Kitobni o'qish: «Три кровавые дуэли (у истоков крушения царской России)»

Shrift:

Ушедшим рано в свою мечту посвящается



Не Богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои – и добрые и злые, —

Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:

Ты был не царь, а лицедей.

Ф. И. Тютчев. К Н. П.


Какой мир! Кем населен! И какая дурная его история!

…умный, бодрый наш народ… Сам себе преданный – что бы он мог произвести!

А. С. Грибоедов

Глава I. Император объявляет войну… самому себе

1. Средь шумного бала тень графа Палена

1824 год принес Александру Первому много тяжких бед и испытаний. Вопреки его всепоглощающим усилиям, вопреки строгой политике его детища – Священного Союза монархических государств – в Европе было неспокойно. Вспыхивали мятежи, а в Греции разгоралось освободительное восстание, которое надо бы осудить и остудить, но свирепость турок к грекам, нашим братьям по вере, тоже требовала осуждения и наказания. Летом умерла юная дочь императора София, рожденная вне брака. Всё больше тревожила болезнь жены, прекрасной Елизаветы Алексеевны, которую он обожал. А осенью грянуло такое наводнение в Санкт-Петербурге, которое стали называть не иначе как Божьим наказанием, и не чаяли в народе, что город Петра выживет и оживет после потопа…

Но весна наступившего 1825 года вновь дарила надежды. У высшего света блистательных утешений достаточно, чтобы забыть и о конце света, если он будет нескоро и не для всех…

Санкт-Петербург. Зимний дворец
20 марта 1825 года

Стайка офицеров лейб-гвардии будто впорхнула в залу, где шумел бал, даваемый вдо́вой императрицей Марией Фёдоровной. Они подзывают лакея с шампанским, зорко оглядывая великолепную толпу. Их озябшие голоса звучат не в унисон всеобщему веселью. Их великолепные мундиры и ухоженные шевелюры делают их похожими на породистых рысаков, выпущенных на последнюю прогулку перед скачками. «Лейб-гвардия»! Гвардия державного тела… О, как они понимают и прямой смысл того, кому и чему служат, – это возвышает, кружит голову, куражит! Конечно, их замечают! Взоры красавиц яхонтами сверкают им навстречу, их привлекают и кичливость поз, и заносчивость небрежных суждений, которыми офицеры лениво обмениваются, как обмахиваются хвостами кони, зная, что ими любуются…

– Императрица пляшет, как девица – вся в ударе! Узнаёшь? Хороша старушка, сладкая пампушка, наша матушка!

– Оправились от наводненья – и в пляс, всё веселей, всё звонче… В конце недели костюмированный бал в Гатчине, потом Павловск – налюбуешься на нее.

– Как умеет одеться! Празднует что? Запах весны?

– Конечно! В том числе! И Екатерины Первой воцаренье. Сто лет, брат, минуло, как династию и престол облюбовали немки, и юбку как штандарт империи на мачту вздернул Пётр с похмелья!..

– Что об этом толковать – и здесь ли, братцы! – с похмелья иль по убежденью он им предался… Княжна Щербатова давно мне танец обещала! Блуждает ум, а чувства знают верную дорогу! Какое счастье с красавицей в руках… Иду! – и высокий ротмистр уносится в танце.

Толпа вдоль стены вдруг расступается… Гвардейцы, притихая, отдают честь.

– Вот император Александр. Что с ним?

– А что? Такой теперь он – франт, слегка линялый.

