Человек на войне (сборник)

Matn
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Святая Русь
Matn
Святая Русь
Elektron kitob
19 825,99 UZS
Batafsilroq
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Тут много всякого может быть. Это уже не его ума забота, а чужой огород.

А грамотно слил оберу информацию: ничего, мол, не видел, колонна с танками и машинами всю видимость загородила. – Улыбнулся. – И про легковушку: недолго стояла, только притормозила… – Улыбка как пришла, так и улетела. – «Не кичись, боб, не лучше гороха, – любит повторять Валерий Борисович, – намокнешь – тоже лопнешь». Немцы ни в разведке, ни в контрразведке дураков не держат. Не переборщил ли, лопушком прикидываясь? Может быть, они решили пока не трогать, а за мной наружку установить? – По телу от коленок к макушке, лихорадя кожу, быстрая волна из тысяч мурашек пробежала. Микко замедлил бег, без резких движений, боковым зрением огляделся. Никого. Отлегло. – Зачем? Выявить связи? Нет, не похоже. Если б подозрение было, обер так быстро не отпустил, попытался бы подольше поговорить, на противоречиях поймать или на испуг взять. А связи мои с родственниками они и так давно знают. Но расспрашивал и покормить велел, и с собой дать. Бдительность усыплял? А зачем, если с ходу мог взять меня в оборот.

Похоже, тут другое… Видно, чувствуют шевеление в наших войсках, а достоверных фактов мало, разобраться, в чем дело, не могут. Вот и ловят каждое слово с той стороны. Значит, схема была такая: из окопа или из первого блиндажа сообщили, а представитель из отдела 1Ц пришел, чтоб сразу два дела сделать: меня проверить и информацию, какую удастся, снять. Так что, пока… тьфу, тьфу, тьфу… Похоже, все идет удачно. – И не удержался, кольнул обера: – Посты ему на карте покажи… А с какой целью про карту спрашиваешь? Меня проверяешь? Или самим узнать кишка тонка?»

Опять улыбнулся, вспомнил, как в прошлом году осенью, когда Владимир Семенович велел ему аккуратно передать немцам информацию о том, что с берега Невы, от Невской Дубровки ушла понтонная часть, он, вообразив невесть что, сказал об этом Валерию Борисовичу. Валерий Борисович подтвердил, что действительно оттуда убыл инженерный батальон, сведения об этом обязательно нужно передать немцам и желательно добавить, что, по разговорам солдат, направляются они в сторону Усть-Тосно. Неточно, точно ему знать неоткуда, но вроде бы туда.

Миша потом глаза стыдился на Владимира Семеновича поднять, неловко было за свое подозрение.

* * *

А в Невской Дубровке у него крестная, тетя Василиса живет.

Одно лето, когда мамина мама, баба Аксинья или кратко Бабаксинья, к которой Мишу всегда отправляли на лето, занемогла, Миша остаток каникул доживал в Невской Дубровке у крестной Василисы и ее мужа дяди Макара, шестым ребенком.

Крестная прихрамывала, еще совсем молоденькой девчонкой упала с лошади и что-то в ноге повредила. Первое время ступить на ногу не могла, свозили ее к деревенскому костоправу, костоправ ногу на место поставил, и она пошла, но хромота осталась.

Когда дубровские пчеловоды начали качать мед, крестная напекла пышных шанежек, часть их уложила в тарелку, перевязала платком, и пошли они к дяде Григорию и тете Лукерье.

Дядя Григорий и крестная сели покалякать о житье-бытье, о прошедшем сенокосе, о видах на урожай картошки и иной огородины, а тетя Луша, жена дяди Григория, не покидая, впрочем, совместного с мужем и подругой разговора, налила полную миску, чуть не до краев, светло-желтого, тягучего, янтарем отливающего на солнце, ароматного и уже на один только взгляд вкусного меда. У Миши слюны полон рот набежал, жидкий мед редко ему приходилось кушать, а он его очень любил. И поставила другую миску, с нарезанными на прямоугольники сотами, налила большую кружку молока и рядом крынку оставила: мало будет, наливай сам, сколько хочешь. Это ж какое лакомство!

Дядя Григорий ласково посмотрел на растерявшегося перед таким богатством Мишу, погладил по голове и певучим баритоном подбодрил:

– Кушай, сынку, кушай.

