Kitobni o'qish: «Отель»
Благодарю отца, у которого я позаимствовал чувство юмора.
Мой дорогой читатель, первую часть книги ты, возможно, сочтешь пафосной и возвышенной. Так как часто я буду упоминать о Боге, о душе и о своих художественных задатках. Прошу простить мне мою молодость.
Во второй части своего рассказа я буду тебя смешить. Поскольку внезапно в себе обнаружу призвание колумниста, который напишет удивительную правду о жизни обыкновенных людей. А дивная история о том, как гусь съел корову на завтрак, станет моим громким триумфом. Мне хочется, чтобы ты смеялся, читая строки о прозаичности жизни самого простого человека. Может быть, в некоторых строках ты найдешь и себя.
Читая третью часть моей книги ты, возможно, о чем-то задумаешься. Мы поговорим с тобой о важном с глазу на глаз. Ведь нельзя же все время смеяться, нужно хоть на время становиться серьезным.
Моя история банальна, как розы. И если вдруг ты захочешь над ней поплакать, то знай, что твои слезы прольются зря.
Вступление
Этот город называют живописным местом люди, которые не разбираются в живописи, а лишь говорят о ней. Те заблудшие туристы, которые не знают аромата вечерних улиц, его утренней росы с примесью запаха свежевыпеченных круассанов нашего талантливого пекаря Мишеля. А знаете ли вы, что печь круассаны – это искусство? Этот город – произведение Мастера, отпечаток указательного пальца Бога. Плод его бездонного вдохновения, на который он потратил больше всего своих самых искренних чувств и самых ярчайших красок, оставив более скудные цвета на людей и другие города.
На вкус этот плод сладок, как медовая груша или грона налитого черного винограда, который сегодня же в плетеных корзинах отправят на вино.
На вид он – как лицо прекрасной женщины, в которую суждено один раз и на всю оставшуюся жизнь влюбиться. А заметив после опьянения ее изъяны – влюбиться и в них. Прошу простить меня за простоту данного эпитета и излишнюю сентиментальность, но точнее выразить, как он выглядит, я не могу.
Посвящается каждой улице этого незабвенного города, мысль о котором заставляет вздрагивать мое здоровое, крепкое сердце. Этот уголок света и бесконечного тепла хочется утаить от всего мира, упиваться им наедине с собой. Но душа моя слишком переполнена чувствами к нему, и утаить его только в себе одном – это значило бы оставить его без должного внимания. (Почему у самых прекрасных созданий принято, что оставить без внимания – это в какой-то степени равносильно предательству?) Самый великий подвиг, который может совершить писатель для источника своей любви – написать о нем в своей книге или ему эту книгу посвятить.
Посвящается месту, которое украло часть моей души и теперь каждую ночь перед сном зовет меня вернуться за ней.
Посвящается городу моей вечной любви.
Сен-Поль-де-ВансОтель «Золотая голубка»1923 год
* * *
Мишель – пекарь от Бога. В нашем зеленом и укромном уголке «от Бога» принято именовать все, что представляет собой некую уникальную ценность, в своем роде – неповторимость; все, что вынуто из души и наполнено своим трудом, – оно идет от Бога. Будь ты художником, писателем, скульптором или просто обыкновенным пекарем.
– Здравствуй, Мишель, – поприветствовал я своего старого доброго друга, которому в прошлом месяце исполнилось сорок семь. Этот необъятной пышности и добра человек был старше меня на двадцать три года, и если бы у него был сын, то, возможно, он был бы моим ровесником. Но сына у пекаря не было, как не было и голубки-жены, бархотки-дочки и даже толстого ласкового кота, которого после работы можно было бы прийти и помучить.
– Доброе утро, дружище, – радостно поприветствовал он меня в своей маленькой уютной пекарне у центрального фонтана.
Место «у фонтанов» – это сердце вечноцветущего города. Здесь расположены самые главные рестораны и кафе.
Ни для кого не секрет, что сердце местных жителей – это их желудок. В этом вся она – Франция.
– Мне – как всегда. Они еще теплые? – ткнул я пальцем в произведения кондитерского искусства, гордо выставленные в корзине на витрину.
– Обижаешь. Где ты оставил Луизу?
– Она еще спит. Ты знаешь, она у меня поздняя пташка.
– Да-а-а. Чудесное дитя. Храни Дева Мария ее сон.
– Благодарю, Мишель. Удачного тебе дня.
– И тебе, мой дорогой друг.
