Kitobni o'qish: «В эпизодах. (Сборник рассказов)»
Сборник
В эпизодах
Сначала женщина. Смотрит в камеру прямо, напряженно. Потом, рассказывая, немного расслабляется, склоняет голову набок. Затем встает – камера отъезжает – и продолжая говорить, ходит по комнате, протирает кое-где пыль, переставляет предметы. Ей так легче.
Изображение монохромное, в цвете – только ее глаза. Они у нее разные. Голубой и светло-карий.
* * *
Она его первая жена. Они прожили вместе десять лет и все время ссорились.
У них сын.
* * *
Теперь, наконец, он сам. Он художник. Он прославился совсем юным и с тех пор только становился все более знаменитым. Очень сильный и оригинальный живописец. Но чаще всего о нем говорят: масштаб личности. Даже те, кто пытается критиковать его картины. Впрочем, убедительно критиковать не выходит ни у кого. Он действительно лучший. Безусловный победитель. Во всем.
У него, разумеется, борода и свитера толстой вязки. Он невероятно легок на подъем – способен переехать в другую страну в погоне за лучшим освещением в это время года. С первой женой они расстались главным образом потому, что ребенок не мог так часто менять школу.
Они разошлись медленно. Почти без четкой болезненной точки.
* * *
Когда сын был еще маленький, она рассказывала ему сказки. Никогда их не записывала, кроме того единственного раза. Объявили семейный конкурс по телевизору, и она увидела искорки в глазах сына.
Ее сказка победила. По чистой случайности: можно себе представить, кто там их судит, эти конкурсы для домохозяек. На денежную премию они с мальчиком вдвоем пошли выбирать роликовые коньки, а потом перепробовали половину десертов в кафе.
Он тогда писал сезон бурь где-то на островах сороковых широт.
А ее книжка вышла только через полтора года. Они еще были женаты, но давно не жили вместе.
* * *
Женщина с разными глазами жалуется на сына. Они совсем перестали понимать друг друга. Она говорит, что он похож на своего отца.
Это неправда.
* * *
Его вторая жена. Она худенькая, стриженая, у нее челочка и очки. Она экстремалка. Она ходит в горы, бегает на лыжах и ныряет с аквалангом. У нее два брата, и все трое практически неразлучны.
Теперь уже четверо.
Они вчетвером на зимовке за Полярным кругом. Северное сияние. Он уже написал штук сорок этюдов, все стены маленькой избушки сплошь уставлены холстами. Он разворачивает их лицом, переставляет так и эдак, выбирает лучшее. Ему нравится все. Он любит свою живопись, знает ей цену и не стесняется громогласно ее называть.
Двое чернявых парней и девушка с челкой из-под огромной ушанки восхищенно слушают и смотрят.
Делают вид, что понимают.
* * *
На каникулы она всегда отправляла мальчика к отцу. На неделю, две, три. Она знала, как они оба ждут этих недель. И втайне наслаждалась своей властью над чужим временем и счастьем.
Она все еще любила его. Все еще надеялась что-то ему доказать. В тот раз – передала ему с сыном свою первую и единственную детскую книжку.
Нельзя сказать, что он совсем ее не открывал. Пролистал, ужаснулся иллюстрациям, захлопнул, засунул куда-то и тут же забыл, куда именно. К тому же он часто переезжал.
* * *
Она отслеживает его выставки в разных концах Земли, скачивает из интернета рецензии на разных языках, удивляясь, сколько существует вариантов написания его простой фамилии. У нее фамилия своя. Она никогда ее не меняла.
Ту, другую женщину она время от времени видит по телевизору. В вечернем платье на открытии какой-нибудь выставки, в ковбойской шляпе верхом на мустанге, на яхте под парусом. Вместе с ним, чуть отяжелевшим, с седыми висками и огромным этюдником на плече. Она ему идет, эта худенькая девушка в очках. Даже ее братья им идут.
Сын говорит, что они мировые ребята. О мачехе не говорит ничего. Его вообще все труднее разговорить.
* * *
Сказка называлась «Завод, где выпускали красоту». Она вышла маленьким благотворительным тиражом и никогда не переиздавалась. Кажется, ее никто и не заметил.
Кроме некоторых детей.