Крестная развязала узлы, высвободила шаньги и подвинула тарелку Мише.

– Кушай, Мишенька, у дяди Гриши хороший медок.

– Бог дал, мэд в этом году есть, – согласился дядя Григорий.

Однако через некоторое время она с тревогой стала посматривать на крестника.

– Мишенька, ты много-то не ешь…

– Та нэхай. Разнотравье дюже полезьний для здоровья мэд, в нем вреда нэма. Кушай, дитятко, кушай, – вступился дядя Григорий за мальчика.

– Не переел бы, а то плохо станет, – объяснила свое волнение крестная.

– Тай ти шо, Васылина… Дытына бильш чим трэба, николи нэ зъист.

Но либо дядя Григорий был слишком большим оптимистом по части Мишиного аппетита, либо Миша чересчур усердным едоком. Плохо ему не стало, однако мимо принесенного от дяди Григория трехлитрового бидона меда потом целую неделю ходил с полным равнодушием, а в первый день даже отворачивался, особенно, когда «макарята», так звала крестная пятерых своих чадушек, усердно лопотали ложками в миске с медом да подначивали младшую Полинку, воображавшую за столом в новой бежевой майке с узкими лямками из черных ленточек:

– Полин, ты мед-то на шаньгу намазывай.

– Ага, я намазываю, – рдела Полина и от меда, и от заботы старших братьев.

– Ты намазывай, Полина, намазывай.

– Да намазываю я, намазываю.

– Нет, Полина, ты накладываешь. А медок-то нужно намазывать.

– А ну, вас, за собой следите. Отстаньте, – и продолжала по-своему.

Братья на тот случай отстали, но после, стоило Полине в чем-то оплошать, кто-нибудь из «макарят» тотчас объявлял ей разницу между обильным вкушением меда и серьезной работой.

– Да-а, Полина. Это тебе не мед на шаньгу накладывать.

Сейчас на месте дома дяди Григория и тети Луши угли да обгоревшие деревяшки и, когда был там Миша, пахло не медом, а залитым костром, мокрыми головешками да сырой золой. Разбомбили фашисты проклятые дом дяди Григория. И пасека тоже сгорела.

– Ну, падлы, будет вам! – пообещал Микко фашистам.

У крестной хозяйство сохранилось. И дом, и огород, и корова. Хлеба, как всем, недоставало, но за счет усадьбы держались, голодные не сидели. По весне на поля ходили, вытаявшую картошку собирали и делали из нее «тырники». Картошку мыли, клали под донце, а на донце камни, отжимали мерзлотную влагу, сероватую и пузырчатую. Стекшую жидкость отдавали корове, отжатую картошку толкли и пекли лепешки. А если еще и посолить удавалось, то вполне съедобно было.

Хотя жили с крестной двое младших, Сергей и Полина, хозяйство она вела практически одна. Сергей этой весной закончил ремесленное училище и работал токарем на заводе «Арсенал». Забрал из бани, к ворчливому недовольству матери, короткую и широкую скамейку, на которой корыто для стирки белья хорошо помещалось и высота удобная, спину не ломала, и увез на завод – ему нужнее, росту до станка не хватает. А поселился на жительство в заводском общежитии.

Разумеется, когда приезжал в Дубровку, матери помогал. Но не часты были те посещения, работы много, иной раз сутками из цеха не уходил. Прикорнет, где удастся, под верстаком или на ящиках, поспит несколько часов и снова к станку. Нередко мать, не дождавшись сына, сама ехала в Ленинград к проходной, везла ему домашний доппаек.

Муж и три других сына воевали. Отец и два старших на разных фронтах, а шестнадцатилетний Василий под Ленинградом, в ополчении.

Самая младшая в семье и единственная дочь у родителей Полина, ровесница Миши, работала на торфоразработках, укладывала торфяные брикеты на транспортер. Уходила каждое утро и возвращалась к вечеру, чуть живая от усталости. Так что дома от нее помощи было не особо много. Но одно то хорошо, что хлеб какой-никакой в дом она приносила.

* * *

Быстро проскочил небольшую деревеньку.

