Kitobni o'qish: «Денискины рассказы»
© Драгунский В.Ю., насл., 2019
© Илл., Смирнова О. В., 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
* * *
Кот в сапогах
– Мальчики и девочки! – сказала Раиса Ивановна. – Вы хорошо закончили эту четверть. Поздравляю вас. Теперь можно и отдохнуть. На каникулах мы устроим утренник и карнавал. Каждый из вас может нарядиться в кого угодно, а за лучший костюм будет выдана премия, так что готовьтесь. – И Раиса Ивановна собрала тетрадки, попрощалась с нами и ушла.
И когда мы шли домой, Мишка сказал:
– Я на карнавале буду гномом. Мне вчера купили накидку от дождя и капюшон. Я только лицо чем-нибудь занавешу, и гном готов. А ты кем нарядишься?
– Там видно будет.
И я забыл про это дело. Потому что дома мама мне сказала, что она уезжает в санаторий на десять дней и чтоб я тут вёл себя хорошо и следил за папой. И она на другой день уехала, а я с папой совсем замучился. То одно, то другое, и на улице шёл снег, и всё время я думал, когда же мама вернётся. Я зачёркивал клеточки на своём календаре.
И вдруг неожиданно прибегает Мишка и прямо с порога кричит:
– Идёшь ты или нет?
Я спрашиваю:
– Куда?
Мишка кричит:
– Как – куда? В школу! Сегодня же утренник, и все будут в костюмах! Ты что, не видишь, что я уже гномик?
И правда, он был в накидке с капюшончиком.
Я сказал:
– У меня нет костюма! У нас мама уехала.
А Мишка говорит:
– Давай сами чего-нибудь придумаем! Ну-ка, что у вас дома есть почудней? Ты надень на себя, вот и будет костюм для карнавала.
Я говорю:
– Ничего у нас нет. Вот только папины бахилы для рыбалки.
Бахилы – это такие высокие резиновые сапоги. Если дождик или грязь – первое дело бахилы. Нипочём ноги не промочишь.
Мишка говорит:
– А ну надевай, посмотрим, что получится!
Я прямо с ботинками влез в папины сапоги. Оказалось, что бахилы доходят мне чуть не до подмышек. Я попробовал в них походить. Ничего, довольно неудобно. Зато здорово блестят. Мишке очень понравилось. Он говорит:
– А шапку какую?
Я говорю:
– Может быть, мамину соломенную, что от солнца?
– Давай её скорей!
Достал я шляпу, надел. Оказалось, немножко великовата, съезжает до носа, но всё-таки на ней цветы.
Мишка посмотрел и говорит:
– Хороший костюм. Только я не понимаю, что он значит?
Я говорю:
– Может быть, он значит «мухомор»?
Мишка засмеялся:
– Что ты, у мухомора шляпка вся красная! Скорей всего, твой костюм обозначает «старый рыбак»!
Я замахал на Мишку:
– Сказал тоже! «Старый рыбак»!.. А борода где?
Тут Мишка задумался, а я вышел в коридор, а там стояла наша соседка Вера Сергеевна. Она, когда меня увидела, всплеснула руками и говорит:
– Ох! Настоящий кот в сапогах!
Я сразу догадался, что значит мой костюм! Я – «Кот в сапогах»! Только жалко, хвоста нет! Я спрашиваю:
– Вера Сергеевна, у вас есть хвост?
А Вера Сергеевна говорит:
– Разве я очень похожа на чёрта?
– Нет, не очень, – говорю я. – Но не в этом дело. Вот вы сказали, что этот костюм значит «Кот в сапогах», а какой же кот может быть без хвоста? Нужен какой-нибудь хвост! Вера Сергеевна, помогите, а?
Тогда Вера Сергеевна сказала:
– Одну минуточку…
И вынесла мне довольно драненький рыжий хвостик с чёрными пятнами.
– Вот, – говорит, – это хвост от старой горжетки. Я в последнее время прочищаю им керогаз, но, думаю, тебе он вполне подойдёт.
