Kitobni o'qish: «Московская живодерня (сборник)»
МОСКОВСКАЯ ЖИВОДЕРНЯ
Тот век немало проклинали
И не устанут проклинать,
Но как избыть его печали,
Он мягко стлал – да жестко спать.
А. Блок, Возмездие
– Вот, ты говоришь – испанцы!
– Я говорю?
– А кто же? Я, что ли? Я вообще молчу.
– Ну хорошо. Что «испанцы»?
– Как что? Смерть под солнцем. Коррида, тореро, момент истины! Красиво!
– Ну?
– Так мы тоже не лаптем щи хлебаем. У нас, у русских, все такое тоже водилось.
– Да ладно!
Мы лежали на вершине стога сена. Кроме этого стога, высокого и длинного, в тумане стояли его товарищи, похожие на огромных, молчаливых, косматых животных, которые вышли попастись в поле. Давно миновал Второй Спас – 19 августа, солнце садилось рано.
Наши охотничьи ружья лежали рядом. Мы уже приняли по первой стопке настоянной на лимонной корке водки, закусили черным хлебом с салом. Огурцы и помидоры лежали на чистой тряпочке. Нехитрый натюрморт: фляга с водкой, кирпич настоящего черного хлеба, большой кусок сала, овощи, все на фоне стелящегося понизу тумана. Полумрак, едва видные верхушки деревьев на фоне серого неба. Все располагало к неторопливой беседе.
Машину, ГАЗ-66, мы оставили в деревне: дальше дорог не было.
Сало было холодным и твердым, с бледно-розовой полосой. Черный хлеб, напротив, имел ноздреватую мякоть и глянцевую антрацитовую верхнюю корочку. Сейчас такого хлеба не делают. А тогда, в самом начале шестидесятых, если вы садились за столик в столовой, перед вами уже лежал нарезанный черный хлеб, и его можно было намазать горчицей, которая вместе с солью и перцем всегда располагалась в центре белой скатерти. Не слишком изысканно, зато бесплатно. Я хорошо помню этот черный хлеб.
Налили по второй и мечтательно устремили взоры вдаль. Вдали синел волшебный лес. Сырой воздух через много километров донес тоскливый гудок поезда. Сладко заныло сердце. Показалось, что когда-то давно я уже видел этот родной унылый пейзаж. Все это было: я лежал на мягком сене под темнеющим небом, дышал сырым воздухом, смотрел на замершее поле и едва угадывал опушку леса. Голова отдыхала, как во время молитвы. Время соединилось с пространством, и тело не чувствовало земного притяжения. Память поколений не проходит бесследно, она остается в нас.
– Я тебе расскажу, что мне дед рассказывал, – услышал я, и эти слова естественным образом улеглись в мое оцепеневшее сознание.
Он был хорошим рассказчиком, мой собеседник и старший товарищ. Я слушал, не отдавая себе отчета, во сне или наяву прилетает ко мне услышанное, прилетает и мягко ложится в память.
* * *
Сто лет назад основным транспортным средством была лошадь. Железных дорог было – раз два и обчелся. Дорогу Москва – Нижний Новгород еще не построили, а Казанскую и в помине. Она потом прошла по местности, о которой и пойдет речь. Когда построили станцию Сортировочная, появился поселок Новые Дома. Техника вторгалась в обиход. Появился котельный завод Дангауэра и Кайзера, нынешний «Компрессор».
Но это все пришло позже. А пока техника в буквальном смысле состояла из лошадиных сил.
Развивающаяся цивилизация требовала все больше энергии. Поголовье лошадей увеличивалось. Расчеты тогдашних футурологов показывали, что в следующем веке (в нашем то есть) лошадей будет столько, что их навоз заполнит улицы до второго этажа. Не случилось! Зато выхлопные газы заполнили улицы выше самых высоких небоскребов.
Лошадей было много. Костями павших лошадей даже мостили дороги. Шкуру снимали. Дед мотался по всей Москве и, если находил павшую лошадь, быстро сговаривался с хозяином и доставлял ее на живодерню, сюда, к Владимирке, за две версты от Рогожской заставы.