«Не останавливаться… Не останавливаться так не останавливаться. Кто их знает, почему. Может быть, для меня опасно, может быть, к мероприятию какому готовятся, не хотят, чтобы я немцев насторожил, а может быть… Может быть, и без меня там наши глаза и уши есть. Да мало ли, что может быть, не до чужих забот, со своими бы справиться».

За деревней…

За деревней то же место, но не зима, а лето. Стайка ребят и растворившийся среди них Микко спешит по своим ребячьим делам. Навстречу немцы-фельджандармы катят на велосипедах. Останавливают ребят, обыскивают. У одного находят клочок чистой бумаги и огрызок карандаша.

– Шпион? – кричит немец.

– Нет, – отвечает тот по-русски.

– Русский шпион, – уже утверждает жандарм. И бьет кулаком в лицо. Бьет, как мужика, изо всей силы. Наступает упавшему мальчишке сапогом на горло и стоит так, пока мальчик не перестал трепыхаться.

Микко невольно ускоряет бег, изо всех сил отталкивается палками – прочь, прочь от этого страшного места.

Не так быстро, как первую, прошел и вторую деревню, вытянувшуюся вдоль речки.

И опять повезло. Ближе к вечеру его догнал санный поезд, мобилизованные немцами на извоз крестьяне из русских деревень. Поведал и им свою легенду, вернее, часть ее.

Упомяни, что совсем недавно был в Ленинграде, начнутся расспросы: что там и как там. Правду говорить рискованно, вряд ли немцы такое скопление русских без своих глаз и ушей оставили, наверняка в группу внедрены предатели. А говорить то, что было отработано в соответствии с легендой как линия поведения – зачем своих, уж если не обманывать, то вводить в заблуждение и душу им травить, рассказывая только про бедствия блокадников.

Посочувствовали и взяли с собой.

– Садись в любые сани и поезжай, пока по пути.

Но о себе мало что сказали. Может быть, его опасались, может, кого из своих подозревали, а скорее всего, жизнь под оккупантом приучила их сто раз подумать прежде, чем слово сказать.

Поздно вечером остановились на ночлег. Поужинали как-то уныло, лишь бы «кишку набить», и сразу же легли спать.

Хотелось спать, и глаза закрывались, но сон не шел. Лезло в голову, проигрывалось то, что предстояло ему сделать здесь, за линией фронта. А когда эти заботы оставили, громко храпевший дядька мешал заснуть. Его будили, поворачивали на бок, но, заснув, он снова ложился на спину и начинал храпеть.

 
* * *

Мама вспомнилась.

Как-то, Миша тогда в очередной раз перечитывал островную жизнь Робинзона Крузо, а мама, вывалив из мешка на пол старые носильные вещи и тряпочки, перебирала их, подозвала его нежным умильным голосом:

– Мишутка, подойти ко мне, сынок.

– Что?

– Твоя, – мама приложила к его груди маленькую распашонку. – Давай примерим?

– Ну, вот еще… Чего придумала, – недовольно проворчал Миша. – На один палец только налезет.

– Какой же ты тогда крошечный был. И хорошенький.

Усадила Мишу рядом с собой на пол и рассказала, что они, особенно папа, очень хотели мальчика, сына. Папа даже имя заранее приготовил. И когда мама была в интересном положении, папа часто прижимался щекой к ее животу и тихонечко окликал:

– Миша-а, Мишенька-а, ты меня слышишь?

– А если там девочка? – сомневалась мама.

– Тогда в следующий раз будет Миша, – не огорчался папа и такому разрешению от бремени. И сейчас оптимизма не терял, опять принимался звать: – Миша-а, Мишутка-а…

Поначалу мама смотрела на папины затеи только как на желание подольше быть возле нее и ласковее к ней относиться. А потом, с положенного срока, вдруг стала чувствовать, как в ответ на папины призывания ребеночек толкает изнутри, может быть, ручкой или ножкой.

– Слушай! Ты только посмотри – слышит и отвечает!

Восхищалась мама, восхищался папа, восхищались они вместе и с сияющими глазами прижимались друг к другу, обнимались, сливались в одно целое – едина плоть бысть.

Удивительно было Мише слышать об этом, потому что в жизни папа с ним особенно нежным и ласковым не был. Он заботился о сыне, непременно откладывал свои дела и помогал Мише, если Миша его об этом просил или сам видел, что сыну нужна помощь. Находил время погулять, рассказывал поучительные истории, и были те истории не нотациями, но наставлениями к жизни.