Я сказал «большое спасибо» и понёс хвост Мишке.
Мишка, как увидел его, говорит:
– Давай быстренько иголку с ниткой, я тебе пришью. Это чудный хвостик.
И Мишка стал пришивать мне сзади хвост. Он шил довольно ловко, но потом вдруг ка-ак уколет меня!
Я закричал:
– Потише ты, храбрый портняжка! Ты что, не чувствуешь, что шьёшь прямо по живому? Ведь колешь же!
– Это я немножко не рассчитал! – И опять как кольнёт!
– Мишка, рассчитывай получше, а то я тебя тресну!
А он:
– Я в первый раз в жизни шью!
И опять – коль!..
Я прямо заорал:
– Ты что, не понимаешь, что я после тебя буду полный инвалид и не смогу сидеть?
Но тут Мишка сказал:
– Ура! Готово! Ну и хвостик! Не у каждой кошки есть такой!
Тогда я взял тушь и кисточкой нарисовал себе усы, по три уса с каждой стороны – длинные-длинные, до ушей!
И мы пошли в школу.
Там народу было видимо-невидимо, и все в костюмах. Одних гномов было человек пятьдесят. И ещё было очень много белых «снежинок». Это такой костюм, когда вокруг много белой марли, а в середине торчит какая-нибудь девочка.
И мы все очень веселились и танцевали.
И я тоже танцевал, но всё время спотыкался и чуть не падал из-за больших сапог, и шляпа тоже, как назло, постоянно съезжала почти до подбородка.
А потом наша вожатая Люся вышла на сцену и сказала звонким голосом:
– Просим «Кота в сапогах» выйти сюда для получения первой премии за лучший костюм!
И я пошёл на сцену, и когда входил на последнюю ступеньку, то споткнулся и чуть не упал. Все громко засмеялись, а Люся пожала мне руку и дала две книжки: «Дядю Стёпу» и «Сказки-загадки». Тут Борис Сергеевич заиграл туш, а я пошёл со сцены. И когда сходил, то опять споткнулся и чуть не упал, и опять все засмеялись.
А когда мы шли домой, Мишка сказал:
– Конечно, гномов много, а ты один!
– Да, – сказал я, – но все гномы были так себе, а ты был очень смешной, и тебе тоже надо книжку. Возьми у меня одну.
Мишка сказал:
– Не надо, что ты!
Я спросил:
– Ты какую хочешь?
– «Дядю Стёпу».
И я дал ему «Дядю Стёпу».
А дома я скинул свои огромные бахилы, и побежал к календарю, и зачеркнул сегодняшнюю клеточку. А потом зачеркнул уж и завтрашнюю.
Посмотрел – а до маминого приезда осталось три дня!
Друг детства
Когда мне было лет шесть или шесть с половиной, я совершенно не знал, кем же я в конце концов буду на этом свете. Мне все люди вокруг очень нравились и все работы тоже. У меня тогда в голове была ужасная путаница, я был какой-то растерянный и никак не мог толком решить, за что же мне приниматься.
То я хотел быть астрономом, чтоб не спать по ночам и наблюдать в телескоп далёкие звёзды, а то я мечтал стать капитаном дальнего плавания, чтобы стоять, расставив ноги, на капитанском мостике, и посетить далёкий Сингапур, и купить там забавную обезьянку. А то мне до смерти хотелось превратиться в машиниста метро или начальника станции и ходить в красной фуражке и кричать толстым голосом:
– Го-о-тов!
Или у меня разгорался аппетит выучиться на такого художника, который рисует на уличном асфальте белые полоски для мчащихся машин. А то мне казалось, что неплохо бы стать отважным путешственником вроде Але́на Бомба́ра и переплыть все океаны на утлом челноке, питаясь одной только сырой рыбой. Правда, этот Бомбар после своего путешествия похудел на двадцать пять килограммов, а я всего-то весил двадцать шесть, так что выходило, что если я тоже поплыву, как он, то мне худеть будет совершенно некуда, я буду весить в конце путешествия только одно кило. А вдруг я где-нибудь не поймаю одну-другую рыбину и похудею чуть побольше? Тогда я, наверно, просто растаю в воздухе как дым, вот и все дела.
