скучно и он стремится поскорее попасть в день завтрашний, ибо уже знает – однажды, в каком-то прекрасном «завтра», он вдруг проснется императором!
Конечно, Никита Иванович Панин всячески поддерживал в Павле это стремление, поскольку надеялся, что его грядущее царствование сможет наконец покончить в России с вековыми язвами деспотического самодержавия (насколько же он ошибался!). Многие историки считают, что юный великий князь не только был знаком с конституционными проектами своего воспитателя, но и давал согласие на их исполнение. В 1772 году Павел достиг 18-летнего возраста – и так совпало, что в том же году Григорий Орлов уехал из Петербурга на далекий международный конгресс, посвященный переговорам с турками, где действовал совсем неудачно, а сразу по его отъезде Екатерине II предъявили доказательства его неверности, и у императрицы от дешперации (то есть от отчаяния – это ее собственное выражение в письме к Потемкину) появился новый фаворит. В связи с ослаблением партии Орловых влияние Панина выросло, и казалось, что его планы провозгласить Павла императором или хотя бы соправителем матери близки к осуществлению (об этом тогда активно толковали в гвардии). И хотя в связи с бракосочетанием великого князя Панин лишился должности его воспитателя, но его влияние на наследника, конечно же, сохранялось.
К этому моменту относится предание о так называемом «заговоре 1773 или 1774 года», сложившемся вокруг Панина с целью свержения Екатерины II с трона: Павел тогда якобы «согласился принять предложенную ему Паниным конституцию, утвердил ее своею подписью и дал присягу в том, что, воцарившись, не нарушит этого коренного государственного закона, ограничивающего самодержавие». Проект конституции был написан рукой секретаря Панина, знаменитого русского писателя Дениса Ивановича Фонвизина (а сам рассказ записан со слов его племянника, декабриста Михаила Александровича Фонвизина). Полностью проект не сохранился, но осталось его введение, открывавшееся словами: «Верховная власть вверяется государю для единого блага его подданных. Сию истину тираны знают, а добрые государи чувствуют». И даже если не доверять позднему рассказу декабриста, в котором имеются отдельные хронологические нестыковки, то в бумагах Павла обнаруживается рассуждение, датированное 28 марта 1783 года и написанное после его последнего разговора со своим наставником, находившимся на смертном одре – в нем еще раз виден весь комплекс политических идей об управлении государством, которые Панин хотел передать великому князю и которые были так не сходны с системой фаворитизма и административного произвола, сложившейся при Екатерине II23.
Императрица безусловно должна была знать о направленном против нее заговоре с участием сына (если таковой действительно существовал!); в любом случае характерна ее реакция после того, как Панин был отправлен в отставку с должности воспитателя: «Дом мой очищен».
Таким образом, в середине 1770-х годов российская императрица имела возможность убедиться, что с именем ее сына связаны заговоры, порождаются бунты, и едва ли не сам он готов поддержать свержение ее власти. Думается, что уже тогда определилась ее новая главная идея – дождаться рождения внука. Правда, с невесткой, принцессой Вильгельминой Гессен-Дармштадтской, в православии великой княгиней Натальей Алексеевной, Екатерине не повезло. Та не только активно включилась в планы по скорейшему возведению Павла на трон, но и вскоре продемонстрировала свою ветреность, поскольку уже через год после свадьбы изменила великому князю с его близким другом, графом Андреем Кирилловичем Разумовским. Прекраснодушный Павел никак не мог поверить в любовный треугольник, участником которого он становился; между тем приближалось окончание беременности Натальи Алексеевны и вновь вставал вопрос об отцовстве возможного наследника, буде такой появится на свет.
Ситуация разрешилась трагически: 11 апреля 1776 года ребенок умер при родах, а за ним через четыре дня и его мать. Однако надо признать: Екатерина II должна была почувствовать не столько горе, сколько немалое облегчение. Свидетельством этого явился ее разговор с Павлом сразу после смерти Натальи Алексеевны (едва ли не в тот же вечер), где мать предъявила сыну доказательства ее измены – обнаруженные у нее письма Андрея Разумовского, – и призвала Павла срочно готовиться к новой свадьбе. Великий же князь горько оплакивал супругу, несмотря на все давление Екатерины, и даже мог поверить слухам, что именно его мать ускорила кончину невестки. Сохранилась удивительная записка императрицы к врачам, по сути демонстрирующая, как та предпринимала усилия, чтобы погасить подозрения Павла по поводу насильственной смерти жены: «Велите посмотреть за тем, есть ли на котором локте [Натальи Алексеевны] багряное пятно. Сие великий князь требует знать, и что за пятно он сам третьево дни усмотрел»24.
Выбор новой жены для великого князя произошел быстро. Уже 15 сентября 1776 года он был обручен с принцессой Софией Доротеей Вюртембергской, в православии Марией Федоровной, а 26 сентября состоялось их венчание. Мария Федоровна не проявляла склонности вступать в политические игры, оказалась прекрасной супругой и, как на заказ, дважды подряд произвела на свет мальчиков – продолжателей династии. 12 декабря 1777 года родился Александр, а 27 апреля 1779 года – Константин. В виде особой награды для нее императрица разрешила Марии Федоровне, оправившейся от родов, навестить места, где та выросла – маленькое немецкое княжество Монбельяр, которое принадлежало Вюртембергскому дому и находилось неподалеку от стыка границ Франции, Германии и Швейцарии. Павлу же заодно предоставлялась возможность посетить основные королевские дворы, насладиться в Европе памятниками культуры и красотами природы. Так возникло большое заграничное путешествие великого князя Павла Петровича и его супруги в 1781–1782 годах, в ходе которого они объехали множество городов и государств, увидели различные достопримечательности, вплоть до руин Помпей и альпийских ледников.
А после возвращения в Россию великий князь и его Двор был полностью отделен от большого Двора императрицы. Павел получил в подарок Гатчину, которую мог обустраивать по собственному разумению, Екатерине же доставляло удовольствие, что ей не нужно было больше принимать «тяжелый багаж» (такое выражение она употребляла в письмах, имея в виду сына) у себя в Зимнем дворце или в Царском Селе. Весной 1783 года скончался Панин, и активных сторонников провозглашения Павла императором в окружении Екатерины II больше не осталось. Через некоторое время та затребовала к себе бумаги по делу царевича Алексея, в которых содержалось обоснование петровского Устава «О наследии престола». Как ясно резюмировала императрица: «Я почитаю, что премудрый Государь Петр I несомненно величайшие имел причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособного сына»25.
Итак, опыт, накопленный Екатериной II, привел ее к твердому выводу: царствовать после нее надлежало ее внуку, великому князю Александру Павловичу. Он должен был стать не просто преемником политики бабушки, сохранить ее достижения по расширению империи, но и вообще стать лучшим из возможных правителей на императорском троне – то есть возместить все то, чего Екатерине II не удалось добиться в отношении своего сына.
Но что же собой представляла страна, которую бабушка предназначала для внука? По площади и населению Российская империя была самым большим из европейских государств XVIII века. Ее население к концу царствования Екатерины II, по данным так называемой «пятой ревизии», произведенной Сенатом в 1795 году, составляло 37,4 млн человек – это число, округленное до 40 млн, было хорошо известно в Европе. Для сравнения скажем, что в остальных странах Европейского континента (за пределами границ Российской империи) проживало тогда около 160 млн человек: из них, например, во Франции – 30 млн, в Англии – 20 млн, в германских княжествах – 25 млн, в Испании – около 12 млн.
Большой скачок в численности населения Российской империи произошел во второй половине XVIII века, и это заметно отличало ее от других европейских стран. Если в эпоху Петра I здесь жило лишь около 15 млн человек, при том, что, например, во Франции того же времени – 21 млн, то именно при Екатерине II Российская империя стала лидировать по числу жителей среди европейских государств, а общее соотношение населения между Россией и остальной Европой составило примерно 1:4. При этом население Российской империи сохраняло устойчивый рост по экспоненте (иначе говоря, удвоение спустя определенные промежутки времени), тогда как демографические процессы во многих европейских странах показывали уже не столь быстрые темпы роста и постепенную тенденцию к стабилизации. Такое соотношение населения именно в XVIII веке породило не только образ силы и могущества Российской империи во внешней политике, но и иррациональный страх европейцев по отношению к огромной «орде на Востоке», которая именно в количественном отношении может когда-нибудь поглотить европейскую цивилизацию.
Но при этом общее количество жителей было распределено по огромной территории Российского государства крайне неравномерно. Площадь Российской империи к концу царствования Екатерины II составляла 18,6 млн км2, из них на европейскую часть – от Немана и Днестра (западных границ империи) до Уральского хребта и Каспия – приходилось чуть меньше пяти, а точнее 4,82 млн км2. Именно здесь было сосредоточено подавляющее большинство населения империи, поскольку во всей гигантской Сибири в конце XVIII века насчитывалось менее 1 млн человек.
За вторую половину XVIII века территория империи также получила приращения, хотя не столь значительные, как ее население, но все же существенные: в результате трех разделов Польши к ней отошли более 460 тыс. км2 (то есть 10% европейской части империи), на которых жило 5,65 млн человек (а это составило прирост населения почти на 17%). Еще около 200 тыс. км2 Россия получила по итогам войн с Османской империей, присоединив к себе Крым, Новороссию и часть Северного Кавказа. Всего же в количественном отношении европейская часть России хотя и уступала площади остальной Европы (5,4 млн км2), но ненамного. Но поскольку людей в России проживало в 4 раза меньше, то средняя плотность населения уступала европейской больше чем в 4 раза. На самом деле эта грубая оценка дает лишь самое общее представление о разнице в плотности населения между Россией и Европой: ведь и внутри европейской части страны существовала неравномерность. Значительная часть жителей (по разным оценкам, от трети до половины) была сосредоточена в центре, то есть в Москве и соседних с ней губерниях – историческом ядре Московского царства, а по мере удаления от Москвы – на север ли, в сторону Петербурга, или на юг, или тем более на восток – страна становилась все пустыннее. С «пустыней» Россию роднил и рельеф: вся европейская часть страны представляла собой равнину, плоское пространство, которое при этом 5 месяцев в году было покрыто снегом. А снега тогда в России было в избытке – в истории европейского климата завершался так называемый «малый ледниковый период», и как раз во второй половине XVIII века средние годовые температуры достигали минимума, а зимой на дворе стабильно трещали 30-градусные морозы.
Обычный путешественник преодолевал это пространство со скоростью не более 15 км/ч, и, следовательно, поездка от западной границы до центра империи, например из Вильно в Москву (800 км), занимала не меньше пяти дней с ночевками. Именно поэтому описаниями России как огромной снеговой пустыни, где никто не живет, покрытой лесом или просто являвшей собой голую равнину, пестрят первые впечатления иностранцев, приезжавших сюда. Отдадим должное и мировой литературе: в нашей книге уже упоминался барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен и его знаменитые рассказы. Так вот, первая же история, связанная с путешествием Мюнхгаузена в Россию, называется «Конь на колокольне» – как мы все помним, Мюнхгаузен ехал зимой по «бесконечной снежной равнине», где «царила глубокая тишина и нигде не было видно ни малейшего признака жилья» (а потом выясняется, что снег целиком засыпал не только дорогу, но даже целую деревню с колокольней). Однако и русская культура регулярно порождала аналогичные впечатления, и не только от зимней дороги, но в другие времена года – достаточно вспомнить Александра Сергеевича Грибоедова, которому по роду службы неоднократно пришлось пересекать Российскую империю с севера на юг и с юга на север. В монолог Чацкого из финального действия комедии «Горе от ума» Грибоедов вставил по сути отдельную элегию, посвященную российскому пространству:
В повозке так-то на пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
Всё что-то видно впереди
Светло, синё, разнообразно;
И едешь час, и два, день целый; вот резво́
Домчались к отдыху; ночлег: куда ни взглянешь,
Всё та же гладь и степь, и пусто, и мертво…
Досадно, мочи нет, чем больше думать станешь.
В такой «пустыне» города были подобны редким островам в океане. На российском пространстве их действительно мало, особенно в сравнении с Европой. Лишь чуть более 2 млн человек в России к концу XVIII века жили в городах, иначе говоря, около 6% населения. Выделялись, конечно же, обе столицы – Петербург (330 тыс. человек) и Москва (270 тыс.), а все остальные были гораздо меньше, и лишь 19 городов превышали население в 20 тыс. человек. Москва считала своими соседями Смоленск, Тверь, Калугу, Рязань – между тем расстояния до этих городов не меньше 200, а то и все 400 км; в Европе же внутри аналогичного расстояния могли располагаться от 5 до 10 различных городов. Отметим еще и особенность Петербурга: его строительство на Балтике, согласно указам Петра I, положило конец развитию многих городов Русского Севера, которые в начале XVIII века представляли собой значительные экономические центры вдоль торгового пути к Белому морю (например, знаменитые Холмогоры, родина Михаила Васильевича Ломоносова), но затем постепенно пришли в полный упадок.
Как же должна управляться такая страна? Ответ на этот вопрос можно было найти в знаменитом трактате Монтескьё «О духе законов» (1748), подробно исследовавшем зависимость формы правления от внешних параметров государства:
Обширные размеры империи – предпосылка для деспотического управления. Надо, чтобы отдаленность мест, куда рассылаются приказания правителя, уравновешивалась быстротой выполнения этих приказаний; чтобы преградой, сдерживающей небрежность со стороны начальников отдаленных областей и их чиновников, служил страх; чтобы олицетворением закона был один человек; чтобы закон непрерывно изменялся с учетом всевозможных случайностей, число которых всегда возрастает по мере расширения границ государства (книга 8, глава XIX).
Екатерина II вторила своему любимому автору: «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного Государя всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей в себе имеет, которые к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного Государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным»26.
Обратим внимание, что в 1764 году, когда императрица писала эти строки, она априори исходила из того, что самодержавие способствует «пресечению всякого вреда», установлению добра и справедливости. Но Монтескьё полагал, что деспотизм служит совершенно другим целям, а именно лишь исполнению воли государя или тех, кому он поручил распоряжаться от его имени:
В деспотических государствах природа правления требует беспрекословного повиновения, и, раз воля государя известна, все последствия, вызываемые ею, должны наступить с неизбежностью явлений, обусловленных ударом одного шара о другой. Здесь уже нет места смягчениям, видоизменениям, приспособлениям, отсрочкам, возмещениям, переговорам, предостережениям, предложениям чего-нибудь лучшего или равносильного. Человек есть существо, повинующееся существу повелевающему. Здесь уже нельзя ни выражать опасений относительно будущего, ни извинять свои неудачи превратностью счастья. Здесь у человека один удел с животными: инстинкт, повиновение, наказание (книга 3, глава X).
Монтескьё вообще видел деспотизм и связанную с ним систему всеобщего подчинения («рабства») по отношению к государству, держащуюся на страхе перед ним, чертой азиатских стран. Широко известна его фраза из «Персидских писем» (1721): «Свобода создана, по-видимому, для европейских народов, а рабство – для азиатских». Екатерина II, безусловно, считала свое правление европейским и неоднократно прямо писала об этом – достаточно вспомнить выражения из ее «Наказа» для Уложенной комиссии. Тем не менее практика ее управления империей воспроизводила черты «азиатского деспотизма», описанного Монтескьё.
Екатерина II опиралась на бюрократическую систему, которая была заложена Петром I, но своего расцвета достигла именно в ее царствование. Как и полагается при деспотизме, систему эту пронизывал дух раболепия и подобострастия по отношению к начальствующим и безразличия или презрения к интересам нижестоящих лиц. Сошлемся опять на слова самой императрицы, которая хоть и на первых порах сама критиковала эту систему, но в итоге прекрасно с ней уживалась: «Раболепство персон, в сих [присутственных местах] находящихся, неописанное, и добра ожидать не можно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том интерес государственный страждет».
Создавая органы управления Российской империей, центральные и местные, Петр I имел перед глазами образ, начертанный знаменитым немецким философом Готфридом Вильгельмом Лейбницем (с которым царь имел возможность общаться), – «государство-часы», подражающее устройству мира в целом, который собран Богом из различных элементов как правильно сконструированный механизм и управляется единой Божественной волей. В этом смысле и место царя в «регулярном государстве» уподоблялось значению Бога для всего мира, а примеры этого мы видим в лексике петровского царствования, в стихах и речах (например, в творениях Феофана Прокоповича). Через эти произведения Петр I транслировал своим подданным мысль, что вся их судьба и жизнь зависит от царя. Петровское самодержавие не знало предела своей власти над человеком, оно вмешивалось даже в его частное пространство, и все ради «государственного блага», а о нем, по определению, мог судить только царь. Именно он – главный работник в государстве, которое все целиком, вплоть до каждой пуговицы на мундире и каждого волоска на бороде каждого подданного, принадлежит царю.
Из этой же механической модели государства вытекала еще одна его сторона: если царственный часовщик построил в нем шестеренки, тогда конкретные люди занимают лишь положение винтиков, от которых ничего не может зависеть. В этом заключена удивительная «дегуманизация государства» в России, которой мы также обязаны Петру Великому. Иначе говоря, конкретная личность с ее заботами, интересами, стремлением улучшить свою жизнь не имеет никакой ценности для государственного механизма в целом. Не будем здесь исчислять количество жертв великих «петровских строек» и прочих элементов его насильственной «модернизации» государства – заметим только, что Екатерина II, конечно же, смягчила общий дух петровского самодержавия, но нисколько не изменила его суть. Народ же, ощутивший именно благодаря Петру I свое рабское состояние по отношению к государству, беспрекословно принял последствия петровских преобразований – а произошло это еще и потому, что так называемая «модернизация» и внешняя «европеизация» не сопровождались никаким распространением народного просвещения. Первые попытки заложить в России хоть сколько-нибудь развернутую систему образования относятся лишь к середине 80-х годов XVIII века, то есть к завершающей фазе екатерининского царствования, и на эту важнейшую отрасль, ранее отодвинутую на второй план другими государственными реформами, теперь уже не хватило ни времени, ни сил.
Единственным сословием, благодаря которому существовал весь государственный механизм в России и роль которого в царствование Екатерины II лишь выросла, являлось дворянство. Повелевавшая им верховная власть, безусловно, чувствовала необходимость одновременно заручиться в его лице надежной опорой, а потому была готова предоставить дворянству немалые привилегии. В 1722 году была утверждена Табель о рангах, которая связывала получение должностей на государственной службе, как военной, так и статской, с дарованием прав на личное или потомственное дворянство. Все должности были разбиты на 14 классов, и восхождение вверх по чиновной лестнице постепенно превратилось из инструмента для повышения личного рвения в самый смысл службы. Соревнование в чинах было всеобщим, но его результат зависел не столько от способностей конкретного лица, сколько от клановых связей внутри различных ведомств – иначе говоря, от дворянских протекций (вспомним Фамусова из комедии «Горе от ума» с его желанием «порадеть родному человечку», а также упоминаемого им Максима Петровича, который «в чины выводит и пенсии дает»). То, что именно чин определял статус человека независимо от конкретного рода его занятий на службе, было справедливо даже в Зимнем дворце при воспитании юного Александра, как мы вскоре увидим на примере Лагарпа. Ярким примером этого служит отношение к членам основанной Петром I Академии наук, которые, хотя и получали жалованье, но оказались лишенными классных чинов, соответствующих их должностям академиков – поэтому во время траурной процессии на похоронах герцогини Голштинской Анны Петровны (дочери Петра I и матери Петра III) академики были поставлены по порядку рангов сразу следом за дворянскими недорослями, но перед придворными шутами27.
Если само распределение чинов на государственной службе стало привилегией дворянства благодаря складывающимся внутри него сословным связям, то в 1762 году дворянство получает также и право «вольности», то есть возможность не служить, а жить в отставке, заботясь о своем имении. Дарованная Екатериной II «Жалованная грамота дворянству» 1785 года закрепила за дворянами частную собственность на землю и ее недра. Это случилось впервые в истории России и распространялось только на дворянское сословие. Другой же исключительной привилегией дворянства, которая не была, впрочем, записана ни в каком законодательном акте, но на деле имела огромное значение, являлось владение крепостными.
Крепостное право являлось тем фундаментом, на котором в XVIII веке покоилась вся государственная система Российской империи. Понять это достаточно просто: у российской монархии никогда не было достаточно денег, чтобы содержать дворянство исключительно за счет жалованья, зато крепостное право, то есть работа крестьян на помещика приносила гарантированный доход, особенно в условиях стабильного роста хлебных цен, когда дворяне имели возможность продавать зерно за границу.
Крестьяне составляли в конце XVIII века 93% населения Российской империи, при том что дворянство – менее 2% (примерно такой же была численность мещанства, менее 1% насчитывали духовенство, купечество и остальные податные сословия). Среди крестьян в среднем около 60% принадлежали помещикам (на севере и на юге России этот процент был ниже, поскольку там проживало значительное количество государственных крестьян, зато на западе империи, особенно в новоприсоединенных после разделов Польши землях и губерниях Прибалтики, – выше, доходя до 70%).
Повышение цен на хлеб в Европе, которое началось в XVI веке и продолжалось почти до конца XVIII века в связи с уже упомянутым «малым ледниковым периодом», привело к ужесточению крепостничества в тех областях Восточной и Северной Европы, для которых хлебные культуры – рожь, пшеница и др. – составляли основную отрасль сельского хозяйства (при отсутствии там массового товарного выращивания винограда, фруктов и др.). К этим областям относились Венгрия, Богемия, Пруссия, Дания, Польша с Прибалтикой и Россия, тогда как в странах Южной и Западной Европы (Франция, Италия, юг Германии) натуральные крепостные повинности были упразднены в целом уже в XIV веке и остались лишь денежные сборы. В России же сперва Соборное уложение 1649 года навсегда прикрепило крестьян к земле, с которой исчислялся налог в пользу государства, а затем, вследствие налоговой реформы Петра Великого, – к распоряжавшемуся землей помещику, который уплачивал за находящихся на этой земле крестьян подушную подать. За это он фактически имел право устанавливать в своем имении для крестьян те повинности, какие считал нужным, – не только денежный оброк, но и любые виды барщины, которая давала помещику натуральный продукт как для обеспечения себя, так и на продажу. При этом полученные от доходов средства не вкладывались помещиком в улучшение условий труда крестьян или расширение сельского хозяйства, а тратились в первую очередь на поддержание того «роскошного» образа жизни, которого требовали обычаи эпохи. Непроизводительные расходы помещиков постоянно росли за счет утеснения крестьян, труд которых и создавал весь «блеск Российской империи» XVIII века. По подсчетам историков, ценой, заплаченной для этого, стало увеличение за век объема повинностей в 12 раз.