– Нет-нет… Я в карауле часто его вижу. Смущен он чем-то… Смотри, уходит прочь ни на кого не глядя…

* * *

Оркестр медленно вступает в мазурку. Императрица, едва отдышавшись, вновь поднимается к танцу, и тут же рядом с поклоном кавалер – герцог Вюртембергский, кряжистый, но верткий…

В укромном уголке, за колоннами, образовался мужской кружок у карточного столика, но и он неожиданно смешался – стоявшие не успели и шага сделать, сидевшие привстать… Мимо них быстрым шагом прошел император Александр, окинув быстрым строгим взором. Он всех их знал и намеренно прошел близко… Он знал и то, о чём они говорят, – они, обласканные им и получившие из его рук перо фортуны, право служить державе на первых ролях… Князь Вяземский писал и переводил конституцию, Польше дарованную – прообраз российской! – и тут же поносил правительство царя в Варшаве. Вот и Тургенев, умница, но таков же – и глаза прячет…

Император проходит быстро, никак не отвечая на приветствия. На лице Александра Тургенева, крупного чиновника министерства просвещения, застывает простецкая улыбка:

– Что с ним? Всегда приветлив… Впрочем, ныне с родственничком герцогом Вюртембергским на ножах, и если тот вернулся ко двору, то царь бежит, как с поля битвы.

Молодой князь Валериан Голицын близоруко щурится вслед императору, а в полных губах тяжелая усмешка.

– Нет-нет, не то… «Не угодно ли стакан лафита?» – присказка графа Палена к политическому убийству снова в моде. На все времена годна! Поднесли Павлу-отцу, черед – Александру-сыну…

Тургенев, уронив светлые кудри, слегка задумавшись, соглашается:

– А он – нам! Надобно знать Александра – его гнев таков: улыбка ангельская, но в глазах черти пляшут… В такие минуты сказывают, он достает заветный свой блокнотик… (Вяземскому тихо) Если, князь, вы там означены, то зря хлопочете о службе.

Князь Пётр Вяземский, известный литератор и острослов, слегка вздрагивает, гордо поднимает голову… Но отставной генерал Михаил Орлов, вдруг оживясь, опережает его словом:

– Императрица – посмотрите! Необыкновенная старушка… Молодых обскачет! У них кто больше любит бал, тот трону ближе, остальные – лишние в сём круге. Вюртермбергский – ее племянник… Смотрю на эту пару и понимаю, из чего исходил в войну наш юный царь! Из родственных чувств! Стоял за интерес германцев, бросал им под ноги всю мощь империи, лил кровь солдатскую… Примерный маменькин сынок и Екатеринин внучек.

Вяземский, не скрывая издевки, бросает:

– В угаре хозяюшка… (Тургеневу тихо) Пусть тешится тетрадкой царь-глухарь и в ней нас распинает! (поощрительно кивает в сторону Голицына) Молодой Сократ прав: паленым Паленом запахло. Песня Александра спета, а мы ее так и не услышали. Любыми делами занимался – только не своими, царскими. Бесконечный светский карнавал вместо реформ – лицо романовской России.

У Тургенева словно прорывается давно кипевшее у него в душе:

– Он потерял Россию! Всё разъезжал, и всё бежал чего-то… Тут навалились на него несчастья все сразу в один год… Но главное (понижая голос и привлекая тем внимание всех) – он получил письмо от своего первого учителя, мудрого Лагарпа. В нём одни упреки и сказано о русской нации буквально: «Обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью. Какую пользу можно бы извлечь из этих качеств, и как можно ими злоупотреблять, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной!» Самовлюбленную натуру романовскую скрючило от этих слов! И щит Аракчеева уже не помогает…

Орлов смеется молодо, задорно:

– Рассказывают байку-быль, как отнесся король прусский Фридрих-Вильгельм к братской услужливости Александра, бескорыстно проливавшего кровь русскую за его интерес…

– Как же? С любовью, говорят, как…

– …к собаке обожаемой! – Смех Орлова заразителен, все заулыбались. – Преданной хозяину, породистой, и всё-таки собаке, которой рано или поздно надо место указать: собака всё ж не человек. Характером не трус, а постоянно мнятся заговоры сыну Павла! И трон российский, по сути дела, пуст аж четверть века!

