Kitobni o'qish: «Бабушка и космос»
Чемодан весны
Как только бабушка приезжала к нам, сразу же и наступала весна. Она утверждала, что эту весну в чемодане возит.
– Вон он какой у меня.
Я пялился на рыжий чемодан с разными наклейками на ненашем языке и переспрашивал:
– Какой?
– Внушительный. Туда вся моя жизнь помещается. Не то, что весна.
И правда, чемодан нам казался бездонным. Кроме (как называла бабушка) «шаблов», там лежала в теплых шалях алюминиевая кружка, несколько рыбацких колокольчиков, стекло от керосиновой лампы, завернутое в слои грубой бумаги; три или четыре карабина для альпинистских снаряжений. Соответственно, моток самой верёвки с сердечником… В картонной коробке ждали спокойной воды убийственной красоты поплавки, которые даже в руках держать было немыслимо, словно это перья какой-нибудь диковинной птицы. В целлофане – свинцовые грузила, отлитые в столовой ложке с проделанной дырочкой, резинки для донок, узенькие дощечки с намотанной леской, пассатижи.
– А пассатижи-то для чего? – интересовался отец, стало быть, ее сын, глядя как она наводит в малиновой изнанке «шик».
– Сгодятся, – уклончиво отвечала бабушка. – Вот, к примеру, еду я раз в поезде, а там парочка распутная заперлась в туалете, чо уж они там делали? Поди-ка даже и целовались. Фу. Никакого пространства, антисанитария одна. А потом выйти не могут, голосят… Проводница подошла, ключом своим рогатым – тыр-пыр. Шиш! Не поддается замок. А тут я как тут со своими пассатижами, чуток ущипнула, провернула – шварк и открылося. Люди спаслися.
Все это добро бабушка закупала, путешествуя зимой по детям и прочей родне, готовясь к летнему рыболовному сезону.
Иногда вместе ходили с ней в магазин «Рыболов-охотник». Что-то докупить, взять впрок. Она шныряла, лихо лавировала средь плечистых мужиков рыболовов и охотников. Продавцы сперва относились к ней с некоторой издёвкой.
– Есть тройник однёрка, милок?
– Тебе, бабуль, зачем?
– На сома, – простодушно говорила она. – Лется взяла одного, ростом чуть поболе тебя. И что характерно – прям за брюхо взяла, толстое, вот что у тебя.
Или повертит в руках спиннинг и скажет:
– Хороша вещь.
Нюхнет и удивится:
– Вишневый.
Затем бережно водрузит на место:
– И все равно баловство.
– Бери, баушка, – скажет, как ребенку, продавец.
– Не, парень. Не бабское это дело, скушно. Пробовала на Оке. А в траве старик сидел, я его не видала. Размахнулась и прям за ухо его. А ухо у него большое, как лопух. Он кричит, а я не пойму, в чем дело, дёргаю, тяну. Он как вышел с ухом этим малиновым и блесной моей. Я прям обомлела. Да и арашек, поди, опять полный позем будет. (Арашками она звала колорадских жуков). Когда мне с удочкой-то? Хошь и с такой волшебной. Я по-деревенски «телевизоров» (сеток под названием экран) наставлю, морды две штуки есть. А к осени мотыгой наловлю, – ввергала она в полный ступор продавца.
– Как это – мотыгой? – уже не ухмылялся тот.
– Очень просто, – обозревала бабушка накомарники. – Есть у нас в деревне два озера. Глыбкое и не очень. По весне они сообщаются по лощинке такой вот, из глыбокого тогда караси и переплывают в то, которое не очень. Летом-то я огород из него поливаю, а к августу воды, что в блюдечке остается. Коровы, лоси приходят напиться. Оставляют «копытца», ну, ямки. В них влага и задерживается. А карась-то он живучий. В этих ямках сколь угодно существовать может. Ну, вот я беру мотыгу, лукошко и иду. Буздык в одно «копытечко», шмяк в другое – жарёха готова. Приезжай, мил человек, и на твою долю хватит.
