Kitobni o'qish: «Хозяйка»
Светлой памяти Юрия Синелобова, так рано покинувшего нас.
Я почувствовал её спиной. Лёгкое беспокойство. Присутствие. Словно менялось атмосферное давление. Словно скапливалось электричество. Созревала гроза. Внезапно наступила тишина – до звона в ушах.
Там кто-то был. Не шевелился. Ничего не выражал и не чувствовал. Свидетельствовал. Бестелесно обозревал.
Кто-то коснулся ауры – аурой. Моего невидимого излучения – своим. Я содрогнулся.
Кто-то пронзал моё естество. Кто-то влиял на меня. Кто-то подцепливал на крючок одним ещё безымянным, бесстрастным присутствием.
Я ещё не знал, кто это, что за существо, – а уже всё было решено. Кто-то владел мною уже одним фактом своего существования.
…Потом был запах. Тонкой горечи. Лунный запах. Он волновал, как полнолуние, и был также нечестив. Он рождал смутное безумие. Он проникал в тебя, врастал в плоть, разворачивал, комкал и обуревал её, как ему угодно. Запах невозможно было отторгнуть, а можно было лишь покорно превращаться по его приказу в то, во что он пожелал.
Превращаться в Несебя. В иное. В чужого.
В чудовище.
Наконец-то взгляд.
Глаза что-то источали. Клубящееся. Дурманящее. Неопределимое.
Взгляд пульсировал, как сердце. Радужка дрожала. Белки блестели невероятно. Глаза и состояли из одного блеска.
Светильник, сияющий внутрь себя. И взорвавшийся от переполнившего его света.
Брызги сияния пополам с осколками светильни полетели мне в глаза, выедая и выжигая до дна сначала их, а потом протекли прямо в мозг и уничтожили его беспощадно и тщательно.
* * *
На куче мусора зияла растерзанная плоть.
Пейзажик в духе Сталкера: тут тебе помойка, поросшая лопухами, налево гаражи ржавые, на бункеры времён третьей мировой смахивают – и всё это посреди необозримой лужи. Три километра на восемь. Своя китобойная флотилия. Полный комплект болезнетворных бактерий. Заповедник.
– «На трупе обнаружены множественные ранения», – бубнил составитель протокола. – Слышь, по-моему, это когти и зубы крупного хищного зверя.
Его речитатив сплетался в выверенный дуэт с подвываньями свидетельницы, толстой немытой, обвешанной соплями, в розовом платье.
Бомжиха, взалкавшая нежности.
– Волк? Рысь? Что за хрень! Откуда здесь зверю взяться? – надрывался Димон Колымагин, Иванушка-дурачок из поколения пепси. Нянькайся с ним теперь.
– Городишко впритык к многомиллионному мегаполису. И – волки?
– Крысы-мутанты! – отгавкнулся я.
– Не, и ты глянь, как клёво разделано. Прям экспонат в анатомичку. Это что ж за волки такие шибко культурные?
– Димон, крест на тебе есть? Нет криминала – айда до дому. Вызовем санитарную службу – или кого там – и пущай они на медведей сафари устраивают. Развели пампасы.
– Да что ж, теперь не доищешься, кто отстрелом заниматься должен. Здесь же ничейная зона, Землицын…
– Устами младенца, Колымагин, то есть твоими… Ничейная она. И – зона! Уходим. Захлопывай лавочку, Колымагин. Хватит трупяшниками наслаждаться.
Толпа любопытных по периметру места происшествия заёрзала. Из неё снова выступила Она.
Я только теперь смог её рассмотреть.
* * *
«Трясовея… Огневея… Ледовея…»
Что это в ушах зудит?..
Чокнутая. Как есть блажная. Бродяжка неприкаянная. Сама в рванье. Руки в цыпках. Рот обмётан. Сутулая. Неуклюжая. Косолапая.
Только в уши кто-то шепчет:
– «Ни руды, ни крови, ни щепоты, ни ломоты…»
Всякая дрянь мерещится.
…И зачем я за ней пошёл?
В такую не то что влюбиться, в глухую полночь увидишь – со страху откинешься.
– «Полуночница…веред… умоюсь ни бело, ни черно, утрусь ни сухо, ни мокро, умываюсь красным молоком, утираюсь маковым цветом…»
Чур меня!
