Kitobni o'qish: «Любовь под боевым огнем»
© ЗАО «Мир Книги Ритейл», 2012
© ООО «РИЦ Литература», 2012
* * *
Часть первая
Хотя собирательный разум человечества работает беспрерывно над смягчением нравов всемирной общины, но – увы! – и он отступает пока перед сложностью вопроса о замене стального клинка веткой оливы.
Заметка неизвестного после штурма 12 января 1881 г.
Нанесенные мне поражения не изображай выигранными мною победами.
Наставление Наср-эд-Дин-шаха придворному историку
Язык мой – трость скорописца.
Исай. II
I
В 188* году разлив Волги был необычайный. Благодаря избыткам своих данниц – Оки, Суры, Камы, Ветлуги и их младших сестер она покрыла всю луговую сторону неоглядным морем. В этой нахлынувшей хляби скрылись сотни островов. Об их существовании свидетельствовали одни лишь вершины деревьев, клонившихся по направлению волны и ветра. Но и стихийный натиск не умалил величавости горного берега. Зольные горы, а южнее их Ундаровские, Городищенские и Печорские гордо отталкивали волну у своих подножий и заставляли ее рассыпаться в туче брызг и пылинок.
Минуя Девичий Курган и Двух Братьев в Жигулях, Волга направляется мимо возвышенного плато, на котором белеют зубчатые стены обители Святой Варвары. Все Поволжье чтит эту обитель. Она издревле отличается строгим обиходом. Подвижничество ее инокинь составляет своего рода гордость православных мирян перед окрестными черемисами и другими потомками Золотой Орды.
Основание обители теряется в глубокой древности. Перед строгими ликами дониконовского письма склонялись в обители все, кто чем-нибудь известен в истории Поволжья. Здесь и нижегородские князья почтительно снимали свои шеломы, и новгородские ушкуйники отмаливали молодецкие потехи. Здесь и Ермак, и Кольцо, будучи еще воровскими людишками, благословлялись на сибирский промысел. Под ее стенами проходили струги и Стеньки, и Булавина, и пугачевщина, но и толпы необузданной вольницы шли далее – «без разбоя и со крестами на святые маковки».
Задолго до приближения к монастырю на галерее бежавшего с верховья «Колорадо» показались два пассажира, совершавшие, по-видимому, не первую прогулку по Волге. Им были известны и Караульный Бугор, и Молодецкий Камень, и Моркваши. Обмениваясь по временам замечаниями насчет безлюдья этой части реки, они зорко всматривались вдаль и немножко сердились на медленный бег парохода.
Старший из них, Борис Сергеевич Можайский, представлялся интеллигентом средних лет с теми самоуверенными приемами, которые свидетельствуют об устойчивости ясно и строго определившихся взглядов на базар житейской суеты. В постановке его головы, приближавшейся к львиному типу, и в огоньках зрачков, вскидывавшихся несколько повелительно, проявлялась внушительная сила. При этом вся его фигура дышала естественностью без малейшей подрисовки. Натуры такого типа крепко хранят свой обычный девиз «никому обиды и ни от кого обиды».
Спутником его был Яков Лаврентьевич Узелков, племянник его по сестре, симпатичный юноша, только что выпущенный в свет с чином поручика, а следовательно, и с надеждой на фельдмаршальский жезл. Отлагая к будущему погоню за жезлом, ради которого нужно многое совершить, Узелков отдался мирному созерцанию развернувшейся перед ним картины. Она была величественна до того, что, поравнявшись со стенами монастыря, восторженный поручик приветствовал его ариею Вани – «Монастырь крепко спит… Отворите!».
Но и звуки любимой арии не вывели Можайского из тяжелой задумчивости. Он не отводил бинокля от стен обители.
– Судя по этим березам, которые так приветливо кланяются нам из-под воды, мы плывем над Заячьим островом, – сообщил Узелков, пытаясь вывести дядю из тяготившей его думы. – Теперь недалеко и Княжой Стол.
Дядя отмолчался.
– А вот и Княжой Стол, и Гурьевка.
– Княжой Стол от нас не уйдет, а ты не суетись, как кадет на свободе. Пора бы тебе…
– Дядя, позволь свистнуть.
