Kitobni o'qish: «Аулия»
Посвящается Умберто дель Ольмо
© Verónica Murguía, 2021
© Горбова Е. В., перевод на русский язык, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательский дом «Самокат», 2022
Аулия
…а из известных миру целебных вод лучшими, как говорят, являются воды источника Джиневеры. Шести капель этой воды, нанесенных на грудь, достаточно, чтобы возрадовался пребывающий в великой тоске. И всего лишь две капли – по одной в каждый глаз – способны даровать страждущему от бессонницы полный волшебных и счастливых видений сон.
Хассан Бадреддин. Путеводитель по городам чудес
– Нет, нет, рано еще… – пробормотала на своей лежанке девочка, разбуженная утренними звуками: родители уже встали и разводили в очаге огонь. И, не в силах разлепить веки, с головой забралась под одеяло. Но и там настиг ее суровый голос отца.
– Аулия, пора. Вставай!
В доме пахло хлебом и мятным чаем. Единственным источником света служил красный огонь, озарявший лицо Лейлы, матери Аулии.
Девочка потерла виски. Ей снилось что-то хорошее. Хотелось закрыть глаза и тут же вернуться в сновидение, где она чувствовала себя совершенно счастливой – хотя потом, проснувшись, не могла припомнить отчего. Сонная и угрюмая, она завернулась в одеяло и села. Мать подошла к ней с горячим чаем. Аулия приняла из ее рук простую глиняную чашку и, держа в ладонях, отпила глоток. Потом встала налить еще, потом еще раз – ведь, прежде чем что-то съесть или заговорить, надо выпить три чашки. Она подогрела на жаровне одну пшеничную лепешку, а другую положила в котомку. Нехотя прожевала и проглотила пресный хлеб и, припадая на одну ногу и опираясь на посох, вышла за порог. От предрассветного холодка кожа сразу покрылась мурашками. Девочка опустилась на колени, развернувшись на киблу – к востоку, а потом медленными движениями, будто умываясь, обтерла руки и голову, как принято в пустыне у правоверных. Прижалась лбом к холодному, как лед, песку и принялась молиться.
Затем встала и, плотнее запахнув халат, направилась в загон для скота – доить коз. Похлопала скотинку по теплым бокам, чтобы та помочилась, и обмыла руки под остро пахнущей горячей струей. И уже чистыми пальцами взялась за козьи соски, твердые со сна.
– Рассвет еще не скоро, – прошептала она, глянув на белые точки звезд меж тонких веточек тамариска.
Молоко стекало в лоханку, пена ползла через край. Девочка наполнила бурдюк, вошла в хижину, молча отдала бурдюк матери и погнала из загона свое маленькое стадо. Петухи еще спали.
Аулия хромала. Левая ее нога была короче правой, заканчиваясь неподвижной, словно чужой ее телу ступней. Годилась эта крохотная, почти младенческая ступня мало на что: умела чуть-чуть шевелить пальцами и могла позволить слегка на себя опереться. А вот руки у нее, наоборот, были большие – «мужские», как говорила Лейла: крепкие, загрубевшие от посоха; это были руки, ловко умеющие стричь овец, прясть пряжу, бить в барабан.
На свет девочка появилась в результате затяжных и мучительных родов, вышла ногами вперед. Повитуха, глядя в лицо роженицы, думала: «Ну, эта-то непременно помрет…»
Лейла мучилась уже больше двадцати часов, и все без толку. Губы тонкой ниткой обвели зубы, бледные щеки провалились, волосы взмокли от пота, а взгляд вылезающих из орбит глаз стекленел и косил куда-то вбок. Тяжело дыша, она изредка спрашивала:
– Он уже виден? Ради Аллаха, я умираю! – пока совсем не потеряла способность говорить и в груди ее не остались одни только глухие хрипы.
Повитуха смазала себе жиром руки – до самого локтя, чтобы хорошо скользили. А потом влезла обеими руками во чрево роженицы, схватила младенца за тоненькие лодыжки и изо всех сил дернула. В темной хижине, наполненной дымом и ядреным запахом пота и крови, раздался жуткий крик Лейлы. Она вопила, она орала, даром что слыла молчальницей, да и перед родами ее щедро опоили снотворным соком мака и дали пожевать кусочек банджа – опиума.