Заподозрил я её, что ль?
Да доходяге этой мухи не прихлопнуть. А покойничек с выеденными внутренностями…
Ну, стоит, ну, смотрит. Мало ль, кто раззявился.
Нет, ну вот зачем попёр?
То ли обрывки песен. То ли глюки. То ли просто шорохи. Кто-то прямо из пустоты, обозначась одной своей тенью, провёл рукой по моей щеке. Я пихнул пустоту – и ладони оказались в чём-то липком.
И запричитали кликушески, завздыхали, заплакали уже хором. И не в уши – прямо за лобной костью.
– «Так меня бы ты дожидался, не мог бы без меня ни жить, ни быть, ни пить, ни есть, ни на утренней заре, ни на вечерней, ни в обыден, ни в полдень, ни при частых звёздах, ни при буйных ветрах…»
Сгинь, пропади, окаянная сила!
А не я ли сам себе всё нашёптываю, сам себя завораживаю?..
Глаза у неё были, как ирисы. Синие с золотым. Глаза-цветы, но – волчьи. Я в зоопарке такие видел. Совершенно осмысленные, но смотрят на тебя, как на кусок мяса.
Глаза мерцали, как болотные огни. Болотная нимфа…
Я с ней заговорил с ухваткой откровенного съёмщика, подыскивающего одноразовый перепихон.
Слепящий плащ напряжения, пышным облаком окутывающий её, вдохновенно и полноправно реющий в пространстве, стремительно и смертоносно взвился в гневе, как капюшон у кобры, но тут же опал, когда она настороженно, пожалуй, даже с застенчивостью существа, стесняющегося своей исключительности, чуть ли не с робостью разглядывала меня.
Меня не оставляло ощущенье, что она выслеживает меня из глубины себя, как охотник из засады.
Она втянула в себя это напряжение, спрятала, как прячет когти мурлыкающий хищник, старающийся точнее прицелиться в горло жертве.
И когда я пролаял ей про чашку кофе у меня дома – ну, бес попутал, право слово! – знаете, что она мне ответила? Эта побирушка облезлая, которая и чистых простынь-то никогда, поди, не видела?
Со всей высокомерностью божества, которому я недостоин поклоняться:
– Мне это – не угодно!
* * *
Я следил за этой женщиной. Я вынюхивал её след. Я подстерегал её тень. Я таился в подворотнях, простенках, углублениях и нишах. Так подбираются к врагу.
Это она была добычей? Кто знает, идёт ли охотник за дичью – или дичь ведёт охотника на привязи, с которой невозможно сорваться.
Это я её не выпускал? – Она меня освободить не хотела.
Я влёкся за ней, дрожа от азарта, через весь город.
Он слагал пластины крыш, как крылья дельтаплана каменного века. Дольмен, на котором летают.
Город был, как воронка взрыва. След вселенской катастрофы, превращённый в волчью яму.
Дорога шла через сплетение полыни и колючей проволоки, мимо сточных канав, вонючих отстойников, ржавых шлагбаумов и заброшенных узкоколеек.
Упразднённая сторожевая вышка при недействующей пожарной части. С серьгой в ухе – обрезком рельса, в который били тревогу. С обрубком отпиленной под корень лестницы в вышине.
Все заводы и фабрики стояли. Все контрольно-пропускные пункты обезлюдели. Все механизмы вышли из строя.
В одном месте только из-за забора доносился визг циркулярки да перед воротами с корявыми звёздами скулила шелудивая собака. Провода оборваны упавшим деревом. За повалившейся оградой – изношенные тренировочные штаны с дырявыми носками на верёвке.
Посреди пустыря – железнодорожная платформа без названия, из ниоткуда в никуда.
Свалки, как неолитические стоянки.
Озеро, окружённое сушняком, высокими чёрными пнями сгнивших берёз, словно обломками искрошенных клыков. В резиновом каноэ удит рыбу дикарь в каскетке. Замусоренный луг.
Начало июля. Это был первый жаркий день после долгих дождей. Я вдохнул поглубже.
Ржавое железо, подсыхающие сорняки, деревянные, пропитанные мазутом шпалы, ручей, набитый мусором и кувшинками, облака мышиного горошка, репьёв, пижмы, буйного шиповника, львиного зева, крапивы, молочая – всё это вошло в мои лёгкие, взорвалось в них.