Когда я всё это подсчитал, то решил отказаться от этой затеи, а на другой день мне уже приспичило стать боксёром, потому что я увидел в телевизоре розыгрыш первенства Европы по боксу. Как они молотили друг друга – просто ужас какой-то! А потом показали их тренировку, и тут они колотили уже тяжёлую кожаную «грушу» – такой продолговатый тяжёлый мяч, по нему надо бить изо всех сил, лупить что есть мочи, чтобы развивать в себе силу удара. И я так нагляделся на всё на это, что тоже решил стать самым сильным человеком во дворе, чтобы всех побивать, в случае чего.
Я сказал папе:
– Папа, купи мне грушу!
– Сейчас январь, груш нет. Съешь пока морковку.
Я рассмеялся:
– Нет, папа, не такую! Не съедобную грушу! Ты, пожалуйста, купи мне обыкновенную кожаную боксёрскую грушу!
– А тебе зачем? – сказал папа.
– Тренироваться, – сказал я. – Потому что я буду боксёром и буду всех побивать. Купи, а?
– Сколько же стоит такая груша? – поинтересовался папа.
– Пустяки какие-нибудь, – сказал я. – Рублей десять или пятьдесят.
– Ты спятил, братец, – сказал папа. – Перебейся как-нибудь без груши. Ничего с тобой не случится.
И он оделся и пошёл на работу.
А я на него обиделся за то, что он мне так со смехом отказал. И мама сразу же заметила, что я обиделся, и тотчас сказала:
– Стой-ка, я, кажется, что-то придумала. Ну-ка, ну-ка, погоди-ка одну минуточку.
И она наклонилась и вытащила из-под дивана большую плетёную корзинку; в ней были сложены старые игрушки, в которые я уже не играл. Потому что я уже вырос и осенью мне должны были купить школьную форму и картуз с блестящим козырьком.
Мама стала копаться в этой корзинке, и, пока она копалась, я видел мой старый трамвайчик без колёс и на верёвочке, пластмассовую дудку, помятый волчок, одну стрелу с резиновой нашлёпкой, обрывок паруса от лодки, и несколько погремушек, и много ещё разного игрушечного утиля. И вдруг мама достала со дна корзинки здоровущего плюшевого Мишку.
Она бросила его мне на диван и сказала:
– Вот. Это тот самый, что тебе тётя Мила подарила. Тебе тогда два года исполнилось. Хороший Мишка, отличный. Погляди, какой тугой! Живот какой толстый! Ишь как выкатил! Чем не груша? Ещё лучше! И покупать не надо! Давай тренируйся сколько душе угодно! Начинай!
И тут её позвали к телефону, и она вышла в коридор.
А я очень обрадовался, что мама так здорово придумала. И я устроил Мишку поудобнее на диване, чтобы мне сподручней было об него тренироваться и развивать силу удара.
Он сидел передо мной такой шоколадный, но здорово облезлый, и у него были разные глаза: один его собственный – жёлтый стеклянный, а другой большой белый – из пуговицы от наволочки; я даже не помнил, когда он появился. Но это было не важно, потому что Мишка довольно весело смотрел на меня своими разными глазами, и он расставил ноги и выпятил мне навстречу живот, а обе руки поднял кверху, как будто шутил, что вот он уже заранее сдаётся…
И я вот так посмотрел на него и вдруг вспомнил, как давным-давно я с этим Мишкой ни на минуту не расставался, повсюду таскал его за собой, и нянькал его, и сажал его за стол рядом с собой обедать, и кормил его с ложки манной кашей, и у него такая забавная мордочка становилась, когда я его чем-нибудь перемазывал, хоть той же кашей или вареньем, такая забавная милая мордочка становилась у него тогда, прямо как живая, и я его спать с собой укладывал, и укачивал его, как маленького братишку, и шептал ему разные сказки прямо в его бархатные твёрденькие ушки, и я его любил тогда, любил всей душой, я за него тогда жизнь бы отдал. И вот он сидит сейчас на диване, мой бывший самый лучший друг, настоящий друг детства. Вот он сидит, смеётся разными глазами, а я хочу тренировать об него силу удара…
– Ты что, – сказала мама, она уже вернулась из коридора. – Что с тобой?