– И свистеть не нужно, успокойся. Антип и без свистка выедет навстречу. Да вот и «Подружка» видна.
Княжим Столом называлась скала, выдвинувшаяся с берега в реку в форме усеченного конуса. На ее площади красовался старинный барский дом, переходивший со времен Грозного из рода в род князей Гурьевых. По ребру горы извивается высеченная лесенка, приводящая к террасе, обрамленной живой изгородью. У подошвы скалы качалась в ту пору маленькая усадебная пристань.
Едва пароход умерил ход, как у его трапа очутилась лодка, причаленная рукой опытного волгаря. Правда, он походил скорее на обеденный ракитовый куст, но по его сноровке никто не отказал бы ему в звании присяжного лоцмана.
– Бесчувственный, все ли здоровы? – выкрикнул Узелков, перегибаясь за борт парохода.
Антип, с которым срослось прозвище Бесчувственного, молча и бережно принял пассажиров и их багаж.
– Как здоровье княжны Ирины? – продолжал допытывать Узелков.
– По порядку следовало бы спросить прежде о здоровье князя Артамона Никитича, а потом уже о княжнах, – наставительно заметил Антип, торопясь отвалить от парохода. – Князь Артамон Никитич изволит здравствовать, княжны также в своем здоровье.
– Ждали нас? – спросил Можайский.
– С вечера заказано стеречь «Колораду» и беспременно принять вашу милость, Борис Сергеевич, и кадетишку также…
– Антип, не забываться! – скомандовал бывший кадетишка.
– Мне зачем забываться? Мне забываться не надо.
– Куда девался Заячий остров?
– Поживите, проявится.
– А выводки есть?
– Да куда же им запропаститься?
Ворчливое настроение не мешало Бесчувственному любовно вглядываться в свежие погоны Узелкова, с которым он исхаживал по летам все окрестные трясины и болотины в поисках куликов. Юноша первоначально понравился ему исключительно за крепкие зубы, которыми он дробил превосходно деревенские сухари, а потом полюбился и за многое другое, а главное за свое круглое сиротство.
Гурьевку знают не одни природные волгари, но и те чуткие натуры, которым незначительный край утеса, эффектно позолоченный заходящим солнцем, дороже беляны, нагруженной лубьем и ободьем. Эти странные люди, богатые по преимуществу надеждами на славу, всегда находили радушный прием и услугу на площадке усадьбы, откуда открывался грандиозный вид на громадную площадь Поволжья.
Над рекой виднелся только барский дом, усадьба же скрывалась за пролеском. Дом отличался европейским комфортом, но не мраморы и позолоты, которыми обзаводятся богатые волгари, были его украшением. Хорошо подобранная библиотека и башенка с единственной, кажется, в России частной обсерваторией составляли гордость старой Гурьевки.
Владелец Княжого Стола и Гурьевки принадлежал к сектантам – не по вероучению, разумеется, а по обиходу жизни, по складу ума и по движению сердца. Получив в наследство запутанные дела, он не побывал ни в одной приемной с просьбой о сбавке опекунского процента. Одно время он стоял довольно близко и к водяным и к железным сообщениям и все-таки не провел дорогу за казенный счет в свое имение. При всех достоинствах стилиста из-под его пера не вышло ни одного трактата о необходимости трехэтажного наблюдения за душами и сердцами сограждан. Вообще семья чистых людей считала его сосудом своего багажа и уклада…
По наружности князь Артамон Никитич, отличаясь широкою костью и общим дородством, выглядел солидным кряжем. Его умные глаза, казалось, постоянно искали человека, чтобы подарить ему нечто приятное.
– Милые, славные, хорошие! – восклицал он, обнимая своих дорогих гостей. – Вот как ты шагнул, прямо в поручики! – обратился он к Узелкову, любуясь им как родным сыном. – Только зачем же ты приподнимаешь плечи так высоко… опусти пониже… пониже, вот теперь и естественно, и красиво. Отдохните, господа, с дороги, а потом и к завтраку… Сила Саввич, проводи гостей во флигель.