Только Вяземский не поддерживал общего воодушевления – он явно сдерживал себя, но не скрыл отвращения в голосе:

– Его пугают участью отца и тенью Палена – вы правильно заметили. Отец мой, вижу, не случайно чтил Наполеона. Могучий корсиканец этих Паленов да Аракчеевых как тараканов бы… и без пожара. А этот… царь родной – одной рукою правит, другою гнус разводит возле трона!

– Если не заговорщики, то англичане с ним непременно кончат, – грустно кивнул головой Тургенев. – В девятнадцатом году он рынок им открыл… Они обогатились, а наши фабрики разорены были – вред больше, чем от Наполеона! Теперь он льготу отобрал, но – что в зубах у бритов побывало, то сожрут всенепременно.

Зависла нехорошая пауза. Собеседники понимали, на какую высоту поднимали их независимые и резкие суждения. Каждый говорил о том, что хорошо знал, чем жил давно и даже страдал, но всё сложенное вместе производило гнетущее впечатление близкой катастрофы.

Жизнерадостный Орлов продолжал веселиться:

– Есть забавный довоенный шпиц, от Наполеона… Князь Понятовский за службу французам ждал от них независимости горемычной Польше. Император потрепал его надушенную щечку: «От России вы так близки, дружок. Что ни делай, а она тем всегда кончит, что вас завоюет. Мало того, завоюет всю Европу…». (Все натянуто улыбаются) Но не смешно оттого, что эту полушутку внушили Бонапарту те же англичане – через Талейрана-чёрта. И гений-корсиканец вдруг озаботился и Александром, и Россией – и вместо Альбиона двинул войско на Москву искать удачи!

Вяземский обреченно махнул рукой:

– Тонко мы устроены: свет французский, двор немецкий, политика английская, народ лишь свой, но… рабский. Ничего соединяющего! А связь лишь нравственная может быть – по правилу: не есть хлеб праздности! Но где найти мать-женщину, что образумит наших бар?! Отчизны образ даст?!

– Надо признать, господа… – Знаток истории Европы Тургенев сделал паузу, и все поняли, что разговор достиг своего смыслового пика. – Англичане мало говорят о планах, но делают всё как по завету. От их чудесного порядка веет осмысленностью конца: не их, конечно, – нашего! Навсегда рассорить Польшу и Россию – задумка мудрая. Приписывают Меттерниху, но за ним иные рожки видны.

– Наши толкачи у трона и впрямь числят Польшу частью России! – взорвался молодой Голицын. – Пожертвовать суверенитетом брата-славянина в угоду пруссакам! И вот жиды везут товар английский и австрийский беспошлинно под видом польского – вся «польза» от войны с Наполеоном для русского! Так что, Александр Иванович, границы те давно открыты для их товаров, а значит, и наш суверенитет не выше польского – убытки не сочтет и братец твой, Никола-финансист.

Тургенев только руками развел, пригладил волосы небрежным жестом, неуловимо четким, магически чарующим.

– Кстати, о жидах. – И Тургенев сделал значительную паузу. – Везде их обращают в пользу государству, у нас – во вред. Селят в резервации для унижения. Зато в целовальники дозволили облечься, пустили к кабакам, чтоб злобу от аристократов вымещали на народе, поя отравой. Крестьянин при барине, жид у дела скользкого, купец в ярме таможни – как ни поверни, одни рабы случаются. Готовил я указы, чтоб дать крещеным инородцам дело по городам, но все под сукно попали. Потом уразумел: боятся узколобые чины соперника умного и предприимчивого, как и своего крестьянина свободного, с землей…

– Вспоминается экспромт забавный… – какая-то несвойственная Орлову тоска мелькнула в его глазах. – Когда царю еще являлась детская мечта об освобождении крестьян, он за советом всем совался, и полный генерал от инфантерии Философов Михайло Михайлыч так отбрил: «Государь, вы утонете в крови!» Каково? Государю!.. Клянусь: не выдумал!