Женщины, что толклись возле роженицы и натирали ее живот растительным маслом, почувствовали, что внутри живота, прямо под их ладонями, что-то оборвалось – и на свет божий, покинув истерзанное тело матери, наконец-то выскользнул младенец вместе с потоком крови.
Измотанная повитуха приняла девочку: та оказалась совсем крошкой – куда меньше по размеру, чем все новорожденные, которых ей доводилось принимать. На малюсеньком личике, покрытом кровью и слизью, сверкали два огромных глаза, внимательно изучавшие повивальную бабку. При своем появлении на свет Аулия не плакала.
Лейла истекала кровью еще несколько часов. Получив вознаграждение – две козьи шкуры, обычную в нищей деревне плату, – повитуха сухо и коротко сообщила испуганному папаше, что жена его никогда больше не сможет иметь детей.
Даже на пороге смерти, терпя невыносимые страдания, мать не позволила унести младенца в дюны. А когда ей достало сил вымолвить слово, она попросила не воды и не еды, а показать ей дочку. К ней поднесли крохотный сверток, и Лейла, ни слова не говоря, обняла младенца. Крохотная младенческая ручка ухватилась за прядь материнских волос. Лейла прижала дочку к груди, и обе они мирно уснули и проспали вместе всю ночь и весь следующий день. Люди в деревне верили, что отказать в последнем желании умирающему – значит накликать на себя беду, поэтому родственники решили просто дождаться, когда обе они умрут. Муж Лейлы Юша, сын Нуна, забросил все свои дела: и коз, и пшеничное поле, ведь жена истекала кровью. И Юша, любя жену, не отходил от нее.
Девочка родилась такой слабенькой, что тельце ее с большим трудом удерживало чай пополам с козьим молоком, которым ее пытались кормить.
Однако, ко всеобщему удивлению, обе они – и мать, и дочь – выжили.
Лейла оправлялась от родов восемь месяцев. Когда же она смогла вернуться к домашним обязанностям и начала ухаживать за ребенком – увидела наконец то, что всем остальным давно уже было ясно: у ее девочки – увечная ножка. И еще ребенок был слишком маленьким: эдакий тихий кутенок, никогда не плачет – ни дать ни взять крохотная пустынная мышка. Женщины, ходившие за Лейлой, уверяли, что, когда им случалось подойти к больной ночью, девочка, не сводя с них глаз, следила за каждым движением. «Она вроде как видит в темноте», – шушукались они между собой.
Старики, муж Лейлы да и кое-кто из женщин спрашивали:
– Гей! На что нам эта хромоножка?
Лейла только пожимала плечами и спокойно отвечала:
– На что-нибудь да сгодится…
Малютка стала счастьем Лейлы. После родов, в те редкие минуты, когда она приходила в сознание и, разглядывая крохотное личико, видела в нем собственные уменьшенные черты, ее захлестывала неведомая прежде радость – даже в страданиях, даже в жару и в поту.
Лейла всегда была женщиной немногословной. Юшу она приняла с той же молчаливой решимостью, с какой приняла бы и судьбу старой девы. Она была уже немолода – почти тридцати лет, – когда обнаружила, что беременна. Ее счастье было скрыто от чужих глаз, будто внутри скорлупы, как и все другие жизненные проявления этой женщины: один только Юша умел разглядеть радость в степенной улыбке жены, трудившейся за ткацким станком.
Прослыв молчальницей даже среди тех, кто и сам считал разговоры пустой тратой времени, она вдруг стала замечать, что напряженно вслушивается в дочкино воркование и без устали повторяет ей названия всего, что есть вокруг, чтобы девочка училась говорить.