Сила Саввич – заслуженный дворецкий, державший в доме князя все распорядки, – принял Можайского и Узелкова без свойственного ему покровительственного вида. Напротив, заявив намерение служить, а не награждать, он лично водворил их в приготовленные комнаты.
– Завтрак в двенадцать! – Единственно этим напоминанием он проявил свою власть.
Перед завтраком Можайский и Узелков сошлись на балконе с видом на обитель Святой Варвары.
– Дядя Боря, почему князь проживает безвыездно в этой глуши? – спросил Узелков с некоторой таинственной осмотрительностью. – Правда ли, что ему воспрещен въезд в столицу?
– Неправда, – ответил коротко Можайский.
– Однако же факт налицо: он и лето и зиму коротает на этом утесе, между тем его настоящее место и в комитетах, и в советах, и всюду, где нужен государственный деятель.
– А это глядя по человеку. Князь Артамон Никитич обладает глубоким философским образованием и широким мировоззрением. Такого человека скука не осилит. Оставив военную службу, он провел много лет в Оксфорде и теперь мирно беседует с временами и народами…
– Да разве не удобнее заниматься разработкой исторических материалов в столице, где так доступны ученые пособия? Нет, дядя, согласись, что в его жизни есть много непонятного. Почему, например, его жена, красавица, каких немного, ушла в монастырь?
– Должно быть, ей надоела болтовня молодых поручиков.
– Это ты про меня?
– Да.
– Молчу, молчу!
Молчание длилось, однако, недолго.
– Если бы строгий дядя был снисходительнее к легкомысленному поручику, то поручик мог бы сообщить ему многое, – заявил Узелков, тяготившийся, по-видимому, известной ему тайной.
– Я слушаю, милый.
– Мать Аполлинария больна. Князь ездил к ней в монастырь, но она его не приняла.
– А княжны?
– Они оттуда не выходят.
Представший на балконе Сила Саввич прервал беседу друзей приглашением пожаловать в столовую. Столовая в гурьевском доме выходила окнами на реку.
– У вас глаза помоложе, – обратился князь к вошедшему Узелкову. – Взгляните, не видна ли лодка из монастыря?
– Нет, ваше сиятельство, не видна,
– Оставь здесь мой титул в покое. Пусть я буду для тебя Артамоном Никитичем, а ты… а ты, как сын моего друга и хороший притом юноша, будешь в том чине, в какой я произведу тебя, хотя бы и не выше фендрика. Так лодки не видно?
– Не видно, – подтвердил Можайский. – А вы кого ожидаете?
– Должны бы возвратиться дочери из монастыря, да мать их не успела еще оправиться от недавней тяжелой болезни.
– Господин Голидеев также не будут завтракать, – доложил Сила Саввич, снимая лишние приборы. – Они на рыбной ловле.
– У меня гостит весьма образованный англичанин, мистер Холлидей, – объяснил князь. – Это человек с обширными историческими сведениями. Мы разбираемся с ним в запутанных политических отношениях России к Англии во времена Грозного.
Завтрак проходил оживленно, но, хотя нить беседы и не прерывалась, легко было подметить душевную тревогу хозяина. Мимолетные взгляды его по направлению к монастырю повторялись упорно и часто и – увы! – тщетно, так как ни один парус не белел между усадьбой и обителью.
II
Князь провел этот день в напрасном ожидании: дочери не давали ему никакой весточки. Волнение свое он выдал одному Можайскому, которому, расставаясь на ночь, бросил загадочную фразу:
– Боюсь, чтобы и Марфа не увлеклась скорбью о грехах вселенной.
На следующее утро Узелков и Можайский опять сошлись на том же балконе. Первый, видимо, был насыщен новостью, не дававшей ему покоя.
– Дядя, – выпалил он без всякого вступления, – не женись на княжне Марфе!
Можайский вскинул на него вопросительный взгляд.
– Сердись, сколько хочешь, а я буду твердить одно: Марфа тебе не пара.
– Скорее роль ментора тебе не к лицу!