Не помню, оставалась ли она довольна произведенным на здоровенных мужиков эффектом… Или просто уходила. Единственное место, где она могла молча простаивать часами, был отдел мормышек. Бабушка смотрела на них зачарованно. Думала о чём-то.
В тот вечер, когда мы совершали поход в магазин, мама подарила ей новенькие резиновые сапоги. Бабушка надела их, сидя на табуретке, повертела ногами, издавая приятный скрип.
– Ты, глянь, с зайцами.
Сапоги и впрямь отбрасывали по стенам и потолку теплые, мягкие блики – солнечных зайчиков.
Бабушка благодарила, и улыбалась:
– В таких сапогах и замуж не стыдно.
А потом произносила мне шёпотом:
– Как договаривались. Уходим чуть свет на первый автобус. Отцу я намекну. А в школу я тебе потом каку-нть записку настрочу.
Правда, писать она вообще не умела.
Абсерватория
Дед Куторкин пришёл к нам за лестницей.
– Все, – сообщил он. – Баста! Обсерваторию буду строить.
Бабушка аж поперхнулась, закашлялась в сенях. Там она жарила утрешних карасей, и не просто так жарила – пыталась добиться корочки.
– Где ж ты этот, – сиплым после кашля голосом произнесла, – скоп-то
возьмешь?
Представление о том, что такое обсерватория бабушка уж худо-бедно имела.
Она, конечно, не сомневалась, что все создал Бог. Но была порой не прочь выслушать и иную, научпопную точку зрения. Поэтому вечерами внимала умным передачам из приемника «VEF».
– Где-где, – бубнил дед Куторкин, и смахивал с рукава пиджака полосатого (как арестант) колорадского жука.
В жирном солнечном пятне сидел, качался, ронял голову, разомлевший после ночных дебошей кот. Жук упал точно под нос ему. Кот ловко подцепил лапой, пожевал, хрустнул да и выплюнул. Жук на всякий случай притворился, что совсем дохлый.
– Как где? В чулане, – всполошился дед. – Прошлой весной, на мое рожденье Ферапонт приезжал. Ферапонт, священник. Ну и подарил. Головастый мужик, я тебе скажу.
– Он-то головастый, да у тебя нападанные листья там. Накой он тебе сдался? – подлила бабушка масла в карасей.
– Да я трижды ударник социалистического труда! – парировал дед.
– Вопросов нет, – сдерживаясь, как можно спокойнее, сказала она. – Только не забывай, что Манька, залётка твоя, председателем колхоза была.
– Ну так-то да. Но щас не об этом. Подарил мне Ферапонт телескоп-то. Говорит – на, Степаныч, гляди на звезды, достигай этой, как её, гармонии с миром. И вот третьего дня так мне в ухо шибануло и стрелят и стрелят. Наверно, себе думаю, с гармонией это самое, не того. Позвал Витьку Кутяя, он по бумажке этот телескоп вмиг одолел. А чего ему, он вон Ка-700 до винтика в соседнем колхозе разобрал и в телеге перевозил. В свой колхоз. Ну, слыхала же, газеты писали. Правда, потом отсутствовал в дому года два.
Собрал, значит, и говорит: площадка нужна крепкая где-то на высоте. Чтоб окуляр дрожь земли не колебала. Мне опять кэээк в ухо шарахнет: эврибаден! амбар! Крыша-то у него земляная. Вся только лишь вот полынью заросла.
Я и решил: табуретку туда поставлю. И будет у меня там – вообще атас.
Астрономом, ясен пень, не стану, но хоть шею разомну. И это… ну, гармония придет. Куда денется?
Дед Куторкин сунул руку меж поперечин лестницы, повесил её на плечо, и ушёл.
Бабушка даже вышла на крыльцо посмотреть ему вслед, вздохнула так полушёпотом:
– Полный звездец.
