Kitobni o'qish: «Ленинградцы»
Ленинград: Начало
С чего начать…
Зовут меня Григорием Нефёдовым, родился в Ленинграде в феврале семнадцатого. Тогда он ещё звался Петроградом и бурлил, потому что на дворе была революция. Отец мой тогда служил фельдшером, а мама работала на заводе, но грянуло новое время, которого я не помню. Вспоминается только вернувшийся с Гражданской папа, в коже и ремнях, уставшая, но одухотворенная мама да старший брат. Брат меня на год старше, а сестрёнки умерли в годовалом возрасте – болезнь убила обеих, я их и не знал…
В восемь я пошёл во вновь организованную школу, вступил в пионерию. Тогда, на заре Советской власти, всё было непросто, но я учился дома и в школе, стараясь приносить домой только отличные отметки, которым радовалась мама. Папа служил в госпитале, уже будучи врачом. Он медленно шёл к вершине медицинского искусства и учил меня, потому что мне это было очень интересно. Старший мой брат, Александр, увлёкся артиллерией, поэтому пошёл в военное училище, а я, конечно же, в медицинский.
Время у нас было непростое, но папа был на хорошем счету, мама тоже, поэтому нас не тронули. Я учился изо всех сил, потому что мне была интересна и специальность, да и работа. Бывая у папы в больнице, я раз за разом убеждался в правильности выбранного пути… Сашка во время всех чисток учился в командном, поэтому, кстати, тоже как-то пронесло. Мы-то все, конечно, показывали правильные эмоции, но мама и папа с детства учили нас обоих думать и держать рот закрытым.
Дипломы нам вчера вручили, пятнадцатого мая, а сегодня пятница, я иду на работу. Первый рабочий день Гришки Нефёдова. Доктора! Праздновать мой выпуск, да и начало работы мы будем послезавтра, в выходной, хотя там, где я уже работаю, понятие «выходной» почти отсутствует. Совершенно неожиданно для родителей я пошёл работать на подстанцию «скорой помощи».
На деле-то всё ожидаемо. В институт к нам приходил товарищ Мессель, главный врач службы «скорой помощи», рассказывал об этой непростой работе, вот я и загорелся. Вчера, сразу после вручения диплома, я зашёл в управление кадрами, получив направление на вторую станцию – буквально в шаге от нашего дома, что оказалось очень удобно. И вот теперь, получив напутствие от родителей, я шагаю на работу.
Родной город просыпается, звенит трамваями, кое-где даже извозчика встретить можно. Девчонки молодые одеты легко, а вот у меня девушки нет – всё учёба, учёба, некогда было. Май нынче жаркий, потому кажется временами, что на дворе лето. Я прохожу дворами, сворачиваю направо и вижу белое невысокое здание, у входа в которое притулились два белых же с красными крестами фургончика – это кареты скорой помощи. Они так называются ещё с тех пор, когда были каретами.
Я открываю дверь, поднимаюсь по лестнице, поворачивая в сторону указателя «начальник». Мне нужно именно сюда – представиться, показать направление и ждать дальнейших указаний. Немного волнуюсь – как он меня примет?
Постучавшись и услышав приглашение входить, я открываю дверь, чтобы сделать шаг внутрь. Небольшой кабинет уставлен шкафами, посреди – рабочий стол, за которым на меня щурит глаза пожилой мужчина в сером костюме. Его поначалу суровое лицо разглаживается, а на лице появляется улыбка.
– Доктор Нефёдов? – интересуется он.
– Здравствуйте, – кивнув, отвечаю я. – У меня направление…
– Здравствуй, доктор Нефёдов! – радуется он. – Уже сообщили о тебе. Пойдёшь на вторую бригаду, она чаще всего по детям работает.
Тут-то и узнаю, что нет специализированных бригад, их только собираются вводить в октябре-декабре будущего года, поэтому я буду работать чаще всего с детьми, но и не только. Я же заканчивал педиатрию, конечно же, потому что… сестрёнки же. Но начальник встаёт из-за стола и лично ведёт меня знакомить с коллегами.