– Разумеется, не к лицу. Я легкомысленный поручик – и только, а все-таки Марфа тебе не пара. Брани меня, но выслушай. Вот что я совершил по своему легкомыслию. У Антипа есть вскормленник, знающий по садовой части. Вчера после обеда, когда вы занимались с князем умными делами, я отправился к Антипу на пристань и увидел, что знающий по садовой части вскормленник собирается в монастырь охорашивать какую-то захудалую аллею. Здесь у меня явилась преступная мысль – попасть в обитель в роли садовника. Бесчувственный восстал, но когда я переоделся, повязал фартук и надел сумку с инструментами, он не возражал… Привратница чистосердечно приняла меня за парня, знающего по садовой части, и пропустила за ограду обители. Там я принялся скоблить и пилить – и пилил я и скоблил вплоть до той поры, когда из кельи не показались строгие фигуры подвижниц, степенно шествовавших к вечерней службе. Окна в храме были отворены, и я отлично видел правый клирос. Твоя Марфа – она была вся в черном и в бархатном клобучке – показалась мне неземной. Право, я ожидал, что бесплотные силы выступят из иконостаса и поднимут ее на свои белые крылья. Какая же она девушка, когда она эфирное песнопение и непременно обратится в ангела, но в жены – никогда. Она вдохновенная! Пойми, дядя, всю нелепость посадить ее в гостиной рядом с княгиней Марьей Алексеевной! Залюбовавшись ею, я подпилил вместо сухого сучка свой указательный палец, да так, что кровь брызнула фонтаном. На мою беду, мимо проходила сострадательная черничка и завопила: «Иди, родимый, в больницу, иди скорее… там помогут!» – «Покорно благодарю, – думаю себе, – там я встречу княжну Ирину, и она увидит вместо парня, знающего по садовой части, поручика Узелкова». Перевязав наскоро палец, я предстал перед Антипом с повинной. Послушай, дядя, не досталась же Тамара своему жениху, так и с тобой будет. Тамару демон отбил, а у тебя бесплотные силы отнимут Марфу. Увидишь!
Узелков чувствовал себя в роли вдохновенного прорицателя и нисколько не заботился о том, что его предвещания повергали дядю в тяжелую скорбь.
Прошли еще сутки, в течение которых «Подружка» не раз обернулась между усадьбой и монастырем, что не скрылось от Узелкова и не миновало допроса.
– Ты зачем бегал в монастырь?
– Окуньков ловить, – отвечал Антип, не расположенный на этот раз к откровенности. – Там окуньки очень жирны.
– Нет, ты возил в монастырь записку от князя.
– А хотя бы так?
В это время прозвонил колокол к завтраку, и Узелков, обозвав своего друга ракитовым объедком, на что тот всегда сердился, направился к лестнице.
– Старшая, пожалуй, что и не будет, – сообщал ему как бы вдогонку Антип, продолжая изготовлять «Подружку» к новому рейсу. – Не будет, говорю, старшая. В больнице есть трудные, а от трудных ее не оторвешь. Младшую, надо так думать, что отпустят к родителю, потому что мать сама по себе, а родитель сам по себе.
В столовой было новое лицо – мистер Холлидей. После обычной рекомендации князь сообщил за завтраком, не обращаясь ни к кому в частности, что Ирина занята тяжелобольною.
– А Марфа… – Здесь голос князя дрогнул. – А Марфа говеет перед исповедью, – окончил он с некоторым усилием.
– Теперь не пост, – заметил мистер Холлидей, – ваша же религия допускает исповедь только во время постов.
– В монастырях жизнь идет иначе, нежели в общем обиходе, и к тому же исповедь допускается у нас и в обыкновенное время, – возразил князь, стараясь переменить разговор. – Хороший мой фендрик, что ты смотришь так мрачно? – обратился он к Узелкову. – Отнесись внимательнее к этой стерляди.
– Но княжна Марфа могла бы никогда не говеть, – продолжал упорный британец. – Ее душевные свойства вполне напоминают высокую красоту евангельских женщин.
– Русские так глубоко преклоняются перед догматами своей религии, – выступил с неожиданной репликой Узелков, – что не задаются и вопросами, кому и когда следует говеть.
В его тоне слышалась задорная нотка, обратившая общее внимание и прежде всего мистера Холлидея. Нотка эта, видимо, пришлась по сердцу и старому князю. Точно в награду за нее он приказал подать шампанского и провозгласил тост в честь будущих генеральских эполет своего молодого друга.
