Kitobni o'qish: «Пять скачков до горизонта»
1
В рассуждении, что «раньше солнце светило ярче, трава была зеленее, а небо голубее», всегда слышится ирония. Мол, в детстве мы всё видим в радужных тонах. Но с другой стороны… Воздух и правда был чище, реки полноводнее, а тополиные листья в середине лета не корчились от бурых лишаев. И еще одна бесспорная истина: воздуха на планете было больше. Странно, что люди не обращают на это внимания. А ведь на то, что атмосфера стала жиже и легковеснее, неумолимо указывают приборы.
У меня таких приборов два. Это барометры-анероиды (анероидами ученые люди их называют в отличие от ртутных барометров – громадных, похожих на метровые градусники и нынче почти никому не известных).
Так вот, этих пружинных барометров-анероидов у меня пара. Один я купил лет пятнадцать назад. Заплатил какую-то ерунду. Сейчас такие приборы – заключенные в резные рамки, оформленные в старинном стиле – продаются в сувенирных отделах универмагов за бешеные деньги. А в конце восьмидесятых это был вроде как ширпотреб. Я подумал, что солидная круглая штука со стрелками будет хорошо смотреться рядом с прибитым к стене штурвалом, корабельными часами и моделью старинного парусника по имени «Арабелла». Барометр и правда вписался в интерьер моей «каюты». Я откинулся на диване и стал любоваться. И… вдруг меня царапнуло ощущение: что-то здесь не то.
Да, было явное «не то».
С детства я знал, что нормальное атмосферное давление – семьсот шестьдесят миллиметров. Мне было известно это еще в первом классе. Число 760 стояло на самой верхней точке круглой шкалы барометра, точно посередине. Под напечатанным старинными буквами словом «ПЕРЕМhННО». То есть при таком давлении погода ожидалась самая обыкновенная: могло светить солнышко, могли набежать облака и брызнуть легкий дождик. Низкое давление – от 720 до 730 миллиметров – обещало «БУРЮ». А высокое – от 790 до 800 – «В.СУШЬ» (то есть «великую сушь»). Так утверждал барометр, который я помнил с семилетнего возраста.
А тот, что я купил в универмаге, говорил о другом. Если верить ему, нормальное давление составляло всего 750 миллиметров ртутного столба – именно эти цифры увенчивали шкалу и предсказывали переменную погоду. Буря обещала разразиться, когда стрелка скатывалась ниже 720-ти, а великая засуха наступала уже при 780-ти. То есть современный анероид делал поправку в минус десять миллиметров. Словно у атмосферы уже не хватало сил, чтобы давить на земную поверхность с принятой ранее силой и обеспечивать погоду на прежних условиях. Куда они девались, запасы воздуха-то? Может, его сожгли в полетах авиалайнеры? (Я слышал где-то, что за один рейс над Атлантикой большой самолет сжирает около шестидесяти тонн кислорода). А может, виноваты ядерные испытания?.. Или я просто ошибаюсь, вспоминая барометр своего детства?
Чтобы проверить себя, я поехал на край города, где у самого леса, в деревянном доме, обитала семья моего младшего брата. Самого брата уже не было на свете, он умер от неожиданно свалившейся болезни, не дотянув до сорока лет, такая вот судьба. А семья, постепенно разрастаясь, жила на прежнем месте. Я помнил, что раньше у них висел на стенке книжного шкафа старый барометр. Когда-то он принадлежал отцу брата, моему отчиму.
На сей раз барометра я не увидел. Стал расспрашивать. Моя взрослая племянница отмахнулась:
Валяется где-то в углу. У него стекло разбилось, стрелки отпали…
Я охнул, бросился разгребать за шкафом всякое барахло. Нашел, вытащил беднягу. Черная стрелка беспомощно болталась на оси. Медной стрелки-регулятора не было совсем. Расколотое пополам стекло тут же вывалилось и распалось на несколько кусков.
–М-да… – я вложил в это краткое слово красноречивую оценку ситуации.
А чего? – осторожно отозвалась племянница. – Рухлядь же…
– Не рухлядь, а семейная реликвия! – И я кратко изложил историю реликвии племяннице и двум ее хлопающим глазами сыновьям ясельного возраста. Сыновья ничего, конечно, не поняли, а племянница пробормотала:
– Я про это не знала…
– Разве отец не рассказывал?