Так начинается мой первый рабочий день. Коллектив у нас хороший, весёлый, что я сразу же чувствую по бодрым подначкам коллег. Пожалуй, мне здесь понравится. Интересно, какой будет первый вызов? Впрочем, ответ на этот вопрос я получаю немедленно. В комнату, где сидят врачи, вбегает очень красивая девушка в белом халате с белым листком бумаги в руках.
– Василий Фёдорович, – обращается она к начальнику, – милиция звонила – ребёнок на Мойке задыхается…
– Ну вот, педиатрия, – хлопает меня по плечу он, – иди, лечи!
Я выбегаю к машине, где меня встречает водитель. Спустя мгновение мы уже споро едем в сторону набережной реки Мойки. Район немного не наш, но именно педиатров в Ленинграде немного, поэтому никто не спрашивает, почему нас послали. Я пытаюсь сообразить с ходу, отчего может задыхаться ребёнок, а пожилой фельдшер только улыбается.
– Не нервничайте, доктор, – решает он подбодрить меня. – Или заглотило чего дитя, или слопало.
А я только диву даюсь, как он может в одной фразе выдать два из наиболее частых диагнозов у детей. Это, наверное, опыт, поэтому я киваю ему с благодарной улыбкой, и в этот момент машина останавливается. Я выскакиваю наружу, мне козыряет милиционер, показав рукой направление. На скамейке с огромным трудом дышит девочка лет пяти с отёком Квинке.
– Квинке, – определяю я, даже ещё не приблизившись.
– Значит, слопала чего, – вздыхает фельдшер, ускорившись вместе со мной.
Помочь ребёнку, конечно, можно, чем мы вдвоём и занимаемся, ну а потом грузим в машину, чтобы отвезти в детскую. Я успокаиваю очень испугавшуюся своего состояния девочку, разговариваю с ней, поэтому к приезду она уже почти не боится. Видимо, родители на работе, а ребёнок съел что-то не то, коллеги точно разберутся.
Передав ребёнка и быстро доложив диагноз, прошу разрешения позвонить на станцию, вдруг там что-то ещё для нас есть, но пока нет, поэтому я киваю водителю. Мне ещё предстоит познакомиться и с ним, и с фельдшером, многое узнать, многое изучить, прежде чем я стану настоящим врачом «скорой помощи». Почти полтора месяца я работаю, учась каждую свободную минуту, ну и с мамой время провожу. Маме лет семь до пенсии, но она совсем не старая, работает сейчас на своём заводе мастером цеха…. По металлу. Нельзя рассказывать о том, чем занимается её завод, хотя все это знают в городе…
* * *
Сегодня у нас выходной, воскресный, значит, день. За почти полтора месяца я пообтёрся, перезнакомился со всеми, даже уже думаю поухаживать за Ларисой – это наша диспетчер, но пока опасаюсь, как будто и не прожил почти четверть века. Впрочем, сегодня у нас скучновато – вызовов нет просто совершенно. Где-то в полдень я выхожу во двор станции, чтобы потрепаться с водителем нашей бригады.
Со столба привычно крутит музыку репродуктор, я и не вслушиваюсь, голубеет небо. Сейчас, наверное, народ гуляет по проспекту, 25 Октября1 который, а мне надо ждать вызов. Воскресный день привычно беден на детские вызовы, но нас могут послать и на взрослый, если никого больше не будет. Наверное, как сменюсь, позову Лариску по набережной погулять. Красивая она, глаз не оторвать… Хотя Катька из детской не хуже, да и давеча смотрела так… Пора уже и о семье думать. Мама вчера как раз о внуках намекала. Сашку услали за секретами на полигон, вернётся к сентябрю, если повезёт, кто его знает, что у него там за пушки секретные.
Музыка вдруг обрывается, как-то резко, как будто повернули тумблер, воцаряется тишина, а потом… Потом звучит хорошо знакомый голос товарища Молотова, и по тому, как он начинает свою речь, я понимаю: что-то случилось.
– Граждане и гражданки Советского Союза, – звучит из репродуктора.