А я не знал, что со мной, я долго молчал и отвернулся от мамы, чтобы она по голосу или по губам не догадалась, что со мной, и я задрал голову к потолку, чтобы слёзы вкатились обратно, и потом, когда я скрепился немного, я сказал:
– Ты о чём, мама? Со мной ничего… Просто я раздумал. Просто я никогда не буду боксёром.
Заколдованная буква
Недавно мы гуляли во дворе: Алёнка, Мишка и я. Вдруг во двор въехал грузовик. А на нём лежит ёлка. Мы побежали за машиной. Вот она подъехала к домоуправлению, остановилась, и шофёр с нашим дворником стали ёлку выгружать. Они кричали друг на друга:
– Легче! Давай заноси! Правея! Левея! Становь её на попа́! Легче, а то весь шпиц обломаешь.
И когда выгрузили, шофёр сказал:
– Теперь надо эту ёлку заактировать, – и ушёл.
А мы остались возле ёлки.
Она лежала большая, мохнатая и так вкусно пахла морозом, что мы стояли как дураки и улыбались. Потом Алёнка взялась за одну веточку и сказала:
– Смотрите, а на ёлке сыски висят.
«Сыски»! Это она неправильно сказала! Мы с Мишкой так и покатились. Мы смеялись с ним оба одинаково, но потом Мишка стал смеяться громче, чтоб меня пересмеять.
Ну, я немножко поднажал, чтобы он не думал, что я сдаюсь. Мишка держался руками за живот, как будто ему очень больно, и кричал:
– Ой, умру от смеха! Сыски!
А я, конечно, поддавал жару:
– Пять лет девчонке, а говорит «сыски»… Ха-ха-ха!
Потом Мишка упал в обморок и застонал:
– Ах, мне плохо! Сыски…
И стал икать:
– Ик!.. Сыски. Ик! Ик! Умру от смеха! Ик!
Тогда я схватил горсть снега и стал прикладывать его себе ко лбу, как будто у меня началось уже воспаление мозга и я сошёл с ума. Я орал:
– Девчонке пять лет, скоро замуж выдавать! А она – сыски.
У Алёнки нижняя губа скривилась так, что полезла за ухо.
– Я правильно сказала! Это у меня зуб вывалился и свистит. Я хочу сказать «сыски», а у меня высвистывается «сыски»…
Мишка сказал:
– Эка невидаль! У неё зуб вывалился! У меня целых три вывалилось да два шатаются, а я всё равно говорю правильно! Вот слушай: хыхки! Что? Правда, здорово – хыхх-кии! Вот как у меня легко выходит: хыхки! Я даже петь могу:
Ох, хыхечка зелёная,
Боюся уколюся я.
Но Алёнка как закричит. Одна громче нас двоих:
– Неправильно! Ура! Ты говоришь хыхки, а надо сыски!
А Мишка:
– Именно, что не надо сыски, а надо хыхки.
И оба давай реветь. Только и слышно: «Сыски!» – «Хых-ки!» – «Сыски!»
Глядя на них, я так хохотал, что даже проголодался. Я шёл домой и всё время думал: чего они так спорили, раз оба не правы? Ведь это очень простое слово. Я остановился и внятно сказал:
– Никакие не сыски. Никакие не хыхки, а коротко и ясно: фыфки!
Вот и всё!
Не пиф, не паф!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу, – я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слёзы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, ещё до того самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это понимал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: «Это место пропусти!»
Мама, конечно, пропускала, перескакивала с пятого на десятое, и я слушал дальше, но только совсем немножко, потому что в сказках каждую минуту что-нибудь случается, и, как только становилось ясно, что вот-вот опять произойдёт какое-нибудь несчастье, я снова начинал вопить и умолять: «И это пропусти!»