– Я не помню…
Как принято говорить, вот она нынешняя молодежь…
– Я заберу эту штуку.
– Конечно, конечно…
В сорок шестом году, когда я был худосочным тюменским первоклассником, этот барометр висел в комнатушке с обитыми некрашеной фанерой стенами, рядом с окном. Фанера делала комнатушку похожей на каюту парусника – так мне нравилось думать. Жить от этого становилось интереснее. А вообще-то жилось тесно. Мы там обитали втроем: я, мама и отчим. В доме номер тридцать два на улице Смоленской (сейчас от этого деревянного квартала не осталось и следа). Дом был частным, принадлежал двум семействам. За тонкими стенками нашего жилища, справа и слева, обитали хозяева. Кроме взрослых, там были две вредные девчонки: Лилька – моя ровесница, и Галка – на год старше. Мои отношения с ними складывались неровно…
Барометр висел справа от единственного окошка, над краем дощатого стола, накрытого обтрепанной и прожженной утюгом клеенкой. Когда никого не было в комнате, я забирался на стол коленками. Клеенка липла к ним, а оставшаяся после обеда хлебная крошка мягко клевала кожу. Я отколупывал ее от колена и совал в рот (лето сорок шестого было голодное, каждая крошка – пища). Но делал это машинально. Мой интерес был сейчас в другом – в черной стрелке барометра.
…Отчим не раз упоминал в разговорах, что этот прибор правильнее называть анероидом. Но сам он тем не менее обычно употреблял слово «барометр». Вернее, он говорил «баромэтр» – с ударением на жесткое «э» в последнем слоге. Он был старый москвич, считал себя аристократом и нас с мамой часто упрекал за нашу «вятско-чалдонскую провинциальность». Потому что мама была родом из Вятки (нынешнего Кирова), а я появился на свет здесь, в Тюмени (о чем, кстати, никогда не жалел).
«Баромэтр» был памятью отчима о прежней жизни. О молодости. Он достался отчиму в 1912 году, когда тому исполнилось девятнадцать лет. В ту юную пору отчим был уже заядлым охотником и увлекался похожим на охоту спортом – стрельбой по «тарелочкам». Эти хрупкие черные мишени размером с чайное блюдце запускали в воздух специальными катапультами, и азартные стрелки палили по летящим целям из дорогих фирменных двустволок. Спортсмены были в английских кепи с наушниками, френчах с накладными карманами и гетрах с пуговками (я это видел на старых фотографиях отчима). Отчим палил удачно. Однажды он занял в соревнованиях первое место.
Оплачивал тот стрелковый турнир (в наше время сказали бы «спонсировал») владелец московских магазинов точной механики. После соревнований он повел призеров к себе в главный магазин и предложил им самим выбрать награды.
– Чего там только не было! – с запоздалым сожалением вспоминал отчим. – Дорогие телескопы, хронометры, морские секстаны, новейшие пишущие машинки, микроскопы… Но я был скромен и робок…
– Трудно поверить… – каждый раз вставляла мама.
– Я же говорю: это происходило во времена беспорочной юности… И вот, вместо того, чтобы стать обладателем бесценного и уникального прибора, я пролепетал: «Вот этот баромэтр, если позволите…» Хозяин, видимо, подивился непритязательности молодого чемпиона и с поклоном вручил мне сей скромный приз…
Барометр и правда выглядел очень скромно. Подкладкой ему служила тонкая коричневая доска, выпиленная в форме перевернутой замочной скважины. Внизу, на широкой части, крепился круглый анероид, а над ним был вставлен в прорезь термометр с ртутным шариком и фаянсовой плашкой. На плашке – две шкалы. С буквой «С», что означает градусы по Цельсию, и с буквой «R» – то есть по Реомюру (нынче уже забытому). Украшали доску лишь несколько плавных линий и звездочек в стиле модного в начале двадцатого века модерна и простенький сквозной орнамент.