Я оставил пять франков в знак благодарности за наш с Луизой сегодняшний завтрак. По пути к дому я зашел в кофейню «У Ренуара» и принес с собой еще два бумажных стаканчика какао с мятой. Это был любимый напиток моей четырехлетней дочери.
– Доброе утро, Луиза.
– Доброе утро, папа.
Я приучил ее просыпаться с улыбкой, ведь новый день – это чистый нетронутый лист, в котором нет продолжения вчерашнего дня. Вчерашние тревоги канут в Лету, как и наша молодость, как любимые исполнители и их пластинки, как актеры и их чудные роли, как цветы, растущие в нашем саду. Ее улыбка для меня – такая же святыня, как икона для истинного служителя Бога. Бог один. Меня с детства учила этому мама, этому с детства учу ее я. Мне двадцать четыре года, а ей всего лишь четыре.
«Где ее мама?» – спросит меня внимательный читатель, которому небезразлична наша с ней судьба. Как сказал однажды Поль Ру: «Утерянные игрушки попадают в страну утерянных игрушек, а потерянные мамы – в страну потерянных мам». Когда-нибудь моя Луиза узнает настоящую правду о своей матери, но пока ее мама, прекрасная и богатая, цветущая в самом центре Парижа, умеет жить и находить в своей жизни радость. Хотя для меня мама Луизы – это всего лишь лужа, в которой я находил грязь изо дня в день на протяжении четырех лет. Своей маленькой кровинушке с вьющимися волосами и бесконечно любопытными глазами я поведал историю о том, как матушка Жаклин плавает каждый вечер на своем личном катере по бушующим водам Сены вдоль Монтебелло и обратно. Ей нравится смотреть на звезды, это у них с Луизой общее.
Жаклин – француженка. В венах моей дочери течет французская кровь.
– А ты сегодня будешь рисовать корзину с яблоками?
Моя кровь показала на горчичного цвета корзину, в которой лежали два целых яблока и одно надкушенное. У Луизы была слабость – спелые красные яблоки размером с мой кулак. Она могла их есть целыми днями.
– Ты нанимаешь меня, чтобы запечатлеть на бумаге источник своей любви? – сказал серьезным взрослым голосом я. Признаюсь, у меня никогда не получалось изображать взрослого.
– Да, – радостно воскликнула она. – Я нанимаю тебя.
– Ну что же, – тяжело вздохнул я. – Художник – человек свободный до тех пор, пока ему не будут готовы хорошенько заплатить. Кстати, юная леди. Каково жалованье за мой труд?
– Ну, – задумалось еще сонное очаровательное создание, имевшее ангельские черты лица. Если бы ангелом можно было назвать женщину, которая ее однажды оставила мне. – Я могу тебя поцеловать, – наконец сказала она.
Я улыбнулся… Такие слова мне уже доводилось слышать ранее…
Глава первая
Женские груди. Жаклин и Париж
В пятнадцать лет я открыл в себе задатки человека, который умеет изображать на холсте то, что он видит. А видел я из окна своей спальни большие грузовые суда, которые далеко-далеко посредине моря могли стоять тридцать суток, а то и пятьдесят, ни разу не сдвинувшись с места; сонных рыбаков, которые в пять тридцать утра выходили со снастями к морю и встречали удивительной красоты рассвет, ловили попутно рыбу и смотрели вдаль на уснувшие баржи. Все свое детство я прожил возле моря, в одном маленьком сицилийском городке, имеющем короткое название «Джела».
В семнадцать лет я уже видел, даже, можно сказать, познавал оголенную грудь итальянской длинноволосой девицы, которая, воодушевленная и плененная чарами художника, позировала мне своим приданым во имя искусства. Мне нравилось рисовать женскую грудь. Грудь – это такая выпуклость, на которую я мог смотреть вечно, получая неимоверное удовольствие от увиденного. Я мог сравнивать эти твердые прекрасные шары с земными шарами, планетами, с дозревшими сочными арбузами, с маленькими недоспелыми дыньками или даже с крохотными гронками нашего местного винограда Moscato di Pantelleria. Любой винодел знает, что сбор винограда всегда начинается с белых сортов – они созревают раньше. Любой итальянский мужчина знает, что итальянские девушки смуглых сортов созревают рано.
В семнадцать лет мне казалось, что нет занятия более занимательного на свете, чем созерцать прекрасное, ослепительное и пьянящее у самых спелых и очаровательных созданий.