Пахло всё: камень, мусор, мох – всё жило, всё дышало, нет – всё задыхалось от любви. От отчаянья одиночества, от вопленного желания. Всё томилось, звало, терзалось – всё вместе со мной разрывалось на части от жажды жизни.
Женщина впереди, которая до сих пор внимания на меня не обращала, хотя видела, знала, чуяла мою неотступность, – вздохнула, вздрогнула, приникла к дереву, скользнула почти сквозь него, выступила из тени. Глаза в глаза встретила меня с грозным бесстрастием.
Дальше – темнота.
* * *
…Я лежал на тротуаре. Во рту сухо. Рубашка испачкана. Руки-ноги не шевелятся. Вокруг – визгливый рынок. На меня никто не обращал внимания. Толпа плавно обтекала. Подумаешь, ещё один пьянчуга.
И как я сюда попал?
Последнее, что помню – роща чахлая – и…
И кто я такой?
У меня не было имени. Не было биографии. Не было знаний, кропотливо нажитых в школе и университете. Не было памяти. Всё, что осталось – мой пол и моя жизнь.
Жизнь – сладкий её сок на губах и терпкий запах моего тела, пота.
Я весь округлый, как капля. Без острых углов. И я теку, теку в вечность.
Что происходит?
Происходит солнце. И деревья случаются. И земля подо мной подрагивает, как переполненное молоком гигантское вымя. И хочется припасть к её соскам и пить, пить.
Ещё происходят плоды земные. Вокруг на лотках чёрная черешня, чешуйчатые, как бронтозавры, ананасы, пьяная вонь приправ.
Я раньше никогда этого не замечал. Я замечал наличие регистрации у торговцев, карманников в толпе, обколотых у туалета.
Когда раньше? Значит, я что-то могу помнить. Просто не хочу вспоминать.
– Землицын, ты чего тут разлёгся? И угваздался весь, как хрюндель. Ты когда так набраться успел, я с тобой расстался-то пять минут как. Вставай давай, я один, что ль, пахать тут должен? – это над ухом вопил Колымагин. Побег из мира реальности не удался.
* * *
– Прикинь, Землицын, эксперты бают, что куски плоти из жмурика вырваны, но не проглочены. Все шматья в целости. Рядышком лежат, кусочек к кусочку. А звери-то убивают, чтобы есть, – Колымагин родился под знаком водолея и потому считал себя гением.
– Всё? – осведомился я.
– Нет, не всё, – со всхлипом утёрся после съеденного мороженого Димон. – Член отъеден. Старательно, какой-то ботан трудился. Морда лица покусана. И пальцы отцапнуты. Опознать нельзя.
– Версии?
– А это уж ты начальство, тебе видней, – сощурился Димон.
Он у нас страшненький, личико скукоженное, весь ощипанный, глазки маленькие, живенькие, цвета детской неожиданности.
– Димон, я всё понимаю, ты на прошлой неделе в первый раз про Шерлока Холмса прочитал. Я книжку на столе видел. И меня ты теперь за Ватсона держишь.
А только зачем же ты, гад, мне всю отчётность портишь?
Что, что я там, наверху наплету? Что это оборотни в волчьей шкуре? Днём – люди, ночью – волки, потому что всё так… осмысленно? Или некто так зверей выдрессировал и теперь с их помощью убивает? Идеальное орудие убийства. И показания никогда не даст против тебя.
Или это инопланетяне в облике волка?
А знаешь, что мне полковник наш славный скажет? – Смерть от укушения – закрывай дело! У меня на шее ещё полтора десятка дел висят. А тут бомжом больше – бомжом меньше…
– Да не бомжом! – ощерился Колымагин.
– Что? – растерялся я.
– Не бомжом, говорю. На жмурике костюм от Хьюго Босса. На руке «роллекс» золотой. Не бомжовский репертуарчик.
И как Хьюго Босс на нашу помойку забрёл? Собирал пустые бутылки?
– Ну, всё, – схватился я за голову. – На несчастный случай не спишешь. Добро пожаловать, глухарь!
Ладно, воем горю не поможешь. Устанавливать будем убиенного. Поищем в без вести пропавших. «Роллесы» у нас не как полканы нерезаные, на кого-нибудь выйдем. В местную газетёнку приметы тиснем, авось клюнут безутешные родственники.
