«Тень парфюмера» audiokitobidan iqtiboslar
Она возникает, когда возможности бегства через превращения исчерпаны и все оказывается напрасным. В меланхолии человек чувствует себя уже загнанным и схваченным. Ускользнуть невозможно: превращения кончились, нечего даже пытаться. Человек прошел по нисходящей: он был добычей, служил пищей и превратился в падаль или экскременты. Процесс прогрессирующего обесценивания собственной персоны путем переноса находит свое выражение в чувстве вины. Немецкое слово Schuld, то есть вина, первоначально означало, что человек находится во власти другого. Чувствует себя кто-то виновным или чувствует добычей — в основе это одно и то же. Меланхолик отказывается от еды и объясняет это тем, что не заслужил. В действительности же он не ест, потому что полагает, что сам уже съеден. Заставляя его есть, лишь сильнее будят в нем это чувство: его рот как бы направлен против него, ощущение такое, будто перед ним держат зеркало. Он видит в нем рот, занятый едой, и то, что едят, — он сам. Он всегда ел, и вот теперь пришло ужасное и неотвратимое наказание. По сути, речь идет о самом последнем из возможных превращений, которое маячит в конце любого бегства, — о превращении в съеденное — и, чтобы его избежать, каждый из живущих ударяется в бегство, превращаясь кто во что может.
Болезнь суждения — самая распространенная в человеческом роде, практически все ею задеты
Кладбища обладают притягательной силой, их посещают, даже если там не лежит никто из близких. В чужих городах они — место паломничества, где бродят не торопясь и с чувством, будто для этого они и существуют. Даже в чужих местах привлекает не всегда только могила великого человека. Но даже если прежде всего она, все равно из посещения рождается нечто большее. На кладбище человек скоро впадает в совершенно особое настроение. Есть благочестивый обычай обманывать себя относительно его природы. Ибо печаль, которую человек чувствует и выставляет на вид, скрывает тайное удовлетворение.
Что, собственно, делает посетитель, находясь на кладбище? Как он продвигается и чем занят? Он не торопясь бродит между могилами, сворачивает туда-сюда, медлит перед одним, потом другим камнем, читает имена, привлекшие его внимание. Потом его начинает интересовать, что стоит под именами. Здесь пара, они долго прожили вместе и теперь, как водится, покоятся рядом. Здесь ребенок, умерший совсем маленьким. Здесь юная девушка, только-только достигшая восемнадцатилетия. Все больше посетителя начинают интересовать временные отрезки. Они освобождаются от трогательных деталей и становятся важны как таковые.
Этот вот дожил до 32, а там лежит умерший в 45 лет. Посетитель уже гораздо старше, чем они, а они, как говорится, сошли с дистанции. Оказывается, много таких, что не дожили до его нынешнего возраста, и, если они не умерли особенно молодыми, их судьба не вызывает никакого сожаления. Но есть и такие, что сумели его превзойти. Некоторым было за 70, а лежащему вон там исполнилось 80 лет. Но он еще может этого достичь. Они зовут сравняться с ними. Ведь для него все открыто. Неопределенность собственной еще незавершенной жизни — это его важнейшее преимущество, и при некотором напряжении сил он мог бы даже их превзойти. Они уже достигли финиша. С кем бы из них он ни вступил в заочное соперничество, сила на его стороне. Ибо там сил уже нет, а есть лишь состоявшийся финиш. С ними покончено, и этот факт наполняет его желанием навсегда стать больше, чем они. Лежащий вон там восьмидесятидевятилетний — это мощный стимул. Что мешает ему достичь девяноста?
Но это не единственный род расчетов, которым предаются посреди могил. — Можно проследить, как долго некоторые здесь лежат. Время, протекшее со дня их смерти, рождает удовлетворение: вот насколько дольше я живу. Кладбища, где есть старые могилы, сохранившиеся с XVIII или даже XVII в., особенно торжественны. Человек стоит перед стершейся от времени надписью, пока не разберет ее до конца. Расчет времени, к которому обычно прибегают лишь с практической целью, здесь вдруг наполняется глубокой жизненностью. Все столетия, которые я знаю, мне принадлежат. Лежащий внизу даже не представляет, что стоящий созерцает все пространство его жизни. Его летоисчисление завершилось в год его смерти, для созерцающего оно пошло дальше, вплоть до него самого. Что ни дал бы старый мертвец, чтобы стать здесь рядом с ним! 200 лет прошло с тех пор, как он умер; созерцающий в некотором смысле на 200 лет старше, чем он. Ибо многое из времени, утекшего с той поры, дошло до него в передаче. О многом он читал, о чем-то слышал рассказы, а кое-что пережил сам. Трудно не почувствовать при этом превосходства; наивный человек его и чувствует.