Государство готово было стимулировать помещичье хозяйство. В 1754 году открылся Дворянский банк, который начал выдавать ссуды дворянам под 6% годовых; с 1770 года государственные учреждения стали принимать также и краткосрочные процентные вклады, выбивая почву из-под ног ростовщиков. Что же касается налогов, то размер подушной подати практически не менялся в XVIII веке, а на практике, с учетом инфляции, это означало, что помещики платили все меньше прямых налогов, оставляя себе подавляющую долю доходов от крестьянского труда. В этом заключалась суть дворянской политики Екатерины II – дворянам была дана полная возможность богатеть, восхваляя императрицу.
Но надежды на то, что при этом помещичье хозяйство станет экономически расти, не оправдывались; если рост и происходил, то лишь за счет освоения новых территорий. Вся сельскохозяйственная техника, методы хозяйствования и, следовательно, производительность труда не менялись веками. Екатерина II уповала на успехи века Просвещения: в 1765 году было основано знаменитое Вольное экономическое общество, которое должно было пропагандировать научные знания по агрономии и рациональные методы землепользования – увы, все публикации общества, распространявшие идеи английских и французских просветителей, оставались лишь предметом чтения, но не доходили до практики.
Императрица понимала, что крепостное право в экономическом отношении – это непреодолимая преграда для развития страны: «Чем больше над крестьянином притеснителей, тем хуже для него и для земледелия. Великий двигатель земледелия – свобода и собственность. Когда каждый крестьянин будет уверен, что то, что принадлежит ему, не принадлежит другому, он будет улучшать это». Екатерина прекрасно видела и второй, наиболее уродливый аспект крепостничества в России – моральный.
Предрасположение к деспотизму выращивается здесь лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами, ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления. Если посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями28.
Далее Екатерина ссылалась на опыт Уложенной комиссии, где «невежественные дворяне» стали догадываться, что ее политика может «привести к некоторому улучшению в настоящем положении земледельцев», и выказали ей отпор.
В этом заключался немалый парадокс – воплощая своей персоной всю мощь самодержавия, императрица не осмеливалась-таки затронуть интересы тех, кто должен был выступать проводником ее воли. Она пришла к мысли, что именно благосостояние дворянства составляло основу и гарантию ее устойчивого положения на троне, а по сравнению с этой задачей народ способен покамест и подождать улучшения своего положения. Поэтому в окружении Екатерины II рождаются удивительные по двусмысленности формулы, способные оправдать крепостничество даже в рамках идеологии Просвещения. Близкая подруга императрицы, княгиня Екатерина Романовна Дашкова в беседе с Дени Дидро отстаивала мысль о том, что русский народ напоминает слепца, живущего на вершине скалы, окруженной бездной, – прозрев, он будет глубоко несчастен: «Просвещение ведет к свободе, свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы, так как они тогда только сумеют воспользоваться ею без ущерба для своих сограждан и не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления»29. Успокаивая себя подобным образом, Екатерина II между делом издала два указа, которые завершили строительство здания крепостного права в России, а именно: в 1765 году помещики получили право высылать крестьян на каторгу в Сибирь, а в 1767 году крестьянам запрещалось подавать жалобы на помещиков в руки Государя.
Эти указы свидетельствовали о полном бесправии крестьян, их превращении в «живую собственность». Нужно повторить: никакой правовой документ не регламентировал принадлежность крестьян помещику, и тем не менее на практике помещик пользовался абсолютной властью над крестьянами, мог их лишать земли, наказывать, отдавать в солдаты и т. д. Естественно, сюда же входила продажа и покупка крестьян, объявления о чем мы во множестве видим в русских газетах второй половины XVIII века. Они показывают довольно привычное отношение к крестьянам как к товару, включая и их распродажу без земли и даже поодиночке, то есть с разрывом семейных связей. В этом смысле, как замечали многие публицисты эпохи Просвещения, юридическое положение крепостных в России ничем не отличалось от статуса рабов – хотя даже здесь разница была, ибо, например, во Франции в XVII веке благодаря известному министру Людовика XIV Жан-Батисту Кольберу был издан так называемый «Черный кодекс» (фр. Code noire), который регламентировал обращение с чернокожими рабами во французских колониях, то есть даже у рабов как у живой собственности был тем не менее определенный юридический статус и защита (например, в случае нанесения им увечий). Но в России не было и такого – и сама жизнь крестьян, по сути, ничем не была защищена.
Отсюда вытекала возможность эксцессов, то есть злоупотреблений крепостным правом, о чем мы знаем весьма мало, скорее по литературным произведениям (вроде образа Троекурова в повести Пушкина «Дубровский»), а также по редким делам против помещиков, которые все-таки доходили до суда, – но это вовсе не значило, что такие эксцессы не были распространены. Как полагала сама Екатерина II, среди нескольких сотен депутатов Уложенной комиссии «не было и двадцати человек, которые по этому предмету мыслили бы гуманно и как люди».
Мыслить гуманно: на практике Российской империи XVIII века это означало – как мы можем увидеть на примере князя Михаила Михайловича Щербатова, видного вельможи и историка екатерининского времени – относиться к крестьянам разумно и бережно, как к ценному имуществу, и «не портить его». Щербатов писал в своей инструкции приказчику о наказании крестьян: «Однако должно весьма осторожно поступать, дабы смертного убивства не учинять иль бы не изувечить. И для того толстой палкою по голове, по рукам и по ногам не бить». Понятно, что этой инструкции не потребовалось, если бы наказания крестьян не приводили к смертям; впрочем, в остальном колотить помещичьих крестьян палкой не по голове, а по спине инструкция вполне себе разрешала.
Самым известным эксцессом является, конечно же, вскрывшееся в 1762 году дело помещицы Дарьи Николаевны Салтыковой («Салтычихи»). 30-летняя вдова жила на виду у всех, преимущественно в Москве и в своем подмосковном имении (в районе нынешнего Теплого Стана), производя впечатление доброй и набожной женщины. На самом деле примерно за пять лет своего вдовства она собственноручно убила, по разным показаниям, 75 своих крепостных (из них доказанных на суде случаев было 38, но всего же из ее имений в различных губерниях пропало 139 человек). В основном среди ее жертв были женщины и девушки, но попадались и мужчины. Главными поводами для истязаний служили недобросовестность в мытье полов или стирке: она била провинившихся поленом, могла облить жертву кипятком или поджечь волосы на голове; обладая недюжинной физической силой, могла разбить голову жертвы об стену и т. д.
Безусловно, Салтыкова была маньяком, то есть страдала психическим расстройством личности, заставлявшим убивать снова и снова. Но важно, что делала она это практически открыто на глазах у собственных дворовых, которые были ею настолько запуганы, что не сопротивлялись, а помогали укрывать улики; сама же Салтыкова сохраняла полную уверенность в собственной безнаказанности и праве творить то, что она делает. Одному из крестьян, жену которого она убила, помещица прислала тело, велев схоронить, и заявила: «Ты хотя и в донос пойдешь, только ничего не сыщешь, разве хочешь, как и прежние доносители, кнутом быть высечен». И он, «убоясь того, что и прежде по разным убивствам доносители высечены кнутом и сосланы в ссылку, а другие с наказанием кнутом отданы для жесточайшего мучения к ней в дом, затем и не доносил»30. То, что жалоба на ее зверства дошла-таки до только что вступившей на престол Екатерины II и была ею дальше доведена до показательного судебного процесса, – это скорее стечение благоприятных, в том числе политических обстоятельств.
Именно возможность полнейшего произвола помещиков в отношении крестьян и делала крепостное право в России даже не столько экономической, сколько моральной проблемой, изнутри подтачивавшей русское общество, поскольку рабство в моральном смысле искажает облик как раба, так и рабовладельца, оставляя длительные травмы, которые переходят из поколения в поколение.
Естественно, доведенные до полного отчаяния «рабы» вдруг вспоминали, что могут сопротивляться, то есть поднимали бунты, которых в целом по стране в 1760-х годах было столько (хотя и мелких), что Екатерина II записала тогда: крестьяне «против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно»31. Тем не менее проблема освобождения крестьян была отложена ею, как минимум, до времени ее внука Александра, для которого этот вопрос сразу станет одним из острых и проблемных. Самый главный бунтовщик России, Емельян Пугачев, благодаря которому топорами и вилами вооружились десятки тысяч крестьян в черноземных губерниях, расправляясь с ненавистными им помещиками, был казнен менее чем за три года до рождения Александра I, но с оставшимися после этого последствиями тому придется иметь дело еще долго.
Наконец, внешнеполитическое наследство Екатерины II – в какой мере оно определяло будущие действия ее внука?
В XVIII веке Российская империя мощно выступила на международной арене, претендуя на собственное значимое место посреди общеевропейского баланса сил и интересов, соперничая с другими державами. В этом, собственно говоря, заключался один из главных смыслов провозглашения страны империей, ибо последняя по определению все время борется за расширение своих интересов и претендует на включение в свой состав новых территорий, а потому с неизбежностью постоянно ведет войны, чтобы потом завоеванные народы «склеивать вместе» с помощью имперской идеологии.
Однако именно XVIII век после Утрехтского и Раштаттского мирных договоров 1713–1714 годов, завершивших Войну за испанское наследство, принес доктрину «баланса сил» в отношениях между ведущими державами – то есть поиска такого внешнеполитического равновесия, что его нарушение в виде очередной войны повлекло бы за собой больше убытков для нарушителя, нежели выгод, которых тот мог приобрести в случае успеха. Принцип же, что войну следует вести лишь тогда, когда ее исход сулит сделать страну богаче, чем та была раньше, прекрасно применялся на деле – например, именно следуя этому принципу, больших успехов на европейской арене добился король Пруссии Фридрих II, прозванный Великим.
Но для Российской империи эти принципы не работали. Ее внешние успехи происходили на фоне неуклонного ухудшения жизни русского народа, именно он «расплачивался» за очередные войны и их расходы. Особенно хорошо это заметно во второй половине XVIII века. Собственно уже участие России в Семилетней войне стоило весьма дорого и привело к массовой порче монеты и, как следствие, исчезновению полновесных денег из обращения, перебоев в выдаче жалованья в городах и т. д. Войны же екатерининского царствования стали возможны только благодаря глобальной финансовой уловке – введению бумажных денег, ассигнаций, которые по сути образовывали внутренний долг государства перед подданными, а погасить его можно было только за счет реального экономического продукта, создаваемого основной массой тружеников, то есть крестьян.
Поэтому внешнеполитические успехи империи и ее войны, даже самые удачные, негативно сказывались на экономическом состоянии России – так, к концу царствования Екатерины II курс бумажных денег по отношению к серебру упал на треть. Но и в международном контексте у многих успехов в перспективе ближайших десятилетий оказалась обратная сторона. К таковым, безусловно, следует причислить участие России в ликвидации Польского государства по Второму и Третьему разделам (1793–1795). Увеличение территории империи отнюдь не могло компенсировать здесь приобретенные проблемы, значение которых станет ясно уже в ближайшем будущем и сильно повлияет на политику Александра I. Вместе с территориями императоры Всероссийские впервые получили в свое подданство большую массу католиков – около 2 млн человек, живших в основном на землях Литвы и Западной Белоруссии, а также польско-литовскую шляхту, лелеявшую пылкие патриотические идеи по возрождению своего государства.
Чрезвычайно важен и еще один пример успешного выступления Российской империи на международной арене, чреватый огромными негативными последствиями для Александровской эпохи. В 1779 году был заключен Тешенский мирный договор, которым завершилась Война за баварское наследство между германскими княжествами – не самая крупная среди прочих, по не слишком уж важному поводу (территориальные споры после прекращения младшей, баварской, ветви династии Виттельсбахов), – которая дала почти что незначимые результаты, а именно к Австрии прирезали небольшой кусок территории, Иннфиртель (кто его отыщет на карте?), ранее принадлежавший Баварии; амбиции же престарелого Фридриха Великого, уже угасавшего на троне, на сей раз потерпели неудачу. Однако этот мирный договор рассматривается часто как одна из вершин екатерининской внешней политики. Официальный Петербург, не желая допустить полного поражения Фридриха, предложил свое посредничество и успешно руководил переговорами на конгрессе по заключению мира, а затем добился того, что Россия (наряду с другой участницей конгресса, Францией) была объявлена в договоре страной, берущей на себя гарантии дальнейшего сохранения мира. И не только мира – но и вообще соблюдения конституции Священной Римской империи германской нации, ибо одной из подписывающих сторон был германский император из австрийской династии Габсбургов, а новый акт подтверждал принципы отношений между отдельными немецкими княжествами, входившими в империю, и прежние договоры между ними, начиная с основополагающего Вестфальского мира 1648 года. Таким образом, без участия России теперь невозможны были никакие политические изменения внутри Германской империи, ни изменения границ отдельных государств, ее составляющих. Это резко возвысило и без того значимый статус Российской империи в европейских делах – к явному неудовольствию ее противников; так, широко известна фраза французского министра Шарля-Мориса де Талейрана: «Появление России при заключении мира в Тешене стало большим бедствием для Европы». Однако еще большее бедствие ждало в скором будущем саму Россию – именно условия Тешенского мира вовлекут Александра I в глубокий конфликт с Наполеоном, которого, как казалось многим в первые годы XIX века, можно было бы избежать…
Подведем итоги исторического обзора событий и отношений, предшествовавших появлению на свет старшего внука Екатерины II. Воспитанная на идеях Просвещения бабушка, безусловно, считала себя европейской правительницей и разделяла основные убеждения своего века – как для общественной, так и для личной жизни. Она твердо знала, что все люди по рождению равны и свободны, что частная собственность и возможности ее приумножения есть лучший двигатель для развития экономики, что семейные христианские добродетели предписывают любить мужа и внимательно заботиться о сыне и т. д. Но на практике, как и было написано у ее любимого Монтескьё, Екатерина претворяла в жизнь систему «азиатского деспотизма» (пусть и лишенную внешней жестокости, присущей другим российским правителям): административный произвол государства во всем и презрение в адрес простого народа, кумовство и коррупция, обогащение государственного класса, то есть дворян, за счет тружеников-крестьян, ведение разорительных завоевательных войн ради укрепления статуса империи – и все это покоилось на незыблемом фундаменте крепостного права, то есть по факту всеми признаваемого, но нигде не узаконенного рабства. Что касается семьи, то и здесь Екатерина едва ли не с самого своего появления в России убедилась, что нравственные нормы легко нарушать, и не только по соображениям «поиска счастья», но по тем, которые для нее становились гораздо важнее – а именно ради захвата и прочного удержания собственной власти. И это напрямую касалось ее отношения как к мужу, так и к сыну.
Просвещение на словах, крепостное право на деле – вот что представляла собой Екатерининская империя, вот какое наследство бабушка оставляла Александру. Тому предстояло расти в атмосфере лицемерия и двоедушия, когда громко провозглашаемые слова и нормы резко расходились с окружающей действительностью. Посмотрим теперь, какие из бабушкиных уроков и как он будет воспринимать уже в первые годы своей жизни.
Глава 2
Бабушкины сказки
Двадцатого декабря 1777 года Правительствующий сенат торжественно объявил подданным Российской империи Высочайший манифест:
БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ МЫ, ЕКАТЕРИНА ВТОРАЯ, ИМПЕРАТРИЦА И САМОДЕРЖИЦА ВСЕРОССИЙСКАЯ,
и прочая и прочая и прочая,
объявляем всенародно.
При должном благодарении Господу Богу за благополучное разрешение от бремени НАШЕЙ любезной Невестки, Ея Императорского Высочества Великой Княгини, и дарование Их Императорским Высочествам первородного сына, а НАМ внука, АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА, что учинилося в 12 день сего Декабря, определяем писать во всех делах в Государстве НАШЕМ, по приличеству до сего касающихся: Его Императорским Высочеством, Великим Князем АЛЕКСАНДРОМ ПАВЛОВИЧЕМ; и сие НАШЕ определение повелеваем публиковать во всем НАШЕМ Государстве, дабы везде по оному исполняемо было.
В тот же день в церкви Зимнего дворца состоялось крещение младенца. Таинство совершилось при участии духовника императрицы, протоиерея Иоанна Памфилова, крестной матерью являлась сама Екатерина II, а крестными отцами объявлены сразу два крупнейших монарха Германии (которые через полгода начнут между собой войну за баварское наследство) – австрийский император Иосиф II и прусский король Фридрих II.
Факту рождения своего первого внука Екатерина, таким образом, сразу придала общеевропейский масштаб. Неудивительно, что больше всего сведений об Александре в пору его младенчества и раннего детства до нас дошло из писем Екатерины II, адресованных в Европу, – барону Фридриху Мельхиору фон Гримму (публицисту и дипломату, эмиссару герцога Саксен-Гота-Альтенбургского в Париже) или монархическим особам, например, королю Швеции Густаву III. Переписка Екатерины с Гриммом имела особое значение, поскольку в эти же годы барон являлся автором «литературной переписки» (фр. Correspondance littéraire, philosophique et critique): своего рода малотиражной газеты, которую Гримм в количестве 15 экземпляров рассылал ведущим европейским дворам, в том числе петербургскому, сообщая о культурной – литературной, театральной, салонной и др. – жизни Франции. Все, рассказанное Гримму, сразу же становилось предметом обсуждения в парижских салонах и расходилось по всему высшему свету. Екатерина поддерживала в своих письмах чрезвычайно дружеский тон, подчеркивала особую доверительность, называя Гримма своим souffre-douleur (то есть тем, на кого можно обрушить свои переживания, своего рода «жилетка для плача»), между тем большей частью вовсе не жаловалась ему на жизнь, а, напротив, писала ему с большим юмором и оптимизмом.
Именно из такого письма, написанного всего спустя два дня после рождения Александра, 14 декабря 1777 года, выясняется смысл его имени, которая выбрала сама Екатерина. Сперва она в шутку сравнивает его с именем, мелькнувшим в повести Вольтера «Простодушный», – тем «господином Александром», начальником канцелярии министра, которого никто никогда не видит, потому что тот все время чем-то занят. Отбивая ложные ассоциации эпохи Просвещения, Екатерина посвящает своего корреспондента в потрясающую тайну – на свет появился другой «господин Александр», о котором вскоре предстоит услышать всей Европе, если «справедливы бабушкины предчувствия, предсказания и толки». Он носит «пышное имя» (фр. nom pompeux), получив его от Александра Невского, святого покровителя Петербурга, который «поколотил шведов», но, конечно, это имя сразу вызывает в памяти Александра Македонского и его великие подвиги, а Екатерина придерживается мнения, что название определяет суть вещей. «Ах, Боже мой, что же выйдет из мальчика?», – вдруг восклицает императрица, переходя на немецкий32.
Смысл имени, выбранного Екатериной для первого внука, окончательно разъяснился через полтора года, когда на свет появился ее второй внук, названный Константином. С его именем связывались надежды на возрождение Греческого царства, новой Византийской империи, и возвращение в лоно европейской христианской цивилизации Стамбула-Константинополя, основателем которого был Константин Великий, знаменитый римский император IV века н. э. Таковы были контуры так называемого «Греческого проекта» Екатерины II, которым она особенно плотно занималась в конце 1770-х и начале 1780-х годов. В ее широкомасштабных замыслах один внук, Константин, должен был стать греческим царем, другой, Александр, – естественно, царем русским, а вместе они стали бы править всем православным миром. Символическая красота идеи здесь значила больше, нежели ее практическая реализуемость. Тем не менее для Константина нашли кормилицу-гречанку, с детства он учил греческий язык. А в качестве программной иллюстрации Екатерина II заказала приехавшему в Петербург в 1781 году английскому портретисту Ричарду Бромптону парный портрет обоих мальчиков, который сейчас находится в Эрмитаже. Они там совсем еще маленькие (Константину всего 2 года, а Александру исполнилось 3 с половиной), поэтому черты лиц и фигуры весьма условны, но зато символов предостаточно: это и античный шлем Александра Македонского, и меч, которым тот перерубает гордиев узел (намек на успешное решение в будущем правлении Александра всех проблем Российской империи), и главное – знамя, увенчанное крестом, один из главных символов победы императора-христианина Константина Великого над неверными (который, как известно, уверовал после того, как увидел в небе крест, ставший знаком того, что он одержит верх над своим соперником Максенцием в 312 году).
Для воспитания своего собственного Александра Македонского Екатерина II собиралась даже основать достойную того резиденцию, назвав ее Пелла, то есть так же, как называлась древняя столица Македонии, где родился великий полководец. Имение располагалось в сорока километрах от Петербурга, выше по течению реки Невы, у ее больших порогов33. В 1785 году здесь был заложен дворцовый ансамбль из 23 отдельных зданий (жилых и служебных), соединенных между собой галереями, аркадами и колоннадами, – самый большой в России, если не во всей Европе, который сравнивали по своим пропорциям и размерам с крупнейшими постройками периода Римской империи (термами Диоклетиана и др.). «Все мои загородные дворцы только хижины по сравнению с Пеллой, которая воздвигается как Феникс», – писала Екатерина. Дворец был ориентирован на Неву, внизу располагалась парадная пристань с широкой каменной лестницей, а с другой стороны дворца был разбит парк. Императрица, впрочем, не успела довести до конца этот свой замысел: уже спустя 4 года из-за нехватки средств в казне после начала новой войны строительство было приостановлено, а Павел I затем велел полностью разобрать все, что успели построить.
Пообещав внуку славу Александра Македонского, Екатерина II, естественно, подчеркивала, что выращивает русского царя: если у Константина кормилицей была гречанка, то у Александра – русская крестьянка (точнее, жена одного из царскосельских садовников, Авдотья Петрова). Екатерина же настояла, чтобы мальчик с детства говорил по-русски. Его старшей гувернанткой была Софья Ивановна Бенкендорф (бабушка Александра Христофоровича Бенкендорфа, начальника III отделения и шефа жандармов при Николае I), а няней, к которой мальчик привязался и всю жизнь питал самые теплые чувства, – Прасковья Ивановна Гесслер, по происхождению англичанка, поэтому другим языком, который Александр часто слышал и научился понимать с самого раннего детства, был английский. Первым камердинером юного Александра станет муж няни, Иван Федорович Гесслер, который затем будет сопровождать его как императора почти всю жизнь, выполняя самые деликатные поручения, о которых никто другой во дворце не должен знать (детские привязанности Александра, таким образом, могли играть колоссальную роль в его жизни!).
Впрочем, с европейской, и особенно с германской точки зрения Александр являлся принцем Ольденбургского дома из династии Гольштейн-Готторп-Романовы (именно так российская Императорская фамилия обозначалась в Готском альманахе, наиболее уважаемом издании, издававшемся с 1763 года, где перечислялись все родословные связи европейских правящих домов и титулованных родов). Это позволяло некоторым близким к Александру людям – например, его наставнику, Лагарпу – указывать в разных политических ситуациях на важность того, что Александр принадлежит к немецкой династии. Действительно, от Петра I по женской линии внуки Екатерины II унаследовали лишь 1/16 часть русской крови Дома Романовых (если, конечно, придерживаться точки зрения, что дедушкой Александра был Петр III), остальная им досталась от немецких князей.