– Этот Холлидей первый серьезный враг в моей жизни, – признался потом Узелков дяде. – Меня ужасно подмывает вызвать его на дуэль.
– На дуэль? Пощади, за что и чем он тебя обидел в такое короткое время? – спросил Можайский.
– Он обижает меня всем своим существом. Меня обижает его стройная фигура, его умный взгляд, его общая порядочность, его бакенбарды, его противный рыжий цвет и даже его изящная визитка. Скажу более – меня оскорбляет расовая надменность бритта, соединенная с алчностью в политике, с кознями и кривдами, чтобы только прикрыть уязвимую пятку Британии на Гиндукуше.
– Но какое тебе дело до алчной политики надменного бритта… и до его пятки?
– Не забывай, дядя, что я человек военный, и если мне сегодня нет дела до Индии и Гиндукуша, то оно будет завтра или послезавтра. Во всяком случае, не мешай мне притянуть Холлидея к барьеру.
– Сделай одолжение, ты теперь достаточно самостоятелен.
– Вот и спасибо… А теперь я тебе скажу, куда так величественно снаряжается мой друг Антип Бесчувственный. Взгляни, ему мало флага на мачте «Подружки», он покрыл и банкетку красным сукном, а главное – надел картуз с ополченским крестом. Парад этот знаменует то, что ты увидишь свою серафиму Марфу, а я, может быть, Ирину, в которую я… признаться, дядя, что ли? Ну, изволь, признаюсь… в которую я очень влюблен.
– Ты влюблен в княжну Ирину?
– А что же, по-твоему, дядя, поручик не смеет любить, кого он хочет? Чувства мои давно ей известны. Каждый раз, когда она привозила в корпус пирожки, я говорид ей: «Вот и эту неделю я буду смешивать Карла Мартелла с Фридрихом Барбароссой и лангобардов с нибелунгами». Ты думаешь, это непонятно?
– Но она старше тебя.
– Всего двумя-тремя годами. Когда она оканчивала медицинские курсы, я был уже в последнем классе…
Поручик не успел окончить свое признание, как «Подружка» накренила парус и с лихостью смелой волжанки запрядала по волнам. По-видимому, никто из гурьевского общества не желал следить за ней. По крайней мере мистер Холлидей уткнулся в «Таймс», а поручик – в фолиант, трактовавший об отчичах и дедичах, населявших Поволжье во времена сарматов. Даже князь занялся родословной седьмой жены Иоанна Грозного.
– Помните, я просил вас справиться в сказании Курбского «О делех, аще слышахом у достоверных мужей и аще видехом очими своими» насчет происхождения седьмой жены Иоанна Грозного?
– Поднимал я на ноги своих питерских книгоедов, – отвечал Можайский, – но и они не ведают, из какой семьи произросла седьмая любовь грозного царя.
– Между тем этот вопрос легко разрешим, – вмешался в разговор мистер Холлидей. – В библиотеке здешнего монастыря есть рукописный подлинник Грозного, в котором перечислены все его большие и малые жены…
Недостаточно владея русскою речью, англичанин, очевидно, ошибался в передаче своей мысли.
– Какие большие и малые жены? Что за чепуха! – вскинулся Узелков, отрываясь от былин об «отчичах и дедичах». – Да и почему вы это знаете?
Мистер Холлидей сдвинул брови и ничего не ответил, а довольный собой поручик перескочил от дедичей к отчичам, не интересуясь одинаково ни теми ни другими. Втайне же все общество интересовалось лодкой Антипа.
– Наконец-то! – вырвалось у князя отрадное восклицание. – Мои обе дочурки садятся в лодку, Ирина на руле. Она, по обыкновению, серьезна и сдержанна и отлично напоминает своего деда, который во время сражения при Наварине метал в неприятеля руками зажженные гранаты…
О Марфе он не проронил ни слова.
На Волге было неспокойно, но лодка находилась в надежных руках. Антип держал паруса на отличку.
Гурьевка просветлела. Задолго еще до прихода лодки Узелков сбежал вниз к пристани принять, по его словам, причалы. За ним последовало и все общество. К сожалению, он испортил картину тем, что, принимая причал, заторопился, поскользнулся и ткнул Антипа багром в бок.