Водрузил Витька Кутяй телескоп деду на крышу. А потом случилось вот что.
Три дня он был сам не свой. Светил фонариком в карту, приникал к окуляру. Затем прыгал и кричал что-то вроде: мать твою, Кассиопея!
На день четвертый упросил мужиков перенести туда старую панцирную кровать, обеденный стол. И вообще не слезал.
А на шестой день, наконец, обнаружил искомую Бетельгейзе, и даже показалось, что в туманности мелькнула Конская Голова, о которой астрономы спорят до сих пор.
И так прыгал, так скакал по крыше, что она возьми да и провались, вместе с ним, с телескопом, табуретом и кроватью. И что удивительно, никому ничего не повредив.
Дед не закручинился. Подумал, подумал и амбар, не ударив палец о палец, превратил в нужник. По – научному говоря, туалет.
Мы с бабушкой чистили колодец, когда Куторкин явился с лестницей.
В этот момент подъехал на «уазике» племянник деда. Он принес ему нечто завернутое в тряпицу.
– Степаныч, ты просил прошлый раз, когда звонил, табличку отчеканить. Я, правда, так и не врубился, нафига она тебе?
Дед развернул ткань, на мягком металле было выдавлено: Абсерватория. Прямо так, через «А».
Он быстро запахнул её, укоризненно поглядел на племянника, плюнул, и, уходя, сказал кому-то в пустоту задумчиво, без эмоций совсем:
– Козлина. Альдебаран.
Но потом вроде бы даже и развеселился. И табличку, куда надо, то есть, на туалет приколотил.
Бабушка и космос
– А вот, например… фокус-покус, – патетично произносил дед Куторкин и снимал свой с покоцанным козырьком картуз. По обыкновению, там сидела какая-нибудь великолепная жаба. Или разноцветная ящерица.
А в этот раз – лупил лубошные зенки несуразный кукушонок. Птенец потянулся, взмахнул тщедушными крыльями, зевнул и покакал.
– Какой же вы гад, – почему-то на «вы» обратился к нему дед. Положил кукушонка на траву и пошёл за лопухом.
Мы с братом Михой птиц любили. И бабушка тоже.
Когда по весне у грачей выпадали из гнезд дети, бабушка откапывала в сундуке свою альпинистскую амуницию. Пояс, карабины, веревки, даже ржавые кошки на обувь. Я складывал в рюкзак тех грачат, и лез меж сучьев. Бабушка потихоньку травила, пропускала канат через ладонь и локоть. Страховала. Было до ужаса страшно и, конечно, восторженно.
Почти каждое лето в доме у нас объявлялись то щеглы с переломленной лапой, которых бабушка латала синей изолентой, то совы, то воробьи, то коршуны. Последних бабушка лечила, а потом стреляла в них из винтовки ТОЗ, если те начинали воровать цыплят.
Однажды квартировал даже орёл-могильник, сбитый машиной на большаке. Дня три он оклёмывался, шипел, ночами сваливался с печки, как картонный, бился в образа (там всегда тлел огонек в лампаде), потом был отпущен. Многие не выживали, потому что не любили жареную картошку с опятами и овсяное печенье.
Мы плакали и хоронили их в огороде. Ставили из палочек, скреплённых проволокой, крестики. Миха даже ел землю и клялся, когда вырастет, станет «зверяческим врачом». (В 90-е он стал акушером и завел себе вОрона).
У бабушки был, как она говорила, «ЗАпор». Такой чурбак на колёсиках. Газ на руле, вместо сцепления – рычаг. Тормоза отсутствовали вовсе. Да и зачем в полях и деревне где всего-то шесть жителей тормоза? Бабушка летала на нём точно фея – шлейф из жёлтой пыли. Останавливалась об ветлу.