Косточки в тельце Аулии были легкими, как у птички. И хотя ей исполнилось уже восемь месяцев, росточком она была с новорожденного. Мать винила в этом себя: «Она такая маленькая оттого, что у меня нет для нее молока, для бедной моей малютки», – ворочались в ее голове тяжелые мысли. Ни на мгновенье не отпускала она от себя ребенка. Заворачивала крошку в платок, привязывая этот сверток себе на спину, или брала ее на колени и прижимала к себе рукой. Девочка, вцепившись в материну рубаху одной ручонкой и засунув большой палец другой ручки в рот, смотрела на нее широко распахнутыми глазами.
– Маленькая ты моя, ангелочек мой… – шептала Лейла, накрывая ладонью хрупкую головку, покрытую легким черным пушком. Сквозь младенческую кожу просвечивали голубые венки. Аулия улыбалась матери, вынимала палец изо рта и склоняла головку на материнскую грудь.
– Аулия, скажи «вода»… – просила Лейла. Малютка, стараясь произнести слово и глядя маме прямо в глаза, шевелила губками, меж которыми виднелись первые, едва прорезавшиеся, зубки. Так продолжалось очень долго, пока в один прекрасный день кроха не огорошила свою маму – тоненьким голоском, четко выговаривая каждый слог, она сказала:
– Мама, я хочу пить.
Лейла, испуганная и счастливая, дала ей воды.
Говорить девочка начала, когда ей не исполнилось и годика; и вот уже возле хижины ее родителей собирались женщины, желающие послушать, как медленно и четко произносит малышка священные слова суры Фатиха.
– Единственный и великий одарил ее немалым разумом, – говорила Лейла собравшимся женщинам. – Смотрите, с каким благочестием она молится! – И женщины кивали в изумлении и тревоге.
Оставшись с дочкой наедине, Лейла бродила по хижине, показывала и называла ей разные вещи, рассказывала, для чего они нужны. Аулия тонким голоском повторяла за ней слова и широко распахивала глаза, удивляясь тому, что в бурдюке хранится вода, что в жаровне живет огонь и что мед такой сладкий. И Лейле казалось, будто она и сама впервые видит и называет по именам все эти вещи.
Когда же девочка начала ползать, ее родители с грустью заметили, что увечную ножку она волочит за собой и та оставляет в пыли длинный след.
Пытаясь встать на ножки, она неизменно падала, но никогда не плакала – ни единой жалобы никто от нее не слышал. Учить ее ходить оказалось делом нескорым и нелегким. Юша срезал с фигового дерева ветку, чтобы девочка могла на нее опираться. Пока другие дети играли, Аулия, покачиваясь и пыхтя от натуги, ковыляла к своей цели – распахнутым материнским рукам. Годами жители деревни наблюдали, как Лейла, направляясь к колодцу за водой или в поле, несет дочку на себе, а у ткацкого станка всегда берет ее на колени. Однако же наступил день, когда Аулия наконец, опираясь на посох, пошла самостоятельно.
Однажды утром, закончив молоть пшеницу, девочка спросила:
– Мама, можно мне пойти к детям?
Лейла, немало удивившись, подняла голову. Смахнула пот со лба, увидела горящее надеждой личико дочери, ее неуверенную улыбку. И, сглотнув внезапно вставший в горле комок, ответила:
– Иди, конечно же, иди, Аулия.
С печалью на лице, бессильно уронив руки, она смотрела, как под белым полуденным солнцем дочка идет прочь от их дома.
Дети играли возле деревенского колодца, забавляясь с козочкой. На шею ей они привязали веревку с бубенчиками. Бубенчики звенели – козочка от страха бегала кругами, все быстрей и быстрей, вздымая клубы пыли. Аулия подошла ближе, и козочка устремилась к ней, вытягивая длинную морду к руке девочки.
– Не трогай ее, хромоножка. Иди отсюда, – услышала она.
Аулия отпрянула, испугавшись угрожающего тона мальчика. Тарик, высоченный сын Самета, подошел к ней, уперев руки в боки. Аулия услышала за спиной смешок. Он тоже его уловил. И, расхрабрившись, швырнул горсть дорожной пыли в лицо Аулии.
– Убирайся! И больше никогда не приходи.
И они побежали догонять козочку, удиравшую от них с жалобным блеянием.