Запомним это, поскольку в ближайшем будущем нас ждут размышления о самоопределении молодого Александра – кем же он себя чувствовал? Немецкий принц, родным языком которого был русский, носивший имя греческого героя, взращенный няней-англичанкой, а в течение жизни постоянно говоривший и писавший по-французски, – не заложены ли здесь уже с детства черты «императора-космополита»?
Возвращаясь к рождению Александра, подчеркнем, что Екатерина II повторила ровно то, что в свое время в ее собственном отношении сделала императрица Елизавета Петровна – а именно с первых же дней забрала ребенка у его матери. Точно так же Екатерина поступила и со вторым внуком в апреле 1779 года. По-видимому, хорошо изучив покладистый характер невестки, великой княгини Марии Федоровны, Екатерина не ожидала с ее стороны какого-либо серьезного сопротивления. За рождение первого внука Мария Федоровна и Павел Петрович получили в подарок от императрицы угодья вблизи Петербурга, по берегам реки Славянки, где могли отдыхать летом. Там были построены два небольших домика Паульлюст («утеха Павла») и Мариенталь («долина Марии»), положившие начало дворцовому комплексу Павловска. Но сыновья Павла никогда не бывали там с родителями, которые к тому же вскоре уехали надолго за границу, – Александр и Константин всюду сопровождали Екатерину, то есть летом жили в Царском Селе, а зимой – в Зимнем дворце в Петербурге. После возвращения великого князя с супругой из европейского путешествия, когда его Двор был окончательно отделен от екатерининского, контакты родителей с детьми также были очень редкими. В это время Екатерина уже опасалась, что те могут повлиять на Александра в какую-то нежелательную сторону: в 1784 году, в очередной раз хвастаясь успехами внука, она писала Гримму: «Господин Александр намного превосходит свой возраст во всем – в росте, силе, уме, обходительности, познаниях; он станет, как мне кажется, выдающейся личностью, если только его прогресс не замедлят люди второго ряда» (фр. secondatrie; здесь игра слов во французском языке, означающая одновременно и тех, кто идет после, то есть наследника, и вторичность, то есть посредственность). А ведь не была ли заложена мысль об отделении Александра от родителей даже в цитированном выше манифесте о рождении внука, где ни разу не упомянуто имя великого князя Павла Петровича и его титул наследника? Впрочем, возможно, такая трактовка преувеличена, тем более что тогда во дворце была организована торжественная церемония поздравления наследника с рождением сына.
Екатерина II обратилась к воспитанию Александра с тем пылом, который выдавал огромные нерастраченные материнские чувства у 48-летней бабушки. При этом ничего в этом процессе не должно было напоминать характер воспитания сына, который Екатерина абсолютно «забраковала». Павла в детстве кутали в одеяла – Александра укладывали под легкое покрывало из английского ситца, а температура в комнате никогда не превышала 18° по Цельсию. Павла укачивали в люльке – Александр спал в железной кровати, на тонкой подстилке поверх кожаного матраца. Павла закрывали от потоков воздуха – кровать Александра не имела полога, а комната постоянно проветривалась. Павла тискал и носил на руках целый штат мамок во главе с Елизаветой Петровной – с Александром же «всякие оглушительные заигрывания избегаются». Наконец, во время сна Павла запрещалось разговаривать, боялись потревожить чуткий сон ребенка (по мнению Екатерины, это привело к развитию нервического характера у ее сына) – при Александре же «всегда говорят громко, даже во время сна».
Все это рассказано самой Екатериной в письме к королю Швеции Густаву III весной 1778 года34. Она выступает здесь даже экспертом по пеленанию младенца – к письму специально приложена обернутая кукла, показывающая как это надо делать (по словам Екатерины, очень легко), и императрица хвалится тем, что не разрешает пеленать внука иначе, чем на показанном образце. Когда Александру исполнилось полгода, именно бабушка сама придумала для него платье с пояском, которое надевалось через голову и застегивалось на пять маленьких крючочков. «На всем этом нет ни единого шва, и ребенок почти не чувствует, что его одевают: сразу ручки и ножки всунут в платье, вот и готово; платье это – произведение моего гения, о котором я не хочу держать вас в неведении». Как видим, даже распашонка внука становится для российской императрицы предметом европейской важности и гордости – та рассылает ее чертеж не только барону Гримму, но и королю Шведскому и принцу Прусскому. И, конечно же, не раз и не два Екатерина дает понять европейским корреспондентам, что видит этого младенца на престоле и продолжателем своей политики; она даже уже называет его в письме к Гримму от 28 марта 1779 года «будущим венценосцем» (фр. porteur de couronne en herbe, дословно «прорастающим носителем короны»)35.
Идеи по воспитанию внука Екатерина черпала из педагогики Просвещения: так, еще с 1760-х годов она покровительствовала переводам в России сочинений Джона Локка, откуда (в частности, из вышедшего в 1693 году трактата «Мысли о воспитании») были буквально позаимствованы многие ее педагогические правила. Как и Локка, Екатерину II прежде всего вдохновляла идея о том, что с помощью образования можно «с нуля» полностью создать человеческую личность (исходя из представлений о разуме как tabula rasa), и, если правильно организовать этот процесс, развить в ребенке все необходимые добродетели (понимаемые как «привычки разума и воли»), которые требуются любой личности для жизни в обществе, но в особенности – будущему правителю. Подобно Локку Екатерина уравнивала физическое и нравственное воспитание детей, при этом приобретение знаний в этой концепции носило чисто утилитарный характер: необходимыми являются только «полезные» в будущем знания, а учебные занятия ценны в первую очередь тем, что развивают любознательность и предохраняют от лени и праздности.
Другими источниками педагогических идей для российской императрицы служили также труды мадам Луизы д'Эпине – писательницы, хозяйки литературного салона и возлюбленной барона Гримма. Екатерина напрямую упоминала об этом в письме к последнему 1 марта 1780 года, прося прислать ей новое расширенное издание написанной мадам д'Эпине в 1774 году книги «Беседы Эмилии»: «Благодаря этому сочинению я приобрела огромное расположение моего маленького друга господина Александра; удивительно, как этому малышу нравится слушать доводы разума».
Не испытывая в общем симпатий к творчеству Жан-Жака Руссо (как известно, многие из его идей Екатерина II высмеивала в своих комедиях), и в особенности к его известному воспитательному трактату «Эмиль», продажу которого в России императрица запретила в 1760-х годах, она тем не менее заимствовала кое-что и из принципов женевского философа, а именно тягу к простоте воспитания, представление о том, что изнеженность и «испорченность» высших слоев общества наносит вред при формировании характера ребенка. Именно желая бороться с этими недостатками, Екатерина обратила внимание на воспитателей из Швейцарии как страны, с которой в XVIII веке однозначно связывался миф о «простоте нравов», о чем вскоре пойдет речь подробнее.
Главный результат педагогических усилий бабушки, которого она добилась и которым постоянно похвалялась, – это прекрасное здоровье ее внука. Александр «не кричит почти никогда»; он рос спокойным, веселым, послушным ребенком, а его красивая внешность сразу привлекала окружающих. Когда мальчику еще не исполнилось двух лет, в августе 1779 года Екатерина отмечала, что он «старается о том, чтоб нравиться» (черта, которая станет одной из главных в характере Александра на всю жизнь). Эти свойства старшего внука Екатерины еще более бросались в глаза на разительном контрасте с его братом: Константин составлял полную противоположность Александру, был болезненным, слабым и очень беспокойным. Екатерина приняла решение воспитывать двух братьев вместе, они действительно оставались неразлучны до вступления во взрослую жизнь и были глубоко друг к другу привязаны.
Тем не менее основное внимание императрицы обращено на Александра, именно рассказами о нем пестрят ее письма к Гримму. В мае 1779 года бабушка отмечает у полуторагодовалого внука «необыкновенную для своего возраста понятливость» – «знаками и звуками он создал себе язык, для него понятный» (например, малыш может показать бабушке, где ему больно, когда у него режутся зубки). Екатерина проводит с Александром много времени, даже когда «работает императрицей», о чем мы узнаём из письма от 5 июля 1779 года: утром они играют вместе, а после обеда он сам приходит в ее кабинет и проводит там столько времени, сколько ему вздумается, даже когда Екатерина занята делами и не может на него отвлекаться, а уходит, только если ему совсем становится скучно. В феврале 1780 года Екатерина собирается в путешествие по России – она впервые будет вынуждена оставить двухлетнего Александра и очень переживает по этому поводу:
Александр и вправду не захочет, чтобы я уезжала, но что делать? Если он сам уходит от меня, то делает это без сожаления, но когда я ухожу от него, то бросается в крик; из его комнаты до меня доходят от него послания; если приболеет – велит меня искать и по-настоящему оживляется, как бы ему больно ни было, когда я прихожу. Это очень особенный малыш, он весь состоит из инстинктов; […] я утверждаю, что он совершенно особым образом сочетает инстинкты и знания, и нынче он знает больше, чем дети от четырех до пяти лет36.
Действительно, уже в июле 1779 года бабушка начала учить с Александром алфавит и хвалилась тем, что тот хорошо различает букву «А». А через год, в мае 1780 года, Екатерина описывает Гримму составленную ею для двухлетнего внука русскую азбуку с картинками. Этот ее рукописный труд под названием «Бабушкина азбука» сохранился37. Он представляет собой набор из свыше ста наставлений или коротких изречений с картинками для Александра, вместе с которым Екатерина читала эту азбуку (а через год повелела издать ее публично, «для обучения юношества чтению»). Вот как сама Екатерина описывала Гримму это чтение: «Сперва ему говорится сразу, что малыш рождается голым, как ладонь, на которой ничего нет, и что все малыши так рождаются, и что по рождению все люди равны, и что путем познания они бесконечно различаются между собой, и так от максимы к максиме, нанизанных друг на дружку как жемчужины, мы переходим от предмета к предмету. Я добиваюсь только двух целей: открыть разум к восприятию вещей и возвысить душу, образовав сердце».
О дальнейших успехах внука императрица не уставала сообщать корреспонденту, подчеркивая, как быстро у Александра на третьем году жизни развивалась способность к познанию окружающего мира. «Тут есть уже воля и нрав; и теперь уже беспрестанно задаются вопросы: зачем, почему, к чему? Мальчик хочет все знать основательно, и Бог весть, чего он уже не знает» (7 сентября 1780 года). В мае 1781 года, когда Александру три с половиной года, Екатерина пишет: «Оба мальчугана растут и развиваются необыкновенно, и моя метода удается с ними удивительно. Бог весть, чего только старший не делает: он складывает из букв слова, он рисует, пишет, копает землю, фехтует, ездит верхом, из одной игрушки делает двадцать; у него удивительное воображение, и нет конца его вопросам» (24 мая 1781 года).
К этому времени Екатерина II приступила к дальнейшему воплощению воспринятых ею педагогических идей: ее новым шагом стало составление дидактических сочинений для воспитания Александра и Константина. Они должны были дать правильные с точки зрения эпохи Просвещения ответы на многие вопросы, которые волновали ее маленьких внуков, в том числе показать их собственное место в мире и тот путь, которым им предстоит дальше в жизни.
Этим наставлениям императрица придавала сказочную форму. В 1781 году ею была написана «Сказка о царевиче Хлоре»38. Несколько интересных особенностей этого сочинения характеризуют взгляды Екатерины II. Во-первых, сюжет, хотя и вполне абстрактно-сказочный, разворачивается в определенном контексте русской истории, которой тогда так интересовалась императрица. Действие происходило в России «прежде времен Кия, князя Киевского», то есть легендарного основателя Русского государства, позволяя указывать внукам на пример их предков. Общий сюжетный конфликт также был почерпнут из древних русских летописей и отражал через сказочное похищение царевича степным ханом столкновение «леса со степью» в первые века русской истории. Во-вторых, главной целью царевича Хлора в сказке являлся поиск пути к обретению добродетели (что полностью совпадало с конечной целью воспитания по Локку) – она была представлена в виде «розы без шипов, которая не колется». На этом пути основную помощь оказывал герой с именем Рассудок, сын Фелицы, то есть Счастья. Главными же препятствиями, мешающими выбору верного пути, объявлялись лень, забавы и бесконечные развлечения (включая даже музыку), а также лесть и пустословие. На последней тропинке к стяжанию добродетели герою помогали Честность и Правда. Характерно, что среди отрицательных персонажей, сбивавших с верного пути, находились и вельможи; герой же нашел приют в «доме крестьянском, где все пребывают в труде», и ему там было лучше, чем в богатых палатах (в чем явно усматривается отсылка к идеям Руссо).
Во второй дидактической сказке Екатерины II о царевиче Февее (1782) эти элементы педагогики Просвещения заметны еще более явно. Сказка начинается с описания того, что болезни происходят от нездоровой жизни (там, где слишком тепло, мало воздуха, а человек ест много и занят пустыми разговорами). Царевич Февей – это идеально воспитанный ребенок, который во всем «повиновался истине и здравому рассудку», любил говорить и слушать правду, а лжи гнушался. Любимыми его игрушками были те, «чрез которые он получал умножение знания». Поставленный перед необходимостью пройти ряд испытаний, он демонстрирует послушание, твердость перед лестью и посулами, милосердие к врагам, отсутствие надменности и т. д. Так, своих слуг царевич просит каждое утро говорить ему: «Царевич, помни весь день, что ты такой же человек, как мы».
Характерно, что и свои педагогические сказки Екатерина рассматривала как вполне серьезные образовательные пособия и не упускала случая сообщить о них европейской публике, пересылая их текст целиком барону Гримму. Важное место среди идей, внушаемых бабушкой Александру, заняла проповедь равенства всех людей. Рождение во дворце еще ничем не делает царевича лучше остальных. Истинное же счастье не живет во дворцах, истинные добродетели необходимо искать, остерегаясь опасностей, исходящих от льстецов и корыстолюбцев.
В духе педагогики Екатерины II было создание в повседневном окружении Александра символов, которые непосредственно отсылали к ее дидактическим сказкам. Так появилась так называемая Александрова дача – первый опыт создания «личного пространства» юного Александра, парковый ансамбль, приобретенный в 1786 году, который начал обустраиваться в 1787–1788 годах, когда внуку Екатерины уже исполнилось 10 лет. Дача примыкает к парку Павловска с дальнего (если смотреть от Царского Села), то есть южного конца, со стороны Мариенталя, и располагается вдоль долины небольшой речки Тызвы с холмистыми берегами. Весь замысел парка Александровой дачи воспроизводил сюжет сказки о царевиче Хлоре, а также дополнял его монументами, восхвалявшими мудрое правление Екатерины II, которая изображалась в виде богини Цереры, а рядом лежал памятный камень, посвященный ее «Наказу». Смысловым центром всего ансамбля являлся «Храм Розы без шипов», стоявший на холме, куда вели извилистые тропинки. Он представлял собой ротонду с семью колоннами (не случайное число, отсылающее к семи столпам премудрости Соломона, семи свободным искусствам и т. д.), внутри которой находилась ваза с бронзовой веткой розы без шипов; такие же цветы украшали и роспись с семью медальонами мудрости на куполе ротонды, а вокруг нее были высажены альпийские розы, которые действительно не имеют шипов39. Придворный учитель великих княжон, сестер Александра, Степан Семенович Джунковский в 1790-е годы оставил развернутое поэтическое описание Александровой дачи40. Правда, неизвестно, как много времени Александр действительно проводил в этой своей сказке – точно зафиксированы лишь его посещения парка в 1793 году вместе с невестой, накануне свадьбы.
Александрова дача была образцом той «театрализации быта», которой Екатерина II стремилась окружить своих маленьких внуков. Видно, что она руководствуется часто обсуждавшимся педагогами эпохи Просвещения принципом – обучение ребенка должно служить продолжением игры, а не противопоставляться ей, насильственно заставляя малыша учиться. Екатерина неоднократно хвасталась этим перед Гриммом, например, следующими словами: «Мы делаем все по собственной воле и с равным желанием, не замечая даже, что мы все это делаем, и нас ни к чему не принуждают, и оттого мы веселы и резвы как рыбки» (3 июня 1783 года). Но если учеба для Александра – лишь продолжение возни с игрушками, то откуда тогда возникнет серьезное отношение к знаниям и к образованию как к сознательному труду ребенка? Особенно хорошо это противоречие видно на примерах, когда маленький Александр занимался ручным трудом. Хочется, конечно, сразу сопоставить это с приобретенными с юности ремесленными навыками Петра I, которые с годами превратились во вторую натуру великого преобразователя. Но есть огромное отличие между ним и Александром – последний не учится трудиться, а лишь «играет в труд», причем игра эта, начавшись в самом раннем возрасте, не меняет своего характера и дальше. Вот бабушкино описание четырехлетнего старшего внука, открывающего для себя ремесла (2 апреля 1782 года):
Если бы вы знали, что такое Александр лавочник, Александр повар, Александр, проходящий самолично разные роды ремесел: он красит, делается обойщиком, смешивает и растирает краски, рубит дрова, чистит мебель, исполняет должность кучера, конюха, выделывает всяческие математические фигуры, учится самоучкой читать, писать, рисовать, считать, приобретать всякого рода сведения откуда и как случится, и имеет в тысячу раз больше познаний, чем всякое другое дитя тех же лет. И эти знания вовсе не превышают его возраста, потому что они ему не навязываются, а он сам их отыскивает.
Как видим, все происходит строго в соответствии с бабушкиной педагогикой. Екатерина II повторяет Гримму схожее описание, когда ее внуку 5 с половиной лет: «Если бы Вы видели, как господин Александр копает землю, сеет горох, сажает капусту, пашет сохой с плугом, боронит, потом весь в поту идет мыться в ручей, после чего берет свою сеть и с помощью сударя Константина принимается за ловлю рыбы» (3 июня 1783 года). Тем самым, крестьянский труд – самый тяжелый и изнуряющий, особенно на скудной северной почве – воспринимается Александром игрой, представляющей из себя лишь имитацию труда. И то же самое происходит дальше, когда обучение столярному мастерству замещает, по словам Екатерины, прежние игрушки, которые Александра «больше не забавляют», зато под руководством немецкого мастера, господина Майера, Александр и Константин «большую часть дня пилят и стругают» (28 марта 1784 года, в 14-летнем возрасте Александр даже получит от мастера «диплом столяра»). Из письма от 10 августа 1785 года мы узнаём о новой игре: «В эту минуту господа Александр и Константин очень заняты: они белят снаружи дом в Царском Селе под руководством двух шотландцев-штукатуров, и Бог знает какими мастерствами они уже не занимались».
Вырабатывалась ли таким способом у Александра действительно привычка к труду, в том числе к изготовлению каких-нибудь поделок? Несмотря на все восторги Екатерины относительно того, с каким искусством Александр мог изготовить «из набалдашника трости фигуру человека», у нас нет никаких вещественных свидетельств его навыков (в отличие от многочисленных произведений, вышедших из рук Петра I). Со временем эти навыки были полностью забыты, как и первые детские игрушки, которых заменила эта игра в ремесла. А вот взгляд на труд не как на деятельность, которая принесет реальные плоды, только если приложить тяжелые усилия, а как на ее «имитацию» был, конечно, опасным для будущего.
Если занятия ручным трудом не оставили глубокого следа в характере Александра, то другая имитационная игра, напротив, попала в самую сердцевину его природных склонностей. Речь идет об «игре в театр». Зимой и весной 1785 года семилетний Александр впервые попал на спектакли Эрмитажного театра, и они произвели на него неизгладимое впечатление. Немедленно он решил поделиться этим с бабушкой. Изготовив для себя из ваты театральный парик, Александр попросил всеобщего внимания: «Прошу вас менее обращать внимание на мой парик, чем на то, что я буду делать». В одиночку он разыграл сцену из комедии «Обманщик», написанной Екатериной II, изобразив трех действующих персонажей, каждого с помощью особых интонаций, выражения лица и жестов. Бабушка была в восторге от продемонстрированных перед ней талантов актера-«мимика» и назвала потом в переписке с Гриммом внука «прирожденным подражателем»41. Перед нами тем самым раскрываются новые черты в Александре: умение выставлять себя в благоприятном свете, подражать поведению других с желанием производить впечатление и даже очаровывать – все это в высшей степени связано с его актерским даром.
Такое «внимание к самому себе со стороны» Екатерина с удивлением заметила у ребенка уже в три года. Когда при позировании для портрета Александр баловался, то на замечание бабушки в виде вопроса – как ты сидишь перед живописцем, он ответил: «Не знаю, я себя не вижу». Пятилетний же Александр донимал расспросами, на кого он похож, и когда ему отвечали, что лицом – больше всего на матушку, Марию Федоровну, он произнес, что не это хотел узнать, а ему надо услышать, на кого он похож «обращением». Тогда, наконец, Александру сказали, что он похож на бабушку, и мальчик был вне себя от радости. Театральные игры занимали внуков Екатерины длительное время – так, 17 июня 1786 года в Пелле Екатерина II упоминала Гримму, как ее внуки изображали оперный спектакль: «Эти мальчуганы прелестны. Но пора кончать эти бабушкины сказки».
Воспитывая маленького Александра, Екатерина II хвалилась перед своими корреспондентами, что уже в 5 лет привила своему внуку страсть к чтению. Александр – «завзятый чтец», по выражению бабушки, и в 1783 году она даже составляет для его чтения учебную книгу по русской истории до середины XII века (для этого несколько ученых подготовили для императрицы выписки из архивных хроник). А к следующему, 1784 году относятся первые из сохранившихся писем, которые шестилетний Александр адресовал своим родителям и бабушке из Царского Села. Они написаны по-русски, трогательным крупным детским почерком, на специальной бумаге, украшенной по уголкам сердечками: «Любезной Папинка и Маминка цалую ваши ручки. Я слава богу здоров и ездил вчерась с братцем в фаэтоне гулять, а сего дни поедим в Петербург. Сынок ваш Алексаша» (5 августа 1784 года); «Любезная Бабушка я очень жалею что вас не могу видеть цалую ваши ручки, и очень об вас много думаю, и я хотел сегодня приити к вам на луг и забыл что вас нет. Александр» (16 июня, без указания года, но, по-видимому, 1784); или другое письмо той же поры: «Любезная Бабушка я вас благодарю за письмо и очень желаю чтоб вы скорее приехали и каково вам ехать, мы кушали вчерась у вас на площадке42 цалую ваши ручки и вас поминал очень ваш внучик Алексаша»43.