В восемнадцать лет я покинул Италию в поисках себя, так как в этой стране я себя не нашел. Мальчика с карими глазами и овладевшими его разумом и мыслями большими налитыми грудями было не удивить бесконечными рапсовыми полями пустынной Тосканы, словно нескончаемыми песками Египта, на которые обрушивалось желтое солнце, полями, источающими медовый аромат. Я покидал родные земли на поезде без капли сожаления на ресницах. Я не восхищался и бескрайним синим морем, подобным необъятному теплому небу, в котором я мочил свои пятки с первого года жизни.
Я покинул свой дом в поисках места, где мне будет лучше. И в свои восемнадцать я был уверен, что такое место я смогу найти.
Первым моим пристанищем, несомненно, стал Париж. Я говорю «несомненно», ибо лучшего места для молодого амбициозного художника, созидающего голодными глазами мир, было просто не найти.
Голод – двигатель искусства. С этой фразой в современном Париже поспорить могли бы только Пабло Пикассо и Пьер Ренуар, если бы, конечно, Ренуар два года назад не умер в теплой постели, плотно поужинав перед сном, на своей роскошной вилле на юге Франции.
Юг Франции всегда считался престижным как для художественной элиты, так и для простого смертного. Многие (только смертные, нищие, босые) продали бы душу за то, чтобы последовать примеру Ренуара и встретить свою кончину на Лазурном Берегу.
Ох, если бы мама с детства не вложила в меня столько любви и уважения к Творцу нашего мира, то, возможно, в свои двадцать я бы называл богом Ренуара.
– Куда прешь, щегол?
– И вам доброе утро.
Вежливость – черта исключительно французская. Некоторых ругательств я не слышал даже от самых отпетых и побитых матросов на ранних рынках Джелы, куда меня отправляли в детстве за свежей рыбой. Париж принял меня как свое родное дитя. Я, как бездомная двуногая собака, заглядывал практически в каждую тарелку уличных кафе, где сидели красивые и почтенные, обеспеченные люди в костюмах. Женщины эффектно курили тонкие сигареты, аккуратно придерживая свои шляпки, смеялись. От них вкусно пахло духами. Судя по их безупречным платьям, они пользовались услугами личного портного. На их расслабленных лицах читалось удовольствие от жизни, в которой они себя чувствовали главными героинями, бунтарками, где главный лозунг бунта – это «Я и мое удовольствие». На таких голодных и облезлых дворняг, как я, эти женщины не смотрели вовсе или отводили свой беглый и презрительный взгляд. Нет, они не желали меня осуждать. Они просто не желали меня.
Насколько мне известно, бедность презиралась всегда, но в двадцатые годы прошлого века – особенно сильно. В словосочетании «бедный художник» в глаза всегда бросалось первым слово «бедный», а затем – «художник». Такая профессия среди приезжих была в моде. Пьяница, гуляка, бездомный – эти слова в современном Париже можно было бы принять за синонимы к словам «мастер», «живописец», «художник».
Несмотря на отсутствие женского внимания (благо груди их были всегда объектом пристального внимания, о, какие у некоторых француженок были груди!), я наслаждался городом любви, не зная о самой любви и Ги де Мопассане. Я испытал влечение к городу, в котором люди спешат жить, словно доживают свои последние годы. Они мчатся, бегут, а если однажды тебе доведется замедлить свой шаг, спокойно прогуливаясь, скажем, в саду Тюильри, то могут и вовсе сбить с ног. Он сначала увлек меня, этот большой холодный город, а затем в себе растворил.
У меня была мечта – быть навечно прибитым к стенам музея Оранжери.
Скромных сбережений, накопленных непосильным трудом совершеннолетнего поглотителя женских выпуклостей (посмотрите на досуге на работу Франсиско Гойя «Сатурн, пожирающий своего сына» – и вы поймете, насколько сильно мне хотелось их поглощать), было мало. Я нарисовал портреты практически всех своих родственников, а у меня, скажу я вам, была большая семья. Мне удалось заработать кругленькую сумму, но ее хватило ненадолго. Всего на два месяца скромной жизни на окраине Парижа. Я разделял двухкомнатную тесную квартирку с одним окном и без сортира со студентом Антонио, приехавшим покорять этот город из испанской глубинки. Спустя некоторое время я понял, что таких приезжих героев был полон Париж.
Денег было катастрофически мало, а заглядывать в тарелки тех, кто созерцает искусство, а не порождает его, стало для меня унизительно, и я поклялся себе что-нибудь придумать.