Лейла нашла дочку на берегу речки: та захлебывалась от слез. Худенькие плечики тряслись от рыданий.
– Они… они не хотят со мной играть, мама, – еле смогла выговорить девочка, – не хотят меня, потому что я хожу не так, как они…
Лейлу охватил огонь ненависти. Взяв дочку на руки, она понесла ее домой. С этого дня мать и дочь стали неразлучны. Не в силах Лейлы было заставить деревню принять ее дочь, поэтому ей самой пришлось стать для нее товарищем по играм. Мать до глубины души трогали усердие, с которым девочка молилась, и точность, с которой она старалась выполнять поручения, – а ведь ей приходилось совершать героические усилия даже для того, чтобы просто ходить.
С самого рождения ребенка разговоры Лейлы с другими женщинами перемежались умолчаниями и скрытыми угрозами. Об этом никогда не говорилось прямо, но разного рода намеков, недомолвок, обид и страхов хватало: вся деревня перебивается кое-как, чтобы только выжить, а тут еще хромоножка – дурной знак, и виной всему слабость Юши и молчаливое упрямство Лейлы.
Изгнанная из деревенского общества из-за дочкиной хромоты, Лейла полностью посвятила себя ребенку. Детские речи наполняли жизнь матери радостью, хотя кое-что в них ее пугало: Аулия с малолетства сообщала Лейле, когда пойдет дождь и каким он будет, сильным или слабым, – и не прибегала при этом ни к каким известным ритуалам.
Но в деревне уже был заклинатель дождя – Али бен-Диреме.
От отца, который, в свою очередь, получил их от своего отца, человек этот унаследовал все обряды целого искусства: ритуальные танцы, омовения, пение. Вот только Али бен-Диреме плоховато умел заклинать дождь.
Во времена джахилии, то есть первобытного беззакония, заклинатель дождя в пустыне был человеком уважаемым и востребованным. После бури света, ознаменовавшей послание архангела, слово Пророка стало огнем, испепеляющим бессмысленные обряды и жертвоприношения. И почти весь Магриб сменил ритуальные танцы на молитвы. Но в этом затерянном среди песков пустыни селении Книга и моления спокойно уживались с древними предрассудками бедуинов, такими как заклинание дождя.
Али бен-Диреме был предан своему делу и ревностно исполнял все обряды, но ему еще ни разу не удалось вызвать на землю ни единой дождинки. А вот Аулии достаточно было налить несколько капель воды себе в ладошку и пристально посмотреть на небо. После чего она с неколебимой уверенностью объявляла, сколько месяцев осталось до дождя и долго ли он будет идти.
Одним взглядом она могла определить, сколько жидкости содержится в травинке, в кожаном бурдюке или в закрытом кувшине. И каждый раз отец с ужасом взирал на нее, выставляя вперед правый кулак с двумя распрямленными пальцами, указательным и мизинцем, – чтобы отпугнуть демонов, а мать бросалась теребить мочки ее ушей, изгоняя оттуда голоса, нашептавшие дочке известия о воде. Малютка пугалась и начинала плакать, хоть и недолго, потому что вскоре возвращалась к своим играм: к глиняной козочке, стеклянным бусинам и песенкам – как и любой другой ребенок.
Лейла решила никому об этом не рассказывать и строго-настрого запретила Аулии беседовать о дожде с чужими людьми. Она, конечно, и мысли не допускала, что в девочку вселилось зло, – нет: для Лейлы дочкины таланты, как и хромота, были особенностями ее ребенка.
Но она боялась усилить неприятие и отторжение, и без того явственные: деревенские не хотели считать хромоножку своей, такой же, как они сами; а еще их пугало, что дочка Юши и Лейлы разговаривает совсем как взрослая.
Взять в жены другую женщину отец малышки не мог, потому что в деревне жили потомки туарегов – или, по-другому, имошагов, – владевших пустыней, а у мужчин-туарегов заведено было брать в жены одну женщину на всю жизнь. Они уже давно забыли, как это – странствовать от оазиса к оазису и как находить дорогу в песках, и утратили навык владения кинжалом и копьем. Литхам – темно-синяя, почти черная накидка, которая веками скрывала лица бедуинов от чужих глаз, превратилась в грязную тряпицу, защищавшую от безжалостного солнца головы их потомков, пока те усердно поливали свои скудные посевы. Но, в точности как и их предки, они оставались одноженцами. Так что хромой девочке суждено было навсегда остаться единственным ребенком Юши.