Весной 1783 года, обобщая все достигнутые своим внуком успехи, Екатерина II пришла к выводу, что необходимо приглашать учителей для систематического образования Александра, иначе говоря, передавать его из женских рук в мужские (к тому же вскоре скончалась и сопровождавшая Александра с младенчества Софья Ивановна Бенкендорф). Константина также, несмотря на полуторагодовалую разницу в возрасте, решили обучать вместе со старшим братом. «Лета их требуют уже неотлагательного о том распоряжения», – писала императрица44. Этот новый образовательный процесс Екатерина II представляла себе в виде своего рода воспитательного института, программу которого в полной мере должна была сформулировать сама императрица. Так возникло ее обобщающее произведение, своего рода компендиум педагогической мысли, на составление которого Екатерина II не пожалела нескольких месяцев своего труда и который по своему значению вполне сопоставим с «Наказом» (как компендиумом политическим). Этот труд был торжественно выпущен в свет 13 марта 1784 года вместе с особым указом, адресованным генерал-аншефу Николаю Ивановичу Салтыкову, которому теперь поручался надзор за внуками Екатерины II. Он был озаглавлен «Наставление, собственноручно Ее Императорским Величеством Великою Государынею и Императрицею ЕКАТЕРИНОЮ АЛЕКСЕЕВНОЮ, Самодержицею Всероссийскою, начертанное о воспитании Их Императорских Высочеств великих князей АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА и КОНСТАНТИНА ПАВЛОВИЧА»45.
«Наставление» делилось на 7 частей, причем 5 из них были посвящены физическому и нравственному воспитанию и только одна – непосредственно образовательной программе («знаниям»), а также последняя часть содержала правила, которые необходимо было соблюдать учителям великих князей. Целью воспитания объявлялось взращивание «справедливости», «любви к ближнему» и вообще «умонаклонения ко всякому добру». Средствами для этого являлось развитие как физического здоровья, так и «нравственных привычек»: к последним в том числе относилось и стремление к приобретению знаний как «отвращение от праздности», выработка навыка к труду и прилежанию. Главным средством наказания был стыд, от которого рождалось желание исправиться и улучшить свое поведение, однако же эти улучшения должны наступать свободно и ни в коем случае не отягощаться принуждением к учебе – Екатерина подчеркивала, что «страхом научить нельзя» и что важно добиться от детей самостоятельной тяги к «умножению знаний», подобно свойственной для них тяги к играм.
При этом содержание учебного процесса в «Наставлении» было охарактеризовано в самом общем виде и практически без привязки к будущему роду занятий российских принцев. Обучение носило утилитарный, практический характер (это обосновывалось в просветительской мысли, в частности в трудах Локка). Например, иностранные языки преподавались в первую очередь через разговоры, а в последующем читать на этих языках необходимо было что-либо полезное. Среди общего набора предметов Екатерина также выделяла практически полезные: военное дело, география (через изучение карт), технология, ремёсла. Что же касается истории, то польза от нее, по мнению императрицы, состояла в том, что она содержит «примеры добродетельных людей», а также «причины падений и роста государств», для чего полезно было бы изучать краткие справки о каждом государстве (включая статистические сведения о его населении, законах и др.).
Последняя часть «Наставления» была наиболее важной в практическом смысле, поскольку содержала описание функций воспитателей, которые должны «неотлучно находиться при детях», разговаривать с ними, в том числе на иностранных языках, поощрять их любознательность, отвечая на вопросы по различным предметам, и т. д. Общий надзор за учителями принадлежал Н. И. Салтыкову, у которого они еженедельно должны были собираться и докладывать ему об успехах своих учеников.
Как писал проницательный наблюдатель, участвовавший в течение некоторого времени в образовании внуков Екатерины II, француз Шарль Массон46:
Если бы плану следовали, Александр и Константин Павловичи несомненно стали бы самыми образованными принцами в Европе и даже получили бы достаточно хороших качеств, чтобы иметь возможность стать кем-то иным, нежели принцами. Но с планом воспитания Екатерины произошло то же самое, что и с ее Наказом по законодательству. Разработка законов в конечном итоге была предоставлена комитету невежд, фанатиков и шутов, которые, к счастью, так и не собрались вместе; а воспитание молодых принцев поручено людям, которые едва умели читать план, букве которого они должны были следовать и дух которого преподавать47.
Действительно, хотя поручение сформировать учительский корпус для своих внуков Екатерина II дала еще весной 1783 года, но процесс этот шел чрезвычайно медленно и во многом случайно; всерьез к нему приступили не раньше конца того года. Назначенный в качестве «главного воспитателя» (фр. gouverneur-en-chef) генерал Николай Иванович Салтыков надолго задержался за пределами Петербурга из-за каких-то личных дел и не торопился возвращаться, даже несмотря на призывы императрицы.
С 1773 по 1782 год, то есть после удаления Панина от должности воспитателя наследника, Салтыков опекал великого князя Павла Петровича и на этом посту доказал свою полную личную преданность императрице. В 1790 году он был удостоен Екатериной II титула графа. В то же время о его качествах сохранились довольно критические отзывы: например, саксонский посланник в России писал, что Салтыков – самый неподходящий воспитатель принцев во всей Европе. По отзыву князя Адама Чарторыйского, «это был человек маленького роста, с большой головой, гримасник, с расстроенными нервами, с здоровьем, требовавшим постоянного ухода. […] Он являлся передатчиком слов Екатерины в тех случаях, когда она имела что-нибудь сказать великому князю Павлу. Граф Салтыков иногда пропускал или смягчал особенно неприятные или слишком строгие слова в приказах или выговорах императрицы своему сыну; точно так же поступал он и с ответами. […] Человек с его замашками и характером очень мало подходил к тому, чтобы руководить воспитанием молодого наследника престола и оказывать благотворное воздействие на его характер». А Шарль Массон, служивший с 1789 года в качестве секретаря в доме Салтыкова, не находит для описания его педагогических достоинств лучших слов, чем следующие: «Его главным занятием при великих князьях было предохранять их от сквозняков и от расстройства желудка»48.
Одним из ключевых свойств характера Салтыкова было двуличие – именно оно позволяло ему успешно пользоваться доверием обоих враждующих между собой Дворов: и Екатерины II, и великого князя Павла Петровича. Многие историки подчеркивают на основании оставленных современниками свидетельств, что Салтыков был человеком насквозь фальшивым («свойства нетвердого и ненадежного»), который «весьма твердо знал придворную науку, но о делах государственных имел знание поверхностное». А еще хуже то, что юный Александр мог ежедневно наблюдать у своего главного воспитателя такие качества, как лицемерие, привычку кривить душой и подстраиваться под обстоятельства. Это, безусловно, оказывало негативное и даже разрушающее влияние на характер будущего императора. Показательна и фраза взрослого Константина Павловича о том, что если он будет царствовать, то обязательно повесит одного человека – Н. И. Салтыкова, «за то, что он нас [его и брата Александра. – А. А.] так воспитал»49.
Потрясающим фоном для характеристики личности Салтыкова служит история его супруги, Натальи Владимировны (урожденной княжны Долгоруковой), известной в свете своими неординарными выходками. К пожилым летам она лишилась волос на голове и, чтобы скрыть этот недостаток от других, требовались большие усилия ее крепостного парикмахера. Желая сохранить свой секрет в тайне, графиня Салтыкова ежедневно после завершения туалета сажала крепостного под замок, в железную клетку, откуда тому в конце концов (уже в царствование Александра I) удалось сбежать. Поскольку во время воспитания внуков Екатерины II Салтыковы жили во дворце, это создавало какой-то немыслимый контраст: как впервые заметил историк М. М. Сафонов, в то время, как в одних дворцовых покоях Александра учили добродетели и любви к ближнему, где-то по соседству в железной клетке, подобно заморскому зверю, сидел живой человек – а принц об этом не догадывался и продолжал жить в своем собственном мире. Можно ли представить себе лучшую иллюстрацию для тех социальных условий, в которых рос Александр?
Как было сказано, именно Салтыков отвечал за подбор других воспитателей, но подходил к этому процессу с тем же принципом, с каким вообще была устроена служба в Российской империи XVIII века – а именно через дворянские протекции. Уже в этом простом факте видна разница между идеалами, провозглашаемыми в педагогических инструкциях, и тем воплощением, которое воспитание внуков Екатерины получало в реальности при Петербургском дворе.
«Особым гувернером» (иначе дядькой) великого князя Александра Павловича, который должен был постоянно проживать в соседней с ним комнате, был назначен Александр Яковлевич Протасов. По словам Массона, он получил это место «единственно как брат заслуженной фрейлины, фаворитки императрицы», и «находился бы более на своем месте, если бы его назначили аптекарем… Ограниченный, впадающий в мистицизм и ханжество, малодушный, он не был злым, но выставлял себя смешным в глазах всего света». Записки самого Протасова, содержащие некоторые подробности его общения с великим князем Александром в 1791–1794 годах, рисуют сходный образ: видно, что во многих вещах он не находил с учеником общего языка, пытался прививать ему догмы, возражая против способов самостоятельного рассуждения, которыми тогда уже овладел юный Александр, и т. д.
В придворном штате согласно «Наставлению» полагались должности так называемых «кавалеров» великих князей (по 5 для каждого из них). Их назначением в 1783 году также ведал Салтыков50. Среди них опять-таки обнаруживаются большей частью представители фамилий, известных своими придворными связями; впрочем, есть и некоторые видные в будущем деятели Российского государства, такие как выходцы из прибалтийского дворянства барон Андреас Эбергард (Андрей Яковлевич) фон Будберг (в 1806–1807 годах министр иностранных дел) и барон Густав Маттиас (Матвей Иванович) фон Ламздорф (будущий граф, губернатор Курляндии и главный воспитатель императора Николая I в 1800-х годах). «Кавалеры» хоть и были записаны в штат воспитателей, но занимались с внуками Екатерины нерегулярно, преимущественно иностранными языками.
Если же обратиться к личностям именно учителей великих князей, то их фигуры куда более замечательны. Русский язык и русскую историю с 1785 года великим князьям преподавал Михаил Никитич Муравьев – и его назначение оказалось удачной находкой. К этому времени Муравьев уже получил известность как поэт и один из зачинателей сентиментализма в русской литературе. Как и Екатерина II, он видел главной целью воспитания учеников взращивание в них добродетели через «просвещение души». Оставленные им заметки по русской истории для преподавания Александру и Константину наполнены именно нравоучениями, примерами добрых дел монархов. Позднее, когда Александр I взойдет на престол, он назначит Муравьева одним из ключевых деятелей Министерства народного просвещения, и заслуги того по обновлению высшего образования в России в начале XIX века, и в частности Московского университета, будут чрезвычайно велики.
Законоучителем, а также преподавателем английского языка для юных Александра и Константина стал Андрей Афанасьевич Самборский, придворный протоиерей с 1784 года, который принадлежал к кругу просветителей и совсем не был похож на других русских священников51. Это замечали уже по его внешнему виду: он не носил бороды и ходил при Дворе в светской одежде. Получив в 1760-х годах образование в Киево-Могилянской академии, Самборский по воле Екатерины II вместе с другими избранными воспитанниками из духовенства был направлен в Англию и там изучал земледелие и агрономию. В Англии же он женился, получил должность настоятеля посольской церкви, а в Россию вернулся вместе с путешествовавшим по Европе Павлом Петровичем. До конца жизни Самборский сохранял многие приобретенные в Англии привычки и, конечно, делился своими впечатлениями об этой стране с Александром (который уже благодаря своей няне испытывал симпатию к Англии). Что же касается Закона Божия, то Самборский преподавал великим князьям так называемое «рациональное православие», в котором традиционные догматы преломлялись через призму просветительских и утилитарных взглядов, то есть по сути превращались в прикладные уроки нравственности, но не более. Как заметил потом сам Александр I, такое воспитание не позволило ему развить «религиозных чувств» и в юности он вовсе «не был набожен».
С рубежа 1790-х годов, когда старшему из внуков Екатерины II исполнилось 13, а младшему 11 лет, характер их образования несколько расширился, и в учебном процессе появились новые педагоги. Так, обучение продвинутым частям математики перешло к секретарю Салтыкова, Шарлю Массону, преподававшему прежде в Артиллерийском и инженерном кадетском корпусе. Также, чуть позже, оба великих князя прослушали специальный курс артиллерии и фортификации, который преподавал им офицер инженерных войск Верещагин.
Преподавание экспериментальной физики с 1790 года начал Вольфганг Людвиг (Логин Юрьевич) Крафт, член Петербургской академии наук, один из учеников Леонарда Эйлера, который получил известность не только работами в области прикладной математики и астрономии, но и как первый в России демограф, изучавший динамику населения Петербурга. Со слов Крафта, Массон приводит данную им замечательную характеристику способностей юного Александра, который сразу же глубоко схватывал физические вопросы: например, относительно материальной природы света, излучаемого Солнцем, Александр немедленно спросил – как это возможно, ведь Солнце тогда с каждым днем должно становиться все меньше в размерах (а ведь так оно и есть, только человеческому глазу это не заметно, настолько общая масса Солнца превосходит энергию уносимого излучения!).
Не менее блестящего преподавателя великие князья получили в начале 1790-х годов в области естественной истории – им стал знаменитый академик Петр Симон Паллас, который осуществил к этому времени ряд ученых путешествий по Российской империи и собрал уникальный материал о ее растительном и животном мире. Со слов Массона известно, что в садах Царского Села Паллас вел для великих князей практический курс ботаники, наглядно объясняя им систему Линнея.
Стоит отметить еще одного из новых учителей, появившихся с 1792 года у великих князей, – это Иоганн Фридрих Гакман, автор нескольких учебников по истории и географии, вышедших в 1780-е годы, и заведовавший гимназией при Петербургской академии наук. Он обучал внуков Екатерины немецкому языку, а в 1795 году некоторое время занимался с Александром также всеобщей историей.
Желая дать общий обзор учителей великого князя Александра Павловича, мы забежали в его учебном процессе далеко вперед. Между тем, был один человек, который оказал на все его обучение и формирование характера колоссальное влияние. Изначально в 1783 году он был зачислен в штат воспитателей в качестве «кавалера», причем так же, как и многие другие, – по случаю, пользуясь придворной протекцией. Однако по своей сути этот человек был глубоко чужд всей российской служебной системе; он вообще, можно сказать, выступал при Дворе в роли пришельца из совершенно иного мира. Звали его Фредерик-Сезар де Лагарп, и рассказ о нем и его воздействии на Александра заслуживает отдельной главы в книге.
Глава 3
Пришелец из страны свободы
Лагарп был уроженцем Швейцарии. С этой страной в европейской культуре XVIII века связывался определенный «миф», проистекавший из идиллического восприятия горной природы и людей, живших на ее лоне. Во французской литературе он был связан с воздействием произведений Жан-Жака Руссо, в немецкой – с швейцарскими авторами, впервые воспевшими Альпы в поэзии и прозе, а также с бесчисленными сентиментальными описаниями, оставленными путешественниками по Швейцарии, среди которых был и Иоганн Вольфганг Гёте. Согласно этим представлениям, жителей Швейцарии отличала простота нравов, трудолюбие, искренняя любовь к родной природе, отсутствие стремлений к богатству или почестям, безупречная нравственность, приверженность принципам свободы и самоуправления в своих общинах, где они проживали в атмосфере, близкой к «Золотому веку» человечества (словно в античной Аркадии). При этом – и культура века Просвещения словно не видела здесь противоречия – многие швейцарцы покидали родину, чтобы служить за границей, где занимались ремеслами, военным делом или воспитанием детей в дворянских семьях. Швейцарские гувернеры высоко ценились по всей Европе, их отношение к делу считалось самым серьезным, а знание французского языка и владение манерами – образцовым. Речь прежде всего шла о жителях франкоговорящей Швейцарии, в первую очередь земли Во (фр. Vaud), лежащей на северной стороне Женевского озера. Некоторые из ее уроженцев к началу 1780-х годов уже появились в Петербурге, так что приглашение одного из них ко Двору для воспитания российских принцев казалось вполне естественным и совпадало с педагогическими устремлениями Екатерины II.
Однако в случае с Лагарпом речь шла не о простом гувернере, а о человеке, отмеченном большими талантами и непростой судьбой52. Лагарп приехал в Петербург не вполне по собственной воле, хотя не скрывал потом, что счастливые случайности, которые к этому привели, определили главное содержание всей его жизни и даже значительно повлияли на историю Российской империи.
Первой такой случайностью стало то, что земляк и товарищ Лагарпа по студенческим годам, проведенным в Тюбингенском университете, Жан-Франсуа (Иван Степанович) Рибопьер по рекомендации часто гостившего на берегах Женевского озера Вольтера отправился на службу в Россию, где сделал удачную карьеру и женился на одной из фрейлин Екатерининского двора. Поэтому, когда Екатерине II понадобилась помощь в одном личном деле, Рибопьер порекомендовал Лагарпа для выполнения деликатного поручения от российской императрицы.
У тогдашнего фаворита Екатерины II Александра Дмитриевича Ланского был младший брат, 17-летний Яков, который для завершения образования отправился путешествовать за границу и там вдруг подвергся ужасной опасности – он попал в сети к авантюристке (по-видимому, незнатного происхождения), которая захотела его на себе женить. На выручку к Якову сперва был отправлен его кузен, гвардейский подполковник Василий Ланской; к этому времени Яков уже самовольно перебрался в Париж, откуда его необходимо было увезти любым способом. Оказать на месте посильную помощь пообещал Екатерине барон Гримм, и совместно они придумали предложить Якову осуществить путешествие по Италии, которое бы заставило его забыть любовные интересы. Требовался, однако, ментор, не только хорошо знающий итальянские древности и прочие достопримечательности, но и способный взяться за «перевоспитание» молодого Ланского, то есть проявить немалый педагогический талант.
В такой роли по предложению Рибопьера, которое было одобрено Гриммом и утверждено Екатериной II, и выступил Лагарп, к этому времени 27-летний адвокат в Лозанне. Его судебная практика складывалась вполне успешно, он был избран в лозаннский «Совет двухсот» (высший городской орган) и представлял интересы земли Во в Апелляционной палате в Берне (поскольку жители Во – водуазцы – являлись подданными Бернской республики), то есть достиг всего, что только мог желать молодой юрист с берегов Женевского озера. Но на своем собственном опыте Лагарп столкнулся с несправедливостью и произволом, исходящим от бернской администрации. Воспитанный в традициях альпийской свободы (его педагоги были просветителями и яркими носителями «швейцарского мифа»), он очень тонко чувствовал атмосферу угнетения в реальной, а не воображаемой Швейцарии. Это заставляло его искать утешения в чужих краях. Лагарп размышлял о возможном отъезде в колонию водуазцев вблизи Филадельфии в Северной Америке, где на новых землях подобные ему идеалисты пытались-таки построить «Золотой век». И тут так кстати пришлось поручение из Петербурга – оно позволяло покинуть опостылевшую Лозанну и отвлечься длительным путешествием по Италии, во время которого можно было подумать о дальнейшей судьбе.
Поездка Лагарпа и обоих Ланских, Якова и Василия, с севера на юг Италии, а дальше через Сицилию на Мальту и обратно продолжалась 7 месяцев, с февраля по август 1782 года. За это время от любовной болезни младшего Ланского не осталось и следа. Помимо организации экскурсий Лагарп занимался с ним французским языком и литературой, о чем сообщал в развернутых письмах к Гримму, пересылавшихся затем в Петербург, к вящему удовлетворению Екатерины II. Уже в апреле 1782 года Гримм передал Лагарпу пожелание императрицы, чтобы тот сопровождал Ланских вплоть до их возвращения в Россию. Тем не менее во второй половине 1782 года это возвращение задержалось на несколько месяцев из-за болезни Якова Ланского, а добравшись до Вены в начале января 1783 года, Лагарп предложил избрать дальнейшим местопребыванием его питомца один из европейских университетов, где тот смог бы в полной мере закончить образование; Лагарп же был согласен оставаться его наставником. В тот момент швейцарец еще колебался, стоит ли ему отправляться в далекую Россию и попытаться построить там карьеру (как он полагал – военную) по примеру некоторых соотечественников. Но быстрого ответа на его запрос не последовало, и спутники вновь пустились в дорогу, а в конце февраля (ст. ст.) 1783 года прибыли в Петербург.
Несомненно, положительным стимулом, который привлек Лагарпа в Россию, были переданные Гриммом слова Екатерины II, обещавшей «обеспечить ему существование достойное». Кроме того, наверняка по пути спутники не раз обсуждали столичные толки о подраставших внуках императрицы, которым требовались учителя, – это давало Лагарпу некоторые надежды на службу при Дворе и даже дерзновенное желание принять участие в воспитании будущего правителя Российской империи, от которого зависит благо 40 млн его подданных. Надежды эти значительно усилились после прибытия Лагарпа в Петербург, где его приняли со словами благодарности за успешно исполненную миссию как лично Екатерина II, так и ее фаворит А. Д. Ланской, взявший на себя роль придворного покровителя Лагарпа. Швейцарец и сам предпринял немалые усилия, подключив свои связи в высшем свете (помимо Рибопьера, еще один земляк Лагарпа служил секретарем у екатерининского вельможи графа Александра Романовича Воронцова), и 18 марта 1783 года Ланской вызвал Лагарпа, чтобы сообщить радостную новость – его зачисляют в штат «заведения», создаваемого для обучения великих князей Александра и Константина.
Подчеркнем, что Екатерина II не искала специально Лагарпа в качестве наставника для своих внуков, а то, что швейцарец оказался в Петербурге именно весной 1783 года, когда началось формирование штата воспитателей, – лишь еще одна из счастливых случайностей. Характерно, что Лагарп смог добиться должности при Дворе вовсе не благодаря какой-либо оценке своих педагогических способностей (хотя Екатерина II была о них высокого мнения вследствие истории с Яковом Ланским), но используя традиционный для России механизм протекции (через Воронцова и старшего Ланского).
И тем не менее в придворные кавалеры поступал человек пылких республиканских взглядов, готовый отстаивать основные принципы эпохи Просвещения, убежденный сторонник гражданской свободы и враг деспотизма. И в каком-то смысле именно он – единственный среди всех воспитателей – абсолютно соответствовал педагогическим замыслам Екатерины II, почерпнутым из тех же идей Просвещения.
С марта 1783 года для Лагарпа начался томительный период, пока полученное им назначение воплотится в какую-либо реальную деятельность. В проходившие в ожидании месяцы швейцарец занимался в основном чтением книг по педагогике (среди их авторов – Джон Локк, Этьенн Бонно де Кондильяк, мадам Жанлис, Иоахим Генрих Кампе, Луи Рене Ла Шалотэ), а также изучением русского языка. И только в конце 1783-го или начале 1784 года состоялось знакомство, которое для Лагарпа станет главным за всю его жизнь. Его представили великому князю Александру, которому только что исполнилось 6 лет. Лагарп позже запишет для потомков: «Всякий раз с новым удовольствием вспоминаю я первую мою встречу с этим ребенком, чья ангельская красота и ласковое обхождение живо меня поразили. Проникся я при виде его тем доброжелательством и приязнью, какие он всем внушал уже тогда; с годами лишь сильнее становились эти чувства; до самой смерти их не забуду».