И вот после Троицы она привозила из инкубатора жёлтеньких, пушистых и совершенно безмозглых утят. С этого времени нам с Михой надлежало за ними бдить. Нам вручался радиоприемник ВЭФ, нет – VEF и мы, как новоорлеанцы или даже афроамериканцы, с музычкой на чьём-нибудь плече, топали к озеру, пританцовывая и кобенясь.
Утята, выведенные методом тепла спецлампы, были квёлые, бабушка звала их «шибздиками», но на деле все было печальней – то в траве запутаются, то лягушонком подавятся, то чуть не взлетят вместе со схваченной за хвост стрекозой. А мы их от этого сберегали.
Ну как сберегали? Минут двадцать. Потом становилось нудно, скучно и мы углублялись на чердаки заброшенных домов или в поля за горохом. Когда возвращались, какой-нибудь из питомцев уже беззвучно открывал рот, опутанный нитями трав, и вид имел чрезвычайно синий.
Тогда мы хватали его и мчались к дому.
Миха врубал электроплитку, а я тащил чугунную сковородку. В неё мы и клали почти окочурившегося утенка. Чудо творилось прямо на глазах. Минуты через две он мало-помалу приходил в себя. Вставал на ноги, начинал испуганно цикать. А через три – уже пританцовывал. Мы были невероятно горды этим спасением, хлопали в ладоши и орали в такт:
– Ты-ды-ры-ты-ры-ды-ты! Ты-дыры-ты-ры-ды-ты! Йеэх!!! Асса!
– Смотри как радуется, что жив остался, – перекрикивал себя Миха, брал в зубы нож и пускался в пляс. У него выходила какая-то идиотская лезгинка.
– Может, ему горячо? – интересовался я у старшего брата.
– Не, – отмахивался тот:
– Ты-ды-ры-ты-ры-ды-ты! Ты-дыры-ты-ры-ды-ты! Йеэх!!! Асса!
Заканчивалось всё тем, что приходила бабушка и разгоняла нас.
Однажды из того же самого таинственного заведения под названием «Инкубатор», она приволокла целую картонную коробку цыплят. Первые дни они обитали на подоконнике, отгороженные доской. Ходили такие – руки за спину как у парторгов. И в этой вот позе прыгали за мухами. Пройдошные мухи нарочно крутили у них перед носом мёртвые петли, притворялись ранеными, потом висели вниз головой на потолке, потирали свои липкие ладони и дразнились.
Дня через два пришла пора выпускать цыплят в мир. Однако наседка – дутая пестрая курица – принимать их в своё благородное общество вовсе не торопилась. Она их нещадно клевала. Цыплята перемекивались от ударов таких через голову в пыль дороги и, ничего толком не понимая, моргали, лезли опять. Тут вступал вечно понтующийся на заборе – перья с переливом – петух. Он издавал угрожающие, курлыкающие звуки. Летел выставив голову вперед, как эмблема на мотоцикле Минск, и тоже клевал, пинал их, пытался порезать шпорами. Полсануть.
Бабушка называла петуха плохим контрацептивным словом.
Мы знали это слово, но не улавливали с ним ни малейшего сходства.
Петух же словно обладал пониманием некоторых человеческих лексем, тряс гребнем, орал с забора, высказывал массу назревших возражений, что мол, он не такой.
Бабушка что-то обещала ему в таких случаях, то ли бошку отсечь, то ли ингридиентом сделать. Неразборчиво.
А вечером, когда пролетела над вётлами цапля и крикнула, бабушка сунула в карман фартука початую бутыль самогона, чайную ложку и сказала, чтоб мы собирались на дело.
Слово «дело» нас вдохновило, и посеяло внутри холодок вперемешку со шпионской тайной.
Во дворе было темно, но предводительница наша намеренно приспособила себе на лоб фонарик. Щёлкнула им и стала похожа на единорога. Тугой луч шарил по брёвнам, затыканным мхом, пока не уперся в насест. А на нем в петуха.