Дед тогда был молод, силой Бог не обидел. С детства тянулся к лошадям. Служил в кавалерии. Побывал на Кавказе, воевал чеченцев. Преследовал Шамиля, когда тот после сражения возвращался в аул Ведено, получил контузию от своей же пушки, по этой причине был отправлен домой и стал работать на живодерне.
Трупы ободранных лошадей сваливали в яму, откуда потом доставали кости. Ямы были огромные, в каждую можно было уложить хоть тысячу лошадей. Живодерня занимала обширное пространство, целое поселение с сараями, помещениями, где вытапливали сало, мыловарнями и так далее, и так далее, и так далее.
Для публики это интереса не представляло. Для публики была интересна травля. Вот там то и проводился бой быков. Вообще-то раньше травля располагалась за Тверской заставой, но потом травля переехала за заставу Рогожскую.
Быков травили собаками. Для этого содержали специальных собак меделянской породы. Это были чудовища весом по сто килограммов и более. Сказать, что волкодавы – ничего не сказать. Обычный наш среднерусский волк для такой собаки был так, комар. Складки кожи свисали с шеи собаки. Волк тщетно вцеплялся в них, нанося урон шкуре, но не внутренним органам собаки. Пес головой, как пудовым ядром, сбивал волка с ног, подминал под себя и смыкал гиреподобные челюсти на его загривке. Шея у волка, конечно, толстая и крепкая, но все же это не бычья шея. Бычью шею так просто не перекусишь. Поэтому бык был достойным соперником для нескольких псов, и, если отличался силой и отвагой, у него имелся шанс выйти из схватки победителем. Бык тоже обладал складками кожи, под которыми перекатывались железные мускулы, питаемые тестостероном, бурлящим в крови быка-производителя. От боли в кровь поступало все больше и больше этого гормона, мышцы наполнялись дикой энергией, и бывало, что бык, облепленный рычащей сворой, выбивал ворота и вырывался из круга на волю. Тогда псари долго разнимали противников, оттаскивали собак, направляли утомившегося быка сначала в загон, а затем и в стойло. Иногда часть публики выскакивала на улицу за быком, чтобы наблюдать продолжение схватки, рискуя попасть на рога или под ноги разъяренного животного.
Но мало было быков, которые могли устоять против меделянских догов. Самым главным таким быком на живодерне стал бык, которого почему-то звали Борькин. Этот Борькин поначалу был просто молодым быком, весьма стеснительным и, как казалось, даже робким. Его чуть не забраковали и не отправили на бойню.
Откуда пошло это странное имечко на аглицкий манер, неизвестно. Говорили, что получил бычка хозяин живодерни за долги от мещанина Борисова. Должно быть, поначалу быку вообще кличку не положили, называли по фамилии мещанина, все равно пускать на мясо. Борькин, Борькин – так и пошло, закрепилась за быком дурацкая кличка А оно вон как получилось! По заслугам его не Борькиным кликать, а Борис Борисычем величать.
Он был силен и крупен, а также обладал редкими длинными рогами, что давало основание некоторым высказывать мысль, что его предком, видимо, случился набредший на стадо коров дикий тур. Короче, вопреки скептикам Борькин выиграл первый бой с собаками, потом второй. Может, в нем действительно текла кровь древних буйных туров? Его стали хорошо кормить, за ним стали ухаживать по-королевски, ласкать и холить. И вот он возмужал, налился свирепостью льва и хитростью леопарда. Борькина теперь выпускали только по важным датам, когда в публике присутствовали очень богатые и очень влиятельные господа, швыряющие белые ассигнации, как бумагу. Тогда делались крупные ставки, и, вне зависимости от выигрыша, публика получала ни с чем не сравнимое удовлетворение. На обычный день в манеж выпускали быка попроще, иначе собак не напасешься, а стоили они дорого.
Рога у Борькина не стачивали, и они на кончиках сияли, как два штыка. Борькин освоил все премудрости штыковой атаки и умело пользовался ею. Другим быкам часто тупили рога, надевали на них кожаные мешочки. Тогда в круг против быка высылался всадник на отличном арабском жеребце, который ловко увертывался от быка. Это был высший пилотаж. Коников этих в конюшне живодерни содержалась всего парочка, потому что воспитать и натаскивать их, сам понимаешь, задачка нешуточная.