Должность кавалера при великом князе предполагала, что Лагарп будет сопровождать его и разговаривать с ним по-французски. Поклонник практической или, как тогда говорили, «опытной» системы в преподавании, швейцарец сразу же стал применять ее: ведь маленький Александр, говоривший по-русски и хорошо понимавший английский язык, не знал французского, и Лагарпу нужно было отыскать способ начать их общение. «По счастью, – пишет Лагарп, – умел я рисовать; юный великий князь под моими рисунками писал названия предметов по-русски, а я – по-французски. В течение зимы 1784 года посещал я его все чаще, и начинали мы уже понимать друг друга»53. Чуть позже та же методика была применена Лагарпом и в обучении французскому языку великого князя Константина54.
Швейцарца, впрочем, не удовлетворяли скромные функции кавалера при старшем внуке Екатерины II. Тем более что с ними были сопряжены придворные обязанности, а к исполнению такого рода службы Лагарп питал отвращение – он «не о такой службе уговаривался». Однако в июне 1784 года ему удалось совершить качественный скачок: из кавалера он превратился в учителя великих князей. С этого времени он преподавал им весь основной набор предметов, перечисленных в «Наставлении» Екатерины II (кроме русского языка и литературы), причем не в свободном общении с учениками в течение дня, а на регулярной основе, с постоянным расписанием занятий.
Нельзя не увидеть в этом принципиального изменения в учебном порядке, где прежде должность такого наставника, отвечающего за умственное и нравственное развитие великих князей, не была предусмотрена. Лагарп мог по праву позднее написать, что он сам «создал свое место». С этой целью он составил обширную педагогическую записку, которую 10 июня 1784 года направил на имя Салтыкова, адресуясь при этом к своему главному читателю – императрице. Записка была целиком посвящена программе преподавания великому князю Александру различных наук. По своим принципам она хорошо согласовывалась с текстом «Наставления», служа как бы необходимым дополнением к последнему.
Надо сказать, что Лагарп подробно изучал «Наставление»; более того, он был единственным из всех придворных воспитателей, который смог откликнуться на этот текст в письменном виде, самостоятельно осмыслить и развить его принципы55. С формальной стороны Лагарп должен был ответить на вопрос Екатерины II, переданный ему через Салтыкова, относительно того, каким предметам способен обучать он сам, – и указывал в ответ широкий круг наук: помимо французского языка и литературы математику, географию, всеобщую историю, философию. Но по сути Лагарп в дополнение к «Наставлению» сформулировал конкретные методические указания, раскрывающие суть преподавания этих предметов.
Например, говоря об изучении правил французского языка, он приводил в качестве образца лекции Кондильяка для внука Людовика XV, наследника престола герцогства Пармского. Переходя к преподаванию географии, Лагарп предлагал начать его с изучения планов Царского Села, затем Петербурга и так постепенно переходить к знакомству с более обширными картами. Наконец, особое значение Лагарп в своей записке уделял преподаванию истории – главного предмета, который поможет будущему государю ответить на ключевой вопрос: «Откуда я произошел и почему отличаюсь от мне подобных?» В дальнейшем изложении Лагарп следовал основополагающим идеям эпохи Просвещения – теории о воспитании в монархе гражданина, признающего равенство между людьми и стремящегося к благу своего народа: «Он должен быть честным человеком и просвещенным гражданином и знать все, что необходимо, чтобы верно оценивать предметы по их значению и не подвергаться незнанию обязанностей, которые он должен исполнять как принц монархии, где от единой его воли зависит счастье или несчастье многих миллионов человек».
Тем самым, в целом соглашаясь с педагогическими идеями Екатерины II, заимствованными у Джона Локка (а на его сочинения Лагарп не раз ссылается в своей записке), швейцарец принимает главный посыл императрицы – воспитание «с чистого листа» идеальной личности будущего монарха. Однако к этому процессу швейцарец подходил гораздо более конкретно, насыщал его детальной программой преподавания с отсылками к существующим учебным курсам и книгам, а главное, всерьез размышлял на тему, какие именно знания и качества характера необходимо воспитывать у принца, чтобы в будущем он смог бы «осчастливить» своих подданных. Лагарп полностью согласен с Екатериной в том, что принц должен воспитываться в сознании своего равенства с другими людьми (вспомним сказку о царевиче Февее), а не собственной исключительности. В то же время, судя по тексту записки от 10 июня 1784 года, Лагарп не принимал слишком «вольные» способы преподавания, которые Екатерина вслед за Локком (или даже за Руссо) включила в «Наставление». Так, Лагарп неоднократно подчеркивает строгость в отношениях с учеником: «Я не должен и не смогу стать его товарищем по играм»; он требует неукоснительного соблюдения определенных часов для занятий, чтобы выработать у ученика привычку к регулярному труду.
В завершении записки Лагарп поместил искусно выстроенные фразы, в которых, не предвосхищая решения Екатерины назначить его учителем всех перечисленных наук, давал понять, что именно с этой целью он и поступил на русскую службу: «Я прошу извинить, если для того, чтобы лучше изъясниться, я себя несколько раз поставил на место человека, которому поручено преподавать эти науки великому князю. Я получил уже однажды надежду быть употребленным к чему-либо большему, нежели уроки французского, и во мне еще сохранились некоторые смутные воспоминания об этой приятной мечте»56.
К данному месту Екатерина II на полях сделала следующее примечание: «Тот, кто составил эту записку, несомненно способен преподавать более, чем один только французский язык». Именно эти слова явились для Лагарпа желанным знаком монаршего благоволения.
Но не следует думать, что этим Лагарп обязан только своему умению выстраивать педагогические рассуждения. Ведь его записка была передана Екатерине в июне 1784 года, а, судя по переписке с Гриммом, императрица в этот месяц проводила едва ли не все свое время рядом с Ланским, и последний легко мог оказать новую протекцию Лагарпу как своей «креатуре». По крайней мере именно Ланской сообщил ему о высочайшей милости, как о том вспоминал Лагарп: «Несколько дней спустя генерал Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины II, исполненный ко мне благожелательности, отвел меня в сторону, чтобы поздравить с благосклонными суждениями императрицы в мой адрес. Это стало счастливым поворотом. Действительно, я был внесен в список персон, которых должны были употребить для обучения великих князей, и утвердился там»57.
Таким образом, добившись в 1784 году особого места в преподавательской системе для внуков Екатерины II, Лагарп сохранял там ведущую роль не только в 1780-е годы, когда он практически в одиночку обучал Александра и Константина основным предметам, но и в начале 1790-х годов, когда уроки становятся более специальными и круг учителей расширился, – тем не менее ни один из новых учителей не общался с Александром и Константином с такой интенсивностью и на протяжении столь долгого времени, как Лагарп. Содержание его уроков отражалось в подготавливаемых им больших годовых отчетах, а также в кратких – за неделю или за месяц обучения.
Екатерина II также выделяла особую роль Лагарпа в обучении внуков и неоднократно адресовала ему свои похвалы. Например, в сентябре 1786 года за годовой отчет о воспитании великих князей Лагарп был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени, вручая который императрица сказала: «Начала, которые вы проводите, укрепляют душу ваших питомцев; я чрезвычайно довольна вашим преподаванием». Она не раз без предупреждения приходила и сидела на уроках Лагарпа с Александром, оставляя отзывы, которые приводили швейцарца в восторг («Вы подходите к делу отлично, вы диктуете ему превосходно подобранные отрывки и учите его стольким хорошим вещам» и т. д.). Лагарп сообщал в конце 1786 года в одном из писем к отцу: «Признаюсь, что такие знаки внимания заставляют меня забыть очень многое», они «ценнее, нежели орденская лента»58. Екатерина II с одобрением читала составленные Лагарпом для великих князей выписки по всемирной истории, а в 1787 году во время путешествия в Крым она охотно показывала их своим спутникам, принцу Шарлю-Жозефу де Линю и английскому послу Аллейну Фицгерберту, хвалясь республиканскими взглядами швейцарского наставника своих внуков. А 10 ноября 1790 года благоволение Екатерины II было выражено публично (что позволило Лагарпу потом на это не раз ссылаться): во время малого приема в Эрмитаже императрица адресовала ему «комплименты самые лестные», закончив словами, которые, как писал Лагарп, он «вовек не забудет»: «Вы моих похвал достойны вполне»59.
Несколько раз Екатерина II упоминала о занятиях Лагарпа с Александром и в переписке с Гриммом, например, 18 сентября 1790 года: «Все Александром довольны, и я также. Лагарп, его учитель, говорит, что он – выдающаяся личность. В настоящее время он занимается с ним математикой, которая ему дается так же легко, как и все остальное».
Действительно, умение схватывать на лету, покладистость, стремление снискать успехи и похвалу – все это выгодно отличало юного Александра в глазах учителей, особенно на фоне его брата Константина. Лагарп, занимаясь с обоими, остро чувствовал контраст: «Можно беседовать два часа кряду со старшим, и притом с пользой, но младшего едва хватает и на восемь минут – для него думать, говорить и делать означает одно и то же, и его живости надо противостоять терпением и всевозможными уловками». Тем не менее Лагарп быстро привязался к обоим мальчикам. В августе 1785 года он признавался другу: «Если мне случится целый день их не видеть, то уже чего-то не хватает», и завершал фразой о том, что хотел бы иметь сыновей, «похожих на этих двух братьев»60.
Александр платил Лагарпу ответной привязанностью. Его первые детские письма к учителю наполнены трогательными фразами, показывающими, что мальчик переживает из-за недомогания Лагарпа, радуется его награждению орденом, расстраивается тому, что огорчал его на уроках, обещая исправиться, и т. д. «Господин де Лагарп, Вы мне наказали писать царствование Домициана, так пришлите, прошу Вас, ключ от ящика, потому что тетрадь по истории римской там заперта. Мне весьма досадно, что Вам не можется, а еще что я Вас видеть удовольствия не имею», – писал Александр в 9 лет во время болезни учителя, а тому было приятно получить эти несколько строк.
Интересно, что и Константин, чье непослушание причиняло Лагарпу немало огорчений, по-своему любил учителя. В его детских записках больше непосредственности, чем у Александра, больше какой-то спонтанной, а потому ценной искренности. Например, когда Лагарп диктует обоим братьям обидную для них самохарактеристику, Александр перепишет ее слово в слово и тем ограничится, а Константин добавит внизу: «Вот беда, неправда все это». Или позже, когда Лагарп за какую-то провинность прогнал Константина с занятий, тот просил простить его и писал с искренним раскаянием: «Не буду ослом, и не буду пропащим, прошу вас, позвольте, я приду учиться, я буду в комнате, даже пусть Вы мной не занимаетесь, а я буду слушать, про что Вы брату учите». Как вспоминал потом учитель, при расставании с ним в конце 1794 года Константин «простился сердечно» и надолго «сохранил добрые чувства к строгому наставнику, который нередко его неистовые выходки усмирял»61.
Здесь следует подчеркнуть, что с формальной точки зрения Лагарп вовсе не был главным воспитателем великих князей Александра и Константина62 – им всегда являлся Н. И. Салтыков. На это недвусмысленно указывала и Екатерина II в своих письмах к Гримму, например, 25 апреля 1785 года: «Александр и Константин находятся в руках Салтыкова, который во всем следует моим принципам и моим предписаниям» (не упоминая при этом ни о какой самостоятельной роли Лагарпа). Типичное упоминание Екатериной II учительского корпуса при великих князьях можно найти в ее письме к Салтыкову в начале 1787 года: «Чтобы во время моего отсутствия непременно наблюдали, следовали и исполняли данный от меня наказ о воспитании моих внуков, великих князей Александра и Константина Павловича, Вы о сем именем моим подтвердите господам Протасову и Сакену, и вообще всем, при внуках моих находящимся». Как видим, императрица называет здесь по фамилиям Протасова и Сакена – гувернеров Александра и Константина, ближайших помощников Салтыкова; Лагарп же попадает в категорию «вообще все»63.
В то же время глубокое влияние Лагарпа на учеников значительно превосходило то, какое имел обычный учитель. В частности, в ежегодных отчетах, которые он представлял Салтыкову, передававшему их для прочтения императрице, Лагарп выходил далеко за рамки простого перечисления пройденного и позволял себе пространные рассуждения о характерах воспитанников и о средствах к их умственному и нравственному развитию64. А в конце 1794 года, задетый неподходящими, на его взгляд, условиями, с которыми его отправляли в отставку, Лагарп попытался письменно доказать свое особое положение среди учителей, заявив Салтыкову: «Обязанности мои при Их Императорских Высочествах никогда не сводились к тем, какие исполняют обыкновенно частные учителя. Напротив, не подлежит сомнению, что служил я их наставником, ибо один, без чьей-либо помощи, исполнял все, что сия должность предполагает»65.
Наблюдения за характером своих учеников Лагарп, следуя своей практической системе, начал сразу же, когда приступил к регулярным урокам с Александром и Константином в Царском Селе летом 1784 года. После возвращения Двора в Петербург он составил записку, явно предназначенную для глаз Екатерины II, которая показывает, насколько обогатились его педагогические взгляды за несколько месяцев после начала занятий.
Александру в этот момент было всего лишь 6 лет, а Константину – 5, но Лагарп сразу сформулировал главную задачу: «Нечувствительно перевести их от игр к более серьезным занятиям». Швейцарец понимает, что слишком юный возраст мешает этому, но тем не менее даже разбору характера их игр придает определенное значение. По его мнению, у мальчиков – слишком много игрушек, и это не только занимает все их время, но и заставляет переходить от одной к другой «без размышления, без связи понятий между собой», что может быть в дальнейшем опасной привычкой для ума. Что касается возраста, то Лагарп советует пока еще несколько месяцев или, может быть, даже около года разделять их на уроках, но затем надеется, что возрастные различия сотрутся и их можно будет учить вместе, на равных. Очень важен метод преподавания, от которого зависит усердие мальчиков и их успехи. Например, при письме под диктовку по-русски нужно научить их распознавать гласные звуки и писать по звучанию, не обращая сперва внимание ни на орфографию, ни на чистописание. Другой интересный метод, предложенный Лагарпом для заучивания букв, – давать мальчикам читать и заучивать наизусть стихи; он подчеркивает, что это гораздо лучше, чем заставлять их читать по складам и перерисовывать прописи66.
Те же рекомендации он относил и к французскому языку. Лагарп стремился, чтобы мальчики схватывали его со слуха. К началу 1785 года и Александр, и Константин уже хорошо понимали французскую речь Лагарпа, что позволило тому вести преподавание других предметов. Но и в дальнейшем Лагарп продолжал именно практический метод овладения языком, избегая перехода на теоретический уровень. Из-за того, что в данной методике на первый план выходили не буквы, а звуки, великие князья на письме часто подбирали орфографию под то, как слышится слово, что хорошо видно по их сохранившимся детским запискам. Спустя год занятий Лагарп признавал, что восьмилетний Александр «объясняется по-французски достаточно быстро и с той степенью ясности, что иностранцы без труда его понимают, а также с величайшей легкостью пишет множество слов подряд, услышав их лишь один раз, и делает при этом лишь те ошибки, которые проистекают из орфографии звуков». Швейцарец подчеркивал при этом, что сознательно не стремился пока еще знакомить мальчика с правилами написания слов и избегал «тщательно представлять ему каждое слово грамматически, пока он не будет в состоянии хорошо уяснить его значение». И даже в своем отчете за 1786 год, то есть спустя два года преподавания французского языка, Лагарп писал, что до сих пор «избегал говорить о грамматике, […] решался скорее затруднить себя приисканием окольных объяснений, чем употреблять грамматические термины, значение которых могло быть неясно понято»67.
Еще осенью 1784 года Лагарп обосновывал, что преподавание других учебных дисциплин надо начать с географии и истории – даже не дожидаясь, пока мальчики будут свободно изъясняться по-французски, а напротив, полагая, что эти занятия помогут им в совершенствовании французского языка. При этом он настаивал, чтобы уроки были встроены в строгий распорядок дня, а их продолжительность зафиксирована заранее. Основным предметам, требующим наибольшего внимания, Лагарп предлагал учить с утра, а занятия танцами и рисованием перенести на послеобеденное время.
Приступая к обучению мальчиков в столь раннем возрасте географии, Лагарп хотел, чтобы они запомнили, «где находятся достопримечательные места», и тогда это останется с ними на всю жизнь. Для развития мышления своих учеников швейцарец большое внимание уделял наглядности. Александр и Константин под его руководством разглядывали карты и изучали планы местности: сперва дворца и парка в Царском Селе (где жили летом), затем Петербурга, затем карту всей окрестной губернии и так далее – карты соседних с Петербургом губерний, других частей Российской империи, наконец других стран, запоминая моря, заливы, реки, горные хребты, столицы. Конкретную методику Лагарпа хорошо иллюстрирует то, что, рассказывая об устройстве мира, его основных частях, он не следовал какой-либо «ученой системе», но отталкивался от России, и это было ему даже удобно, поскольку та лежала и в Европе, и в Азии, касаясь различных океанов, пустынь и проч. Говоря о соседях России, много внимания уделял он азиатским странам, например Османской империи, народам, ее населяющим, но, разбирая деление этого государства, указывал на греческие земли и таким образом давал первые сведения о древнем населении и античной истории Греции. Так постепенно в занимательном рассказе Лагарпа о странах появлялись сведения по истории, которые с течением времени приобретали более системный характер.
Преподавание истории Лагарп считал особенно важным, видя в нем в первую очередь способ воспитать верные моральные суждения. Уже в 1784 году он писал, что хотел бы дать ученику «представления о первых сообществах, рассказать об их основателях, временах их возникновения, их продолжительности и основных революциях, которые к ним привели», а также показать «черты добродетели, милосердия, справедливости, преданности и патриотизма, заставляющие любить человечество посреди ужасов и глупостей, которыми провинились столь многие люди»68.
Для ежедневных уроков истории Лагарп составлял записки с основными фактами и характеристиками исторических личностей различных эпох69. При этом его не волновало критическое изложение и анализ источников: Лагарп «обращает внимание только на нравственную сторону, так что его преподавание истории получает вид курса нравственности, самой чистой и самой возвышенной, основанной на исторических фактах»70. Каждый из примеров являлся назиданием, которое должно было послужить воспитанию будущего монарха.
Одним из таких важных моральных уроков была гибельность любой тирании. Человек, который, стремясь к первенству, приносит свободу народа в жертву своему властолюбию, совершает одно из тягчайших преступлений. И наоборот, народ, против которого направлено это преступление, не только способен, но и обязан защищаться от зла, которое ему причинено. Поэтому тиран никогда не может нарушать законы или старинные обычаи своего народа безнаказанно. «Права законного сопротивления принадлежат всем и каждому, и напрасно тираны стараются уверить человечество, что восставать против их гнета будто бы является преступлением». Примеры такого сопротивления Лагарп видит и в древней, и в новой истории, начиная от борьбы против диктатуры Юлия Цезаря и до восстаний швейцарцев в XIV веке против австрийского владычества, а жителей Нидерландов в XVI веке – против испанского71.
Нравственными же властителями, заслужившими доброе слово потомства, являются те монархи, которые соблюдают законы и уважают права своих подданных. В исторических заметках Лагарп вывел целую галерею таких фигур, выделяя среди них римских императоров Траяна, Марка Аврелия и французского короля Генриха IV. Их главными качествами были умение «видеть в подданных себе подобных» и сознание своей обязанности заботиться об их благосостоянии и счастье. Более того, по мнению Лагарпа, сам институт монархии с приписываемым ему божественным происхождением – не более чем обман; «идеальный монарх» лишь выполняет свой долг перед обществом и только это может охранять его власть «лучше, чем крепости и солдаты».
Летом 1787 года представления девятилетнего Александра об истории обогатились живыми яркими картинами – вместе с братом он на целый месяц отправился в Москву72. Это было первое длительное путешествие в жизни Александра, и Лагарп сопровождал его. Их восхитил Новгород, «некогда ганзейский город, очень богатый и очень могущественный», где они осмотрели крепостные сооружения, древние соборы и монастыри: в одном из них всеобщее внимание привлек камень, на котором св. Антоний, по преданию, приплыл в Новгород из Рима в 1106 году. В Москве же мальчики посетили все старые дворцы и соборы Кремля, увидели Царь-пушку и Царь-колокол, Лобное место на Красной площади (где вспомнили о состоявшейся рядом с ним в петровское время казни стрельцов), а также другие исторические достопримечательности. Потом еще три прекрасных июньских недели они прожили в Коломенском, в новом деревянном дворце, который был выстроен по приказу Екатерины II на месте обветшавшего дворца царя Алексея Михайловича, наслаждаясь видами над Москвой-рекой и гуляя по тамошним садам73. И не случайно в последний год своей жизни Александр I повелел именно здесь выстроить свою новую московскую резиденцию – в этом явно ощущался отголосок его детских симпатий и впечатлений.
С июня 1785 года Лагарп также преподавал великим князьям математику, практически с нуля (по его словам, ученики к тому моменту едва знали арифметику и не могли свободно обращаться со сложением чисел). Здесь он добился быстрых успехов. Уже через год Александр легко владел всеми четырьмя арифметическими действиями, а Константин учил таблицу умножения; тогда же Лагарп начал с Александром проходить геометрию. К концу 1791 года, как показывает отчет Лагарпа, они добрались уже до сложных задач об извлечении корней и свойствах параболы. Точные науки вообще без труда давались Александру, а выполненные в его тетради решения задач служили потом пособиями для Константина.
Но наряду со способностями Лагарп отмечал в Александре и зачатки отрицательных черт, а потому всерьез был обеспокоен воспитанием его характера. Среди них на первом месте находилась лень. Уже 10 июля 1785 года (когда Александру было 7 с половиной лет) Лагарп в обобщающем отчете на имя Салтыкову впервые написал: «Его Высочество одарен большим умом, способностями, проницательностью и быстротой соображения, однако склонен к медлительности, когда до дела доходит. Не однажды обнаруживал готовность к тому, чтобы за него другие размышляли». Лагарп внимательно следил за работоспособностью мальчика и был уверен: «Пишет Его Высочество такие диктовки, какие ему вполне по силам: я в этом ежедневно убеждаюсь по лицу его и глазам». Поэтому необходимо «помешать Его Высочеству к медлительности привыкать и принудить его, собственные таланты употребляя с пользой, все, что ему по силам, обдумывать и исполнять быстро и самостоятельно». По мнению наставника, «этот изъян нынче одолеть легко, но через несколько лет будет очень трудно» (в том же письме Лагарп просил у Салтыкова разрешения привлечь к их занятиям еще одного, более старшего мальчика, чтобы усилить соревновательный элемент)74.