– Запомни это, мало ли, окажешься сам или кто-то из твоих друзей в таком положении, будешь знать, как поступить.

На похвалу не был жаден, подбадривал и поддерживал все благие Мишины намерения. И никогда не отмахивался от вопросов. Если не знал ответа, обещал узнать либо советовал, где об этом прочитать или у кого из знакомых спросить, кто лучше знает.

Но с той поры, как Миша подрос, на руки его практически не брал, разве что по необходимости поднять или перенести, не сюсюкал и ласковые слова говорил редко. Любил не меньше, но в любви его – забота о будущем сына, об умении его обустроиться в жизни, с годами все больше выходила на первый план и все дальше оттесняла нежность и вообще эмоции.

Мише этого, видимо, не хватало, и он сам домогался общения с папой. Взбирался на диван, обхватывал отца за шею и пытался растормошить на борьбу. Но папа не поддавался. Нередко мама принимала Мишину сторону:

– Ваня, поиграй с ребенком…

Отец отнекивался:

– Не умею… Не знаю, как…

Но однажды уступил навязчивости сына и уговорам жены, и на второй минуте «борьбы» выронил Мишу из рук – и плач, и слезы, и кожа содрана на плече.

После этого мама уже не Мишину, но папину сторону держала:

– Не мешай папе, пусть отдыхает. А то опять стукнешься и плакать будешь.

Много раз просился к папе на работу, покататься на машине, на настоящей «скорой помощи» проехать, ветром пронестись по улицам с сиреной под восхищенные взгляды всех идущих и завистливые медленно едущих.

Но папа кататься не брал, нельзя, говорил. А почему нельзя, не объяснял.

Объяснила мама:

– Больные всякие бывают. А папе и на дорожные аварии ездить приходится, там кровь, увечья. Опасается, не испугался бы ты.

– Я не испугаюсь, я не буду бояться, – обещал Миша.

Но папа оставался непреклонным. Взял Мишу только тогда, когда отозвали его из отпуска на неделю раньше срока, но не на «скорую», а на другую машину. Вот тогда Миша накатался с папой «под самое горлышко». Развозили и медикаменты, и медоборудование, и мебель, и белье возили из больниц в прачечные и из прачечных в больницы.

Каждое утро вставал вместе с папой рано-ранехонько, завтракал через силу, есть в такую рань не хотелось, а некормленного папа не брал: «Незаправленную машину на улицу не выпускать!» И выходили из дому на свежеполитый асфальт, в свежий прохладный воздух. Потом ехали на трамвае, сначала в полупустом – можно было и в середине сесть, и в любом конце вагона, и на площадку выйти. А на «гаражной» остановке из вагона они уже не выходили, а вытискивались.

Днем солнышко накаляло машину, и в кабине вкусно пахло парами бензина и горячей обивкой сидений. Этот запах Миша помнил и ощущал даже сейчас, на морозном воздухе.

Когда по городу ездили, папа попутно показывал достопримечательности Ленинграда и характеризовал их:

– …Медный всадник, поставлен на монолит, на Гром-камень… Памятник Николаю Первому, посмотри, держится только на двух опорах, на двух задних ногах коня… Исаакиевский собор, построен на сваях из лиственницы… Александрийский столп, полностью вытесан из монолита, стоит безо всякого крепления, под собственным весом.

Видимо, для него важна была опора, основа сооружения. А может быть, и всякого существования.

Ремнем отец наказал его один раз в жизни, дважды несильно шлепнул, и то по маминому настоянию. Когда Миша без спроса взял и, разрезая на две половинки длинный карандаш, нечаянно сломал папину бритву, которую ему баба Аксинья отдала. Раньше это была бритва деда Матвея.

Мама работала на трикотажной фабрике. Но что она там делала, Миша толком не знал, вроде бы пар регулировала. О ее работе дома почти не говорили. Ходила туда, потому что надо ходить на работу. А жила семьей и домом. Она умела и любила вязать и на спицах, и крючком. И вся их комната была в подзорчиках, салфеточках, накидочках. И у папы, и у Миши всегда были вязаные свитера, шарфы, рукавички.