Вяземский головой покачал:

– Лихо… лихо – гусарам на зависть и на аплодисменты. Если по чести – подленький ответ царского подручного. Когда б река наша текла, и хлеба праздности не ела знать – всем места бы нашлось у дела. Но заводь тихую и темную устроили – чертей боимся, а сами их разводим.

Неожиданно из толпы вдоль стены выныривает невзрачная фигурка, гордо поблескивая плешью, – придворный поэт Василий Жуковский собирал впечатления от демарша Александра Первого, так эффектно покинувшего бал. Как всегда суетлив и говорлив с покушением на шутовство… – признанному таланту прощалось всё.

– О чертях тут речь, я слышал. Я знаю нескольких повес: нафортелили в Париже, долгов наделали, и теперь – олицетворение России в глазах французов. Прав мудрый де Метр – нас Запад видит сквозь шаблоны: двор испорчен, дворня обнаглела, народ закован в рабство на века… Фу, как страшно!

Орлов небрежно взял под руку поэта:

– Поверь: мне страшно. Тут император мимо прошмыгнул – лица на нём нет… Какое потрясенье там, Василь Андреевич?

– Не знаю… Нелединский, иль кто еще, шепнул ей на ухо, но императрица-мать вдруг Александру брякнула при всех: «Ангел мой, тут о карбонариях кругом толкуют, как будто окна-двери нараспашку, и бал сковало холодом». Все притихли, зная, что император не выносит разговоров о заговорщиках… Рука невидимого фокусника сдернула с зерцала покрывало! Тут бы в шутку всё оборотить, да оробел и я! У Александра покраснела лысина, и, не сказав ни слова, удалился.

Тургенев отпрянул и глухо охнул:

– Великие князья?..

– Были рядом! Николай подошел и взял maman под руку, и она как будто успокоилась. Сколько лет при них, а нравы не могу постигнуть… – Искреннее огорчение на лице Жуковского вызвало улыбки.

Вяземский профессорским тоном стал отчитывать его, глядя куда-то в сторону:

– И по вашим песням шаблона никакого не составишь. Конечно, де Метр прав! Шалопаи, моты, разгуляи – кто их не знает по именам? Да след-то тянется во двор, которому мы песни сладкие поём… Но русской басней волчью стаю не насытишь: кириллица – чужой язык для них!

Жуковский совсем смутился:

– Все резко вдруг заговорили… Как будто, князь, спектаклем потчуете из своих острот. Пора бы нам остепениться. Лягушкой по-французски из царскосельского прудка, овсяный киселек императрице да про луну сонет – вот всё, чем пользую я двор. Вам есть сказать поболе – пожалуйте, идемте! Вот Марья Фёдоровна с танца чуть живая – ее к перченому манит! (и покатился навстречу императрице то ли лакеем, то ли шутом)

Вяземский оторопело смотрит вслед, потом делает восхищенный жест, отдавая должное придворному лоску и изворотливости. И другие умиротворенно улыбнулись. Огорчился лишь ученый муж Тургенев:

– Господа, им слово «рабство» непонятно. Упомянуть за чаем – сколь угодно, остальное – дерзость и мятеж. Все эти крики: «Освободить всех разом!», иль обратное: «Свобода мужику – что смерть!» – имеют под собою подлую основу. Нежелание хоть что-то делать! Крестьянам крепким развяжите руки для начала! Брат мой Николай взывал, налоги посчитал, все минусы и плюсы, но только в тайном обществе нашел сочувствие. Мы разве без раздоров не можем развиваться? Теперь вдруг оказалось, что не рабство враг, а те, кто говорит о нём! Умчался брат в Париж, предчувствуя беду. Ужели царь не внемлет нам?

Все разом выходят из-за колонн с поклоном в сторону проходящей невдалеке императрицы-матери со свитой.

* * *

Вяземский и этим мрачно смотрит вслед…

– Бог мой, как сияют, будто мошка перед грозой… – и, повернувшись, слегка повышает голос: – Всё гораздо страшнее, чем вы думаете. Мы на пути от самовластья к самодурью. Не имея сызмальства гражданских прав и свобод, мы навеки останемся с царем в голове и со связанными руками. Пустыми!