Однако жалобы на лень Александра повторялись из года в год в новых записках Лагарпа, то есть справиться с этим было не так просто, а упрямство Александра в отношении определенных своих черт было не меньшим, чем у Константина. Лагарп выделял два, на его взгляд, ведущих недостатка в старшем внуке Екатерины II: «склонность избегать всего, что требует труда», и «привычка мешать игры с серьезными занятиями» (отчет от 9 сентября 1786 года). Их влияние на характер Александра оказывалось в целом очень весомым: «К сожалению, я должен прибавить, что добрые задатки эти парализуются сильной наклонностью к беспечности и вялостью. […] Он часто понуждал меня подсказать то, что ему было давно уже хорошо знакомо, единственно из боязни умственного труда, которая мешала ему дойти до вывода самому».
Анализ сохранившихся записочек, которыми обменивались Лагарп и его юный ученик в 1785–1790 годах, позволяет проиллюстрировать некоторые выводы швейцарского педагога.
Вот, например, одно из первых посланий, написанных Александром по-французски, со значительным числом ошибок, с датой 11 сентября 1786 года (ему скоро исполнится девять лет): «Сударь, горестно мне что вам неможется. Господин Салтыков приказал нам с братом порусски учится покуда бумаги не нашли а Клавдий ушел. Остаюсь Ваш всепокорнейший и послушнейший слуга Александр».
Обращает на себя внимание, что Александр уже хорошо выучил заключительную формулу письма – «всепокорнейший и послушнейший слуга», но в написании других слов действительно (как и отмечал Лагарп) руководствуется их звучанием, а не правилами правописания: выражение «Клавдий ушел» Александр пишет как Clavdi et s'analé вместо орфографически верного est s'en allé, а точнее, по правилам спряжения возвратных глаголов, s'en est allé. Но самое главное – смысл письма, скрывающийся за сожалением о болезни учителя, состоит в приискании оправдания, из-за которого Александр с братом ничего не делали на уроке («бумаги не нашли»).
Похожая история разворачивается в последовательности из четырех записочек 1786 или 1787 года (первая из них цитировалась выше): Лагарп заболел, и Александр пишет ему, что не сможет выполнить заданного ему урока, ибо тетрадь по римской истории заперта на ключ. Лагарп посылает Александру искомый ключ с повторением задания и небольшим увещеванием: «Чем больше Вы узнаете, тем лучше почувствуете, сколь приятно знания иметь. Нет другого способа сделаться полезным гражданином, а это звание первейшее, и я от всего сердца желаю Вам однажды его удостоиться». И тут же выясняется, что ключ был не нужен, а тетрадка все это время лежала на учебном столе – в чем Александр, впрочем, честно признается, посылает ключ назад и сообщает, что теперь уж точно выполнит все задание.
Когда Александр немного подрос, Лагарп стал диктовать ему тексты, которые должны были показать, что тот сожалеет о своей лени и нежелании учиться (этот дидактический прием проповедовали в XVIII веке многие педагоги):
2 марта, когда спрошено было у меня, чему обучился я на последнем уроке Истории, не только не потрудился я отвечать, но по лености великой и безразличию даже вспомнить не пытался; посему говорил сам не зная что. Уверен, что если так пойдет, стану человеком весьма ловким; ибо для сего никакого труда не требуется, а ежели сам себя почитаю существом весьма совершенным, так мне и дела нет, что люди здравые о невежестве моем сокрушаются. Так приятно никакого труда себе не давать, что пускай бы другой взамен меня ходил, ел, пил и говорил, я только одного хочу на статую походить.
Или другой пример подобного рода: «Я ни соревновательного духа, ни желания учиться не имею никакого, коли могу есть и пить, забавляться как дитя шестилетнее и болтать как попугай, более ничего мне и не надобно. Я и без того большой умник, на что же еще трудиться? Принцы как я знают все не учась ничему».
Одиннадцатилетнему Александру Лагарп впервые делает письменный выговор за систематические опоздания на уроки со словами, что «беспорядок и небрежение обязанностями» со стороны юноши ему ненавистны, и призывает «истребить в себе оба эти порока». Это, впрочем, не понравилось ученику: из ответной записки Александра можно понять, что ему «очень досадно» такое мнение о нем Лагарпа, а также еще, что швейцарец кому-то сказал, якобы Александр «чванится». Хотя юный великий князь просит у своего учителя прощение за все это, но по его ответу можно понять, насколько он задет за живое резким тоном замечаний. Вспомним, как с раннего детства Александр привык нравиться всем окружающим, получая ответные любезности, – и становится ясно, что эта его черта характера никуда не ушла, но теперь переживает испытание в столкновении с твердостью Лагарпа, который хочет говорить о нем правду.
На 13-м году, сразу после своего дня рождения Александр по указанию Лагарпа завел специальный дневник, который был сперва озаглавлен «Тетради, заключающие в себе деяния великого князя Александра», а затем просто – «Архив позора». Его записи датированы декабрем 1789-го и июнем – сентябрем 1790 года, а содержание перекликается с упомянутыми записками. Здесь Александр должен был бичевать собственный характер и неблаговидные поступки, несомненно под контролем учителя. Например, 19 июля 1790 года он пишет: «Я ленивец, преданный беспечности, неспособный думать, говорить, действовать. Каждый день на меня жалуются; каждый день я обещаю исправиться и нарушаю данное мною слово. Как во мне нет ни соревнования, ни усердия, ни доброй воли, то из меня едва ли можно что-либо сделать. Я ничтожен, и если бы можно было спуститься ниже нуля, то я послужил бы тому примером»75. Этот дневник потом переписывался Александром по несколько раз для закрепления «моральных уроков». А записка, написанная Александром под диктовку Лагарпа в конце ноября 1790 года, раскрывает еще одну отрицательную черту его характера: «Тщеславен я и желал бы блистать за счет ближних, а сам сил не имею собственные достоинства приобрести».
В 1791 году Лагарп испробовал еще один метод – подобные записки были вывешены на всеобщий обзор и в назидание. 8 апреля: «Великий князь Александр до того забылся, что вел речи неприличные, и оттого был отослан, а дабы вечно он помнил, что неприличие есть вещь непростительная, повесили на стену в его учебной комнате сию бумагу как памятник весьма для него лестный». 10 апреля: «Великий князь Александр так скверно читал и так невнимательно, что пришлось заставить его читать по складам, точно восьмилетнего. Ни усердия, ни прилежания, ни желания учиться. Сия бумага на стену повешена как второй памятник» (обе записки специально были написаны крупным почерком, а наверху листа у каждой сохранилась дырка от гвоздя).
От этого года дошло особенно много учебных записочек Александра, в которых тот должен был оправдываться из-за опозданий, невыполнения уроков, признаваться, что скрыл от учителя какой-то свой проступок, ибо ему «тяжко признаваться во лжи». Весьма примечателен обширный диалог ученика и учителя, который Александр записал 14 мая 1791 года по требованию Лагарпа. Здесь великий князь признаётся, что в часы своего отдыха читает «скучные книги» по приказанию Лагарпа только для того, «чтобы ему приятное сделать», – но более этого не хочет (они поссорились из-за того, что Лагарп не дал Александру в час урока съесть кусок хлеба), а впредь будет читать одни лишь комедии. Лагарп на это ответствовал: «Читать станете то, что вам позволят. Впрочем, если желаете быть ничтожеством, вы в своем праве».
Не был ли Лагарп слишком требователен к ученику, обременяя его суровой нравственной педагогикой? По-видимому, нет, поскольку названные отрицательные черты юного Александра наблюдали многие из тех, кто его окружал. Даже А. Я. Протасов в своих записках в течение ряда лет (с 1789 по 1792 год) отмечал у Александра нежелание прилагать «усилия в познании»; однако, в отличие от целей педагогики Лагарпа, стремление Протасова было – не бороться с недостатками характера Александра, а их замаскировать, сделать «приемлемыми» в обществе76.
То, что идеальные устремления по воспитанию будущего российского императора во многом так и не смогли реализоваться, признавали как современники, так и последующие историки. Так, близко наблюдавшая великого князя Александра в конце царствования Екатерины II фрейлина графиня Варвара Николаевна Головина писала, что он «был красив и добр, но хорошие качества, которые можно было заметить в нем тогда и которые должны бы были обратиться в добродетели, никогда не могли вполне развиться». Познакомившийся с 18-летним Александром князь Адам Чарторыйский, несмотря на явную симпатию к нему, вспоминал: «Великий князь вынес из преподавания лишь самые поверхностные, неглубокие знания и не усвоил ничего положительного и законченного»77.
И все же – Лагарп потратил огромные усилия на воспитание в Александре качеств просвещенного монарха, и такое направление совпадало с изначальными намерениями Екатерины II привить своим внукам «человеколюбие», «сострадательность» и «либеральность». Летом 1785 года Александру не было еще 8 лет, а он уже записывал под диктовку Лагарпа формулировки, где тот «настаивал республиканским образом на равенстве людей» и хотел, чтобы великие князья «сами почувствовали и убедились, что все люди рождаются равными и что наследственная власть одних над другими есть дело чистой случайности». Слова учителя иллюстрировались с помощью запоминающихся жестов: так, при начале преподавания геометрии слуга принес Лагарпу «мел, обернутый в позолоченную бумагу, чтобы Их Высочества не замарали себе рук». Тогда швейцарец многозначительно снял позолоченную бумагу и, «отдав оную слуге, сказал, что это излишне». Данный анекдот так запомнился Александру, что тот рассказывал его своим приближенным много лет спустя78.
Но качества «человеколюбия» могли развиваться только на крепком фундаменте: привычке к добросовестному труду во время учебы, искренней любви к приобретению знаний. Мы же, благодаря материалам Лагарпа, видим, как у Александра часто проявлялись лень и праздность, как он шел вперед и добивался успехов лишь в тех областях, которые ему легко давались и не требовали усилий, наконец, как многие вещи он исполнял, желая угодить и понравиться своему учителю, а не из собственных внутренних побуждений. Причем эти отрицательные черты, один раз обнаружив себя, несмотря на все усилия Лагарпа их преодолеть, сохранялись в характере юноши, а возможно, оставались с Александром на всю жизнь.
Наконец, у просветительской педагогики Лагарпа было еще одно свойство – с каждым годом все явственнее обнаруживало себя ее противоречие с общей атмосферой, царившей при Российском дворе. Александр не мог не почувствовать, насколько «ценности свободы», которые проповедует Лагарп, не совмещаются с окружающими реалиями. Все это вело юного великого князя к далекоидущим размышлениям и последствиям.
Глава 4
Мысли о побеге
События, которые больше всех остальных повлияли на мировоззрение юного Александра Павловича, а может быть, и на все его будущее царствование, произошли в Париже, где штурм Бастилии 14 июля 1789 года положил начало Французской революции. Спустя полтора месяца, 26 августа, Национальное учредительное собрание приняло и всенародно провозгласило «Декларацию прав человека и гражданина», ст. 1 которой гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные отличия могут основываться лишь на соображениях общей пользы».
Тем самым подводилась черта под феодальными пережитками Старого режима (фр. Ancien Régime), основанного на делении общества на сословные группы и на принципиальном неравенстве прав, то есть превосходстве одних сословий над другими. Декларация открыла новую эпоху в истории, сделав возможным построение государства другого типа – его фундаментом будет уже не система сословных привилегий, а равенство граждан перед общими для них законами, из которых самым важным и универсальным служит конституция. Первая конституция, воплощавшая в жизнь эти принципы, была утверждена французским Национальным собранием 3 сентября 1791 года, а 14 сентября и сам король Людовик XVI присягнул на этой конституции, дав клятву в верности нации и закону, то есть фактически признал себя одним из граждан нового государства (хотя и с гарантиями неприкосновенности своей личности).
После громогласного провозглашения Декларации уже невозможно было сделать вид, что этих принципов не существует, – напротив, открылся путь в будущее, на котором необходимо преодолеть множество трудностей, связанных со сломом старых привилегий и предрассудков. Конечно, благодаря Екатерине II юный Александр уже с трехлетнего возраста знал о равенстве всех людей по рождению. Но одно дело – услышать и запомнить это из бабушкиных сказок, а другое – увидеть на деле, как большая европейская монархия начинает изменяться под действием этих идей.
Возможно, даже бабушка в тот момент разделяла воодушевление внука. Известно общее удовлетворение Екатерины II от начала Французской революции (которое она приписывала ошибкам короля и его министров), и можно даже поверить следующему рассказу: когда 14-летний Александр удивил всех придворных своими рассуждениями о «правах человека» и других конституционных чертах Франции, на вопрос, откуда он это узнал, «любезный Александр удовлетворил любопытство и признал со всем простодушием, присущим его возрасту, что французскую конституцию ему дала прочитать бабушка, объяснившая ему смысл всех статей и раскрывшая причины революции во Франции в 1789 году, а также давшая ему на сей счет советы, которые рекомендовала всегда держать в памяти и не сообщать никому» (донесение одного из французских поверенных в Петербурге от 8 июня 1792 года)79.
Естественно, что и Лагарп как единственный в окружении Александра горячий сторонник республики и политических свобод пришел в восторг при начале революционных преобразований во Франции. Оно совпало с подготовкой Лагарпом нового курса, который должен был увенчать всю его деятельность по подготовке просвещенного монарха для России, а именно курса философии и права. В последнем из составленных швейцарцем годовых отчетов о преподавании (за 1791 год) он рисовал следующие перспективы: от логики и метафизики перейти затем к изложению «принципов естественного права», что позволит в дальнейшем пройти и «краткий курс права», а завершится «чтением хорошей истории философии и обзором наиболее известных кодексов законов»80.
Позже Лагарп с сожалением констатировал, что ему не дали времени, чтобы выполнить весь этот план. Тем не менее в 1791–1792 годах он учил Александра в выбранном направлении, как всегда, отказавшись от теоретического подхода в пользу «наглядной политологии». Он просто стал читать с великими князьями газеты и книги, где «те же материи были прежде рассмотрены, за собой же оставил возможность их разъяснять на словах, ссылаясь на поучительные события, происходившие ежедневно на театрах Польском и Французском». Своей главной задачей Лагарп считал «о правительствах и подданных, о государях и народах рассказать согласно с истиной и справедливостью». Одним из главных пособий в этом выступали «Посмертные записки» Шарля Пино Дюкло о царствовании короля Людовика XV, где с беспощадной откровенностью был показан путь французской монархии к ее кризису, повлекшему революцию.
О том, что Александр живо интересовался изменениями во Франции и извлекал из них уроки, рассказывают и другие источники. Так, в ноябре 1791 года великий князь дискутировал с Протасовым о последствиях революции, отстаивая принцип веротерпимости. Того так взволновал этот разговор, что он счел необходимым сразу же донести своему начальнику Салтыкову, чтобы тот «сделал Его Высочеству нужные поправления». В одном же из следующих разговоров с Протасовым, где обсуждались новости из газет, Александр недвусмысленно поддержал отмену всех дворянских привилегий со словами, «что равенство между людьми хорошо, и что французские дворяне напрасно беспокоятся лишением сего достоинства, понеже де оно в одном названии состоит, не принося впрочем никакой за собою ощутительной пользы»81.
Такие уроки Лагарпа, усвоенные великими князьями, не могли не вызвать отрицательной реакции у екатерининских придворных, тем более что к Петербургскому двору прибывало все больше знатных французских эмигрантов, утративших на родине вследствие революции влияние, положение в обществе, а часто и состояние. Особенно показательным оказался один случай в Эрмитажном салоне Екатерины II, о котором потом вспоминал Лагарп: присутствовавший там посланник бежавших из Франции принцев Бурбонов – братьев короля – граф Валентин Ладислас д'Эстергази упрекал французский народ в неблагодарности по отношению к монарху и расхваливал «безбедную жизнь при Старом порядке». Во время его речи юный Александр хранил молчание, но сидевший рядом с ним искренний и непосредственный Константин не сдержался и во всеуслышание закричал, что Эстергази говорит неправду. Екатерина II попросила Константина объясниться, и тогда «юный принц начал исчислять пени французской нации, чем привел в смущение эмигрантов, не смевших факты опровергать, и удивил Екатерину». «Откуда же вам это известно?» – спросила бабушка, и Константин ответил: из записок Дюкло, которые он изучает вместе с Лагарпом82.
Неудивительно, что Лагарп получил при Дворе прозвище «якобинец», которое ему пришлось опровергать и отстаивать свое место наставника российских принцев, проходя через ряд испытаний. Уже давно скончался А. Д. Ланской, единственный придворный покровитель Лагарпа, и тот, лишенный нужных связей, оказывается несколько раз обойденным наградами и производством в следующий чин по Табели о рангах (из-за чего Лагарпа третировали даже конюшенные служители, не выдавая карету для поездок по городу), а затем и подвергается нападкам и доносам со стороны французских эмигрантов. Тем не менее последнее слово во всех этих конфликтных ситуациях оставалось за Екатериной II, а она до поры до времени неизменно поддерживала швейцарского педагога.
Но Лагарп – а вместе с ним и Александр – не мог не видеть, что и сама Екатерина II меняется в той же степени, в какой менялся Двор в последние годы ее царствования. С развитием и углублением революции, а особенно после провозглашения во Франции республики (21 сентября 1792 года) и публичной казни короля Людовика XVI (21 января 1793 года) происходившие во Франции события начали серьезно тревожить императрицу. Это привело к тому, что Екатерина II прекратила заниматься внутриполитическими реформами в России, включая и давно задуманную ею попытку закрепить определенные права за государственными крестьянами, то есть превратить их из податного зависимого сословия в полноценных свободных подданных. Были свернуты проекты развития высшего образования. В среде ученых и литераторов прошли репрессии, связанные с московским кружком издателя Николая Ивановича Новикова: Екатерина II подозревала, что этот круг российских просветителей через масонские связи, с одной стороны, поддерживает тесные контакты с великим князем Павлом Петровичем, а с другой – с французскими революционерами. Двух студентов Московского университета, посланных для завершения образования за границу и начавших учебу на медицинском факультете Страсбургского университета во Франции, при возвращении домой в 1792 году арестовали, подозревая в том, что они ездили в Париж и были «из русских в числе депутатов во французское Национальное собрание с поздравлением французов с революционными их предприятиями»83.
Во внешней политике Екатерины II произошли осложнения в связи с вовлечением России во Второй раздел Польши (1793), следствием чего стал поход русской армии на Варшаву против революционно настроенных поляков во главе с Таддеушем Костюшко – тех поляков, которые открыто провозгласили, что выступают на защиту «прав нации» против чужеземной тирании, за установление власти народа и всеобщую свободу. Французские эмигранты в Петербурге уговаривали императрицу продолжить этот поход, отправив армию дальше на Париж.
Одновременно бразды правления империей явно ослабели, а Екатерина II при принятии решений все больше попадала под влияние постоянно усиливавшейся при Дворе клики графа (с 1793 года, с 1796-го – светлейшего князя) Платона Александровича Зубова, ее последнего фаворита, который в отличие от многих своих предшественников выказывал себя ленивым, взбалмошным и расточительным. Многолетний секретарь Екатерины II, впоследствии сенатор Александр Васильевич Храповицкий оставил самую краткую его характеристику, в двух словах: «дуралеюшка Зубов». В часы досуга он любил запускать бумажных змеев в Царскосельском парке и играть с дрессированной мартышкой (рассказы о которой дошли до А. С. Пушкина, о чем тот упоминал в «Заметках по русской истории XVIII века» в 1822 году).
Изначально – ставленник Н. И. Салтыкова, ставший фаворитом в середине 1789 года, когда ему не было еще и 22 лет, этот юноша к середине 1790-х годов стал получать все больше прямых государственных полномочий, а также вмешиваться и во внешнюю политику. Именно он представил Екатерине II грандиозный и разорительный проект Персидского похода, направленный на выход Российской империи к Индийскому океану (причем завоеванием Персии должен был командовать его младший брат – генерал-поручик Валериан Зубов). Другой внешнеполитической авантюрой фаворита являлся подготовленный на скорую руку брачный союз России и Швеции, который должен был прекратить вековое противостояние этих стран на Балтике – речь шла о женитьбе короля Швеции Густава IV Адольфа на старшей внучке Екатерины II, великой княжне Александре Павловне. Брак расстроился в последний момент, уже в Петербурге в сентябре 1796 года, когда прибывший туда король ознакомился с брачным договором и отказался предоставить своей супруге в Швеции право публично исповедовать православие. Огорчение, которое эта неудача причинила Екатерине II, стало, как считается, причиной ее скорой кончины.
Шарль Массон дает еще одну убийственную характеристику последнего фаворита Екатерины, называя того «тщедушным и наружно, и внутренне». Он так описывает атмосферу позднего Екатерининского двора: «Все ползало у ног Зубова, он один стоял и потому считал себя великим. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняя его прихожие и приемные». Ему вторит князь Адам Чарторыйский:
Ежедневно, около одиннадцати часов утра, происходил «выход» в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, совершенно так, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шести лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф не выйдет, и каждый уходил, говоря: «до завтра». Когда же выход начинался, обе половины дверей отворялись, к ним бросались наперерыв все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.
Среди просителей у дверей Зубова ежедневно находился и Михаил Илларионович Кутузов: только он во всем Петербурге умел заваривать кофе по-турецки в специальном кофейнике (в 1792–1793 годах он побывал с дипломатической миссией в Стамбуле). За то, что Кутузов подавал фавориту кофе по утрам, он пользовался особым расположением Зубова, получая благодаря ему ценные пожалования и выгодные назначения (эту историю также упоминает Пушкин).
Каково было юному Александру ощущать себя посреди этого Двора? Чем взрослее он становился, тем сильнее ощущал необходимость скрывать свои мысли и взгляды от окружающих. За очень редкими исключениями он не надеялся найти среди них понимания. В 14 лет великий князь ощущал столь свойственную его возрасту трогательную потребность иметь настоящего друга, но уже понимал, какой редкой возможностью будет такая дружба. Его личный детский дневничок за 1792 год открывается фразой: «Я имел несчастье потерять полковника Петра Салтыкова, друга, которого я очень любил и о котором буду сожалеть всю свою жизнь»84 – это одно из самых ранних свидетельств того, что Александр искал близких друзей и что этот поиск для него сразу оказался связан с ощущением невосполнимой утраты.
Уклончивость была свойственна Александру еще и из-за того, что тот не раз видел, каким образом не к месту проявленная искренность может повлечь дурные последствия. Ведь, например, когда Константин проговорился об уроках Лагарпа перед эмигрантами, это повлекло за собой особенное ожесточение придворных по отношению к швейцарцу (о чем речь впереди). Вспомним теперь так рано проявившийся у Александра талант актера-«мимика», то есть способность изображать определенные состояния и эмоции, приноравливаясь к характеру собеседника, постоянно ища одобрения. Еще в 1790 году Екатерина замечала в письме к барону Гримму некую странность или даже «противоречивость» (фр. contradiction) у Александра: «Если я с ним заговорю о чем-нибудь дельном, он весь внимание, слушает и отвечает с одинаковым удовольствием; заставлю я его играть в жмурки, он и на это готов». Не означает ли это, что с раннего возраста у Александра развивалась неискренность, привычка, так сказать, «жить на несколько лиц»? Тем более, что, получая постоянные похвалы от бабушки в Царском Селе, юному Александру хотелось поддерживать хорошие отношения и с отцом в Гатчине, где атмосфера была полностью противоположной – Павел занимался главным образом смотрами вверенных ему батальонов, так называемых «гатчинских войск», устроенных в точности на прусский манер, со строгой дисциплиной, а имя Платона Зубова (удостоенного Екатериной II звания генерал-адъютанта) упоминал, только когда ему нужно было указать на полное незнание военных правил и нерадение о службе.