Однажды утром, когда Антонио спал, а я проснулся от щебетания ранних птиц (в такие теплые летние ночи мы всегда спали с открытым окном), мною овладела неутолимая жажда – рисовать женские тела, познавать тайну женской сущности. В мои восемнадцать женщина была для меня даже не загадкой, нет, скорее – головоломкой. Я даже не догадывался, что помимо неимоверно красивой емкости для молока, в женщине присутствует еще кое-что. Взять хотя бы глаза…
Идея на последние деньги купить себе несколько дешевых мольбертов из не самого качественного полотна, пару кисточек и коробку с красками пришла ко мне вместе с тем, разбудившим, щебетанием крылатых, которые ныряют в небо, чтобы познать, на что способны они и на что способно оно. На рассвете того летнего жаркого дня, когда мерзляк Антонио недовольно бурчал, требуя закрыть проклятое окно, я дал себе обещание нырять в женщин глубоко, не боясь разбиться о прелесть их очаровательных тел.
– Нарисуете меня?
Темноволосая тонкая француженка лет двадцати подошла ко мне, когда я сидел у мольберта на набережной Монтебелло, смотрел в небо и думал о том, что бы миру такого сотворить.
«Мой клиент», – решил про себя я, оценив в профиль ее тонкий крючковатый носик, отсутствие налитых гранатовым соком плодов самого граната. Худая, даже немного болезненная с виду. Но что-то в ее манерах было такое – изящное, притягательное. Пусть она была носатой и тощей, но в ней, безусловно, присутствовало некое обаяние. А иначе не понимаю, как она сумела меня обольстить. Легкое изящное движение кисти руки, этот таинственный взгляд, полный очарования и любви, ее прелестная, теплая улыбка, которая говорила мне: «Я вся твоя. Нарисуй меня!» Да, несомненно, я был ею пленен.
– Нарисую, – прошептал я, смотря пристально в ее черные дьявольские глаза.
Сначала, у реки, я рисовал ее лицо, мочки ушей и длинную шею. Затем в своей маленькой мастерской, когда Антонио был в университете, я дорисовывал ее пупок и пышные вьющиеся волосы на самом сокровенном месте.
– Андреа, а вы поцелуй к оплате принимаете? – спросила она, когда я закончил, но еще даже не начинал.
– Принимаю.
А затем, как выяснилось спустя год, я сотворил нечто совершенное, подобное Богу и самым прелестным цветам. Срок жизни у Бога и цветов совершенно разный, но срок дыхания моего творения окажется где-то посредине между тем и другим.
Выдох…
– Вы прекрасный художник, Андреа, – сказала Жаклин, застегивая верхние пуговицы своей белой блузки.
– Я знаю, – ответил ей человек, познавший в этом мире все. Как ему на тот момент казалось. Познать женское тело – это исследовать всю планету вдоль и поперек. – А вы – невероятная женщина.
С тех пор как она унесла мой портрет в свой дом, а с себя навсегда смыла запах художника, я не видел эту девушку ровно год, но за этот длительный срок я повидал многих других Жаклин, которые, возможно, пахли по-другому, имели иные формы и голос. Но сокровенное у всех оставалось прежним.
– Вы поцелуи принимаете?
– Нет, – спустя четыре месяца познания мира наконец ответил я. – Я принимаю франки.
– Но у меня нет денег… – растерялось молодое прекрасное создание, в жилах которого текла итальянская кровь.
– Возможно, дома у вас есть еда?
– Странный вы. Я имела другое представление о художниках.
– А я имел совсем другое представление о женщинах.
Спать с разными женщинами, а иначе говоря, перепробовать полмира очаровательного на вкус – это все равно что зайти в парфюмерную лавку и пытаться среди всех запахов уловить один-единственный аромат. Вот только представьте, что между новыми и старыми флаконами парфюма вашему обонянию не предлагают обесцветить предыдущий запах, отведав аромат зерен обжаренного кофе. И все запахи сливаются воедино, вызывая лишь отвращение, рвоту, и все женщины пахнут навязчиво громко, а затем перестают пахнуть.
Спустя полгода я перестал рисовать женские груди и другие удивительные места, «полные загадок и тайн», которые они осмеливались показывать только избранным: гинекологу, молодому симпатичному художнику вроде меня, своему любовнику и мужу, а затем – акушеру. И, не найдя больше секретов в неприкосновенном (всякое тебе будет казаться удивительным и тайным, пока его не касаешься, любое в мире, чего ты коснулся, становится явным), я подался в живопись.
Мне быстро удалось разгадать загадку женского тела, но я даже не пытался разгадать трагедию женской души.
Каждый день, проведенный в Париже, я посвящал тому, чтобы оттачивать свое мастерство. С каждым новым днем я рисовал все лучше.
* * *
– Сколько вы возьмете за мой портрет? – спросила у меня яркая смуглая испанка в красивом бархатном платье. С виду я бы дал ей лет тридцать, но, несомненно, она была старше.