Бутыль и ложку бабушка отдала Михе.
«Потому что ему уже десять, – подумал я, – и он курил за амбаром репей».
Петух сощурился – хвать худющая, но цепкая рука его за шею, прижала к груди и командует:
– Держи клюв, держи клюв!!!
А как держать, если он этим клювом как шашкой машет?
– У-у-у недотёпы, – ворчала она, садилась почти верхом на петуха, одной рукой подхватывала под крылья, поднимала, надавливала пальцами на костяную пасть.
– Наливай в ложку.
Миха нацедил, булькнул, изловчился и влил, петух сперва так сморщился, кашлянул, заперебирал лапами, словно чётко осознал: яду дали. Миха влил ещё.
Петух зачавкал.
Бабушка опустила его под ноги и ускорила путь пендалем:
– Пляши, дрыщамон!
Такую же вакханалию мы проделали затем и с наседкой.
Я по темноте сбегал ко входу за цыплятами в коробке. И пока наседка чинно усугубляла, мы подсунули в корзину, служившую гнездом чужих, пришлых, и накрыли пьяной курицей. Наседка долго ворчала, скандалила. Бабушка погладила её по голове и усмехнулась с некоторой нежностью:
– Дурища моя. Утром проснёшься – вот ошалеешь.
А так и было. Мы с Михой вышли на росистое крыльцо – наседка ходила, а за нею все, все, все. Петух, найдя червяка или букашку, устраивал кипиш, клокотал, бил крылом и танцевал, исполнял по кругу ритуальный танец под названием – какой я молодец. Цыплята, чудно вытянув шею, мчались наперегонки. А он косился, задумывался на мгновение, встряхивал своим гребнем: да ну нафиг, неее, почудилось. Вскакивал на забор и голосил.
И только дед Куторкин, узнав подробности, заливисто, тоненько хохотал. Бабушка подначивала его, мол, небось, жалеет, что не знал об этой нашей затее.
– Ну не, до этого я ещё не допился, – возражал он. – Чтоб с петухами бухать.
Прошло несколько лет, а мы все так же возвращали в гнёзда на ветлу у озера птенцов. Как-то в этот самый момент проходил мимо Куторкин. Рядом он вёз велосипед. На руле болталась авоська. Ветла цвела и столько было вокруг пчел, пахло мёдом и такой счастливой впереди летней жизнью. И вдруг старик как заржет.
– Степаныч, – обернулась бабушка, ты буздыкнул, штоль, уж с утра?
– Я тут че подумал, – отсмеявшись, сказал дед. – Внук-то у тебя вон уж колбяк какой. Допустим (не дай божЕ, конечно) он сорвется. Ну, так сказать, гипотетически. Ты ж со своей этой верёвкой (гы, гы, гы) – в космос уйдешь.
Я представил это настолько явно, аж нога соскочила. Раздался истошный крик, как будто не мой, секунда полёта и я стопорнулся, сложился пополам в страховочном поясе. Стал крутиться.
Бабушка внизу мгновенно и ловко перехватила верёвку, быстро увязала ее себе на руку и как в перетягивании каната, тормозила. Ехала в галошах по новой траве, упиралась.
И все, все, все – дали, едва оперившиеся поля, сады, огороды и облака крутились у меня в глазах. Было дико страшно и захватывающе красиво.
Бабушка пыхтела, дед Куторкин, неуклюжий как цапля, на своих длинных (в кирзовых сапогах) ногах спешил ей на помощь и бубнил:
– Космонавты, йо! Целая деревня космонавтов. Один я нормальный остался.
Заяц Беня
Дед Куторкин пришёл к нам в гости и воздушного змея с собою привел. На ниточке.
Змея он привязал у крыльца за гирю, служившую в разных хозяйственных нуждах, гнетом. И тот реял на ветру, как флаг неизвестного государства. Дед потопал у входа, будто уже выпал снег, шмыгнул носом.