Между тем ситуация вокруг наследования российского престола постепенно накалялась. Екатерина II продемонстрировала в публичной сфере уже достаточно знаков, чтобы всему ее окружению стал ясен план – назначить старшего внука своим преемником вместо сына. В начале 1790-х годов императрица настолько привыкла к этой мысли, что считала ее само собой разумеющейся в переписке с близкими корреспондентами. Так, в 1791 году Екатерина II пишет барону Гримму о событиях Французской революции со словами, что ее следствия будут иметь значение «не в мое время и, надеюсь, не во время господина Александра» (имя Павла здесь опущено, ибо он не должен находиться на троне после Екатерины). Спустя несколько месяцев в этой переписке она открыто признается: «Сперва мой Александр женится, а там, со временем, и будет коронован»85.
Последние слова объясняют, почему Екатерина II поторопилась устроить брак Александра, когда тому не исполнилось еще и 16 лет, – этот брак означал, что ее внук признавался взрослым и дееспособным, у него появлялся собственный Двор, отдельный от большого Двора и Гатчинского двора великого князя Павла Петровича, и теперь ничто не помешало бы закрепить за Александром официальный статус наследника престола.
С помощью русского дипломата в Германии графа Николая Петровича Румянцева Екатерина II выбрала двух принцесс из Бадена86 (дочерей наследного принца Карла Людвига), которые были приглашены в Россию. В день их приезда, 31 октября 1792 года, императрица открыто делилась с бароном Гриммом своими матримониальными планами, добавляя впрочем об Александре: «Что касается нашего молодца, он ни о чем еще не помышляет и пребывает в невинности своего сердца, и это я плету лукавые сети, вводя его в искушение». Румянцеву же она написала более сдержанно, говоря о своем желании, чтобы Александр проявил собственную заинтересованность: «Ведь он сам женится, а не я его женить буду»87.
Старшая из принцесс, 13-летняя Луиза, вызывала восхищение современников своей красотой и обаянием. Еще до приезда в Россию Румянцев описывал ее Екатерине: «Хотя ее нельзя признать вполне красавицей, тем не менее она очень миловидна. По видимому она кротка, вежлива и приветлива; сама природа наделила ее необыкновенной грацией, которая придает особенную прелесть всем ее речам и движениям». Ему вторит великая княгиня Мария Федоровна, описывая свое первое впечатление: «Она не только хороша собой, но во всей ее фигуре есть особенная привлекательность, которая в состоянии возбудить любовь к ней в самом равнодушном существе. Она чарует своей обходительностью и тем чистосердечием, которым дышат все черты лица ее»88. Помимо привлекательной внешности юная принцесса обладала живым умом и способностями выносить здравые самостоятельные суждения, как о том свидетельствует ее переписка на протяжении ряда лет с матерью, принцессой Амалией Баденской.
Александр впервые повстречал Луизу 2 ноября, на третий день после ее приезда в Петербург, а затем почти каждый день виделся с ней, в чем нельзя не заметить продуманную волю бабушки. Юноша легко поддался обаянию принцессы, и по его дневничку видно, как развивались его чувства к будущей супруге (дневник и сохранился-то, видимо, именно как память об этом). Вот 3 ноября после спектакля во дворце он впервые подошел к Луизе и заговорил с ней; 6 ноября провел с ней много времени, показывая Эрмитаж, а вечером во время игры Луиза загадала ему фант; 8 ноября во время большого выхода императрицы ему посчастливилось целый вечер сидеть рядом с Луизой, а 9 ноября Александр впервые пригласил ее на танец. В это время он уже «ощущал себя чрезвычайно влюбленным», как признавался дневнику.
Впрочем, окружающие отмечали, что при ухаживаниях Александр проявлял застенчивость и изрядное волнение. Живший вместе с ним Протасов каждый вечер (очевидно, по прямому заданию Екатерины) поддерживал разговор «о достоинствах принцессы» и с удовлетворением потом фиксировал в собственных записях, что обхождение великого князя с Луизой становится «посмелее и приятнее». Но некоторые наблюдатели видели, что, казалось бы, общий подростковый возраст будущих жениха и невесты по-разному отражался в их характерах. Граф Федор Гаврилович Головкин, приближенный П. А. Зубовым ко Двору и служивший там камер-юнкером до 1794 года, составил в 1810-х годах свои «Воспоминания», содержащие множество проницательных зарисовок и портретов из последних лет екатерининского царствования. О браке Александра он писал так:
Великий князь, будучи только на год старше своей невесты, еще не обладал выработанностью ума и характера; его манерам, кроме тех случаев, когда это требовалось представительством, не доставало грации и достоинства, хотя он был очень красив и образован. Принцесса, к ее несчастью, была воспитана при дворе, где достоинство манер обосновывалось только душевными качествами, а ее ум, под влиянием нежных забот высокопросвещенной матери, опередил ее возраст, и, к тому же, развиваясь, подвергся воздействию французской эмиграции, благодаря чему он приобрел гибкость и хороший вкус, составляющий прелесть домашней жизни. Поэтому великий князь, питая к ней уважение, был немного обижен ее превосходством, тогда как его невеста, которая не могла его ни в чем упрекнуть, испытывала некоторую неловкость при мысли о предстоящей связи с ребенком89.
Эти слова полностью подтверждаются письмами Луизы к матери из Петербурга в ноябре – декабре 1792 года. Баденской принцессе нравится русский принц, он «довольно хорошо сложен», имеет «отменно красивые зубы, очаровательный цвет лица, прямой, довольно красивый нос», но даже в похвалах будущему жениху Луиза отмечает его «детскость»: «Я счастлива в некотором роде тем, дорогая маменька, что я нахожу в великом князе Александре не только влюбленного в меня мужчину (если только его можно так называть, ибо он скорее дитя), но, как мне кажется, он действительно станет для меня другом»90.
Тем временем план Екатерины как можно скорее поженить «Амура и Психею» (так их теперь стали называть в окружении императрицы), продвигался вперед. Александр отчитывался в середине декабря 1792 года перед своим главным воспитателем, графом Н. И. Салтыковым: «С несказанным удовольствием уведомляю Вашего Сиятельства, что дело совершилось. Я нашел случай вчерась ввечеру уведомить принцессу об моих чувствах к ней, и я так щастлив был, что она призналась мне, что она им соответствует и что она меня любит». А матери наш кавалер написал более живо: «Я самый счастливый человек, она меня любит, она мне в этом призналась, и я прыгаю от радости. Зубная боль прошла, равно как и боль в горле»91.
Судя по дневнику Александра, это, скорее всего, произошло 14 декабря, то есть через день после его 15-летия. А уже 20 декабря Екатерина II со срочным курьером передает через графа Румянцева письма для родителей Луизы и ее деда, маркграфа Баденского, с просьбой одобрить предстоящий брак принцессы с великим князем. Церемония обручения должна состояться после Пасхи, свадьбу же Екатерина готова отложить «в видах крайней юности их обоих», но на не слишком продолжительный срок.
Влюбленные были вполне довольны теми невинными радостями, которые открывало для них состоявшееся объяснение. 21 декабря Луиза писала матери: «Великий князь мне тоже очень нравится и, кажется, меня любит. […] Он всегда мне говорит, что ждет с нетерпением Пасхи, когда он осмелится взять меня за руку открыто, ибо теперь он иногда это делает украдкой под столом или пользуясь всеми возможными случаями, когда нас никто не видит». И действительно, на Пасху Александр впервые поцеловал невесту, когда дарил ей фарфоровое яйцо: в обе щеки, «по-русски», – ибо на соблюдении этого обычая настояла бабушка, – а потом уже делал это и без особого приглашения, не выпуская невесту из объятий, когда они оставались одни92. Спустя две недели после Пасхи, 9 мая 1793 года, Луиза перешла в православие с именем Елизаветы Алексеевны, и на следующий день состоялось ее обручение с Александром в Большой церкви Зимнего дворца.
Есть еще много документов, свидетельствующих об искренности и трогательности чувств, связывавших двух юных влюбленных. Так, сохранился текст нежного письма невесты к жениху, написанного 27 августа 1793 года, в преддверии свадьбы, а также набор крошечных записочек с взаимными признаниями в любви, которыми они обменивались во время карточной игры: «Любите ли Вы меня хоть немного?» – пишет Александр по-французски (как всегда, с небольшими орфографическими ошибками); «Да, будьте уверены», – отвечает принцесса, а в другой такой же записке подписывается не Луиза, а Лиза, привыкая к своему новому имени93.
Венчание Александра Павловича и Елизаветы Алексеевны состоялось 28 сентября 1793 года. Графиня Варвара Головина, ставшая личной фрейлиной и близкой подругой невесты, вспоминала94:
В церкви Зимнего дворца сделали возвышение, чтобы церемония брака была видна всем. Как только жених и невеста взошли туда, их вид вызвал всеобщее умиление. Они были прекрасны как ангелы. Обер-камергер Шувалов и князь Безбородко держали венцы. После завершения венчания великий князь и княгиня спустились, держась за руку. Великий князь Александр преклонил колено перед императрицей, чтобы поблагодарить ее, но она подняла его, обняла и поцеловала его со слезами. Такую же нежность государыня выказала и по отношению к Елизавете. Потом они подошли к великому князю-отцу и великой княгине-матери и поцеловали их; последние также благодарили императрицу95.
Свадебные торжества продолжались две недели и завершились 11 октября грандиозным фейерверком на Царицыном лугу (позже – Марсово поле).
Для проживания новой великокняжеской четы отвели угловые покои Зимнего дворца, выходящие на Неву и к Адмиралтейству; кроме того, часть весны и осень Александр и Елизавета проводили в Таврическом дворце, а лето – вместе с Екатериной II в Царском Селе. Письма Елизаветы матери передают множество забавных черт ее мужа: вот он грызет ржаные сухари с солью, которые «любит чрезвычайно, а Константин так на них вообще помешан»; а вот Александр смотрит, как она пишет письмо матери, и пытается вмешаться в текст, и все кончается тем, что они вместе «смеются как безумные». Одно из таких писем действительно почти целиком написано Александром (12 декабря 1793 года, в день его рождения), и только маленькая приписка досталась там жене: великий князь, рассказывая о своем счастье, называет ее «очаровательной Лизонькой» (charmante Lison)96. Зимние вечера они проводят или в бриллиантовой гостиной дворца, или в спальне императрицы за игрой в бостон, причем Александр так плохо играет и делает такие «экстравагантные» ходы, что жена чуть не умирает со смеху.
Летние дни в Царском Селе также наполнены беззаботным времяпровождением. Особенно много рассказано об этом в мемуарах В. Н. Головиной (возможно, спустя годы они вместе с Елизаветой Алексеевной вспоминали разные смешные случаи): например, как после легкой ссоры между супругами Головина выступала в роли «третейского судьи», а дело разбиралось ранним утром в старой беседке парка, втайне от окружающих. Среди разных детских игр Александр мог проявлять и настоящую молодецкую удаль – забраться к основанию Чесменской колонны, стоявшей на высоком пьедестале посреди Большого Царскосельского пруда, и обойти ее кругом по бортику, а также несколько раз спрыгнуть с карниза над лестницей (к ужасу наблюдавшего за этим Протасова)97.
Но не стоит рисовать жизнь великого князя Александра Павловича после женитьбы одними лишь идиллическими красками. Он сам вскоре почувствовал, что его декларированная самостоятельность приносит ему гораздо меньше свободы, чем раньше. Прежде всего, к существовавшей прежде опеке со стороны Н. И. Салтыкова (который не собирался поступаться своей близостью к великому князю) добавился теперь плотный надзор со стороны нового штата собственного Двора. Его гофмаршалом был назначен граф Николай Николаевич Головин (муж фрейлины Головиной), а обер-гофмейстериной супруги – графиня Екатерина Петровна Шувалова, бывшая статс-дама Екатерины II и хранительница ее амурных дел. После этих назначений сразу возникло соперничество разных придворных группировок за влияние на Александра и его жену. Прежние воспитатели, например А. Я. Протасов, негодовали по поводу «развращающего» влияния Шуваловой на юную чету и их Двор. По характеристике Федора Васильевича Ростопчина, служившего тогда камер-юнкером при «малом», то есть Павловском дворе: «Графиня Шувалова – женщина в высшей степени лукавая, преданная сплетням, кокетству и беззастенчивая в речах. Вместо того, чтобы исправлять и учить великого князя с кротостью, она выставляет на вид все его недостатки и добилась уже того, что великий князь и молодая великая княгиня ее возненавидели»98. Письма Александра к матери действительно полны жалоб на «проклятую графиню», от которой «нам много вреда». В частности, графиня Шувалова всячески старалась помешать личному общению и откровенным разговорам Александра и Марии Федоровны; их встречи теперь происходили так редко, что юноша устал быть в вечной разлуке с матерью. А в письме к близкому другу Виктору Павловичу Кочубею в ноябре 1795 года (к нему мы еще обратимся) Александр, не щадя выражений, называл Шувалову «воплощенным дьяволом с его вечными интригами».
Контроль за Александром вели не только придворные – и Екатерину II, и Марию Федоровну очень интересовало, когда можно ждать продолжения династии. И об этом он должен был отчитываться Салтыкову, а также писал матери, сохраняя должный стыд: «Нужно сознаться, что мы – большие дети, и пренеловкие»99. Столь раннее и притом неудачное начало брачной жизни, по единодушному мнению биографов Александра, не могло не повлиять отрицательно на его отношения с женой, которые пока еще держались на детской дружбе, но, увы, не переросли в супружескую любовь.
Обручение, свадьба, обустройство нового Двора и т. д. надолго отвлекли Александра от его регулярных учебных занятий. Собственно говоря, после официального вступления великого князя во взрослую жизнь те должны были закончиться. Но Лагарп, конечно, видел, как много им еще предстояло изучить, особенно в области философии, права и политической истории. В начале 1794 года ему удалось добиться возобновления уроков с Александром (в предшествующие же месяцы швейцарец вел занятия с одним лишь Константином), и, к удовольствию учителя, на них присутствовала и великая княгиня Елизавета Алексеевна. У себя дома в Карлсруэ она получила хорошее образование, учила иностранные языки, литературу, историю, географию и даже философию, а теперь сама пожелала продолжать занятия, демонстрируя уже отмеченный ум и способности. Правда, графиня Шувалова тут же высказала желание контролировать обучение и даже хотела лично присутствовать на уроках истории, но, к счастью, вынуждена была отступить, натолкнувшись на противодействие со стороны Александра. Благодаря совместным занятиям Елизавета Алексеевна за несколько месяцев общения с Лагарпом успела высоко его оценить и привязаться к нему, как о том свидетельствуют ее приписки, появляющиеся в письмах ученика к учителю, а Лагарп, уезжая из России, составил для нее специальное учебное руководство со списком необходимых книг.
Однако возобновившиеся в 1794 году уроки Лагарпа часто и подолгу прерывались. Основной причиной была занятость Александра по самым разным поводам: болезнь жены, подготовка к концерту в Эрмитаже или просто «дело безотлагательное». Интересно отметить, что великий князь писал теперь учителю не как ученик, а на равных и по-дружески, например так: «Я тем более рассчитываю на Вашу снисходительность, что Вы ведь и сами человек женатый, а следственно понимаете, какой заботой надобно жену окружать». Но не были ли эти заверения выражением – просто в новой форме – все той же свойственной Александру лени и нежелания трудиться?
С горьким чувством писал Лагарп в конце июля 1794 года Н. И. Салтыкову:
От занятий моих с Его Императорским Высочеством великим князем Александром почти ничего нынче не осталось. Распорядок его так устроен, что редко выпадает мне полчаса на то, чтобы продолжить то, что желал я с ним окончить, не в виде скучных уроков, но в виде бесед, в каких оба мы участие бы принимали. Что до чтений послеобеденных, также чрезвычайно редких, действуют они на Его Высочество точь-в-точь как доза опия: засыпает он сразу после начала и не просыпается раньше конца; Ваше Сиятельство угадает без труда, много ли радости мне от подобных занятий и откажусь ли я передать кому-либо другому обязанность, которую исполнить может всякий, кто умеет веером махать и сон навевать. Воспользовался я доверием, какое питает ко мне Его Высочество, дабы ему сделать приличествующие наставления; он их по достоинству оценил, меня поблагодарил, обещал другой порядок завести, но до сих пор ничего не сделано100.
Впрочем, не один Лагарп в это время негодовал на поведение Александра: например, Протасов, помимо обычных своих сетований на «праздность, лень и равнодушие» великого князя, пишет в мае 1794 года как о чем-то уже твердо установленном – о привычке 16-летнего юноши «употреблять ликёры»101 (этот слух дошел и до Лагарпа, и Александр оправдывался перед ним, говоря, что лишь «походя ликёру пригубил»).
Здесь же Протасов впервые упоминает и о прогрессирующей глухоте великого князя, который, по его словам, всячески уклоняется от лекарств и советов докторов102. По оценке такого наблюдателя, как Ф. В. Ростопчин, этот недостаток начал сильно вредить юноше во мнении придворных: «Что делает Александра неприятным в обществе – так это его глухота; нужно кричать при нем довольно громко, ибо он ничего не слышит одним ухом»103.
Ко всем бедам великого князя летом 1794 года добавились и впервые в жизни испытанные нравственные страдания. Он стал свидетелем унизительной для него придворной интриги: фаворит бабушки граф Платон Зубов едва ли не во всеуслышание заявлял, что страдает и томится любовной страстью к 15-летней великой княгине Елизавете Алексеевне, а графиня Шувалова всячески разжигала эту страсть и ставила жену Александра в разные неловкие ситуации, которые должны были восприниматься Зубовым как знаки благожелательности. Фрейлина Головина рассказывает о многих деталях этого фривольного спектакля, развернувшегося в Царском Селе. По ее словам, об этой придворной новости Елизавете первым сообщил сам Александр; он говорил «с такой горячностью и тревогой», что той «едва не сделалось дурно». Затем Головина старалась оберегать великую княгиню от ухаживаний Зубова, а в Таврическом дворце – и от его нескромного наблюдения за ней через зрительную трубу, ибо покои Зубова оказались ровно напротив окон Елизаветы Алексеевны.
Но предоставим слово самому Александру, ведь в его письме лучше, чем где бы то ни было, отразились его настоящие переживания в этой тягостной ситуации. 15 ноября 1795 года он писал Кочубею:
Зубов влюблен в мою жену с первого лета нашей свадьбы, то есть вот уже год и несколько месяцев. Посудите, в какое неловкое положение это должно поставить мою жену, которая на самом деле ведет себя как ангел; и все-таки вы согласитесь, что ей ужасно неловко иметь с ним какое-то общение, особенно учитывая, что весь свет о том извещен. Если отнестись к нему хорошо, то это как будто бы одобрить его любовь, а если же отнестись к нему холодно, чтобы отвратить его, то императрица в своем неведении может посчитать, что не ценят человека, который у нее в милости. Чрезвычайно трудно сохранять золотую середину, особенно в окружении таких людей, каковы тут – столь злых и столь готовых сделать мерзости. До сих пор все идет хорошо лишь благодаря советам добрых друзей и принципам моей жены104.
Столкнувшись с первыми жизненными трудностями, Александр начинал лучше осознавать, как важно ему иметь рядом людей, которые его понимают и на которых он мог бы всецело положиться в тяжелых ситуациях. К таковым, безусловно, относился Лагарп, и даже те неловкие и подчас детские оправдания, которые Александр подыскивал в своих записках к учителю в 1794 году, чтобы объяснить частые пропуски уроков, не должны заслонять глубокого уважения, которое он питал к учителю. Однако швейцарцу в эти месяцы самому пришлось пережить при дворе серьезные испытания.
Собственно говоря, по мнению значительного числа придворных, Лагарпа уже давно не должно было быть в Петербурге. Его «якобинские» взгляды (а на самом деле просто республиканские принципы, выраженные четко и последовательно) вызывали отторжение у многих из окружения Екатерины II. Графиня Шувалова видела в Лагарпе главное препятствие для своего влияния на молодую чету. В мае 1793 года совместными усилиями ее партии и французских эмигрантов швейцарцу была устроена «публичная опала». Во время объявления о помолвке Александра и Елизаветы он оказался единственным, кто вообще не получил никаких наград и отличий. Ф. В. Ростопчин сообщал в эти дни друзьям: «С беднягой очень худо обошлись. […] Он хотел удалиться, и это было бы великой потерей». В результате Лагарп мужественно скрыл обиду, «твердо зная, что ее не заслужил», к тому же сохраняя надежду и дальше, после свадьбы своего ученика, продолжать с ним «все те важные уроки, какие почитал необходимыми»105. Тогда методы ведения интриги против него изменились: статс-секретарь и управляющий Кабинетом Ее Величества Степан Федорович Стрекалов, близкий сторонник Шуваловой, предложил швейцарцу «почетную отставку», с тем чтобы тот уехал из России вместе с младшей сестрой невесты Александра, 12-летней баденской принцессой Фредерикой, воспитанием которой Лагарп мог бы дальше заниматься. Но неожиданную помощь швейцарцу здесь оказал граф Н. И. Салтыков, который понял, что, сохраняя присутствие Лагарпа в Петербурге, ему будет удобнее нейтрализовать партию Шуваловой при будущем Дворе великого князя Александра.
В итоге 30 июня 1793 года состоялся долгий двухчасовой разговор Лагарпа с Екатериной II (наедине, на Камероновой галерее в Царском Селе), результатом которого швейцарец остался чрезвычайно доволен, поскольку императрица лично гарантировала ему дальнейшее спокойное продолжение занятий с великими князьями. В канун свадьбы, в сентябре 1793 года, Лагарп получил и свои давно заслуженные денежные награды, и ему даже пообещали орден Св. Владимира 3-й степени.
Однако швейцарец не догадывался, что за этим скрывалась новая ловушка, устроенная теперь лично Екатериной II. В середине октября 1793 года императрица пригласила Лагарпа для нового длительного разговора, в ходе которого он пережил «два самых тяжелых часа в жизни». Выяснилось, что именно швейцарцу, по мысли Екатерины, предстояло подготовить Александра к скорому провозглашению наследником престола, не давая ему усомниться в целесообразности этого шага и в его праве превзойти тем самым родного отца. Екатерина, впрочем, не осмелилась открыто высказать Лагарпу свои требования, а швейцарец сумел сделать вид, будто не понимает, чего от него хотят. Он не только уклонился от посвящения в «опасные тайны касательно перемен в престолонаследии», но и внутренне категорически не хотел настраивать сына против отца, считая это нарушением естественных законов природы.