Дед мой к травле и всем ее учениям и хитростям не касался, но всех там знал, часто ходил смотреть бой быков, в общем, был в курсе жизни.
Да, а потом произошла вот какая штука. Однажды один помещик проиграл хозяину живодерни медведя. Хозяин давно примеривался к медвежьей травле. А помещик тот, вроде пушкинского Троекурова, держал медведя, но в конце концов устал от него. Медведь – забава, пока он маленький. А как подрастет, хоть вешайся. Посмотришь – котенок, мирный, добрый, ласковый, а протянешь руку – хорошо, если успеешь отдернуть. Псаря, который за ним ухаживал с детства, стоило тому отвернуться, свалил с ног и мигом превратил в котлету. Хоронили в закрытом гробу. И вымахал тот медведь не в пример обыкновенному. Помещик специально выписал медвежонка откуда-то с Камчатки или Алеутских островов, а может, и с самой Аляски.
Когда доставили медведя на живодерню, он еще рос, но уже тогда был чуть не по плечо смотрителю. Да, и это когда не на двух, а на четырех лапах стоял. Конь да и только. Хоть верхом садись. На нем помещик ездил таким макаром, пока медведь был еще мишкой, а не Михайло Потапычем. Помещик вообще с причудами был и назвал медвежонка Вольдемаром. Почему Вольдемаром, пес его знает. Ну, Вольдемар и Вольдемар. Короче, прибыл Вольдемар на живодерню настоящим зверем, хитрым, сильным, хищным, но с виду добродушным, а весил не меньше 30 пудов. Помещик собак своих брудастых против него и не помышлял ставить: прихлопнет одним махом. Не то – меделянский дог, его лапой в воздух не подбросишь.
Ну, прибыл подарочек на живодерню. Откормили его кониной, да молоком, да овсом отборным, а когда стал он клетку ломать, поставили на травлю. Получилось. Народ валом повалил. Ставки делают, кричат, свистят, чуть не лезут на арену. Воспитали вторую звезду в коллективе. Во как!
В общем, куда там испанцам, тем более португальцам. Скажешь, они до сих пор боем быков балуются, а мы по другому ведомству? Все так. Русские, они всегда все до крайности довести норовят, вот наша беда. Ударить так, чтобы кулак себе расшибить, а потом ходить инвалидом и забыть о боксе. Всякая чрезмерность дурна, и людьми не приветствуется, и люди ее избегают. Это еще Монтень сказал. Монтень, говорю, французский философ. Но мы Монтеня не читаем. На кой ляд нам Монтень?! Нам Монтень не нужен! Пошел он к лешему со своей филожо… короче, со своей наукой!
Вот и наша коррида кончилась. Насовсем. Расскажу как.
Однажды хозяин живодерни проигрался в пух. И денег задолжал какую-то безумную сумму. А отдавать надо. Вот тогда он и решил разом ее огрести, устроив невиданную травлю. Столкнуть на ринге Борькина с Вольдемаром. Видно, торопился хозяин, а может, и не протрезвел еще до конца, но как решил, так и сделали.
Публика собралась самая отборная. В напитках недостатка, само собой, не было. Офицеры пришли флотские, крымцы, тоже народ, прямо скажем, крутенький. На Крымской войне прошли через смерть, в башке затонувшие корабли, погибшие адмиралы да товарищи убитые и искалеченные.
Тихо!
* * *
Откуда-то издалека донесся волчий вой. Он начинался с низкой ноты, потом брал выше и выше и внезапно оборвался. Мы приподнялись и покрутили головами. Вокруг стояла ночь. Туман ушел. Кое-какие клочки оставались, они жались к опушке леса и к подножиям стогов, но небо прояснилось, и на юге повисла луна, круглая и яркая, как хирургическая лампа. А мы и не заметили, что освещены таким прожектором. Взгляд невольно потянулся к незаряженным ружьям. Прислушались. Тишина. Выпили. Закусили. Еще прислушались. Тихо. Я опять повалился на сено и стал смотреть на луну, по которой иногда пробегали черные тени облаков. Луна как будто ныряла в воду, неглубоко, сохраняя свое присутствие, как поплавок, выныривала и снова ныряла. Собеседник мой прожевал сало с черным хлебом, обтер губы рукой и продолжал.