* * *
Он пишет на огромном, шесть на восемь метров, холсте. Это будет, как всегда, его лучшая картина. Многофигурная композиция, он их не писал со студенческих времен. Для нее не нужна экзотическая натура, зато необходима просторная мастерская с хорошим светом. Поэтому сейчас он живет в городе. В одном городе с первой женой и сыном.
В мастерскую вбегает юноша, младший брат его теперешней жены. Дрожит губа с черным пушком. Долго не может выговорить ни слова. Художник не видит – работает. И продолжает работать, наконец, слушая его.
То, что на холсте – настоящее, имеющее цену и смысл. А парень за спиной несет какой-то бред. Она же выбралась, когда на отвесной скале лопнул карабин страховочного троса. Она доплыла до берега в тот раз, окруженная тремя белыми акулами. Ничего с ней не может случиться.
Грузовик из-за поворота. Она не обращала внимания на светофоры и дорожные знаки. И не всегда надевала в городе очки.
Очки здесь, на подоконнике мастерской.
Он верит.
* * *
Женщина с разными глазами видела похороны по телевизору, в местных новостях. Ее сын там был, но ни разу не попал в кадр.
* * *
Ему надо уехать. Куда-нибудь подальше – и работать. Писать, поставив этюдник на край ледника или жерла вулкана. Сотня добротных этюдов способна восстановить форму во всех смыслах.
На ту, многофигурную, картину он не может смотреть. Но знает, что это временно.
Чувствует некоторое облегчение и не может понять, почему. Наконец, соображает: рядом нет ее братьев. Они, оказывается, успели порядком его достать. Пытается набросать по памяти лицо покойной жены. Челка, очки, характерный разрез глаз… Ничего общего. Он ее совсем не помнит.
Собирает вещи. Натыкается на детскую книжку с ужасающими картинками и нелепым названием.
* * *
Мальчик гордился этой книжкой остро, с наслаждением, до дрожи в груди. У них с матерью были разные фамилии, и он никому не признавался в своей заветной тайне. Просто собирал вокруг себя одноклассников или детей из соседних домов – и читал вслух.
Было бы интересно кратко, в блиц-историях, проследить их судьбы.
* * *
Он мечется по свету. Многодневные походы на лыжах в заполярных снегах и погружения на десятки метров без акваланга. Малярийные болота и раскаленные пески. Охота на крупного зверя и пьяная поножовщина в барах. В конце концов – война, чужая и малопонятная, за чью-то кровавую независимость.
Он ничего не пишет.
Его передергивает, когда он вспоминает о той, последней картине. О том, что искренне считал ее чего-то стоящей. И тем более – обо всех остальных.
Больше всего он боится случайно встретить где-нибудь женщину с разными глазами.
Или даже сына.
* * *
Мальчик больше ни разу не ездил к отцу на каникулы. Возможно, жалел об этом.
* * *
Последнее неоконченное полотно отца, по оценкам экспертов, могло принести его сыну немыслимое состояние. Братья второй жены художника, неизвестно на что надеясь, предъявили смешные претензии на долю с продажи картины.
И получили ее в подарок.
* * *
Женщина плачет. Она до сих пор любит его. Все остальное гораздо менее важно.
* * *
Он гибнет по-глупому, на спор поднимая в одиночку над головой кованый сундук в каком-то кабаке. Инфаркт. Но он еще жив, когда дубовая громадина обрушивается сверху.
Ему не страшно.
* * *
«Завод, где выпускали красоту». Эта сказка, наверное, могла называться как-нибудь по-другому. А может, и не могла. Нам с вами не понять.
Она и сама не понимала, что создала, женщина с глазами разного цвета. Она до сих пор удивляется и страдает, не в силах найти общий язык с родным сыном. И продолжает оплакивать того, кто давным-давно перестал быть ее мужем.
А он, единственный, понял. Он всегда знал цену таланту, в том числе собственному. И гению – даже чужому. Он был достаточно честен, чтобы отличить одно от другого.
* * *
Эти люди, несомненно, будут выделяться на общем фоне. Разительно – и все же не настолько, чтобы кому-нибудь пришло в голову вычленить их в отдельную социальную группу, страту, пласт, поколение.