После этой встречи положение Лагарпа при Дворе вновь стало чрезвычайно щекотливым. Он старался почти не показываться на публичных приемах, боясь продолжения уговоров (а Екатерина дважды попрекнула его за то, что он ее избегает). Вскоре, вероятно, императрица догадалась, что Лагарп «мало расположен стать тем орудием, какое она сделать намеревалась». По признанию же швейцарца, вследствие упомянутого разговора с императрицей он стал действовать ровно обратным образом, «изо всех сил стараясь сыновей к отцу как можно сильнее привязать». Но для Екатерины Лагарп теперь превратился в «неудобного свидетеля» ее тайных планов, и избавиться от него было решено «любой ценой». Наконец, 20 ноября 1794 года прямо во время урока с Александром граф Н. И. Салтыков отвел Лагарпа в соседнюю комнату и передал решение императрицы: его служба в качестве учителя при Дворе окончена и выплата жалованья с нового года прекращается (впрочем, для улаживания финансовых дел Лагарпу удалось задержаться в Петербурге еще на полгода).
Для 17-летнего Александра весть об удалении Лагарпа оказалась неожиданным потрясением. Тут-то, наконец, раскрылись его истинные чувства к наставнику – о безразличии и лени уже не было речи! Во время разговора Лагарпа с Салтыковым великий князь оставался в кабинете и по лицу учителя понял, что произошло. «Неужели Вы думаете, что я не замечаю всего, что против Вас давно уже замышляют. Нас разлучить желают, потому что Вам отдана вся любовь моя, все мое доверие», – произнеся эти слова, Александр уткнулся Лагарпу в колени и зарыдал (а по другому рассказу швейцарца, великий князь «бросился к нему на грудь в отчаянии»)106.
Растроганный швейцарец с трудом уговорил юношу встать и успокоиться, боясь, что эту сцену заметит кто-либо из придворных. Не медля, Александр попытался объясниться с Салтыковым, но тот лишь сослался на волю императрицы и истории с доносами на «якобинца». Тогда Александр написал матери, надеясь хотя бы на ее сочувствие: «Скоро разлучат меня с господином де Лагарпом, вот-вот получит он отставку и уедет. Печаль моя тем горше, что, как вижу, и ему тоже, смею сказать, со мной расставаться тяжело. […] Не могу выразить, как меня это удручает; он был мне друг истинный, который меня уж конечно не баловал и которому обязан я всем, что знаю»107.
Лагарп прекрасно понимал, как много важных уроков он не успел преподать Александру. Чтобы хоть отчасти это компенсировать, он составил для юноши огромную учебную инструкцию со списком книг для чтения по древней и новой истории, философии, праву, политической экономии (более 200 наименований!). Еще одна инструкция Лагарпа была посвящена образу жизни великого князя – его распорядку дня, приобретению полезных навыков, привычке к работе, поведении с друзьями и в обществе и т. д. Свою библиотеку Лагарп продал через Салтыкова в Дворцовое ведомство, надеясь, что она еще послужит обоим великим князьям. Решая последние дела в Петербурге, швейцарец намеренно откладывал отъезд и все это время продолжал давать Александру и его супруге уроки, цена которых для присутствующих измерялась теперь уже не жалованьем, а ощущением близкой разлуки.
Лагарп покидал Петербург 9 мая 1795 года. Александр переживал это событие как настоящую драму, одну из первых в своей жизни. Из Таврического дворца ему удалось ускользнуть инкогнито, «зная, что за ним следят», и в простой наемной карете он добрался на другой конец города, к дому на Английской набережной, откуда уезжал его учитель. Они пролили немало слез, обнимая друг друга при прощании, а буквально в минуту отъезда Лагарп еще успел получить от Александра прощальное письмо, где тот называл учителя «лучшим из друзей», которому он «обязан всем, кроме рождения своего на свет». В ответе, набросанном на подножке экипажа, швейцарец также именовал Александра своим другом, говорил о преданности ему «до последнего вздоха», просил продолжать с ним переписку и всегда помнить о своем «высоком предназначении», о задаче стать «благодетелем миллионов подданных», к чему Лагарп его готовил108.
А еще 27 апреля Лагарпу удалось исполнить знаменательную миссию: он добился свидания с великим князем Павлом Петровичем, который швейцарца не жаловал, считая того, как и многие, «якобинцем». Лагарп говорил с Павлом как человек, уже знающий о планах лишить его наследования трона, но не имеющий права обнаружить это свое знание – он просил Павла «верить его словам и мнениям, но не спрашивать у него большего». Целью разговора было доказать Павлу, что сыновья любят его, «испытывают такие чувства, о каких любящий отец только мечтать может», но, если не преодолеть сейчас взаимной отчужденности, отсюда «могут произойти самые прискорбные следствия, тогда как, сближаясь со своими сыновьями телом и душой, мог бы он заключить союз нерушимый и непобедимый»109.
Усилия Лагарпа не прошли даром. Летом 1795 года Александр и Павел действительно сблизились: великий князь вместе с братом Константином много времени (не менее четырех раз в неделю) проводил в Павловске и Гатчине, рядом с отцом. Впрочем, заслугу в этом сближении потом будет приписывать себе и А. Я. Протасов, сообщая, что Павел и Мария Федоровна якобы благодарили его за «возвращение им сыновей»110. То же продолжилось еще в большей мере и следующим летом 1796 года, когда военные занятия Александра и Константина с гатчинскими батальонами происходили почти ежедневно. Познакомившийся с Александром в этом году князь Адам Чарторыйский вспоминал:
Оба молодых великих князя числились командирами в составе этих войск. Они отдались обязанностям своей службы с неутомимым рвением молодых людей, которым в первый раз дают какое-нибудь деловое занятие, и с серьезным сознанием важности исполняемого дела. […] Они входили в мельчайшие подробности военной службы и исполняли их с беспримерным усердием. […] Молодые великие князья считали себя в глубине души, и вполне согласно с действительностью, в гораздо большей степени членами так называемой гатчинской, нежели русской армии, […] говоря о том, что делалось в маленькой армии Павла, принимали вид павловских солдат и самодовольно повторяли: «Это по-нашему, по-гатчински»111.
Получается, что мир военного порядка и дисциплины, столь непохожий на праздность Зимнего дворца, оказался очень притягательным для Александра. За год с небольшим после отъезда Лагарпа (одновременно ставший и последним годом царствования Екатерины II) великий князь по видимости значительно изменился и, казалось, поменял свое отношение к жизни. Но так ли это на самом деле?
Здесь пора наконец задаться вопросом о складывающемся характере великого князя Александра Павловича. В 1796 году перед нами 18-летний юноша, подросший, возмужавший, но при этом долго, быть может, даже слишком, сохранявший некоторые детские черты (еще год назад Протасов сетовал на то, сколько времени Александр уделял устройству кукольного театра, позабыв про занятия и даже про супругу). Однако принципиальной особенностью этого периода является то, что различные источники изображают характер Александра совершенно противоположным образом – согласовать их между собой очень сложно.
Так, Александр поддерживает переписку с Лагарпом. Хотя тот от него теперь очень далеко и живет в окрестностях Женевы, Александр старается выбирать надежные способы, чтобы доставлять туда свои письма, а иногда даже пользуется «верной оказией» (то есть практически из рук в руки), – поэтому видно, насколько для Александра важно сохранять общение с учителем. В этих письмах он рассказывает, как переживает их разлуку и почти ежедневно прогуливается по Английской набережной, где они прощались («прогулка эта более всего чувств во мне пробуждает»); демонстрирует себя послушным учеником, сообщая, что самостоятельно продолжает читать книги по плану, оставленному ему Лагарпом, а чтение – это вообще его «излюбленное занятие». Впрочем, у этих занятий постоянно возникают «помехи»: то военные парады в Павловске, то придворные торжества в Петербурге, то еще что-нибудь. Вот характерный отрывок: «Что до меня, я совершенно переменился: встаю рано, тружусь все утро согласно известному Вам плану. Все шло хорошо, и я в учении был весьма прилежен, но вот что мне помешало. Потребовали от меня совершать прогулку утром от десяти до одиннадцати; вот и развлечение; впрочем, делаю, что могу»112.
Письма Александра показывают осознанно выстраиваемый им образ прилежного ученика Лагарпа. Но в те же самые недели Александр демонстрировал себя и с совершенно иной стороны: он с не меньшим рвением выказывал свою верность Протасову, мировоззрение которого было полностью противоположно взглядам швейцарца113. Александр даже говорил Протасову «частным образом», что никогда не хотел бы иметь подле себя никого другого, кроме него114.
И вообще, что же отвлекало Александра: гатчинская служба от книг или наоборот? По словам Чарторыйского, постоянные посещения великими князьями Гатчины шли вразрез с намерениями императрицы, и тем не менее «их капральские обязанности, физическое утомление, необходимость таиться от бабушки и избегать ее, когда они возвращались с учения, измученные, в своем смешном наряде, от которого надо было поскорее освободиться, все это, кончая причудами отца, которого они страшно боялись, делало для них привлекательной эту карьеру, не имевшую отношения к той, которую намечали для них и петербургское общество, и виды Екатерины».
Но как совместить последние слова с тем, что сообщает Шарль Массон – не просто внимательный наблюдатель, создававший свои записки по свежим впечатлениям, но в 1795–1796 годах еще и личный секретарь великого князя Александра Павловича? Массон подчеркивал, что в той атмосфере лени, пустоты и безделья, свойственной придворной жизни конца правления Екатерины II, юный Александр был неизменной ее принадлежностью: «С тех пор, как его покинул Лагарп, как ему дали собственный двор и удалили от него нескольких достойных особ, его окружение было наихудшим, а он – самым праздным из принцев. Он проводил дни наедине со своей молодой супругой, слугами или в обществе бабки; он жил более праздно и замкнуто, чем наследник султана, запертый в серале. Такая жизнь под конец свела бы на нет все его превосходные качества». Александр, «по-видимому, утратил тягу к учению, потеряв своих учителей, и в особенности полковника Лагарпа, первого наставника, которому обязан своими знаниями». Что же касается его отношений с отцом, то «Павел, догадываясь о намерениях Екатерины насчет этого сына, всегда чуждался его: он не находит в нем ни своего характера, ни вкусов, потому что Александр применяется к тому, чего от него требует отец, очевидно, более из послушания, чем по собственной склонности»115.
К этому стоит добавить, правда, несколько более раннее свидетельство Ф. В. Ростопчина, для которого Александр также представлялся неотъемлемой частью Екатерининского двора со всеми его недостатками и пороками:
Великий князь Александр при добрейшем сердце до крайней степени не сведущ во всем, что касается знания людей и общества; окруженный тупоумными людьми, он освоился с глупостью. […] Сердце великого князя прекраснейшее в свете, […] но он слышит столько пошлостей и столько разговоров о предметах, недостойных его внимания, что будет чудом, если он не поддастся дурному примеру116.
Итак, в рассматриваемое время Александр одновременно – и гатчинец, то есть дисциплинированный офицер «павловской армии», и сибарит-глупец, теряющий время в пустых забавах Зимнего дворца, и преданный ученик Лагарпа, мечтающий о свободной минуте для чтения книг, и совершенно растерявший тягу к знаниям почитатель паркетной педагогики Протасова и т. д. Так кто же он?
Думается, что ни одно из этих выражений не описывает настоящий характер Александра – они лишь являются его внешними проявлениями и отражают его выработанную с детства привычку всем нравиться, приспосабливаться к окружению, изображать определенную деятельность или заинтересованность. Это не значит, что Александр с его прирожденными актерскими способностями сознательно обманывает, притворяясь кем-то в надежде извлечь у окружающих для себя выгоду: скорее наоборот, тем самым он скрывает и защищает какие-то собственные очень важные мысли. Массон точно заметил: «В нем есть сдержанность и осмотрительность, несвойственные его возрасту; они были бы притворством, если бы их не следовало приписывать скорее тому мучительному положению между отцом и бабкой, в которое он был поставлен, чем его сердцу, от природы открытому и доверчивому».
Следуя этой характеристике, можно заключить: если Александр – не притворщик, то в глубине своего «открытого сердца» он должен ощущать чувство внутреннего одиночества. Все группировки при Дворе, соперничающие друг с другом и навязывающие великому князю разные типы поведения, оказываются для Александра равным образом чужими. И возникает вопрос: а чего же он сам хочет – сам, «настоящий Александр», независимо от того, чего ждут от него окружающие?
Как ни странно, исторические источники позволяют конкретно и даже вполне логически обоснованно ответить на этот вопрос. Юноша, а, быть может, скорее мальчик хочет бежать. Чувство одиночества посреди чуждого ему двора переходит у Александра в неприязнь к российскому самодержавию вообще (явно под действием уроков Лагарпа), а затем (уже вопреки исходным намерениям Лагарпа) – в нежелание когда-нибудь царствовать, отвращение и даже страх перед своей будущей судьбой.
Излить свои тайные мысли Александру в силу отмеченной выше его «сердечной искренности» – совершенно необходимо, и в конце 1795 – первой половине 1796 года он находит к тому способы. Ему нужны для этого особые доверенные друзья, и, к его счастью, они появляются!
Первым из них становится Виктор Павлович Кочубей – молодой просвещенный дипломат, племянник и воспитанник графа Александра Андреевича Безбородко, одного из главных действующих лиц екатерининской внешней политики. Кочубей много путешествовал по Европе, учился в Женеве, Упсале, Лондоне, а в 1791 году слушал лекции и наблюдал за политическими событиями в революционном Париже. Александр познакомился с ним летом 1792 года, когда после успешного участия в заключении мира с Турцией в Яссах Кочубей был тепло принят при Дворе и часто навещал резиденцию Екатерины II. Уже через полгода он уехал для продолжения дипломатической службы сперва в Вену, а затем в Стамбул, где оставался до мая 1798 года. Поэтому все дальнейшее общение юного Александра с новым другом, который был старше его на 9 лет, происходило исключительно в письмах. Многие подробности их отношений безвозвратно утрачены117, тем не менее историки сделали копии двух писем, относящихся к интересующему нас периоду.
Письмо Александра от 15 ноября 1795 года уже цитировалось, именно в нем великий князь рассказывал о своих переживаниях по поводу любовной страсти П. А. Зубова. Но в конце письма, описав безупречное поведение жены, Александр помещает знаменательную фразу: он подчеркивает, что счастлив «в личной жизни» (фр. pour mon particulier), но в целом же – это вовсе не так, «по причине обстоятельств, о которых в самом деле боится изъясняться на письме». Это – хронологически самое раннее высказывание Александра, из которого следует, что он знает о планах бабушки провозгласить его наследником, чрезвычайно этим обеспокоен и пока не осмеливается сказать больше. Но потом великий князь нашел способ передать Кочубею из рук в руки совершенно откровенное и даже пронзительное письмо от 10 мая 1796 года, которое, наконец, ясно рисует внутренний облик Александра в последний год царствования Екатерины II:
Да, милый друг, повторю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах ни гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев118 и множество других, которых не стоит даже и называть и которые, будучи надменными с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее – для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом.
Важно отметить, что свое глубокое презрение к ближайшему окружению Екатерины II Александр переносит и на результаты ее политики, в которых не без основания видит следы тех же самых «низостей», которые окружали его при Дворе.
В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения. А я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал вам выше119.
Так юный Александр приходит к мысли о невозможности быть императором Всероссийским, причем эта мысль, как говорится в письме, родилась у него еще до знакомства с Кочубеем, то есть до 1792 года – несомненно, при обдумывании событий Французской революции.
О сходной системе взглядов Александра рассказывает князь Адам Чарторыйский – еще одно его доверенное лицо. Их сближение произошло в конце апреля или начале мая 1796 года, то есть в те же самые дни, когда было написано письмо Александра к Кочубею. Князь Адам происходил из аристократической семьи, тесно связанной со свободолюбивыми польскими «инсургентами» – дворянами, выступившими против Второго раздела Польши и поддержавшими затем борьбу Костюшко с «российской тиранией». Он, так же как и Кочубей, учился за границей, в Германии и Англии. Его сестра Мария была замужем за принцем Людвигом Вюртембергским, родным братом великой княгини Марии Федоровны, и, таким образом, князь Адам находился даже в довольно близком свойстве с Александром. В 1795 году, в обмен на отказ от конфискации имений Чарторыйских российской короной за участие в восстании, Екатерина II потребовала, чтобы их отпрыски отправились на службу в Петербург (по сути, в качестве заложников). Пламенный польский патриот, 25-летний Адам чувствовал себя здесь узником, посреди «виновников несчастья его родины» – и эти чувства, несомненно, были созвучны ощущениям юного Александра.
Откровенный разговор Чарторыйского с великим князем произошел в саду Таврического дворца, в окружении весенних цветов, и был вызван тем, что Александр «испытывал потребность разъяснить свой действительный образ мыслей». Чарторыйский вспоминает:
Он сказал мне тогда, что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и Двора, что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивал ее падение; что, в его глазах, Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал и которое было также делом человечности и справедливости. Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, равно должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался Французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему.
Князь Адам подчеркивает, что Александр не просто отдавал предпочтение республике как «единственной, отвечающей желаниям и правам человечества» форме правления, но и принципиально возражал против династической монархии, говоря, что «наследственность престола была несправедливым и бессмысленным установлением, что передача верховной власти должна зависеть не от случайностей рождения, а от голосования народа, который сумеет выбрать наиболее способного правителя».
За этими словами, понятно, стояло нежелание Александра вступать на престол. Чарторыйский запомнил, как «великий князь восхищался цветком, листвой деревьев, скромным пейзажем, который открывался с какого-нибудь незначительного холма. […] Сельские занятия, полевые работы, простая, спокойная, уединенная, жизнь на какой-нибудь ферме, в приятном далеком уголке, – такова была мечта, которую он хотел бы осуществить и к которой он со вздохом беспрестанно возвращался»120.
Интересно, что великая княгиня Елизавета Алексеевна присоединялась позже к разговорам и прогулкам великого князя с Чарторыйским, которые продолжались летом в Царском Селе: по словам Александра, «она одна знала и разделяла его чувства». Ну и конечно же, уже в первом разговоре был упомянут Лагарп как человек «истинно мудрый, со строгими принципами и решительным характером», от которого Александр почерпнул свои республиканские идеи и которому вообще «был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал»121.
Неудивительно, что и сам Лагарп в это же время получил от Александра откровенное письмо (от 21 февраля 1796 года). Великий князь передал его через свою тещу в Бадене, но на всякий случай сделал так, что в письме не упомянуто ни одного имени, и по его содержанию невозможно было бы доказать, что его написал внук Екатерины II. Из тона письма понятно, что, несмотря на детское желание скрыть свою лень к чтению книг за разными «уважительными причинами», ученик нуждался в учителе, чтобы высказать тому все, что действительно волновало Александра. «Как часто думаю я о Вас и обо всем, что от Вас слышал, когда были мы еще вместе! Но не смогло это изменить принятого мною решения уклониться впоследствии от поприща, мне предстоящего. Чем больше смотрю вокруг себя, тем более несносным это поприще мне видится [выделено Александром. – А. А.]. Непостижимо, что кругом творится: все воруют, порядочного человека не сыскать, это ужасно». Как и в общении с Кочубеем и Чарторыйским, Александр здесь резко критикует Двор Екатерины II и все ее правление. Он чувствует себя выше этого – но не видит в себе ни сил, ни способностей изменить российскую действительность.
Лагарп был прекрасно осведомлен об этом чувстве Александра, хотя и не одобрял его и пытался всячески с ним бороться. По словам Лагарпа, еще задолго до их расставания Александр высказывал ему, что считает положение дел, когда «миллионы людей подчиняются воле одного-единственного, противным природе и весьма отвратительным». В ответ Лагарп неустанно напоминал Александру «обо всем добре, какое он однажды совершить сможет, ежели будет употреблять власть в согласии с благородными своими чувствами»122.
В письме к Лагарпу впервые прозвучал и конкретный адрес, который мог бы для Александра стать прибежищем от неугодной ему судьбы: «Я желаю лишь мира и покоя, – писал он учителю, – и променял бы охотно звание мое на ферму подле Вашей, любезный друг, или по крайней мере где-нибудь поблизости». Конечно, желание Александра поселиться возле Лагарпа на берегу Женевского озера выглядит как еще одна дань символической близости учителю – но в глазах юноши оно не настолько уж невыполнимо! Ибо в майском письме Кочубею это желание побега из России приобретает черты конкретного проекта, к которому Александр начинает готовиться. «Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения) поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы. Вы будете смеяться надо мною и скажете, что это намерение несбыточное – это в вашей власти, но подождите исполнения и уже тогда произнесите приговор». В конце письма, в приписке Александр вновь подчеркивает, что жена его во всем поддерживает: «Ее мысли совершенно согласны с моими».
В связи с этим становится понятной конечная цель бегства: «Домик на Рейне». Как часто биографы Александра I использовали эти слова лишь как метафору его желания удалиться с престола! А ведь в них заключено точное указание места, родины его жены: прекрасный цветущий Баден, окрестности Карлсруэ, где зеленые луга и рощи полого спускаются к быстротекущему Рейну, образующему здесь множество живописных излучин. Обо всем этом Елизавета обязательно рассказывала Александру, который (за исключением краткой поездки в Москву в далеком детстве) еще не видел ничего кроме чахлой петербургской природы, пусть и искусственно приукрашенной в императорских садах и парках. К тому же Рейн, главная река Германии, соединяла Александра со всем древом немецких князей, к которому он принадлежал (и о чем ему не раз напоминали). Да и чувствовал ли он тогда какую-нибудь иную связь с Россией кроме той, от которой так страстно хотел избавиться?
Что же касается реализуемости побега, то Александр в ней не сомневался123. Между прочим, хорошей репетицией стал его побег на проводы Лагарпа (Протасов, узнав о нем позже, был чрезвычайно удивлен) – это доказало, что у Александра были люди в самом близком окружении, например чета Гесслеров, на которых он мог положиться, чтобы втайне покинуть резиденцию и ездить по городу, куда ему заблагорассудится. В конечном счете на дворе был еще «авантюрный» XVIII век! Не задумывался ли Александр, что в таком случае он может повторить судьбу сбежавшего царевича Алексея, сына Петра I (ведь Екатерина II напомнила придворным о нем, когда специально изучала его дело в связи с вопросом престолонаследия)? Долго ли он сможет скитаться вдали от Петербурга, вызовет ли его бегство политические осложнения? Об этом мы уже никогда не узнаем, потому что дальнейшие события в 1796 году развивались стремительно и неожиданно для всех участников.
Bepul matn qismi tugad.