Первой вышла на пристань княжна Марфа. Направившись к отцу, она поклонилась ему молча, по-монашески, чуть не земно…
Княжна Ирина выпрыгнула из лодки без посторонней помощи. Стройная, изящная и сильная девушка рассчитывала только на собственные силы. Отца она обняла с чувством крепкой любви.
– Марфа, – обратился к дочери князь Артамон Никитич, – не забывай, что Борис Сергеевич имеет право на поцелуй… по меньшей мере… твоей руки…
Княжна Марфа медленно и тоже с полууставным поклоном протянула руку Можайскому, но его поцелуй вызвал у нее скорее чувство испуга, нежели сердечного удовлетворения.
– Пожалуйте к завтраку, – заторопил князь все общество. – По нашей лестнице нужно идти попарно. Антигона, веди отца, Марфа-печальница, подай руку Борису Сергеевичу.
Группа оживилась. Впереди всех поднимались Можайский и Марфа. Она была одета во всем черном и походила на смиреннейшую из послушниц. В этом костюме она вышла и к завтраку.
– Однако ты сделалась кокеткой! – заметил князь. – Тебе необыкновенно идет эта черная ряска.
– Неужели, отец, ты серьезно думаешь, что я могу кокетничать? – тревожно спросила княжна. – Мне нравятся простота и строгий характер этого костюма…
– В котором ты выглядишь прелестнейшей из Миньон, плачущих по небесам.
– Я не переоделась потому, что мать-настоятельница приказала мне возвратиться сегодня же к началу вечерней службы.
– Мать-настоятельница, то есть твоя родная мать… бывшая княгиня Гурьева… снизойдет, надеюсь, на нашу общую просьбу и оставит тебя в многогрешной Гурьевке.
Княжна пыталась протестовать, но отец, в обычной жизни мягкий и уступчивый, был на этот раз непреклонен.
За завтраком разговор перешел на успехи широко развивавшихся в ту пору медицинских курсов. Разумеется, общим вниманием овладела княжна Ирина. Узелков слушал ее как вещего ангела.
– Стремление русской женщины к высшему самообразованию привлекает к России симпатии всей Западной Европы наравне с освобождением рабов, – произнес мистер Холлидей в привычной ему форме ораторского спича. – Рецепт из рук женщины – это половина выздоровления, и, право, стоит заболеть, чтобы получить рецепт из рук русской княжны Ирины Гурьевой.
Этот хорошенький спич был встречен общим одобрением. Княжна Ирина поблагодарила также мистера Холлидея молчаливым взглядом, в котором Узелков подметил нечто более теплое, нежели выражение салонной вежливости. Бокал его остался недопитым.
– После завтрака нам подадут лошадей и мы отправимся всей компанией… куда бы вы, господа, думали? – спросил князь. – В степь, к Половецкой засеке! Историческое общество поручило мне произвести основательную раскопку этого загадочного могильника, и ничто нам не мешает приняться сегодня же за дело. Там все готово. Рабочие в сборе, и я надеюсь, что у нас выйдет приятный пикник.
Против дальнейшего предложения князя отправиться сейчас же верхом или в шарабане одна княжна Марфа нашла возражение.
– Отец, ты разрешишь мне возвратиться домой, – сказала она с решимостью, очевидно, не свойственной ее скромной и нежной натуре.
– Но, мой друг, ты и теперь дома!
– Я говорю, отец, об обители Святой Варвары. По нашему уставу все крылошанки…
– Пока над тобою есть один только устав – это мой.
Княжна благоговела перед отцом, и привести его в гневное состояние было для нее несчастьем. Некоторое время Можайский оставался немым свидетелем этой сцены.
– Позвольте, Артамон Никитич, княжне возвратиться, куда влекут желания ее души и сердца, – выступил он в роли ходатая. – Было бы заблуждением и эгоизмом посягать на ее добрую волю.
– Но взгляните, как бушует Волга! Могу ли я отпустить ее в такую бурю?
– Отец, ты всегда доверял нашему Антипу.
– На этот раз не иначе как под охраной Бориса Сергеевича.