* * *
Значит, в один прекрасный вечер столкнули-таки Борькина и Вольдемара. Дед говорил, что такого действия на барабанные перепонки он никогда не испытывал, даже на войне. Это был рев, от которого у всех захолонуло сердце. Все ненадолго оцепенели. Наверное, так цепенеет жертва ревущего хищника, в первое мгновение она не в силах ни спасаться, ни сопротивляться. А потом толпа закричала, затопала, зашлась в истерике. На кругу происходило нечто страшное и величественное. Два бойца, общим весом чуть не в полторы тонны, ловкие, смелые, опасные, то сшибались, катаясь по арене, как дерущиеся кошки, то расходились, чтобы, отдышавшись, ринуться снова в бой. Все цепи были оборваны. Песок и опилки не успевали впитывать кровь. В рядах у зрителей то тут, то там тоже вспыхивали драки. Это всеобщее возбуждение, гипнотическое состояние не могло кончиться добром.
Наконец наши слоноподобные бойцы, ревя и нанося вслепую удары, проломили забор и выкатились в проход. Надо было что-то делать, и старший псарь выпустил собак: собаки всегда останавливали вырвавшихся на волю животных. Но не тут-то было! Как говорится, не на тех напали. Конечно, собаки в своих вольерах слышали шум битвы, его, наверное, было слышно аж в Анненгофской роще, куда золотари потихоньку свозили нечистоты. Собаки выли, бросаясь на стенки вольеров, они тоже всем существом поддались гипнозу боя, поэтому, когда их выпустили, они, рыча от нетерпения, тяжелым галопом бросились в гущу сражения.
Самые отчаянные из зрителей тоже не удержались и, вооружившись кто чем, бросились выручать животное, на которое они сделали ставку. Моряки выхватили кортики и, сомкнув ряды, пошли в атаку, будто она была последней. Они потерпели поражение от лягушатников в Крыму и теперь спешили отстоять свою честь. Даешь Севастополь! Короче, случилась такая свалка, что мама не горюй.
Дед видел, как один купец с тяжелой лавкой в руках бросился защищать медведя и как тот, не разобравши дела, ударом лапы сшиб его на землю, решив, что это и есть виновник всех бед. От второго удара купца спасла лавка, она переломилась в нескольких местах, у нее подломились ножки, а большой кусок доски подлетел высоко в воздух и, описав дугу, сбил с ног какого-то человека. Часть обломков упала на купца, впрочем не причинив ему особого вреда. В это время на ушах у быка висели два огромных волкодава, еще два держали медведя за гачи, но медведь этого не замечал, и псы волочились за его задними лапами: так двое маленьких детей, играя, безуспешно виснут у отца на ногах, пытаясь удержать его на месте. Все это дед увидел как в замедленной киносъемке. Он успел скинуть пиджак и набросить его на голову медведя. Медведь замешкался, и дед выхватил купца из-под Вольдемара. Купец был тяжелый, но дед закинул его себе на спину и вынес, как выносят раненых с поля боя.
Позади остались обессиленные схваткой Борькин и Вольдемар, люди отползали в стороны, собаки хрипели, служители с ужасом смотрели на вздрагивающих меделянских догов с выпущенными кишками. Что скажешь? Сон разума! Общее помрачение. Урок бессмысленный и беспощадный.
Вот так и кончилась московская травля. Сколько ни уговаривал потом хозяин станового, сколько ни предлагал денег, тот был непреклонен. Всему есть предел. Двух собак пришлось пристрелить, хорошо человеческих жертв не было: так, поломанные кости да рваные раны. Борькина и Вольдемара продали за хорошие деньги. Чего зря кормить?
А дед мой от купца награду получил. Тот сказал: проси что хочешь. Ну, дед и попросил оплатить ему образование. Сказано – сделано. Дед в итоге окончил университет, стал помощником следователя. Но это уже другая история.
* * *
Я молчал, переживая картину побоища. Как бы живо ни описал ее мой собеседник, на нас все же не действовал тот звуковой фон: помрачающий сознание рев, визг, топот, крики, истошный лай, треск ломающегося дерева. Вокруг стояла тишина. Даже далеких составов не было слышно. Луна переместилась вправо и ушла из моего поля зрения. Облака исчезли, и луна светила ровным светом, прилежно и спокойно освещая замершие окрестности. И ветер стих, и деревья больше не шевелились, и душа просела, как весенний снег, безмятежно опустилась, расслабляя мышцы тела и опостылевшее напряжение ума. Славная была ночь!