И все же они станут тем ядром, которое двинет человечество дальше. Куда? – ни вы, ни я этого не знаем. У них иное мировоззрение. Думаю, они сами не отдают себе отчет в том, что именно – увиденное, услышанное, прочитанное – дало возможность его сформировать. Вернее, послужило толчком. Точкой отсчета и опоры.
Так было во все времена. Только то, что становилось подобным толчком для нового мировоззрения человека и человечества – гениально.
Все остальное – просто искусство.
* * *
Молодой человек сидит на парапете над автострадой. Поочередно провожает взглядом машины, проносящиеся внизу.
Нам с вами не постичь, о чем он думает.
* * *
Женщина смотрит. Изображение полностью монохромно: один ее глаз чуть-чуть темнее другого. Она прекрасна – даже теперь.
Камера наезжает.
* * *
Это будет мой лучший фильм. Как всегда.
А там – посмотрим.
В Лесу
Эппл садилась на конечной станции.
Но в вагон хлынула такая масса народу, что сесть не получилось, только повиснуть на петле, на цыпочках, потому что не хватало роста, наискосок, потому что напирали сзади. Огромный негр на лавке расставил колени, и женщину вдавило между ними, заполняя лишнюю пустоту.
И вдруг он встал. Уступил место.
Удивиться Эппл не успела, упала по инерции, тут же сдавленная с обеих сторон, и не сразу заметила, что голове стало холодно и голо – шапка, ее шапка!!! – там, на немыслимой высоте, она косо торчала на жестких курчавых волосах. Каких-то полсекунды.
Вагон тронулся, и мужчина наклонился, сдернул шапку с головы, протянул обратно:
– Возьмите. Знаете, а я ведь заразился еще тогда. Спасибо.
Эппл улыбнулась. Он что-то перепутал, конечно.
Но Неду было бы приятно.
Она очень долго не могла собраться и двести тысяч раз успела обжечься острой крапивной паникой: папа не станет ждать, передумает, уйдет без нее. Но что-нибудь забыть и вспомнить уже там, в Лесу, когда будет поздно возвращаться и невозможно двигаться дальше, подвести всех и обрушить все, было еще страшнее. И она в двести тысяч первый раз проверяла рюкзак, снаряжение, одежду, запасную одежду, а список запропастился куда-то, не с чем сверить, и моток лески, который точно, кажется, был в списке, тоже…
– Эппл! – позвал папа. Уже с неприятными нотками ожидания в голосе.
– Сейчас, только леску найду…
– Дождевик не забыла?
– Ой, и дождевик…
За окном клубился туман, разлапистый, как неубранная постель, сквозь него проступали силуэты деревьев, обычных деревьев, но сейчас похожих на Лес, если, конечно, Лес можно себе представить. Папа рассказывал, она пыталась, ей даже снилось несколько раз – но никогда же не знаешь, правильно ли тебе снилось. Папа ни разу раньше не брал ее с собой. Раньше ее было с кем оставить.
– Эппл!
На папин голос наложился дробный стук, мелкий, как дождь. Ногтями по стеклу, мокрому от тумана. Стучали не в ее окно, в папино, однако, прилипнув носом к стеклу, Эппл разглядела высокий темный силуэт сбоку. Нед пришел. Раньше он никогда не заходил, они с папой и остальными встречались где-то там, далеко, на бывшей станции, за которой начиналась дорога в Лес. Мама не пускала Эппл даже туда, ни одна мама в поселке не пускала туда детей. Но теперь все другое, и вспоминать нельзя. Зато можно идти с ними – если, конечно, они ее не убьют уже сейчас за то, что так долго копается.
Папа за дверью о чем-то коротко переговорил с Недом и заглянул к ней. Спросил коротко, но без раздражения и злости:
– Готова?
Эппл затянула веревочку на рюкзаке:
– Кажется, да.
– Пошли.
Она вышла в папину комнату, волоча за собой рюкзак, и Нед, одетый по-лесному, в комбинезоне, болотных сапогах и рукавицах, в полупрозрачном дождевике, в шапке под остроконечным капюшоном, улыбнулся, поднимаясь навстречу.
* * *
– Сколько тебе лет?
– Тринадцать.
Не любила она свой возраст: двенадцать еще ничего, возраст детей из всех приключенческих книжек, четырнадцать – уже почти взрослость, а тут что-то аморфное, никакое, посередине. Но Неду, конечно, было все равно. Кивнул, спросил еще:
– А почему Эппл?