Товарищ Молотов приносит страшную весть о войне. То, что она действительно страшная, я понимаю намного позже, а в этот момент я просто уверен, что наши легко прогонят фашистов и будет в точности, как в песне: «И на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом!«2, ну а пока надо работать. Впрочем, планы на сегодня я изменю – надо в военкомат зайти.
Остаток дежурства я чувствую себя неспокойно, совершенно забыв о том, что хотел пригласить девушку на прогулку. Не до прогулок, получается, война пришла. Как только заканчиваю, сразу же спешу в военкомат, куда стоит очередь. Я лишь затем узнаю о пришедшем на станцию приказе товарища Месселя, а в этот момент я медленно продвигаюсь в очереди, обнаружив, что забыл снять халат. Видимо, по нему определив меня, подходит сотрудник НКВД.
– Товарищ доктор, – обращается он ко мне, – вы где работаете?
– На «скорой», – коротко отвечаю я.
– Тогда вы зря стоите, – вздыхает сотрудник. – Ваш фронт здесь, возвращайтесь на станцию, вам всё объяснят.
– Как зря? – удивляюсь я, но, желая проверить, возвращаюсь, благо тут недалеко.
– Гриша! – машет мне Лариска из окна. – Давай сюда! Тут расписаться нужно!
И вот в этот момент я узнаю, что все службы приведены в боевую готовность, а мой фронт здесь. Расстроенный, я возвращаюсь домой, чтобы застать собирающегося папу. Сразу же поняв, о чём я думаю, он усаживает меня на стул, сев напротив. Я чувствую себя, как в детстве, будто нашалив и будучи за этим пойманным.
– Гриша, ты один из двух детских врачей скорой, – проговорил отец. – Таких бригад немного, и по приказу Месселя тебя не могут призвать. Твой фронт здесь!
– Но, папа! – хочу возразить я, на что папа качает головой.
– Так правильно, сын, – говорит он мне, и я понимаю, что нужно смириться.
– Береги себя, – прошу я отца, ещё не зная, что вижу его в последний раз.
Таким я его и запомнил: его добрые, обнявшие меня напоследок руки, его улыбку, глаза, в которых светились мудрость и вера в победу. Папа ушёл, а Сашка даже попрощаться заскочить домой не смог. Я не знаю, как и где он погиб. Но в тот момент, когда уходил папа, мне впервые с малышовой поры захотелось заплакать.
На следующую ночь я услышал небывалый и почти незнакомый звук – над городом Ленина разливалась сирена, но к городу почти никто и не пробрался, просто отлично сработала противовоздушная оборона, поэтому я слегка расслабился. Как потом оказалось, рано я расслабился, но это было потом.
Папа написал совсем скоро – он стал начальником санитарного поезда. Его, да и Сашкины письма мы с мамой зачитывали до дыр, а из репродуктора звучало «оставили». И очень страшно мне становится от этого «оставили». Следя на карте за тем, названия каких городов звучат, я понимаю: совсем скоро враг подберётся к самому городу.
Воздушные тревоги учащаются, уже падают бомбы на город, уже есть жертвы и среди детей. Всё чаще вместо отравлений, аллергий, детских болезней звучит «огнестрельный перелом», «контузия», «осколочные раны», «ожог»… Временами под бомбы может попасть и санитарная машина. Мы знаем, что фашисты целят именно по красным крестам, уже знаем. Папа в письме написал… В своём последнем письме.
Мамин крик я слышу с улицы. В нём столько запредельного горя, и я буквально влетаю в квартиру, чтобы увидеть простой серый конверт. Мама просто кричит, будто от невыносимой боли, она лежит на полу и кричит так, что я едва понимаю, что происходит, но всё же опыт уже есть. Я перекладываю её на кровать, отпаиваю, успокаиваю, зная уже, что написано на листке, выпавшем из конверта. И когда спустя месяц почтальонка Светка из соседнего парадного, пряча глаза, отдаёт мне ещё один конверт – такой же серый, как и первый, я прячу его, чтобы Сашка был для мамы живым. Хотя бы он… Так мы остаёмся вдвоём.