Аулии исполнилось уже тринадцать, и она превратилась в худенькую девчушку с огромными глазами и без всякого намека на девичью грудь и бедра. Волнистые черные волосы спускались ей до пояса. Загорелая кожа обтягивала мускулистые плечи. При ходьбе она покачивалась, но голову на длинной шее всегда держала высоко. «Тощая, как мальчишка», – с усмешкой шептались деревенские кумушки у нее за спиной, когда она шла вдоль улицы со своими козами.
Юша много месяцев вел переговоры с соседями, надеясь выдать дочку замуж за какого-нибудь деревенского пастуха. Но, несмотря на все его усилия, ни одна семья интереса к его дочке не проявила. Удивляться не приходилось: как уже было сказано в день рождения дочери и повторялось все эти годы – кому нужна хромоножка?
Юша злился, но вынужден был смириться. И твердил, что даже если б они могли дать за дочкой хорошее приданое, все равно не удалось бы выдать ее замуж. И это было чистой правдой. Аулия молча выслушивала его гневные тирады – с поникшей головой, зарыв пальцы правой ноги в пыль.
Все это она и так знала; отец говорил то, что она сама постоянно себе повторяла.
– Никогда мне не выйти замуж, – с горечью шептала она про себя. Деревенские парни делали вид, что ее просто не существует, с ней никогда никто не заговаривал. Напрасно мать часами вплетала ей в косы красивые алые бусины – парни не обращали на нее ни малейшего внимания, и ничто не могло это изменить: ни то, что девушка прекрасно играла на дарбуке – женском ручном барабане, ни что она всегда была умыта, а ладони ее выкрашены хной.
И, разумеется, Аулия никогда не участвовала в общих танцах – фрахас, когда парни и девушки танцуют до изнеможения, пока не свалятся с ног. Ей оставалось только следить со стороны за их слаженными движениями, молча слушать их смех и до крови кусать себе губы.
Деревня
Чтобы выжить, любой обитатель пустыни – будь то туарег или абориген – должен развить в себе поразительную способность ориентироваться в пространстве. Ему приходится все примечать, сравнивать между собой тысячи различных «знаков» – след жука-навозника, рисунок на гребне дюны, – чтобы они поведали, где находится он сам, а где – другие, где пролился дождь и где можно раздобыть следующий обед, зацвело ли такое-то растение и созрели ли плоды…
Из Записок Брюса Чатвина
Деревня звалась Ачеджар, то есть «деревья». Селение из двух десятков хижин, основанное горсткой кочевников, – когда заболел и умер их последний верблюд, а сами они безуспешно пытались сориентироваться на бескрайних просторах пустыни. Оазис был маленький, жалкий: всего лишь расщелина, по которой медленно текла вади, узенькая мутная речушка, а кроме нее – колодец, пальмы, финиковые пальмы, кустики морской спаржи и молочая да посевы пшеницы. Вокруг же стеной вставали красноватые скалы, настолько прожженные солнцем, что травы пустыни – дринн, ачеб, ртам – вырастали на них белесыми, почти белыми. Скалы служили деревне защитой от песчаных бурь.
Ачеджар был удален от всего. Основатели его когда-то сбились с пути, заплутали на бескрайних просторах белого песка, в который по колено, словно в болотную топь, погружались и животные, и люди.
С самого высокого утеса во все стороны глазу открывались только волнистые дюны, по которым лишь изредка скользнет легкая тень облачка. Безжизненный пейзаж, где обитают демоны с огненными ногами, способные испепелить человека одним своим взглядом. Нет здесь ни лис, ни львов, ни антилоп; только пауки цвета песка, редкие ящерицы да ядовитые змеи.