Голицын то ли участливо, то ли сочувственно кивает головой, подходя к Вяземскому:

– Чем закончилась, князь, ваша беспримерная тяжба судебная с царскою ценсурой? С Красовским? Это не способствует устройству вашему на службу в департамент… Надежд на пользу наших дарований царь не питает.

– О том я и говорю! Права гражданства автора закрыл, увы, чиновный зад…

Тургенев тоже закачал головой:

– При таких воззрениях публичных, Пётр Андреевич, ваша фамилия и впрямь в тетради царской. Изобретают ныне нечто, чтоб рыба крупная сама на берег прыгала, а мелкая и юркая ласкала трон.

– На царя они надеются… – Орлов прячет презрение в назидательный тон. – Не дарования народные его волнуют ныне! Царь на конгрессах бесконечных ратует за укрепленье тронов, умиротворение всеобщее… Цари довольны, а человеческое достоинство посрамлено. Соберите не царей против народов, а конгресс народный! Но они не понимают, что представительство во власти имеет таинственные корни в природе человека. Всяк человек повелитель в чём-то, но не всякий способен подчиняться. «Представительство» – соединенье частного и общего во власти, сфинкс, неразгаданный, и через годы считаные он съест царей и их конгрессы!

Тургенев важно и печально соглашается:

– Самодержавье препятствует усилению общества: великие качества государей делают недействительной гражданскую позицию, а слабости их причиняют вред вдвое сильнейший! Как увеличительное стекло. Гражданская служба никак не может выйти из детского воззренья. Начальник и подчиненный в палате – точно барин и раб в деревне!

– Потому твой брат Николай таланты за границей спрятал – своевременно! – рассмеялся Голицын. – Да и то: с хромотой его от наших церберов держись подальше.

* * *

Мария Фёдоровна в окружении придворных расположилась на небольшом удобном диване, перед нею – изящный столик с напитками и закусками. Неожиданный уход царя охладил ее веселость, как ни старалась она это скрыть, – в голосе появились гневливые нотки.

– Знаю, знаю, доложили. Он занят, пошел к ней, но перехвачен Голицыным… Наиважнейшие дела. Я-то, наивная, ждала, что державная пара почтит наш праздник. Как же? Екатерина Изначальная одарила страну балами, пирами, фейерверками с шампанским… (Жуковскому) Что этот язва Вяземский так губы искривил и кланяется так неохотно, как англичанин?..

– Так он же англичанин, ваше величество, – быстро откликается Жуковский, – или… ирландец. На половинку. Тут и очки не помогают! (Смех)

Толстяк князь Нелединский-Мелецкий, секретарь Ее величества, не преминул вставить обычное:

– За ум опять взялся, да больно на язык остер. Выбил разрешенье в столице хлопотать о службе, но либерализма дома не оставил. В Варшаве вознес себя над такими же, как сам, исполнителями царской воли!

Мария Фёдоровна усмехнулась тонкими губами:

– Да ты, князь, уже рассказывал его историю… Бедняжке в шкуре ежа будет служба несладка… (Вдруг вскидываясь) Но что же наша Лизхен-государыня пренебрегает нами? Так дерзка! Мне говорит наотмашь намедни: не эта кутерьма – это она о бале в честь семейного праздника! – есть суть, Божиим промыслом в человека влиянная… Она язык народный знает лучше меня! «Влиянная»! Значит, все мы тут – без этой вли-ян-ной сути? Скажи, мой секретарь: что так дерзить легко все стали?!

Нелединский-Мелецкий вмиг вытянулся из своих почтенных лет и объемного живота:

– Овцы пастыря потеряли, ваше величество. Карбонарии на слуху – потому как слово яркое. О масонах умолчим – это быстро выветривается. Но общества всякие – филадельфийские, скопческие и даже политические – все еретики! – размножились грибами…

Мария Фёдоровна укоризненно покачала головой; она всецело доверяла этому сановнику, но всегда делала поправку на его хвастовство своей осведомленностью и польский национализм.