А враг уже совсем недалеко, с каждым днём всё больше бомб сыплется на родной город, с каждой сводкой фашисты всё ближе и ближе, и в сердце заползает страх. Но в окно диспетчерской снова высовывается Лариска, и Евсеич, наш водитель, везёт доктора куда-то, где он очень нужен.
Постепенно рутина работы захлёстывает, не позволяя задумываться, я устаю бояться и перестаю поэтому. День за днём, ночь за ночью… наступает день, когда фашист уже дотягивается до нас своей артиллерией, отчего вызовы меняются. Появляется новый термин – «артиллерийский очаг поражения». Это значит, снаряды могут ещё больнее ударить. Школы, ясли, больница – все они в опасности…
– Доктор Нефёдов! – в окно высовывается Маришка, сменный диспетчер. – Вам на Пряжку! Артиллерийский очаг поражения на набережной реки Пряжки, 3. Только осторожнее!
– Постараемся, – киваю я, вздыхая. Как тут «осторожнее». – Давай, Евсеич.
И автомобиль «скорой помощи» срывается с места, неся надежду на жизнь, ведь это наша работа, наш ежедневный бой, наш фронт. Правильно сказал тогда папа, правильно! Мой фронт – здесь!
1. Переименован обратно в Невский в 1943 году.
2. Муз. бр. Покрасс, сл. В. Лебедев-Кумач «Если завтра война».
Ленинград: Блокада
В бомбах и обстрелах минул сентябрь. Я уже знаю – город в окружении, об этом говорить ещё нельзя, но я же знаю… Я постепенно привыкаю к воздушным тревогам, обстрелам, давно уже привык к карточкам. Правда, нормы хлеба пересматривают, поэтому я откладываю, что могу, на всякий случай. Кто знает, как жизнь повернётся, а вот ощущение у меня так себе.
У нас уже и свои сводки появляются…
«День начался с интенсивного обстрела трёх районов: Кировского, Ленинского, Октябрьского… От взрыва пострадала станция №9 (Демидов пер.). В это время бригада 9-й станции была направлена в очаг артобстрела на наб. реки Пряжки. При повороте с ул. Декабристов на Пряжку рядом с машиной скорой помощи взорвался снаряд, осколок попал в кабину и убил врача»1. И вот таких сообщений не одно, и не два… Тают наши ряды, всё меньше бензина, всё больше раненых, обожжённых детей и взрослых.
Уже и ноябрь на дворе. Нормы хлеба урезают, всё ближе подступает голод, но кроме него рвутся снаряды и бомбы, унося жизни. Сложнее становится работать, и сводки, сводки рассказывают о том, как нас становится всё меньше с каждым днём. Каждый час уносит вместе с детьми и кого-то из нас.
«14 ноября. 19 ч 30 мин. От прямого попадания бомбы полностью уничтожена станция скорой помощи №8. Под обломками и развалинами погибла половина дежурного наряда – 2 врача и 15 человек среднего медперсонала, тяжело ранены 2 врача, 15 медицинских братьев и шофёр…»2
И вот когда голод подступает совсем близко, мне начинают сниться сны. Реалистичные, но странные. В них я мальчишка лет тринадцати, сирота, только вот живу я в царской, по-моему, России. И порядки там, как и положено при царе, жёстокие. Люди вокруг озверевшие… Здесь у нас тоже звереют от голода, но хороших, добрых, честных больше, а у него там, в том сне, будто и совсем нет.
– Гриша, – зовёт меня начальник, – в городе каннибалы завелись, детей крадут, так что ты поглядывай.
– Есть, понял, – киваю я ему в ответ. – Будем поглядывать.
А голод хватает своими холодными руками за горло, и вот уже нет бензина. Поэтому я просто впрягаюсь в санки, идя по адресам. Сердце колотится, ко мне тоже подкрадывается ленинградская болезнь, но я иду, потому что меня ждут дети. Одутловатые лица, голодные глазки, кости, видные сквозь кожу, отёки, авитаминозы, рахит, субпериостальные гематомы, анемии всех мастей… Я привожу их в больницу, не зная, смогут ли коллеги спасти хоть кого-нибудь.