Раз в год прилетал кашмир, тот упорный ветер, что беззвучно проникал в деревню, исподтишка надувая в хижины песок. Люди просыпались поутру с покрытыми пылью губами, окаменевшими веками и громко стучащими от страха сердцами. Кашмир мог стереть с лица земли целое селение – оно, подобно потерпевшему крушение кораблю, оказывалось на дне песчаного моря. Ни один пастух не осмеливался выйти за пределы окружающих деревню гор, не рисковал углубиться в пустыню – туда, где нет ни дорог, ни знаков.
Коран в деревне был – ветхая книга с некоторыми отсутствующими страницами. Читать никто не умел. Люди знали только Фатиху, первую суру, потому как ни одному верующему читать ее нужды нет: она так же прочно отпечатана в памяти, как и любовь к пальмам и страх перед бурями. Крик петуха, полуденный зной, цикады и загорающиеся звезды – вот что служило им отметками времени, а не призыв к молитве муэдзина.
А чтобы никто не заплутал на обжигающих просторах пустыни, использовались амулеты. И жили эти люди так, словно никого, кроме них, в целом мире не было.
Выгнав коз из загона, Аулия присоединилась к веренице других пастухов. Она пасла коз возле ближних утесов. Травы там было мало, но и коз у Аулии было немного. Остальные пастухи – почти одни ребятишки – уходили со своими стадами дальше, туда, где росла аргания – «железное дерево» с острыми шипами и плодами, похожими на сливу, только горькую. Плоды эти с удовольствием поедала скотина. Четырнадцатилетней Аулии было невыносимо скучно. Удивляясь тому, сколько дней подряд ни у кого, кроме мамы, не находилось для нее ни единого доброго слова, вспоминала детство: несмотря на все страдания, оно не было пустым. У нее была подруга, Хамдонна.
Хамдонна сама подошла к ней однажды, когда Аулия с матерью сидела за прялкой. Они разговорились. Лейла, проникшись к девочке благодарностью, осыпáла ее гостинцами: Хамдонне доставались то финики, то пшеничная лепешка, то бурдюк меда для родителей. С тех пор девочки пасли коз вместе. В те дни Аулия уходила дальше от дома, опираясь на круглое смуглое плечо подруги. Они играли в разные игры с шариками козьего помета. Этим играм девочек научили матери, чтобы легче было коротать время, и, когда кто-то из них проигрывал, Хамдонна, смешливая и пухленькая, хохотала так, что Аулия всякий раз вздрагивала. Но теперь, когда обе подруги вошли в брачный возраст, Хамдонна оставалась дома, с матерью, готовила на кухне и сидела за ткацким станком.
Аулия встречала подругу на обратном пути, когда Хамдонна вставала после кайлулаха, послеобеденного сна. Ее поступь изменилась, теперь она ходила покачивая бедрами: идет с ведром к колодцу, а на спине болтается коса с вплетенными стеклянными бусинами. Обычно Хамдонна махала Аулии рукой, а потом разворачивалась и уходила. Глаза подведены черным, на щиколотке медный браслет. Скоро она выйдет замуж. Хромоножку охватывала зависть: все выходят замуж, кроме нее. Никто не хочет такую невестку, никто не придет ее сватать. Единственное, что у нее есть, это козы. Навсегда.
Иногда она вздрагивала от камушка, брошенного в ее сторону со злобой, явно превосходившей меткость, и начиналась все та же старая песенка:
– Гей! Аулия-хромоножка, стол на трех ножках, морда сверчка…
Она закусывала губу и, с полными слез глазами, тоже начинала швырять камни, но ни ее отпор, ни даже оскорбления не могли вынудить их отступиться. Лишь когда из ее глаз брызгали слезы, мальчишки наконец уходили, и она оставалась одна. И только ветер издали доносил до нее чужой смех, свист тростниковой дудки и лай собак.
А она шла дальше прихрамывая, похлопывая по костлявым спинам послушно трусивших за ней коз, искала пятнышко тени, где можно переждать дневное пекло и укрыть от жгучих лучей бурдюк с водой.