Тишину снова нарушил волчий вой. На этот раз он звучал уже с более близкого расстояния, был выше и продолжительнее.
– Волчица, – сказал мой собеседник. – Стаю собирает.
– Не по нашу ли душу? – спросил я.
– А это как Бог даст.
Я посмотрел на ружья.
– Пустое, – сказал он. – На этот случай у меня тоже есть что рассказать.
Он наполнил раскладные стаканчики, и мы повторили процедуру, которая всякий раз сопутствовала паузе. Сало стало еще холоднее, а хлеб снаружи немного подсох, но внутри был еще мягким и свежим.
– Вот, слушай. Случилось это, когда мой дед уже следователем работал в Зарайском уезде Рязанской губернии. Однажды на Святки пришло сообщение, что пропал один из бывших местных. Его ждали на рождественские каникулы, а он не доехал.
– Прям как у Чехова: пропал человек.
– Так, да не так! Этот не пьяницей каким-то был, а приличный человек, приват-доцент из самой Москвы и все такое прочее. Организовали расследование. Искали свидетелей. Наконец нашли, и как-то утром заложили сани и помчались по морозцу до села, где жил свидетель. Семья знакомая, ехали как в гости, а не допрос снимать. Ну, дом с мезонином, паркет, пианино, фикус в кадке, елка до потолка, наверху восьмиконечная звезда. Самовар, баранки, пряники, варенье, наливочка, само собой, все как полагается. Тепло в доме, сухо, сибирский кот мурлычет. Свидетель – военный в синем уланском мундире с блестящими пуговицами, – вернулся из полка на побывку. Вот что он рассказал.
* * *
Оказалось, он ехал с этим приват-доцентом в одном вагоне. Познакомились, разговорились. Проводник принес чаю. Русские за беседой обязательно заспорят. Но здесь спора не было. Так, обмен мнениями.
Выяснилось, что приват шел по медицинской части, был кошкорезом, то есть ставил опыты на кошках. Ну, лягушки всякие тоже в дело шли, но это больше для студентов. Военный еще пошутил, не попадалась ли привату царевна-лягушка?
– Мне все одно, – говорит приват, – та же мускулатура, сухожилия, кости. Ежели вы про душу, то, поверьте, нет там никакой души, а сердце – просто мышечный насос.
– Вы что же, из нигилистов будете? – спрашивает военный.
– Ну уж называйте как хотите, а только то, что вы душою называете, есть химический продукт деятельности головного мозга. Человек ничем от животного не отличается. Разве что размером этого самого мозга да последующим воспитанием.
Дальше приват рассказал, что появилась теория одного англичанина, будто человек постепенно воспитался из обезьяны.
– Да разве это возможно?
– Отчего же нет? – говорит приват. – Очень даже возможно, если идти индуктивным способом.
Военный не знал, что это за способ такой, и спорить не стал. Он понимал, что здесь легко быть вовлеченным в спор о вере в Бога, а как можно спорить о вере? Вера, она и есть вера. Сам он в Боге не сомневался и с детства привык к тому, что все творится по Божьей воле.
Однако же в этой теме приват не стал останавливаться и перешел к politique. Он мимоходом вспомнил об общественном договоре Жан Жака и посетовал на нашу российскую дикость. «Петербург да Москва (где не без гордости резидировал сейчас приват) – вот и вся сознательная Россия», – говорил он.
Эта почва для военного была еще более скользкой, чем предыдущая. Он давно выучил, что солдат есть защитник отечества от врагов внутренних и внешних, да и сам полагал, что дух Божий присутствует повсюду, а потому не смог не воспротивиться якобинским взглядам, которые с умным видом излагал приват.
– Я, – говорит, – решительно вас не понимаю. Вы хотите бросить булыжник в колодец. Добра от этого не жди. Вода замутится и долго будет мутной. А потом все придет в прежнее состояние. И зачем бросали? Баловство это.
Приват тоже непрост был, привел какого-то немца, который установил, что жизнь есть движение, а покой есть ничто.