И еще папа называл маму «наша вкусноделательница». Наверное, потому, что мама вкусно готовила, и потому, что в очень редких случаях готовила просто еду, но всегда «делала что-нибудь вкусненькое». И мужчинам своим даже самые обычные носки не просто покупала, но дарила. В свою очередь, если папа, даже по ее просьбе, покупал с получки сковородку, а Миша лобзиком выпиливал из листа фанеры подставку под ту сковородку, мама знакомым хвалилась:

– Ваня мне сковородку подарил. А Мишутка подарил для сковородки подставку.

Иногда папа подшучивал над ней:

– Аннушка, я тебе подарок принес, – и клал на стол кусок говядины.

– Вот спасибо, – радовалась мама. – Сейчас я вам что-нибудь вкусненькое сделаю.

Резала говядину на пластинки, обязательно поперек волокон, укладывала слоями в глубокую сковородку, сверху обкладывала кольцами лука, посыпала твердым сыром, поливала майонезом и ставила в духовку. Достав готовое кушанье, показывала аппетитную золотистую корочку и накладывала в тарелки.

– Ну, пробуйте, что получилось.

А получалось очень и очень вкусно.

Но вот шить мама не любила. Порвавшееся штопала, а новых вещей сама никогда не шила, хотя была у них швейная машинка.

– На руках – не шитье, а на машине шумно очень, всю голову продолбишь, пока что-нибудь сошьешь. Лучше я Марине свитерок или джемперок свяжу, а она мне юбчонку или платьишко сошьет.

Тетя Марина – мамина подруга. Раньше они вместе работали, а потом тетя Марина с фабрики уволилась и перешла, из-за жилья, работать в домоуправление в Дзержинский район, на благоустройство территории. А сейчас работает сантехником в аварийной службе. В сантехники перешла, когда война началась, и все мужчины ушли на фронт.

Миша не любил, когда мамы не было дома. Ему всегда хотелось пусть самого незначительного подтверждения ее существования и ее присутствия: стул ли под ней скрипнет, или она на кухне посудой звякнет. Когда мама рядом – и на душе веселей.

А с папой иначе. С ним не было весело, но с ним было уверенно и покойно. Даже если он не рядом, а на работе. Папа есть, значит, будет все, и все будет хорошо.

* * *

Наутро, прислушиваясь к разговорам обозников, Миша понял, что немцы в последнее время стали особенно нервными и подозрительными. По мнению крестьян, ждали наступления Красной армии. Постепенно стала понятной и причина подавленного настроения: немцы готовились к обороне, а их, русских людей, теперь заставят возить боеприпасы к передовой и строить укрепления. А куда денешься? На извоз брали только из семей и зачитали приказ: за плохую работу или побег будут расстреляны и саботажники, и их семьи.

И расстреляют, не пустые-то обещания. При каждом рейдировании, на каждом маршруте видел Миша зверства оккупантов. Расстрелянные по оврагам и повешенные на площадях и улицах, не смирившиеся с оккупантами, патриоты и их семьи, от малого до престарелого. Разрушенные города, сожженные деревни, колонны их жителей, гонимые в рабство в Германию. Эшелоны вывозимого продовольствия и промышленного оборудования. Не напрасно говорили: «Фашистский вор на грабеж и разбой скор».

Где-то он читал, дословно уже не помнит, но суть тех слов такова: если ты не пойдешь воевать за свою страну, то на твоей совести будут смерть и плен твоих соотечественников, которых ты мог защитить и не защитил.

Конечно, возраст у него еще не солдатский. Но разве мало взрослых отказалось от брони и ребят, которые приписали годы к своему возрасту и пошли если не в армию, то в ополчение. И в партизанских отрядах немало его сверстников, в том числе и разведчиков. А он чем хуже? Или фашисты ему мало зла принесли? Или он не ленинградец? А почти у всех ленинградцев была внутренняя установка: «Вы нас не возьмете. Назло вам, подлюки фашистские, выживем. И с вас, гадов, с живых не слезем. Живыми вы от Ленинграда не уйдете. Ни один».

Значит, и ему ходить по немецким тылам, искать их уязвимые места, чтобы ни один фашист не ушел живым с нашей земли.

Поутру пути их расходились, и после завтрака, не дожидаясь обоза, Миша стал собираться в путь.