– У вашей Нарышкиной, то бишь княгини Святополк-Четвертинской урожденной, поляки не стесняясь сеют смуту. Один Козловский, мне сказывают, говорит такое, что сами заговорщики мальчишками стоят, разинув рты. А на одном балу высокий сильный господин – кавалер блестящий – ба! отплясывал в мундире надворного судьи! Бал-маскарад решил устроить?

Нелединский-Мелецкий в один миг рассмеялся, сделался серьезен и опять рассмеялся.

– Нет-нет, Ваше величество! То просто Пущин, друг Пушкина неугомонного.

– Пущиных знаю: род военный, не к лицу им это. Твои все братья по перу, Жуковский, людей от службы отвращают!

Жуковский шариком подкатился под самое державное ухо:

– Не совсем, матушка-царица! Пущин не жалует перо и Пушкина корит за легковесность. Верно, обижается, что никто не отмечает его подвиг – должность мелкую надворного судьи поднять на высоту министра по духу исполненья!

Мария Фёдоровна мечтательно вздохнула:

– А хорош… И впрямь есть человек, что красит место. Как статен… С ним танцевать хотела, да страшно на мундир смотреть. (Князю Нелединскому) А ты полякам передай, чтоб под крылом России зла не копили и черных наущений не слушали. Свет нынче стал мерцать, как заплывшая свеча… Бунтарские поэмы в моде… Некий куцый Грибоед, изрядный музыкант, читает по салонам то, что писано для дворни, – и все в восторге! Это тот, кто Шереметева убил на пару с графом Завадовским?

Нелединский-Мелецкий, пыхтя от облегчения, что тема поляков миновала, уводит ее от себя еще дальше:

– Об этом знает наш губернатор, но по истеченьи стольких лет…

Граф Милорадович, генерал-губернатор Санкт-Петербурга, ответил быстро и с готовностью:

– Истеченье лет, ваше величество, не принесло свидетельств его вины. Никто участья Грибоедова в дуэли не подтвердил доныне. Разве… (наклоняется и что-то тихо говорит императрице)

– Ах, гусары, ах, гвардейцы! – Мария Фёдоровна расплывается в улыбке. – Она у вас шпионкой, что ли? Или… ох-хо-хох! О, граф, вы многих бунтарей пригрели, и очи дивные следят за ними. Славное хозяйство завели. Но помните семеновцев бунт! Разгул и гнев! Я до сих пор дрожу… Я их выговариваю и им покой даю, а они в один глаз мне усмехаются! Великие князья со мной – для них они… как дети неразумные. Меня, мой сан они легко переступили… Вы молодцом тогда, мой милый. Что ж теперь – столица покорена бунтарскими стихами?

Милорадович молодцевато выпятил грудь и покрутил ус, будто показывая тем самым, что положиться можно только на гусаров.

– Царица-матушка! Все заболели вдруг театрами и лицедейством. То-то б Пётр Великий посмеялся, во что его забавы превратили! Все норовят друг друга скорчить, и всё острее и острее… Кто на отца, а кто на брата пишет эпиграмму, потом на друга… Я прав, Жуковский?

– Как всегда, граф-герой! Басней нравы не исправить! Слово легкомысленное – как и злое, – что шпора гусара пьяного, ранит и гонит лошадь под уклон.

– Как давеча тут Вяземский сказал. – Нелединский-Мелецкий, отдышавшись, вновь приблизился к императрице. – Коль из родного дома рознь выносим, не миновать и в обществе ее.

– Вяземский везде поспел… Прав Ангел наш: писаки – порох для бунтарей, – раздраженно отрезала Мария Фёдоровна и, жестом вновь приблизив Милорадовича, тихо спросила: – Что, граф, гвардия и впрямь не любит моего Никки?