На этот случай военный рассказал ему о мужике, который жил себе и жил, пока не приехал агитатор да не стал агитировать, мол, чего, мужики, хлеб жуете, чего не бунтуете? Честь имею рекомендовать! Мужики от таких слов решили бунтовать, глядь, а тут и полиция. Сам становой приехал, собственной персоной, и ну кричать: «Чего, мужики, бунтуете, так вас и растак, чего хлеб не жуете? Я вам ужо!» А чтобы втолковать эту мысль, отпустил каждому плетей. Вот выпороли мужика, приплелся он домой, почесал мягкое место, да и запустил шапкой в угол: «Чаво, чаво? А ничаво!»
Посмеялись. Приват, он пока в пенсне приват, а так тоже ведь человек. И болеет, и потеет, и кашу ест, как все.
Ну, скоротали дорогу за беседой, а когда прибыли на свой полустанок, уже ночь установилась. Вышли на свежий воздух. Хорошо! Снег искрится, луна в поларшина, ели под снегом, задерешь голову – шапка падает. Паровоз посвистел, пыхнул паром, да утянул неспешно вагоны, оставив запах дыма и снежную пыль. Ни огонька, ни души кругом, слава тебе, Господи, луна светит, как исправный фонарь.
Покропили они снежок возле рельс. Может, и не надо было этого делать, потерпеть бы до дома, но кто знает, как путь сложится? На холодном рельсе моча застывала засахарившимся медом. Оправились, встряхнулись, застегнулись и двинулись пешком по морозцу.
Дорога частью полем, частью лесом, широкая, разъезженная за день, как шоссе. Однако до села далеко. Впереди снежное взгорье, дальше опушка леса. Смотрят – по снежной целине тени пробежали, бесшумно, будто мыши ночью по белой скатерти. На душе как-то жутко стало, жутко и мерзко. Волки. Почуяли твари человека.
Приват остановился, покачал головой. Нет дороги! Как быть?
Перекрестился военный, пойдем, говорит, а то на сочельник опоздаем, двое не один, главное, не тушеваться перед зверями.
Какое там? Приват ни в какую: «Бог с ним, с сочельником, никакого резона нет жизнью рисковать, даже ради Рождества Христова, которое, с точки зрения есть миф и опиум для страдающего народа».
– Стыдно вам такие слова говорить, – отвечает ему военный. – Просто вы робеете перед волками. А я вот читал у французов легенду о Жанне Бове, которая от убийц в лесу спасалась, тоже зимою, да набрела на стаю волков голодных. Впереди волки, позади душегубы, упала она на колени прямо в снег и стала молиться. Волки ей навстречу бегут, закрыла она глаза от страха, а они ее обогнули, да набежали на убийц подлых, да вцепились им в глотки. А Жанна Бове жива осталась.
– Не боюсь я этих тварей, – обиделся приват, – здесь простой расчет: потеряем время, зато сохраним жизнь. Вернемся и зайдем в деревню, что рядом со станцией. Да я готов целковым пожертвовать, чтобы меня в теплых санях в село доставили. Что же, жизнь моя целкового не стоит? А эти ваши Бова-королевны, да лягушки-царевны есть сказки забитого и запуганного народа, далекого от прогресса. Мы с вами люди просвещенные, современных взглядов. Это вам должно быть стыдно, что напираете на всякое мракобесие и темноту Средневековья.
– Эх! – говорит военный. – Жаль мне с вами расставаться, да, видно, придется. Не могу я опоздать. Семья за стол сядет, Бога прославит, а меня нет. Так не годится. Человек вы хороший, но уж больно умственный. Опоздаете на Рождество из-за своего упрямства.
– Да что ж, вы так один и пойдете? – спрашивает приват.
– Так и пойду.
– И не боитесь?
– Боюсь, а пойду! Да что об этом толковать? – Военный протянул привату руку. – Бог даст, свидимся!
– Шальная вы голова! – Приват крепко пожал руку военному и, постоянно оглядываясь на него, пошел обратно к хорошо видному полустанку.
Военный глубоко вздохнул, посмотрел на звезды, перекрестился еще раз, надвинул поглубже теплую, на вате, фуражку и, не оборачиваясь, энергично пошел вперед.