Отошел в сторонку, легонько стукнул лыжи полозьями друг о друга, задержавшиеся снежинки смахнул варежкой. Возле остановились два парня лет пятнадцати. Один, среднего роста, с остреньким личиком и проворными, немного раскосыми глазами, несколько походивший на лисичку, сказал товарищу, высокому, с насупленными, сросшимися в одну линию черными бровями:

– Слышал сейчас, полицаи между собой говорили. В Рямзино будем возить боеприпасы.

– Значит, не к самой передовой…

– Нет. К передовой или немцы, или полицаи будут довозить. А в Рямзине, говорят, вроде перевалочного пункта. Немцев там почти нет, только охрана у склада. Да еще полицаи. Дергались сейчас, советских диверсантов боятся, – и повернулся к Мише. – Слышишь, пацан, пойдешь дальше, через Дерюгинский лес осторожно иди, там партизаны. – И взяв Мишу за плечи, тряхнул хорошенько, впился глазами в глаза. И озлобление, и бессилие, и мольба в его раскосом взгляде. – Ты все слышал? Там партизаны.

– Мне-то что… – Миша равнодушно пожал плечами.

– Шкура, – почти без звука выдохнул парень и толкнул мальчика в сугроб.

Миша молча встал, отряхнул пальто, сбил снег с шапки. Надел лыжи и оттолкнулся палками.

– Сам ты дурак!

– Что-о?! Ах ты, шкет! – парень бросился за Мишей.

Но попробуй, догони карела, когда он на лыжах! И ветер не догонит.

Миша, лишь слегка повернув голову, боковым зрением оглянулся на парня: «Что, съел? Только себя умным считаешь? А вышло – сам дурак». И тут же одернул себя: «Что ж это я на своих-то. И потом, он не виноват, откуда ему знать, кто я. Нет, напрасно я его обозвал, не надо было». – Заскреблась досада: ошибку допустил, следовало бы помягче выйти из ситуации. Как? Ну, например: «Мне Дерюгинский лес совсем не по пути». И себя бы не расшифровал, и человека, своего человека, не обидел бы. И самое главное, не привлек бы к себе внимания. Обидчики запоминаются. И кто знает, окажись Миша снова в этих краях, как отнесутся к нему парни? Безграмотный поступок. А если они проверяли его по заданию тех же полицаев? Нет, не похоже, тогда действовали бы конкретнее, попросили бы напрямую.

«Ладно, если встретимся, придумаю, как помириться».

Миша остался вполне доволен таким решением. И великодушие ему понравилось еще больше, чем месть. Но душу долго скребло: оплошал, поддался эмоциям и безграмотно поступил.

Сообщение об обозе и о «перевалке» в Рямзине оставил в первом же по ходу «почтовом ящике», добавив, что информация нуждается в проверке и подтверждении.

Ну вот, еще одно, хоть и незапланированное, мероприятие провел. В какой-то степени повезло.

Как ни скользко и ненадежно везение разведчика, но отрицать и тем более отвергать его нельзя. Случалось оно и в работе Миши. А однажды везение ему, похоже, жизнь спасло.

 

В первых числах ноября 1941 года вывелся он за линию фронта. Задание – разведрейд. Возвращение, Миша до сих пор помнит это число и, возможно, до смерти не забудет, было назначено в ночь на 14 ноября в районе железнодорожной станции Погостье.

И буквально накануне выдвижения к линии фронта, километрах в двадцати от Погостья, свалился он с животом и температурой. Видимо, съел что-то подпорченное или иначе инфекцию занес. Ни есть, ни спать толком не мог. Трое суток отпаивала его бабушка, бабулечка Антонина Васильевна отваром тысячелистника и конского щавеля, пока спала температура и прекратило свистать изо всех щелей. Еще сутки отсыпался и отлеживался и шестнадцатого отправился к линии фронта.

На подходе к деревне Виняголово, что в четырех километрах от Погостья, остановил его шедший навстречу дедок в стеганой суконной ушанке домашнего шитья, с завязанными на затылке ушами, и еловым узловатым посошком в руке.

Остановился, поправил котомку за плечами, внимательно осмотрел Мишу и спросил:

– Ты, хлопчик, куда путь держишь?