Так и не погулял я с Катькой… Погибла Катенька, спасая малышей. Стала похожа на скелет Лариска. Наверное, я тоже, но мы живём и боремся. Проходит ещё месяц, и я остаюсь один, совсем один на всём белом свете. Потому что мамочка не выдерживает и умирает тихо, во сне. Я нахожу её тело, вернувшись с дежурства, и сам отвожу на сборный пункт.
Я помню её последний взгляд. Она гладила меня и смотрела так, как будто прощалась. Всё знала моя мамочка, всё понимала.
– Что бы ни было, сыночек, ты должен жить… – проговорила она и, поцеловав меня в последний раз, проводила на работу. Проводила и умерла.
В городе осталось всего девять машин «скорой помощи», а бензина… Эх. Но каждый день нас зовёт на бой голос поэтессы Берггольц. Между передачами ленинградского радио стучит метроном, рассказывая нам – мы живы! Живы!
Как будто алиментарной дистрофии было мало, появляется новая напасть. Ленинградская гипертония, свалившаяся на усталых, измученных людей, убивает быстрее холода и голода. У меня и самого не всегда хватает сил тащить волокушу, но надо. Это просто надо. Десятки смертей лишают эмоций, я будто прячусь где-то в глубине себя, а снаружи остаётся спокойный педиатр.
– Нефёдов! – окликает меня начальник, протягивая какую-то бумагу. – В детской докторов почти не осталось, ты переводишься туда. Выживи, прошу тебя!
– Понял, – киваю я, отправляясь в больницу.
Алиментарная дистрофия… равнодушные глаза детей… «Я всё равно умру»… «Дедушка Мороз, верни мне Машеньку»… Детей приходится кормить иногда насильно. Молоко такое разное: восстановленное, соевое, сладкое, порошковое… Всё это моя жизнь. Дети с обморожениями, оторванными конечностями, голодные, уставшие. Они смысл моей жизни. А враг всё давит…
Я и представить себе раньше не мог, что молоко бывает сладким, солодовым, восстановленным, соевым… Сёстры и врачи падают с ног от усталости, гибнут под снарядами и бомбами, но приносят в больницу немного лебеды, других трав, чтобы спасти, чтобы накормить хоть ещё кого-нибудь. В эти дни больница стала единым организмом. Ежедневные бомбёжки, дети с тяжёлыми обморожениями, и нет воды… За водой мы ходим с вёдрами по скользким улицам, потому что детям нужна вода. Все, кто может стоять на ногах, несут драгоценную воду.
В голове часто шумит, в глазах темнеет, но я врач! Я должен… А ещё мне помогают сны. Как ни странно, но сны о мальчишке, живущем в жуткой, непредставимой стране, помогают мне. После этих снов я понимаю: не всё так плохо, мы выстоим, потому что рядом со мной друзья, товарищи, близкие мне люди. И пусть эмоций нет, пусть я забыл уже, как улыбаются, но каждую минуту чувствую я плечо коллеги рядом, а над всеми нами яростно, заставляя бороться, звенит голос ленинградского радио! И мы живём для детей…
Новый год… Подумать только – вокруг голод, холод, на улицах часто можно увидеть трупы, а у нас похожие на маленьких старичков дети водят хоровод вокруг ёлочки. И просят… Они просят Дедушку Мороза… Вернуть маму, отдать сестрёнку; просят о сухарике, о кусочке хлебушка. Героические мои малыши.
А молока почти нет, и лактации у голодных матерей нет. Мы делим детей на три группы, чтобы они выжили. От голода выпадают волосы, поэтому все в шапочках, а сёстры в платках. При работе с медикаментами и едой это очень критично. Есть дети, уже не желающие есть, и я вкладываю им в рот этот соевый творог, противный, невкусный, но нужно кушать, очень нужно, чтобы жить.