Волки сидели возле опушки. Когда он стал подходить, их можно было хорошо разглядеть. Теперь они не внушали омерзения. Зрелище было скорее торжественным, где-то даже прекрасным. Впереди сидела волчица и не мигая смотрела на приближающегося человека. Чуть позади сидел крупный волк с гордой осанкой, большой головой и пышным воротником, обнимающим шею. Он внимательно следил за военным и изредка посматривал на волчицу. За их спинами переминались еще два волка: они осторожно кружили почти на одном месте, стряхивая с лап рассыпчатый снег.
Военный весь подтянулся, переменил ногу и зашагал строевым шагом, размахивая руками и вбивая каблуки в дорогу. Снег весело скрипел под сапогами, сталью звенели положенные для парадной формы шпоры, наконец, прокашлявшись, военный чистым голосом запел «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…».
Приват, услышав издалека пение, улыбнулся, тихо радуясь, что пока они оба живы.
А военный шел и шел. Пот заливал ему глаза. Он сдвинул фуражку на затылок. Это придало ему залихватский вид, и он еще громче запел знакомый псалом, еще энергичнее стал размахивать руками.
Волчица, приподнявшись было с места, услышав громкое «Заповеждь, Боже, силою твоею…», опять уселась на снег. Двое переярков перестали топтаться на месте и замерли, только сидящий матерый все так же невозмутимо наблюдал за действием, как столичный театральный зритель наблюдает за спектаклем.
Военный миновал волков и запел «Дева днесь Пресущественнаго рождает…». Волки не тронулись с места.
Впереди замерцали огоньки домов. Издалека послышался лай собак. Можно было оглянуться.
Волков на месте не оказалось. Все же он успел заметить мышиные тени, которые, набирая скорость, заскользили по направлению к полустанку. Только бы приват успел добраться до деревни!
Больше ничего военный о привате не знал. Он помнил, что пришел домой вовремя, переменил белье и выпил большую рюмку водки. За столом это происшествие как-то поблекло, потому что был праздник, в доме было тепло и вкусно пахло, пели церковные и светские песни, на елке горели свечи, а под потолком сияла звезда Рождества.
Привата нашли занесенным снегом в перелеске, недалеко от полустанка. Волки его не тронули. Он умер от грудной жабы и замерз в снегу. Видно, когда увидал бегущих волков, побежал, не разбирая дороги, пока хватило воздуху.
* * *
– Вот, брат, какая история с географией, – закончил мой собеседник, – а ты говоришь…
Я молчал, подавленный и пораженный его рассказом. Ночные страхи рассеялись. Ведь если есть звезда, можно жить ничего не боясь. Некогда к ней двинулись и небожители, и волхвы, и пастухи, все. С восторгом, с трепетом, но без сомненья.
В моем поколении была странная смесь прошедшего времени – общего дела, войны, красных знамен, ношения кителя и ненависти к буржуям, – это с одной стороны, и песен Окуджавы, плащей из болоньи, торшеров и первых записей «Битлз» – с другой, а может, и с третьей. Удивительно, Павел Корчагин стоял в одном строю с тремя товарищами Ремарка, а песня «Орленок» не переставала звучать, когда на сцене пел Ив Монтан. Товарищи не уживались с товарищами. Странное, странное поколение. Не то весна, не то слепая осень.
Через тридцать лет, в девяностых, оно стало тихо вымирать, видимо, с добавлением новых компонентов смесь превратилась в вещество, несовместимое с жизнью.
Мой собеседник тихо копался, убирая в рюкзак остатки ужина и что-то бормоча себе под нос. Тогда он казался мне почти старым, хотя только вступил в пору, когда дни коротки, как выстрел из автомата. Его уже давно нет на свете.
Я прислушался. Бормотание походило на считалочку: семь волков идут смело, впереди их идет волк осьмой, шерсти белой, а таинственный ход заключает девятый…
Наконец он улегся на сено и сразу уснул. Я последовал его примеру. Потом, я помню, проснулся: во сне мне показалось, что я оступился и чуть не упал. Щеки у меня были мокрые. Я вытер их ладонью и повернулся на бок. Поворачиваясь, я приоткрыл глаза. На горизонте появилась розовая полоса. Ночь прошла. Уже вставало солнце.