– Не нужно, не нужно! – всполошилась княжна.
– В таком случае ты останешься дома. Сила Саввич, вели подавать лошадей!
– Марфа Артамоновна, за всю дорогу я ни одним словом не нарушу вашу душевную тишину, – заявил Можайский.
– Очень нужно давать этой глупой девчонке подобные нелепые обещания. Соглашайся или ты поедешь с нами!
Княжна согласилась.
Антип попытался было возразить против поездки в разыгравшуюся непогоду, но уступил настояниям Можайского – большого знатока в управлении рулем и веслами. Парус убрали.
В четыре весла лодка пошла ходко и только по временам вздрагивала от ударов неправильной волны.
Остальное гурьевское общество отправилось к Половецкой засеке. Княжна Ирина и мистер Холлидей – верхом, причем они вскоре понеслись крупным галопом. Князь правил шарабаном. Всегда уравновешенный и спокойный, он на этот раз волновался, нервничал и даже оскорблял свою любимую лошадь взмахами бича.
III
Под названием Половецкой засеки слыл в Поволжье курган, насыпанный в незапамятные времена многими тысячами человеческих рук. Возвышаясь на равнине, он был виден на десятки верст в окружности. Ученые гробокопатели ощипывали его со всех сторон и добытыми из него коробами всякой ржавчины наполняли целые музеи. В монографиях о нем не было недостатка, но все они оканчивались добросовестным приглашением «относиться к сказанному осторожно». Окрестное население, также тиранившее курган в надежде добыть из него что-нибудь поценнее ученой ржавчины, натыкалось на одни костяки. Наконец ученый мир Петербурга решил окончить смуту о Половецкой засеке и срыть ее до подошвы, о чем и просил князя Гурьева. Заслуженное имя последнего в ученом гробокопательстве ручалось за успех дела.
На вершине засеки красовался теперь шатер, вокруг которого было людно и картинно до того, что Узелков пустил тотчас же по приезде в ход все свои познание в фотографии.
После краткой вступительной речи князь вручил заступ Ирине, и она первая приступила к вскрытию вековой тайны.
Мистер Холлидей поинтересовался узнать мнение князя о происхождении Половецкой засеки.
– Мы стоим теперь на пути, по которому шли в Европу азиатские полчища, – объяснял Артамон Никитич. – Новгородский летописец говорит, что «шли языци незнаемы, их же добре никто же не весть, кто суть и отколе изыдоша и которого племени, а зовут я татары, а инии глаголют таурмени, а друзие печенези…». Те ли шли или другие орды, но здесь каждый шаг безграничной степи покрыт костями наших предков. Кости эти предохранили Европу от участи обратиться в монгольское стойбище. Здесь шли печенеги, а за ними половцы. Две орды не помирились в дележе чужой земли и вот на этой равнине между ними произошла кровавая встреча. Печенеги потерпели поражение. Впоследствии, впрочем, монголы разгромили и половцев, и только небольшая часть их, спасшись от погрома, нашла приют в Венгрии, за Карпатами, и я убежден, что мадьяр Арминий Уомбери, обзывающий Россию татарщиной, принадлежит к потомкам Половецкой орды.
– Да, сэр, вы правы. Своей грудью вы защитили часть Европы, но не Британию! Азиатским ордам она была и тогда недоступна.
– Монголы отлично слопали бы и вашу Британию, – заявил Узелков, входя в шатер и вытирая пот, катившийся с него ручьем. – Поили же они своих коней в Адриатическом море!
– Что значит слопать? – переспросил мистер Холлидей. – Мне это слово неизвестно.
– Слопать – значит проглотить. Par exemple: Британия слопала Индию. Выражение довольно вульгарное, но оно мне нравится.
– А вы, поручик, тоже стремитесь в Индию… как и все ваши товарищи по оружию, да?
– О, я не скрываю, что побывать на берегах священного Ганга – это моя мечта.
Но прежде чем Узелкову побывать у священного Ганга, его вызвали к раскопкам, где наткнулись на какую-то интересную вещицу, оказавшуюся по осмотру князя редким экземпляром рыцарского забрала с арабскими воинственными надписями. Пока странная форма этого доспеха поглощала внимание всего общества, мистер Холлидей успел обменяться с княжной теплее чем дружеским взглядом.