Фашисты вываливают всё больше бомб, и кажется, не будет этому конца, но я собираюсь с силами и иду. Надо встать, надо умыться, надо идти, надо работать, надо спасать детей. «Хочу», «не хочу» остались в прошлом, теперь есть только «надо». Я педиатр, дети – моя судьба, такую судьбу я выбрал когда-то давно. Поэтому каждый день я поднимаюсь и иду. Маленький кусочек хлеба в рот, и – работать. Меня ждут дети.
* * *
Алёнку я нашёл, когда для неё было почти поздно, но, перевязав ребёнка чем было, я принёс её в больницу. Девочка лет шести не плакала – она и жить уже будто не хотела, но со мной такие сказки не проходят. Помогая ей, я запросил хирургию, потому что ноги выглядели очень нехорошо.
– Только ампутировать, – качает головой наш хирург. – Ещё неизвестно, выдержит ли.
– И так, и так смерть, – отвечаю я ему. – Надо пробовать.
Алёнку берут на стол, давая ей жалкие остатки эфира, а я иду с ней. Я просто чувствую, что должен. Держу её за руки, а ребята в это время пилят ноги малышки, потому что спасти их совсем никак не получится. Как она выжила с раздробленными костями, я не понимаю. Но, забрав её после, я выхаживаю малышку, проводя с ней всё время. Мы учимся говорить, хотя поначалу не хотим ничего.
– Надо, маленькая, очень надо, – уговариваю я её, и Алёнка послушно пьёт горький, пахнущий хвоей витаминный напиток.
А сны всё не утихают, но становятся какими-то однообразными, и я понимаю почему – мальчик в этих снах просто не может жить дальше, у него нет сил. Если бы рядом появился хоть кто-то взрослый… Но вокруг него одни безжалостные, потерявшие человеческий облик сытые звери. И вот когда я думаю, что его уже не спасти, появляется она – девчонка лет девяти, наверное. Только что осиротевшая малышка много плачет, пытаясь найти вокруг себя хоть толику тепла. И тогда вдруг оказывается, что забитый мальчуган за эту девочку может и зарезать.
Просыпаясь в ординаторской, я снова иду к детям, все свободные минуты проводя рядом с Алёнкой. Она уже узнаёт меня, тянет руки, но пока молчит. Ничего, мы справимся. Я разговариваю с ней, с другими детьми, ношу её на руках, обнимаю, и малышка начинает постепенно оттаивать. А потом приходит весна.
Весна – это свежая трава, это ушедший холод зимы и возможность разнообразить меню. Так думаем мы, врачи, и оказываемся правы, только, правда, частично. Но неделя проходит за неделей, и я добиваюсь от Алёнки первого слова, узнав затем, что с именем угадал.
– Папа… – очень тихо говорит вцепившаяся в меня малышка. – Не отдавай меня…
– Не отдам, – обещаю я ей. – Ты теперь моя доченька.
И малышка прижимается ко мне. Это не просто слова – я добиваюсь регистрации ребёнка как моей дочки, что коллег не удивляет совершенно. Они уже привыкли. Я думаю убрать её из отделения, попросить сестёр присмотреть, но Виктор Викторович, главврач больницы, приказывает мне оставить ребёнка. «Не обеднеем», – говорит он. Я благодарю его и иду снова работать, а вечером прихожу в её третью палату, где лежат ещё четверо, и рассказываю сказки. Алёнке очень нравятся эти сказки, она пытается говорить, и у неё постепенно получается.
Постепенно теплеет, и, несмотря на то что обстрелы никуда не делись, я рискую вынести Алёнку на улицу. Посидеть в больничном парке, посмотреть в голубое небо, откуда в любой момент могут посыпаться бомбы. А фронт гудит совсем недалеко. Слышал, до линии фронта можно на трамвае доехать, но фрицам это не поможет. Солдаты и матросы встали намертво, защищая нас от этой погани.