– Мама придумала. Говорила, я похожа.
Замялся, прикусил губу и неловкость, поправил шапку. Отозвался мгновением позже, чем надо бы:
– Похожа, да.
Папа шагал, не оборачиваясь, его фигура стала размываться в тумане, и Нед прибавил ходу, слегка подтолкнув в спину Эппл. Шли уже долго, наверное, скоро станция, где собираются остальные. А если кто-нибудь окажется против, чтобы она шла в Лес? Большая, не по размеру, шапка наползала на глаза, поправлять ее под дождевиком руками в толстых перчатках было очень неудобно. К тому же Эппл приходилось слышать не раз и не два, что никакая шапка в Лесу не спасает.
Но если не верить, как можно вообще ходить в Лес?
Ничего, мысленно твердила она, глядя из-под вязаного края вниз, в топкую грязь под ногами. Папа сто раз был в Лесу, а Нед, наверное, целых двести. А вот мама не была ни разу… Не надо вспоминать, не надо бояться, только так получится когда-нибудь понять. Правда, папа говорил – давно, раньше, когда об этом разговаривали вслух, – будто в Лес ходят вовсе не надеясь разобраться, а просто потому, что так надо, только так удается удержать равновесие. Хлипкое, какое-никакое. Но оно все-таки держится, и поэтому каждый раз снова надо идти.
Теперь он так уже не говорит и, наверное, не думает. И все равно.
Нед провел рукой по лбу, снизу вверх: странно, у него, кажется, тоже сползала шапка. Перехватил быстрый взгляд Эппл, улыбнулся:
– Не бойся.
– Я никогда не боюсь.
– Пообещай мне одну вещь. Ну-ка, посмотри на меня.
Смотреть на Неда всегда было здорово и немножко стыдно, обычно Эппл стеснялась, но сейчас он сам попросил. Вскинула подбородок: доставала она ему до груди, не выше.
– В Лесу держись рядом со мной, – сказал Нед. – Не отходи от меня больше, чем на три шага, что бы ни случилось. Обещаешь?
Эппл вдруг хихикнула, глупо, детски. Больно прикусила губу:
– Я просто… Папа то же самое просил. Рядом с ним держаться. И как я буду, если вы с ним в разные сто…
Нед глядел куда-то поверх ее головы. Серьезно, без улыбки:
– Лучше рядом со мной.
* * *
Из тумана выступили остроконечные дождевики. Их было много, они беспорядочно двигались, Эппл никак не могла подсчитать. Но должно быть одиннадцать, плюс папа и Нед. Она сама, конечно, не в счет.
Из-под дождевиков заговорили, заворчали вразнобой глуховатыми голосами:
– Долго.
– Уже не знали, что думать.
– Нельзя опаздывать.
– Так вышло. В Лесу нагоним.
– Нагоним, да. Но плохо, плохо, нельзя…
Лоб залепила мокрая прядь, Эппл поспешно поддула ее, лихорадочно заправила под шапку. И осмотрелась по сторонам: станция. Щербатые стены не доходили до крыши, она держалась на проржавевших балках, а казалось – висит в тумане. Мокрая штукатурка сплошь исчеркана, изрисована, исписана. Эппл подошла ближе и присмотрелась, приподняв край капюшона: фу, гадость, хуже, чем в школьном туалете… давно, когда еще была школа. И длинная, квадратиком, лавка вдоль трех стен – с одной стороны доски, а с двух других только ржавая палка-остов с болтами.
– Присядем.
Фигуры опустились на лавку вплотную друг к другу, как нахохлившиеся воробьи. Не зная, садиться ли и ей, Эппл вопросительно глянула на Неда – но тут ее схватили сзади за локоть, потянули, усадили. Обернулась: папа. Остов бывшей лавки был лезвийно острый и твердый, холодный, как лед.
Мужчины, собравшиеся выступить в Лес, сидели неподвижно. Эппл считала головы-капюшоны: один, два, три, четыре…
– Пошли.
Папа снова дернул ее за локоть, поставил на ноги. Нед был рядом, но смотрел в другую сторону, повернувшись к Эппл полиэтиленовым затылком. Остальные снова мельтешили, рассыпались, толпясь на пятачке станции и все никак не решаясь его покинуть.
И она не успела досчитать.