– Так. Хожу. Родители без вести пропали, вот и хожу по добрым людям. Я им по хозяйству помогу, они меня покормят.

– Возвращайся, хлопчик, нельзя тебе туда. Твоих третьего дня немцы арестовали, когда они линию фронта хотели перейти. Сейчас их в Виняголове в бане держат под замком. И охрана выставлена[7].

– Ошибаетесь, дедушка. Нет у меня никаких своих. Один я, сирота.

– Ошибаюсь не ошибаюсь, путаю не путаю… Неважно это. Одно говорю – тебе туда нельзя. Убьют.

Ухватил мальчика за запястье и вел так обратно с полкилометра, до развилки. Вел молча, о себе не рассказывал и вопросов никаких не задавал. У развилки махнул посошком вдоль большака и сказал:

– Ступай в прямом направлении. А мне сюда. – Повернул на боковую дорогу и вместо прощальных слов добавил: – Я в Гражданскую партизанил. Красным партизаном был, значит. Смекаешь?

И не нуждаясь в ответе, ушел по разбитой проселочной дороге.

Вот так. Как говорится, не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Не свались он с животом – и хана ему.

До деревни Ханхилампи, охватывающей полукольцом ламбушку, небольшое озерцо, добрел уже в сумерках – зимой на севере темнеет рано.

Постучался в один из домов.

– Кто там? – женский голос.

– Хозяйка, пустите погреться.

– Нет у нас места. Сами в тесноте живем.

– Мне места не надо. Посижу, где скажете, согреюсь немного. А как буду в тягость, то дальше пойду.

– Погреется он. Ты в лес ездил, дрова пилил, колол, чтобы греться? – проворчала хозяйка, однако дверь отперла и в дом впустила.

Это была молодая, но утомленная работой и заботами карелка. И как раз сейчас она с двумя малыми детьми собиралась за стол. Видимо, этим объяснялась ее неприветливость: самим еды в обрез, и еще один рот объявился.

– У меня свое, – чтобы успокоить ее, Микко положил на стол вареные в мундире картофелины и кусочки хлеба.

Женщина потрогала картофелины, вздохнула:

– Они же мерзлые, как ты их есть будешь? А туда же: со своим пришел. – Посмотрела на Микко: ребенок, совсем еще ребенок. – Ешь, что на столе. Как говорят, где трое прокормятся, там и четвертый с голоду не помрет. Ты чей будешь?

– Метсяпуро. Микко Метсяпуро.

– Не слышала. Куда ж ты, на ночь глядя, собрался, Микко Метсяпуро?

– К родным. Поживу у них немного.

– А с родителями почему не живешь?

– Дом разбомбили. Родители пропали без вести.

– И у нас дом разбомбили. Мы тогда в Териоки[8] жили. А зимой тридцать девятого русские начали войну, напали на Териоки, и в сеновал снаряд попал. Как занялось пламя, все вмиг сгорело: и дом, и дровяник, и хлев со скотом, и все, что нажили. Даже яблони и вишни, которые ближе к дому росли, – сгорели. Ничего от хозяйства не осталось. Хорошо, сами уцелели.

Переехали сюда, в Ханхилампи, к матери мужа. Свекор незадолго до того умер, да и свекровь болела, на полтора года только свекра пережила. Усадьба к нам отошла. Хорошая усадьба.

А в сорок первом опять война… Мой добровольцем пошел. Дом свой в Териоки отвоевывать. А что там отвоевывать – все сгорело. И зачем? Здесь усадьба хорошая. Свекор все добротно делал, не на один день строил. Дом просторный, хлев теплый, большой сеновал, дровяник, яблони, вишни, сливы, огород… Надел взял большой, обустраивался просторно, чтоб, как говорится, соседей локтем не толкать. Ох, мужики, мужики… Не хотите вы мирно жить, без войны. Пошел в Териоки голую обгоревшую землю у русских отнимать: моя земля, сказал. Вот и отнял. Навечно отнял – лежит теперь в Териоки.

Миша ел, не торопясь, чтобы насытиться малым. Набросься на еду – подозрение может быть, сказал, от одних родственников к другим идет, а голодный, будто неделю не кормили.