Мама опять пропускала какое-нибудь кровавое преступление, и я ненадолго успокаивался. И так с волнениями, остановками и быстрыми сокращениями мы с мамой в конце концов добирались до благополучного конца.
Конечно, я всё-таки соображал, что сказки от всего этого становились какие-то не очень интересные: во-первых, очень уж короткие, а во-вторых, в них почти совсем не было приключений. Но зато я мог слушать их спокойно, не обливаться слезами, и потом всё же после таких сказок можно было ночью спать, а не валяться с открытыми глазами и бояться до утра. И поэтому такие сокращённые сказки мне очень нравились. Они делались такие спокойные. Как всё равно прохладный сладкий чай. Например, есть такая сказка про Красную Шапочку. Мы с мамой в ней столько напропускали, что она стала самой короткой сказкой в мире и самой счастливой. Мама её вот как рассказывала:
«Жила-была Красная Шапочка. Раз она напекла пирожков и пошла проведать свою бабушку. И стали они жить-поживать и добра наживать».
И я был рад, что у них всё так хорошо получилось. Но, к сожалению, это было ещё не всё. Особенно я переживал другую сказку, про зайца. Это короткая такая сказочка, вроде считалки, её все на свете знают:
Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник выбегает…
И вот тут у меня уже начинало пощипывать в носу и губы разъезжались в разные стороны, верхняя направо, нижняя налево, а сказка в это время продолжалась… Охотник, значит, вдруг выбегает и…
Прямо в зайчика стреляет!
Тут у меня прямо сердце проваливалось. Я не мог понять, как же это получается. Почему этот свирепый охотник стреляет прямо в зайчика? Что зайчик ему сделал? Что он, первый начал, что ли? Ведь нет! Ведь он же не задирался? Он просто вышел погулять! А этот прямо, без разговоров:
Пиф-паф!
Из своей тяжёлой двустволки! И тут из меня начинали течь слёзы, как из крана. Потому что раненный в живот зайчик кричал:
Ой-ой-ой!
Он кричал:
– Ой-ой-ой! Прощайте, всё! Прощайте, зайчата и зайчиха! Прощай, моя весёлая, лёгкая жизнь! Прощай, алая морковка и хрустящая капуста! Прощай навек, моя полянка, и цветы, и роса, и весь лес, где под каждым кустом был готов и стол и дом!
Я прямо своими глазами видел, как серый зайчик ложится под тоненькую берёзку и умирает… Я заливался в три ручья горючими слезами и портил всем настроение, потому что меня надо было успокаивать, а я только ревел и ревел…
И вот однажды ночью, когда все улеглись спать, я долго лежал на своей раскладушке и вспоминал беднягу зайчика и всё думал, как было бы хорошо, если бы с ним этого не случилось. Как было бы по-настоящему хорошо, если бы только всё это не случилось. И я так долго думал об этом, что вдруг незаметно для себя пересочинил всю эту историю:
Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник выбегает…
Прямо в зайчика…
Не стреляет!!!
Не пиф! Не паф!
Не ой-ой-ой!
Не умирает зайчик мой!!!
Вот это да! Я даже рассмеялся! Как всё складно получилось! Это было самое настоящее чудо. Не пиф! Не паф! Я поставил одно только короткое «не», и охотник как ни в чём не бывало протопал в своих подшитых валенках мимо зайчика. И тот остался жить! Он опять будет играть по утрам на росистой полянке, будет скакать и прыгать и колотить лапками в старый, трухлявый пень. Этакий забавный, славный барабанщик!
И я так лежал в темноте и улыбался и хотел рассказать маме про это чудо, но побоялся её разбудить. И в конце концов заснул. А когда проснулся, я уже знал навсегда, что больше не буду реветь в жалостных местах, потому что я теперь могу в любую минуту вмешаться во все эти ужасные несправедливости, могу вмешаться и перевернуть всё по-своему, и всё будет хорошо. Надо только вовремя сказать: «Не пиф, не паф!»
Bepul matn qismi tugad.