* * *
Лес оказался нестрашным. Хоть это был и Лес.
К середине утра, когда они вступили, наконец, на опушку, туман осел и разошелся, и между стволами протянулись светлые полосы. Блестела роса, шелестел под ногами подлесок, хрустели, ломаясь, тонкие веточки. Больше Лес не издавал ни звука.
Мужчины тоже шли молча. И папа, и Нед, и все. Вместе их почему-то оказалось все-таки двенадцать. Но, может быть, это не настолько важно.
Некоторые деревья были голые, облетевшие, дрожащие последними скрученными листьями. Другие – мощные, подпирающие толстыми ветками темные раскидистые кроны. Третьи щетинились голубоватыми иголками, с четвертых облезала завитками красноватая кора. Все их Эппл видела как минимум в школьных фильмах, а кое-какие и живьем в поселке. Но здесь они росли вместе, переплетаясь ветками и корнями, и это был Лес. Лес, который гораздо лучше знает, что делать с людьми, чем люди – как договариваться с ним, Лесом.
– Не устала? – спросил Нед.
Эппл, не глядя, помотала головой. Расправила плечи под лямками рюкзака.
Мужчины шли. Дождевика не снял пока никто, но многие посбрасывали капюшоны, ритмично темнея рубчатыми пирамидками одинаковых шапок. Шапки все равно не спасают. Кого-нибудь одного – она точно не спасет. Хоть бы не папу, прикусила губу Эппл. И не Неда.
– Еще немного, и будет привал, – сказал он. Ободряюще, как маленькой.
Она посмотрела на него быстро, украдкой. Капюшон Неда распластался по плечам, а из-под шапки тут и там вырывались наружу, словно языки пламени, блестящие влажные волосы.
Эппл вскрикнула. Чуть слышно, прикрыв рот ладонью.
Он улыбнулся. Не понял.
* * *
– Какая, к черту, наука, – сказал худощавый нервный мужчина. – Какие, к черту, исследования.
– Какие уж есть, – отозвался другой, грустный, темноглазый.
Эппл слушала. В поселке об этом давно уже не говорили – а здесь, в Лесу, оказывается, до сих пор. Впрочем, о чем еще здесь можно было говорить.
Они сидели на примятой траве плотным кружком. Огонь спиртовки под котелком горел беззвучными бледно-синеватыми лепестками, неуютный, совсем не похожий на костер. Не может же быть костра в Лесу.
– Перестаньте, никаких нет, – махнул рукой худощавый. – Мы тупо совершаем одни и те же движения, в которые не вкладываем ни малейшего смысла. Если он и есть, то его вложили за нас. И знаете, как это называется?..
– Не совсем так, – возразил Нед. – Все-таки за эти годы удалось вывести закономерность, что уже немало. Закономерность, благодаря которой мы, как ни крути, спасаем людей.
– Люди все равно умирают.
– Да, но в разы меньше, чем… до. Раньше.
Эппл не хотела смотреть на папу. И все-таки глянула, и залипла, не смогла отвести взгляда. Папа сидел прямой и странно безмятежный, будто не слышал, будто его и не было здесь. Он единственный почему-то до сих не снял дождевика и даже не откинул капюшона. На полиэтилене, сквозь который смутно просвечивала шапка, горел белый солнечный блик.
– Есть такое слово – ритуал, – все больше раздражаясь, говорил худощавый. – Магический, мистический, религиозный, какой хотите. Ритуал жертвоприношения, которое у нас почему-то принимают, да и то, возможно, нам только кажется. Ритуал – и ничего больше. Никаких исследований, никакой науки, никаких подвижек вперед. Ни-че-го!
– Можно относиться по-разному… – начал темноглазый.
– От этого ничего не изменится.
– Да, – внезапно согласился Нед, и его согласие прозвучало гулко, как отдаленный выстрел, разом породив тишину. – Так сложились обстоятельства, и все это знают. Мы просто не имеем права что-то менять.
Эппл съежилась: ей показалось вдруг, будто на ней сосредоточились все до единого взгляды, сфокусировались пучком солнечных лучей на линзе. Негромко, словно шепотом, забурлил котелок на спиртовке. А Лес, обступивший кругом, по-прежнему молчал. Может быть, даже и слушал.
Bepul matn qismi tugad.