Не журысь, хлопчик! Дуракам везёт – может, чего и надыбаем.
* * *
Я вдыхал темноту. Тьма пахла ознобом и пылью. Потом по лицу у меня пробежало что-то. Такое щекотное и даже на ощупь многоного-мерзкое. Паук, что ли? Потом, помимо лица, у меня прорезалось еще и тело. Потом и конечности вылупились, созрели.
Тьма вынашивала меня, как чрево. Лелеяла. Баюкала.
Она меня ограждала от бед. Она мне сказки сказывала. Она меня выкармливала чёрным молоком.
Наконец она меня родила. Она взяла меня за руку – голенького, розового – и повела.
Я учился ходить. Раз шажок, два шажок…
И вот мы идём. Она большая, мягкая, затейливая, как грозовая туча. Я – маленький, как окурок.
И я так стараюсь, загребаю своими кривенькими ножками. И у меня уже получается, я уже наловчился топотать… И вокруг травы – и мышиный горошек, и пастушья сумка, и мать-и-мачеха с фиолетовыми прожилками. А потом я вдруг замечаю, что всё это растёт на кладбище.
Тропинка путается в ногах, я об неё спотыкаюсь, распутываю петли, ковыляю дальше.
Сначала старое кладбище. Уже безымянное. Столетними деревьями проросшее сквозь своих питомцев. Потом поновее, но скудное. Пустырь, утыканный крестами.
А потом и современные мавзолеи. Их могила – их крепость. Они и на том свете собираются держать оборону до последнего. И башенки, и бойницы, и подъёмные мосты. И пулемёт «максим» на тачанке в каретном сарае. Захоронение в замке на одну персону.
И вот я подхожу к одному. А он, как замки Португалии, в готически-мавританском стиле, с позолоченной стрельчатостью, с зелёными расписными «азулехос», изразцами, с витиеватыми и душными минаретами из чёрного мрамора. И на султанском по красоте крыльце, просто из сказок Альгамбры, – деревенская развалившаяся корзина, в каких корм кроликам задают. А на дне что-то шевелится.
Я наклоняюсь, а там – отрезанные пальцы. Я отшатываюсь, – а надо мной, в вышине декадентски прекрасного заупокойного замка, сияет надпись золотом: «Тельпугов».
* * *
Он – субтильный, с лицом перезрелого пупса, лысый, но с инфернальной косой на запятках. Она – блондинка за сорок, с выражением вечной незаслуженной обиды на лице.
– Что у вас случилось? – почти как доктор, вопрошаю я.
– Вы, наверное, подумаете, что мы ерундой занимаемся…
Обязательно подумаю.
– Или что мы сумасшедшие…
Очень похоже.
– И мы поэтому очень долго не решались к вам обратиться.
Очень жаль, что решились.
Она как будто прочитала скабрёзные мысли, всполохнулась, уставилась недоверчиво. Насупилась. И замолчала. Ждёт, что я её уговаривать стану.
Я тоже помолчал.
– Ну, если у вас всё… – я сделал вид, что складываю бумаги. Не поможет. От таких не отвяжешься. Мало того, что с лабудой пожаловали, ещё сочувствия требуют.
– Нас пугают, – вырвалось у мужа.
Напугаешь вас…
– Да подожди, – пихалась локтем супруга.
– Да так и есть. А у нас ребёнок маленький.
Я снова разложил бумаги.
– По порядку. Чётко. Кто пугает? Как? Чем?
– Понимаете, нам стали приходить письма. Нехорошие такие. Вот мы тут принесли, – муж засуетился, откуда-то из-под мышки стал выколупывать листки.
Я взял эти туалетные шедевры, разгладил на коленке.
«Ты падаль! Остановись!» – на одной бумажке.
Краткость – сестра таланта.
«Ты тварь! Прекрати, иначе будет плохо», – на другой.
Ну, а дальше – классика жанра. Про то, что некие хорошие люди покажут кузькину мать этим, плохим. Вплоть до высшей меры наказания.
– Ну, и как вы думаете, кто из ваших знакомых так вас любит? – поинтересовался я. Писем-то набралось штук семь. Долго терпели, горемычные. Отпечатаны на принтере. А у кого сейчас нет компа! Безнадёжно.