Можайский подъехал к кургану только поздно вечером, когда любознательная публика обратилась уже восвояси.
– На полдороге благодаря налетевшему шквалу мы едва выгребли, – ответил он на вопрос князя, интересовавшегося причиной его позднего приезда. – При этом, несмотря на явную опасность, княжна проявила удивительное присутствие духа.
– Это приниженность перед безобразием стихии, а вовсе не присутствие духа, – заметил князь. – Вообще, Борис Сергеевич, я недоволен Марфой.
– А ты, дядя Боря, не обедал? – вмешался Узелков. – Пища, как говорит мой денщик, имеется для тебя в полном достатке.
Начинало темнеть. Артель рабочих, выделив из себя караульных, отправилась с песнями в деревню. Шарабан и верховые лошади были наготове.
– А я, дядя, останусь здесь в качестве охранителя половецких сокровищ, – заявил Узелков. – Притом же в такую благодатную ночь приятно побывать наедине со своими грезами, с душой, открытой только небу и звездам. Слышишь ли, каким языком говорят иногда поручики?
– Где же твоя штаб-квартира?
– На верхушке кургана, в шатре. По долгу службы я не боюсь нечистой силы, поэтому половецкие заклинания мне не страшны.
– Возьми меня к себе в товарищи. Ночь в степи над потревоженной усыпальницей… Это так оригинально!
– Милый, радость моя и восхищение! – встормошился поручик. – Верховой, скачи в усадьбу и доставь сюда подушки, одеяла… и ящик с сигарами…
Ночь была заманчиво-прекрасна, поэтому желание Можайского остаться в степи никого не удивило. Вскоре общество разделилось: мистер Холлидей и княжна Ирина ускакали вперед и скрылись по направлению к усадьбе во мгле степных сумерек.
В караул для охраны начатых раскопок от хищничества напросились охочие по кладоискательству старики. В числе их нашлись и такие, что могли на глаз отличить подлинную «кладовую запись» от мошеннической, сфабрикованной городским пропойцей. Нашлись и кумовья, и сваты тех решительных храбрецов, которые сами лично вступали в борьбу с нечистью, охраняющей входы в подземелья, засыпанные ордынским золотом. Распоясавшись после ужина, старики завели круговую беседу, но прежде пощупали на всякий случай, в сохранности ли за пазухами тельные кресты.
Узелков и Можайский, сидя у шатра на вершине кургана, нисколько не заботились о половецких духах. Ночь в степи приглашала их к самоуглублению и даже к беседе с горним миром, оттуда с беспредельных высот разливался магический свет, и такой ласковый, отрадный, что человеку нельзя было не подняться на ступеньку выше обычных радостей и печалей. Узелков нарушил это сумерничанье.
– Дядя, поделись со мной своим горем, – приступил он безжалостно к Борису Сергеевичу. – Со времени приезда в Гурьевку ты неузнаваем, а сегодня ты на себя не похож, ты убит!
– Да, сегодня разрушились все мои надежды, – решился Можайский на признание. – Марфа мне отказала!..
Последовало томительное молчание.
– Я не хотел огорчать Артамона Никитича подробностями…
Томительное молчание повторилось.
– На реке мы с трудом выгребали против волнения. Антип поминутно – и кашлем, и взглядом, и толчками – давал мне понять, что мы затеяли опасное дело. Свои предостережения он дополнил наконец вопросом: «Не броситься ли на луговую сторону?» Но опасность меня не смущала, напротив, убедившись, что Марфа ни разу не взглянула на меня, я просил у Бога грозной волны, и только для того, чтобы Марфа вспомнила о моем присутствии, хотя бы перед страхом смерти. Грозная волна наконец взгромоздилась и бросилась на нас с губительной силой, но увы! Лицо Марфы осталось по-прежнему бестрепетным. «Не выгребем!» – заявил наконец Антип. Я очнулся. Действительно, мы шли на непреодолимую опасность. Впрочем, спасение было еще в нашей власти – следовало податься вправо, перерезать два-три гребня и выброситься на отмель.