– Триста франков, – назначил цену я. С каждым днем я оценивал себя дороже. Тот, кто учится живописи, но зарабатывает на обыкновенных портретах, рисует как минимум живописнее любого другого мастера.
– Слишком дорого, – отвергла меня она.
– А вы найдите себе того, кто нарисует вас дешевле. Я беру подлинную стоимость вашей красоты.
Она сначала посмотрела на меня свысока, а затем немного смягчилась.
– Я оцениваю себя намного дороже.
– Я даже не сомневался в этом, мадемуазель, – сказал я с оттенком подхалимства в голосе. – Моя работа – это всего лишь скромное, но правдивое отражение вашей истинной красоты.
– Я бы вам посоветовала, молодой человек, сейчас стать моим зеркалом, а иначе вы можете нечаянно утонуть в Сене, купаясь однажды утром недалеко от набережной.
– Но, мадемуазель, вы не правы. Я не купаюсь в Сене.
Она как-то странно улыбнулась мне.
– Моему мужу может показаться, что вы слишком хорошо плаваете и даже, возможно, не тонете, раз уж так бездарно рисуете.
– Могу заверить вас, мадам, что я тону. Будьте уверены, что вы стоите сейчас перед своим зеркалом. Присаживайтесь поудобнее на стул, а я пока протру себя.
Солнце пекло мне спину, мне хотелось пить, есть и даже спать, но больше всего на свете мне сейчас хотелось не расстроить эту загорелую, богатую даму, омытую водами Балеарского моря.
И я ее не расстроил. С ее позволения, я ее познал…
– Андреа, – однажды ранним утром громко постучались в дверь моей съемной квартиры. – Андреа, открой, я знаю, ты дома!
Это был женский напористый голосок, подобный удавке, наброшенной на шею того, кто так сладко сроднился с кроватью. Стук становился все громче, а затем мне послышался младенческий плач.
Я второпях накинул на себя черную вчерашнюю рубашку и надел брюки. Открыл дверь.
– Чем могу вам помочь? – спросил я сонным голосом, всматриваясь в лицо знакомой мне девушки. Я не мог понять, где я ее мог ранее видеть. На руках она качала маленького ребенка.
– Ты меня не признал? – с какой-то надеждой в голосе спросила помятая дама, которая, как мне показалось, не спала очень давно.
С виду она больше походила на цыганку, просящую милостыню для своего младенца.
– Нет.
Я пребывал в недоумении, в оборванном сне и в потной, нестираной рубашке.
– Жаклин. Это имя тебе говорит о чем-нибудь?
И только тогда я вспомнил. Ох, сколько уже было Жаклин после…
– Говорит. Так звали мою первую женщину.
– Ты не говорил, что я была первая…
– Я бы сказал, если бы ты осталась.
«Зачем она принесла этого ребенка сюда?
Он ведь разбудит весь дом!»
– Это твой ребенок или ты его у кого-то украла? – осторожно осведомился я, словно бы в шутку.
– Да, я украла его.
– У кого?
– У тебя, Андреа! – сказала она как-то неестественно тихо и по-взрослому.
– Нет. Ты украла у меня пятьдесят франков, вытащила их из кармана моих брюк, когда я выходил в другую комнату, а ребенка – нет, это уж извольте! Я его вижу в первый раз.
– Но это твой ребенок. И тебе придется его забрать.
– До свидания, женщина. Ваша речь невероятно трогательна, но приберегите ее для кого-нибудь другого. Мне нужно спать, у меня рано клиентка.
– Надеюсь, твоя клиентка знает, как пеленать трехмесячного ребенка.
Я попытался закрыть дверь, но она поставила свою ногу на порог. Ребенок, который все это время гудел, как выяснилось позже, а не кричал, продемонстрировал свои вокальные способности во всей красе.
– Боже правый, дай ему грудь или что там им дают.
Из комнаты послышался сонный голос моего друга Антонио: «Заткните ребенку рот или выбросите его в окно. Он мешает мне спать».
– Я не могу его сейчас успокоить. У меня нет молока, – виноватым голосом сказала Жаклин.
– Тогда сделай что-нибудь, чтобы он не кричал, – меня вдруг охватило странное волнение.
– Подержи секунду, я достану игрушку, – она протянула мне маленького теплого младенца, который голосил не хуже хора оперного театра.
– До свидания, Андреа, – сказала она затем и со всех ног побежала вниз по лестнице.
«Где обещанная игрушка?» – вопрос, на который я искал ответ четыре года.