Милорадович ответил не сразу и голосом излишне резким:

– О чувствах не могу судить! Любит – не любит… мы, воины государя, не барышни, – и совсем тихо добавил: – У него армейская хватка, и многих в армию из гвардии отправил – обида накопилась, да…

Мария Фёдоровна будто растерянно откинулась, оглядываясь.

– И Александр ушел – унес надежду на неомраченный бал и на веселье без притворства. (Делает жест Нелединскому) Зовите мне и Никки, и Мишеля – беседой с ними, может быть, утешусь. (К фрейлинам) Узнайте, что и как, надолго ли покинул нас Благословенный…

* * *

Великие князья приближались к матери заметно скованно, чопорно, ничего хорошего не ожидая от беседы с ней, так резко переменившей настроение с праздничного на кисло-паническое. Впрочем, надменная улыбка и тут не покидала лица Николая, за ней скрывались недоверие и желание просто плюнуть на все придворные хитросплетения, разговоры и слухи. Михаил же, наоборот, всецело доверял и матушке, и всей живописной картине, которой рисовалась ему придворная жизнь, и она была ему интересна.

– Успокойте меня, дети, я Алекса не дождалась… На языках у всех бунтовщики, и бал, и праздник теряют смысл. – Мария Фёдоровна то ли умело изображала великое смятение, то ли и впрямь слишком увлекалась своими эмоциями. – Я не могу семьею рисковать, а трон у нас, увы, непрочен. Он часто покидает нас, теперь он с Лизхен… Нарышкиной он позволяет всё. Вокруг него вдруг всё поблекло! Ужели Ангела покинул наш задор великий? Пусть удаляются… И заберут бунтовщиков с собою, и поляков вздорных! – вздохнем легко. О, как я смущена в разгар веселья…

Николай, щурясь на танцующих, твердо проговорил:

– Maman, он план давно готовит…

– Он? А ты? – Мария Фёдоровна по-птичьи резко возвысила голос и смотрела тревожными глазами.

– Мы вместе, намечен разговор…

Мария Фёдоровна была непреклонна – видимо, обилие танцев вскружило ей голову и появилось желание здесь же, на балу, разом отвести острые вопросы от веселой жизни двора.

– Я тоже хочу знать. Ты это понимаешь? Ich will wissen! Alles!

Николай осторожничал, понимая ничтожность разговора в сути… Но нельзя допустить и нотки неуверенности в голосе, значит, надо говорить о желаемом как о свершившемся – так учили его в обожаемой им Англии. Поиграв слегка и артистично яблоками глаз и желваками, он произнес на французском четко, хотя и негромко:

– Он готов принять меры, но его нужно… поддержать, вы меня понимаете, надеюсь, вполне. Как говорил патрон моей юности лорд Веллингтон: всякое событие имеет право быть, но происходит то, которое больше давят. Что я знаю верно, обещал он говорить и с Константином, чтобы тот не отступил от своего слова и не претендовал на трон.

Заканчивал фразу Николай уже вполоборота к матушке; правая нога, затянутая в плотные белые рейтузы, выставлена вперед и слегка подрагивает, как у жеребца-иноходца. Эта привычка появилась недавно, когда он понял, что трон предназначен именно ему: сначала он ее сдерживал, а потом, наоборот, как бы демонстрировал, уверенный, что умным людям его вздрагивающая нога говорит больше всяких слов.

Мария Фёдоровна ласково улыбнулась в ответ:

– У Кости моего, цесаревича Варшавского, тронобоязнь врожденная. Ты этим не страдаешь, Никки. Тронобоязнь перерастает в меланхолию… Алекс позван как тираноизбавитель (вдруг всхлипнула), Костант стал троноизбегателем… Алекса и обманули, и обманулся… С конституцией заигрывал… А как вновь надумает чудить? На ограниченье самовластья духу, слава богу, не хватило. Пред ним народ – и темный и лукавый… неблагодарный, Бога вспоминает в нужде да слабости.