Но он чувствует еще кое-что, гуляя здесь в одиночестве. У ног его в тесноте во множестве лежат неизвестные люди. Число их не вполне определенно, но велико и постоянно растет. Они не могут разойтись и остаются вместе как в куче. Лишь он один приходит и уходит, когда хочет. И он один стоит среди лежащих.
Религии оплакивания будут необходимы для душевного уклада человека до тех пор, пока он не перестанет собираться в стаи для убийства.
Различие насилия и власти можно проиллюстрировать очень просто, а именно отношением между кошкой и мышью.
Кошка, поймавшая мышь, осуществляет по отношении к ней насилие. Она ее настигла, схватила и сейчас убьет. Но если кошка начинает играть с мышью, возникает новая ситуация. Кошка дает ей побежать, преграждает путь, заставляет бежать в другую сторону. Как только мышь оказывается спиной к кошке и мчится прочь от нее, это уже не насилие, хотя и во власти кошки настичь ее одним прыжком. Если мышь сбежала вовсе, значит, она уже вне сферы кошкиной власти. Но до тех пор, пока кошка в состоянии ее догнать, мышь остается в ее власти. Пространство, перекрываемое кошкой, мгновения надежды, которые даны мыши, хотя кошка при этом тщательно за ней следит, не оставляя намерения ее уничтожить, все это вместе — пространство, надежду, контроль и намерение уничтожения — можно назвать подлинным телом власти или просто властью.
Смерть, которая в действительности всегда угрожает каждому, должна быть объявлена как коллективный приговор, — только тогда возможно активное выступление против нее. Есть, так сказать, времена объявленной смерти, когда она вдруг оборачивается к определенной, произвольно выбранной группе как к целому. «Смерть грозит всем французам» или «…всем немцам». Воодушевление, с каким люди выступают на войну, объясняется малодушием человека перед лицом смерти. Поодиночке они не смеют взглянуть ей в глаза. Она легче вдвоем, когда двое врагов, так сказать, приводят в исполнение приговор друг над другом, и она вовсе не та же самая смерть, когда на нее идут тысячи. Самое худшее, что может случиться с человеком на войне, — это гибель вместе с другими. Но это избавляет от смерти поодиночке, которой люди боятся больше всего на свете. Да они и не верят, что это худшее произойдет. Они считают, что можно отвести, перевести на других висящий над ними коллективный приговор. Их смертеотвод — это враг, и единственное, что от них требуется, это опередить врага. Надо только быть достаточно стремительным и убивать не колеблясь. Враг является будто по заказу: он вынес приговор, он первым сказал «Умри!». На него и падет то, что он уготовил другим. Первым всегда начинает враг. Может быть, он и не начал первым, но ведь собирался начать, а если и не собирался, то ведь думал же он об этом, а если не думал, то мог бы ведь вскоре подумать. Желание смерти другому действительно повсюду, и, чтобы его отыскать, не надо особенно долго копаться в человеческой душе.
Кого терзают приказами сильнее всего, так это детей. Удивительно, как они вообще не ломаются под гнетом приказов и умудряются пережить рвение воспитателей. То, что потом они воспроизводят то же самое и с не меньшей жестокостью по отношению к собственным детям, так же естественно, как кусать и говорить. Но что поражает, так это длительность сохранения в первозданном виде приказов, полученных в раннем детстве: стоит только явиться следующему поколению жертв, а они уже тут как тут. И ни один не изменился ни на йоту, как будто они отданы час назад, а не двадцать, тридцать или более лет назад, как на самом деле. Детская восприимчивость по отношению к приказам, верность им и упорство в их сохранении — это не заслуга индивидуума. Умственное развитие или особая одаренность здесь не играют роли.
Ни один, даже самый обыкновенный ребенок не расстанется ни с одним из приказов, которыми его истязали.
...больше власти у того, кто не дает себя схватить.
Первый вопрос, который задается человеку, как его зовут, второй - где он живет, адрес. Как мы уже знаем, это два древнейших вопроса, вопрос об идентификации и о месте.
Чудовищный вопрос - вопрос о будущем. Это, можно сказать, предел всех вопросов; в нем же больше всего и напряжения.