Под неумолчное жужжание мух Аулия погружалась в дрему с открытыми глазами: нальет в ладошку воды из бурдюка, и в этой крохотной лужице ей видится то, о чем доводилось слышать только от стариков – а может, все это и сказки: оазисы, верблюды, фонтаны. Вода. Аулия грезила о воде; так проходило утро. И молилась, и присматривала за козами. Жара выпаривала из нее силы, сухой запах песка обжигал ноздри. Девушка отгоняла мух, норовивших сесть на губы, переводила невидящий взгляд на коз.
Когда солнце уже клонилось к закату, пастухи гнали коз к реке – на водопой. Мальчишки шли по тропе, а встретив смоковницу, сверху донизу облепленную цикадами, принимались ее трясти – до тех пор, пока перепуганные насекомые не начинали ронять капли сладковатых выделений, осыпавшихся мелким дождиком.
Козы пили воду, а дети в это время купались. Мутная вода речушки даже в глубоких местах едва доходила им до пояса, но и этого хватало, чтобы забыть о палящих лучах солнца, избавиться от усталости и жажды. И самое главное – чтобы поиграть.
Аулия, хоть уже и не ребенок и к тому же хромоножка, в воде чувствовала себя счастливой. В этот час жара была такая, что в воздухе, волнами плывущем над раскаленным песком, рождались сверкающие миражи.
Где-то далеко от них пустыню пересекали длинные караваны, ведомые мужчинами с обожженной солнцем кожей и твердыми, как дерево, руками и ногами. Эти проводники знали звезды и «двести тайных дорог» и всегда брали с собой в путь ровно столько солдат, сколько с ними мешков золота, а еще прихватывали сказителя разных историй и врачевателя, обученного в Исфахане, в Академии Ибн Сины.
Одни направлялись к Тагазе, громадной соляной горе, что высится среди дюн, как мираж; другие – к медным рудникам; были и такие, кто шел к селениям на южной границе пустыни, чтобы там захватить в плен красивых черных людей. Таинственные глиняные башни высились среди равнины, именуемой Хадрамаут, с двух сторон от которой лежали море и Руб-эль-Хали, пустой угол, – еще одно море, обжигающее море камней.
Чтобы вернуться туда, откуда вышли, всем путникам требовалось не меньше года.
Нанятые в городах или портах солдаты охраняли верблюдов, груженных золотом, клинками из Индии, янтарем из Киева. Неукротимые туареги, поклонявшиеся метеорам, совершали набеги на торговые караваны: кривые, как клыки леопардов, сабли, горящие жадностью синие лица.
Как-то вечером юные пастухи, игравшие на вершине горы, заметили приближавшегося всадника. Вначале они подумали, что это джинн – вселяющий ужас дух песчаных смерчей, который способен внезапно вставать над дюнами и может даже убить одним взглядом красных своих глаз. Перепуганные дети побежали прятаться. Но, когда всадник приблизился, они поняли, что это всего лишь лишившийся чувств человек на спине какого-то животного с длинными ногами и величаво посаженной головой: первый конь, которого они видели в своей жизни.
Животное, несмотря на близость смерти, было преисполнено изящества, черная матовая его шкура была вся в пене и в поту; с губ капала кровь. Конь едва переступал ногами, а у самого подножия горы рухнул на песок. Кто-то из детей закричал, другие закрыли глаза руками и заплакали. Самые маленькие побежали к родителям.
Пришли взрослые, не слишком-то доверявшие рассказам малышей, и увидели всадника, придавленного трупом лошади. Всадник оказался молодым человеком с землистого цвета лицом и орлиным носом. Кожа его была покрыта волдырями, широко открытые глаза залеплены мухами. Тюрбан, размотавшись, висел на шее. Лоб украшала изящная татуировка, а каждое запястье – по десять золотых колец. На нем был бурнус из тонкого сукна, но с обгорелыми краями. Пальцы намертво вцепились в уздечку, так что отцепить их стоило немалых трудов. Язык почернел, распух и был похож на язык птицы. Сквозь дыру на плече его туники видна была открытая рана. А те, кто поднял его и понес, несколько дней кряду не могли отмыть от себя его темную, тяжело пахнущую кровь.