После еды помог женщине по хозяйству. Потом попили чаю – заваренных брусничных листьев. Хозяйка уложила детей и для Микко принесла большую охапку соломы. Выровняла, застелила старым покрывалом. Он положил под голову сумку, на сумку – шапку, а вместо одеяла – пальто.

Улеглась и сама. И опять принялась пилить погибшего мужа:

– Здесь ему земли мало, Териоки пошел отвоевывать…

«К чему это она опять про Териоки? – насторожился Микко. – Проверяет?!» – И сказал:

– Териоки – это финская земля.

– Финская земля… Финской земли, знаешь, сколько раньше было? До Урала. А на севере за Урал, до Оби и даже за Обь. Что ж, теперь идти у русских Петербург отвоевывать, у немцев Псков и Новгород, у татар и башкир Урал и Заволжье отбирать, раз все это раньше финские земли были?

Микко попытался было вставить слово, но попробуй кто вставить хоть звук в монолог осерчавшей женщины.

– Нет, вам, мужикам, лишь бы воевать, а о семье думать вы не хотите! Учитель истории говорил, что в давние времена, чуть ли не при рождении Христа, русские, они тогда венетами[9] назывались, на финские земли пришли. Вся северная да и часть средней России, ближе к северу – это бывшие финские земли. И всегда мы с ними жили по соседству и ладили. Потому что свое доброе имя ценили, друг друга уважали. Русские землю пахали, хлеб растили, финны охотились, рыбу ловили, грибы, ягоды собирали. Каждый занимался своим делом, не лез в чужие угодья, не считал себя умнее соседа, не поучал, не отбирал то, что сам не заработал. Одним словом, по-людски жили. А тут… В тридцать девятом русским мало земли показалось… До Тихого океана все под себя подобрали, нет мало, подай им еще и Карелию. Теперь нашим воевать засвербело… Вот и навоевался. Ему что, лежит в своем Териоки. А мне… Как мне одной хозяйство вести? Как детей растить?.. – всхлипнула, посморкалась. – Я ведь учительницей была в младших классах. И хотела потом, когда дети немного подрастут, доучиться, стать учительницей истории. А сейчас какое учительство, когда хозяйство на руках…

Но услышав сонное посапывание мальчика, буркнула:

– Все вы одинаковые, – и потихоньку выплакавшись, повсхлипывала, повздыхала и тоже заснула.

Утром Микко помог немного по хозяйству, позавтракал соленой рыбой и чаем из заваренных брусничных листьев и, поблагодарив хозяйку, собрался дальше.

Хозяйка на прощанье положила в банку из-под тушенки соленых грибков и дала краюшку хлеба. Перекрестила вслед и прошептала:

– Помоги ему, Господи. И не попусти такого с моими детьми…

* * *

А его учительница в младших классах была совсем старенькая, звали ее Таисия Михайловна. Добрая была и со всеми разговаривала ласково. Что в первые дни в первом классе вводило Мишу в заблуждение. Он думал: «Вот этот мальчик – ее сын, а вот эта девочка – ее дочка, раз она так ласково с ними разговаривает». Уроки она объясняла скучновато, но понятно. И на дом помногу не задавала. Так что дома оставалось только пробежать глазами, повторить, чтобы лучше запомнились устные, да немногим больше времени отнимали письменные. Уроки всегда так делаются – когда понятно, тогда недолго.

Каждый раз на классном часе, после коротенького классного собрания, проводились громкие читки. Читали о Кутузове и о битве при Бородине, о Суворове и его чудо-богатырях и даже о дотоле не известном никому из учеников казачьем генерале Слепцове, который учился вместе с дедушкой Таисии Михайловны в Горном институте на Васильевском острове. Книжку о нем, больше похожую на тетрадку, еще дореволюционную, без обложек, но с «ятями», принесла Таисия Михайловна. И сама читала, потому что ученики в этих «ятях» только путались.

7Вероятнее всего, это была группа Николая Кузьмина, состоящая из 6–7 подростков. 15.11.41 г. группа задержана фашистами при попытке перейти линию фронта. Расстреляны 05.12.41 г. на льду реки Мги возле деревни Виняголово. По некоторым сведениям, самому младшему из них, двенадцатилетнему пареньку, удалось бежать. Дальнейшая судьба его неизвестна.
8Сейчас г. Зеленогорск.
9Отсюда: venalainen – русский, русская; venaja – русский язык.