Говорят, кинотеатры открылись, но мы туда не пойдём – я нужен в больнице, Алёнка пугается ещё. Поэтому я ношу её на руках, так ей проще, да и не задумывается она пока о том, что нет ножек. По-моему, она считает замену адекватной… Папу за ножки. И такое бывает, на самом деле, поэтому я не пытаюсь её отговорить, пусть думает так, как ей легче.
Кажется, я уже привык, да и Алёнка тоже, что меня очень радует. А во сне девочка прячется от всего на свете за мальчиком. Вот жизнь у них там… Я ловлю себя на мысли, что лучше уж блокада, чем такая подлость по отношению к сиротам. Всё-таки у нас более человечное отношение, ведь дети не виноваты в том, что родители погибли. Почему среди холода и голода находятся настоящие люди рядом с ними, а в этих моих снах – нет?
А в реальности стучит метроном, звенит в небесной синеве яростный голос ленинградского радио, берут за душу стихи нашей поэтессы. В бомбоубежище рожают женщины, несмотря на голод, холод и страх как-то умудряясь вынашивать детей. Иногда сёстры не могут встать, и тогда я, поправив шапочку, готовлю смесь номер пять и номер тринадцать, потому что это просто надо. А потом гуляю с Алёнкой на руках – коляска её пугает, да и почти не осталось у нас колясок… Мне трудно, иногда кажется, сил просто нет, но в меня верит моя доченька. А я верю: закончится война, и мы решим с протезами для неё, будет Алёнка у меня ходить. Самое главное – мы есть друг у друга. Алёнка моя получила папу, а я своего ангела, просто волшебную девочку, поэтому я знаю: мы выживем.
– Вакцинируем детей от тифа, – сообщает главный врач.
На самом деле по закону мы на это права не имеем – вакцина не разрешена для применения к детям, но у нас просто нет выхода, чтобы спасти маленькие жизни, нужно вакцинировать. Как педиатр, я понимаю, что ничего особенного в вакцине нет и дети, скорее всего, отреагируют нормально. Так и случается. Сначала главного нашего угрожают чуть ли не расстрелять за самоуправство, но, присмотревшись, благодарят. Что было бы, начнись в Ленинграде эпидемия брюшного тифа, никому объяснять не надо.
У нас действительно бой каждый день, бой за детские жизни, за жизни рожениц, за наши жизни… А на улице теплеет, но мы это почти не чувствуем, всё также кутаясь. Алёнка всё бойчее говорит, питание становится чуть лучше, и у меня появляются силы гулять с ней на большее расстояние. Вот и сегодня я решаю пройтись с ней до проспекта, чтобы ребёнок немного отдохнул от серости палат.
Сегодня ночью мне снится сон о том, как группа мальчишек в школе решают этого самого мальчишку убить. Что он им сделал – непонятно, но рядом с ним оказывается и девочка, поэтому мальчик идёт в свой бой. Насколько я вижу, в свой последний бой. Интересно, почему именно этот мальчишка, что в нём такого?
Проснувшись, я некоторое время думаю об увиденном, понимая, что шансов на победу у него нет, а потом меня закручивает суета дня, и я забываю о нём.
– Нефёдов, у тебя часа два есть, сходи выгуляй дочку, – советует мне Вера, моя коллега. – Мы тут пока дезинфекцию проведём.
Я киваю, отправившись к очень обрадовавшейся мне доченьке. Осторожно, чтобы не потревожить культи, одеваю её и, взяв на руки, выхожу из палаты, провожаемый равнодушными взглядами уставших детей. Я несу Алёнку на выход из палаты, почему-то чувствуя себя так же, как при последнем разговоре с папой. Доченька обнимает меня, кладёт голову на плечо и о чём-то думает.
Метроном стучит спокойно, неторопливо, поэтому я чуть расслабляюсь и, разговаривая с Алёнкой, двигаюсь в сторону остановки трамвая. Я уже почти дохожу, когда вокруг всё выцветает, как на старой фотографии, и исчезает. Миг – и я обнаруживаю себя с дочкой на руках на лесной полянке.
1. Архив скорой помощи блокадного Ленинграда.
2. Архив главврача СМП блокадного Ленинграда М. А.Месселя.