– Что ж, – изрек Али бен-Диреме, – стало быть, пустыня послала нам гостя. Во имя Аллаха: если он должен вкусить нашей соли, да будет так.
Хромоножка видела, как его пронесли мимо, занесли в хижину. Видела она и как схоронили его коня, а также зарыли поглубже его разорванную и зловонную тунику. Туника была прекрасна: несмотря на вонь, дыры и прожженные пятна, этот предмет одежды, судя по всему, был где-то за тридевять земель расшит руками, привычными к золоту и серебру.
Потом раненого омыли колодезной водой, он же лишь стонал, не приходя в себя.
Лейлу терзала тревога за дочь. С того дня, как в деревне появился чужестранец, девушка почти ничего не ела и настаивала на том, что по вечерам будет за ним ухаживать. Теперь ее дарбука тихо пылилась в углу.
Вместо того чтобы петь вместе с матерью песни, лепить из теста и выпекать над очагом фигурки животных для украшения пирогов, Аулия проводила все вечера подле раненого. Мыла пол в хижине, отгоняла от него мух и, засыпая от голоса Али бен-Диреме, неустанно читавшего все известные ему молитвы и заклинания для исцеления страждущих, прилежно выбирала блох из рваного одеяла, которым укрыли раненого.
Но не было на свете ни талисмана, ни обряда, какие могли бы его излечить, и Али бен-Диреме отступился. Пятна крови раненого еще несколько дней не сходили с рук заклинателя, хотя он многократно и старательно отмывал их чаем. Чутье подсказывало Али бен-Диреме, что с этим человеком случилось что-то неведомое, – и ему было страшно. Единственное, что ему удалось, это остановить кровотечение из раны в плече: он заклеил рану лепешкой, слепленной из козьего помета с оливковым маслом. Ежедневно обновлять этот пластырь взялась Аулия. Деревенские, у кого память покрепче, сразу вспомнили, какие ходили слухи после рождения хромоножки, и начали перешептываться:
– Интересно, что привело сюда этого человека? Быть может, это и есть то несчастье, что ждет нас с самого рождения Аулии? И страшное предсказание начинает сбываться…
Заботы о чужаке целиком легли на плечи девушки. Впервые в жизни она не чувствовала себя одинокой: с ней рядом был кто-то еще – кто-то кроме ее матери. И неважно, что это умирающий чужестранец, которому даже неведомо, где он находится.
Хижина, где поселили всадника, больше не пахла опаленной кровью и превратилась в самый чистый дом Ачеджара. Аулия заботливо готовила для него напиток из козьего молока с медом, которым пастухи надеялись исцелить больного. Долгими часами разглядывала она его безжизненное лицо. Иногда он хмурился во сне, и с его пересохших губ слетали хриплые стоны. Тогда она ласково гладила его по щекам и, приблизив свои губы к его уху, тихонько читала молитвы.
Она стала кое-что понимать в его бреду и научилась его успокаивать, когда он шептал какие-то имена, перемежаемые бессвязными речами о гиенах, об адском пламени, о людях, которые не могут проснуться…
Она промокала ему пот и отирала слезы, водила пальцем по линиям татуировки у него на лбу, смазывала ему губы медом и заставляла понемногу пить молоко. Клала голову чужестранца себе на колени, и он улыбался во сне, избавившись на время от непрекращающегося кошмара, а сердце в груди девушки начинало стучать сильнее. И она запускала пальцы в кудрявые волосы больного и приподнимала его лицо к своему, пока горячечное дыхание не достигало ее щек.
Это был первый мужчина в ее жизни, которого она коснулась. И хотя она всего лишь очищала его гнойные раны, пока те не превратились в длинные лиловые шрамы, обтирала его и пыталась заставить проглотить немного молока, ощущение его кожи под пальцами наполняло ее радостью и смятением.
По ночам девушка донимала расспросами свою мать: откуда пришел этот человек, в каких краях люди носят такие роскошные одежды, почему она каждую ночь видит его во сне? Иногда ей снилось, как чужестранец верхом на коне появляется из огненного облака в огненном плаще, и лицо его залито слезами.