– Знаете, ни на кого так сразу не подумаешь, – завёл мужик.
– И что вы должны остановить и прекратить? – въедался я.
– Может, мой новый финансовый проект имеют в виду? – опять заныл, заколебался мужик.
А дама сразу определилась:
– Танька это. Сестра его. Остальное для отвода глаз.
Мужик зашипел:
– Да ты всё выдумываешь… Это же конкуренты мои!.. Наверное…
– Да ничего я…
– С чего бы ей так озорничать, вашей Таньке? – пытаюсь вернуть их к нашим баранам.
– Муж ей всегда помогал. В смысле – деньгами.
– Ну, как же ещё. А кто у нас муж?
– У меня бизнес, – с достоинством отрапортовал пупс.
– И чем пробавляетесь?.. На чём деньги варите?
– У меня рекламное агентство.
Ещё один вечный двигатель торговли.
– Ну, и что там с сестрой-то? – снова спрямил я.
– Нет, товарищ капитан…
– Да она это! – шарахнула по столу преданная половина рекламного гения. – Всегда деньги из нас тянула. А теперь она замуж вышла. А у нас второй ребёнок родился. И мы так решили…
– В общем, вы её сняли с дотации.
– У неё муж есть. Пусть он и кормит.
– Да это не она!
– Да некому больше! – снова начали толочь воду в ступе.
– Ещё кандидатуры? Друзья? Соседи?
– Да вроде со всеми в хороших отношениях. А там… Чужая душа, так сказать, – снова замямлил пупс.
– …Колымагин! – гаркнул я по-фельдфебельски в дверной проём, куда только что сунулся мой визави. Супруги от меня шарахнулись. Моргая крошечными глазками, помесь двоечника с нечёсаным лешим предстала передо мной.
– Ты знаешь, что твои протоколы отдел читает, как поэму… Колымагин, ты про орфографию что-нибудь слышал?
– Не в орфографии счастье, – индифферентно откликнулся Димон.
– Горбатого могила… – вздохнул я. – Я не о том. Пробей мне по базе данных вот этого человечка. Не в службу, а в дружбу, – и я накарябал ему на листочке.
– Мне вот эта очень нравится, – любовно вчитался я уже в эпистолу для любящих супругов. – «По делам твоим воздастся тебе. Ты жди!» Ты иди, иди, Колымагин. Видишь, тут беседа приватная, интимная. А солнце, товарищ негр, между прочим, ещё высоко… К сестрице я вашей загляну, если хотите, постращаю её. Списочек конкурентов, которых подозреваете в пакостях, вот на этой бумажке мне начертайте. Пока всё, – плавно завершил я обмен мнениями.
Будете трупом, заходите. Обслужу по первому разряду.
– Всё. У меня шесть убийств нераскрытых.
И, раскинув руки, погнал всех скопом на выход, как цыплят из курятника.
* * *
– …А как ты догадался, что это Тельпугов?
– Кто Тельпугов?
– Ну, бомж в Хьюго Боссе.
Я бросил над отчётом корпеть.
– А с этого места поподробнее. И без «турбулентности трупов», пожалуйста.
На днях у нас «летун» с крыши двенадцатиэтажки навернулся. Так Колымагин написал трактат по аэродинамике, доказывая, что «благодаря турбулентным свойствам трупа» он самостоятельно не мог преодолеть порог сверхзвуковой скорости и, следовательно, не в состоянии был лечь в имеющую место точку падения.
Весь отдел погибал от хохота.
Правда, потом выяснилось, что Колымагин оказался прав…
– Ну, как, ты сказал «пробей», я и пробил.
Тельпугов типа хозяин стройфирмы. Жена на Кипре обретается. Сам вроде выехал в командировку на месяцок.
На самом деле, рэкетом, конечно, баловался, и все нарконоши в этом районе под ним.
Такой блевотный чувак, не зря его и собачки выплюнули, стошнило бедолаг.
Я как услышал от экономки, в чём он из дому подался, – сразу въехал: наш клиент.
Его б ещё месяца два не хватились, если б не ты. Колись, Землицын, как ты на него вышел? Как допёр, что это он?
Я молчал. Сознаюсь, что фамилия клиента мне в ночном кошмаре привиделась – по психушкам затаскают.
Bepul matn qismi tugad.