Такие приборы можно видеть и сейчас – в фильмах о времени столетней давности или даже в магазинах, где теперь немало всякого товара в духе «ретро». Но такие товары – лишь подделка под старину. А этот барометр (который и сейчас висит у меня в комнате) – настоящая старина. Мало того, он казался мне ужасно старинным и в давнем сорок шестом году. Тем не менее, барометр был точен и работал исправно.
Задержав дыхание, я тихонько стукал ногтем по стеклу (помните, как мальчик Никита в книжке Алексея Толстого про детство этого Никиты?). От щелчка черная стрелка слегка дергалась вправо или влево. Если влево – к дождю (и возможно, к грозе). Если вправо – к солнечной безоблачности. Убедившись, что грозы пока не ожидается, я радостно вздыхал и устанавливал контрольную медную стрелку над черной – чтобы потом заметить отклонение. А после начинал разглядывать шкалу барометра.
Слова «буря», «перемhнно», «в.сушь» были напечатаны витиеватым, как в старинных журналах «Нива» буквами (такие журналы я видел у давнего приятеля Пашки Шаклина). На нижнем крае круглой шкалы виднелась мелкая надпись: «Альфредъ Мейнертъ, Москва. Кузнецкiй Мостъ.» Был ли этот Мейнерт мастером, изготовившим барометр, или владельцем магазина точных приборов, я не знал. И отчим этого не помнил. Зато он хорошо помнил старинное правописание и гордился, что до сих пор точно знает, где следовало писать «е», а где «ять». Иногда (хлебнув из четвертинки) он выводил огрызком синего карандаша на полях газеты крупные слова и внушал мне и маме:
– Ну как можно было так надругаться над русским языком! Что сказал бы Александр Сергеевич, если бы увидел, как фамилию его пишут не «Пушкинъ», а гнусно и бесхвосто – «Пушкин»! Или «Россия», а не «Россiя». Или наконец «балбес», а не «балбhсъ». Какими балбесами надо быть, чтобы придумать такое!
(Как я выяснил в последствии, «балбесъ» писался через «е», а не через «ять»; но отчим, возможно, полагал, что это слово происходит от слияния двух: «балда» и «бhсъ» – тот, что из пушкинской сказки про Балду.)
Мама при этих разговорах оглядывалась на тонкую фанерную стенку, а потом рвала и сжигала в эмалированном тазике полоски бумаги со старинными синими буквами (после этого в комнатке долго не исчезал запах горелой газеты). Вполголоса мама укоряла отчима, что три года северных лагерей (из которых он спасся чудом) не отучили его держать язык за зубами (вставными, кстати сказать, потому что настоящие зубы ему при допросе выбил следователь НКВД)…
Разглядывая барометр, я вспоминал рассказы отчима про его давнее детство, про Москву времен писателя Куприна, певца Шаляпина, ресторана «Яр» («Яръ»!) и городовых в длинных белых рубахах и с тяжелыми шашками – «селедками». «Никого они не преследовали и не угнетали. Загуляешь в компании до середины ночи, когда магазины закрыты, а водка кончилась, выйдешь в переулок, крикнешь: «Городовой!» Он тут же перед тобой, как из-под земли. «Что угодно, господа студенты?» – «Бутылочку бы, голубчик…» – «Ох уж эта молодежь…» И дует в свисток. В тот же миг откуда ни возьмись дворник. «Что прикажете, ваше благородие?» – «Бутылку водки! Ж-живо!» – «Слушаюсь!»…
–Ты и тогда без водки не мог… – вставляла мама.
– А ты не можешь, чтоб не подцепить, когда человек вспоминает счастливые времена…
Те времена ему и правда казались счастливыми. Семейство было не бедное. Совсем наоборот. Обитало оно или в большущей квартире недалеко от Красной площади, или в подмосковном Останкино (где и не пахло тогда никакой телестудией). Два брата и две сестры учились в гимназиях, ходили на катки и в театры, катались в ближнем лесу на лыжах, а летом плавали по пруду на парусной лодке с выдвижным килем. Родители не досаждали детям излишней опекой, хотя бывало, что за провинности наказывали. За мелкие – лишением сладкого блюда после обеда, а за серьезные – по всем правилам: тонким прутом, срезанном в родном останскинском парке.
Bepul matn qismi tugad.