– Матушка, еще отец указом запретил народу поле в воскресенье! – Мягкий, но звонкий голос великого князя Михаила резал надушенный воздух в клочья. – Но до сих пор ведь гонят! Когда ж в молитве голову склонить, а не только в барщине с утра до вечера, да еще и в праздники…

– И ты дерзить… Приятное сказать мозгов побольше надо! – Мария Фёдоровна качает головой, и зависает тяжелая пауза. – Где взять законопослушного помещика? В Германии? К каждому по надзирателю приставить? Такие здесь традиции веками…

– Объявить мятежником того, кто хоть раз нарушит сей указ, другие… – Михаилу не впервой было играть роль простачка.

Но Николай строго и высокомерно оборвал по-французски:

– Тебе не следует иметь такую тему.

– Случайно ли царь Пётр определил быть немкам женами царей России! – Мария Фёдоровна неприятно для русского уха спесиво растягивала слова. – Эти ваши… хороши для неги, а как до дела – лежебоки, кобылы сивые! Вот ваша бабка…

– Умела совмещать…

– Мишель!.. – Мария Фёдоровна умоляюще шутливо и томно повернула голову в сторону младшего сына.

Николай взял брата под локоть, натянуто улыбаясь, подобострастно склонясь и слушая мать.

– Мой мальчик, мой Никки, ты узаконишь строгость для России навсегда. Палок им, палок! Они нас за тиранов почитают! До сих пор глаза бунтующих семеновцев я вижу – и вы их видели – солдат и офицеров! Тираны мы для них – пусть так. Есть Польша, есть крещеные евреи, немцы – вот опора нам! Случайно ли Благословенный так Европой занялся?.. Иначе с лапотным не сладить, правленья нашего не удержать. Уже в пиесах ум клянут, что беды ум приносит… Слыхали?

– Да, матушка, – склонил голову Николай, – поэты развелись грибами, а к делу некого приставить. Вяземский мот, болтун, завистник… Карамзин – тот самый негодяй, благодаря которому народ узнал, что русского царя тираном можно почитать. А этого… что ум свой бедный в пьесе расхвалил, я видел у Паскевича. Потоньше штучка, поумнее, но болтлив, собою занят, тщеславен, как все сочинители, без меры…

Мария Фёдоровна себе тихонько: «Прямо Алекса портрет выходит…» (вслух, с преувеличенной тревогой):

– Что с нами, дети, будет? Всё выходит из своих границ – как Нева, шумит и угрожает. А Алекс наш всё на колесах, всё у него Голицын или Аракчеев – пустые люди, на мой взгляд.

– Тени прошлого. – Николай вновь выпрямился и говорил исключительно по-французски, небрежно. – Годятся для затычек сквозняков души. Один своими пушками спас от позора европейских королей, другой молитвами скреплял решимость Александра. Какой из Аракчеева правитель дел?! Сам раб, другого языка не знает. Ну и Голицын тоже возомнил себя щитом Христу и христианства… Все выбились из-под руки державной.

Михаил рассмеялся, открыто непокорствуя:

– Возьмите англичан… У них король, а чаще королева лишь надзирают сверху за тем, как две руки за власть дерутся, соревнуясь во благо королевства. Правительства меняются из руки в руку – монарх над схваткой остается! С ноги на ногу ходит человек, с руки на руку тяжесть несет…

Николай вновь сжимает локоть брата и нравоучительно поправляет:

– Там рабства не бывало никогда – и нет поныне! Сословия сумели обо всём договориться и кровью хартию скрепили…

Мария Фёдоровна тихо улыбнулась.

– Как вы милы, что умеете даже в политике поладить! Похвально – сумеете вы править и без хартий, aber hier, где нет ни рук, ни ног, послушных голове!

– Ни головы, к народу обращенной… – Мишель был неисправим.

– Полно, вольнодумец! Сегодня всё же праздник, идите танцевать!