Kitobni o'qish: «Завещание»
I
Это странное дело случилось не так давно; но мало кто знал о нём, и по невозможности дать рациональное объяснение фактам, те, кто знали, предпочли предать его забвению. Но мне сдаётся, что именно такие-то неразгаданные случаи и не следовало бы забывать.
Дело было зимою, перед самыми святками. Иван Феодорович Лобниченко, нотариус, которого контора находится на одной из главных улиц Петербурга, был спешно призван, для засвидетельствования духовного завещания, к смертельно больному.
Больной собственно не был клиентом Ивана Феодоровича; в других обстоятельствах он пожалуй и отказался бы от позднего визита после утомительного рабочего дня… Но умирающий был сановник и миллионер, а таковым ни в жизни, ни в смертные часы тем более, отказов не полагается.
Лобниченко захватив писца и всё нужное, со вздохом почесал за ухом и, отложив мечты о прелестях его ожидавшего винта, – отправился к больному.
Генерал Юрий Павлович Дрейтгорн был плох: самые милосердные врачи не давали ему и нескольких дней жизни, когда он окончательно решился уничтожить завещание, давно им составленное, не здесь, а в том губернском городе, где он царил многие годы.
Генерал приехал в столицу на время, – а слёг вероятно навсегда.
Таково было мнение докторов и большинства его окружающих; сам же больной не хотел этого признавать… Это был сильный духом, а некогда и телом, высокий, бравый старик, с энергичным лицом и глубоким, властным взглядом, которые забыть было трудно, хотя бы раз их увидав.
Он лежал на диване в роскошной, по гостиничному, квартире, составленной из трёх лучших номеров меблированных комнат. Он встретил нотариуса довольно бодро. Сам рассказал ему в чём дело, хотя порою останавливаясь от приступов боли, с трудом перемогал стон, готовый вырваться несмотря на все усилия. В эти тяжёлые минуты Иван Феодорович поднимал на него заплывшие жиром глазки, и вся его маленькая фигурка сочувственно корчилась, невольно симпатизируя страдальцу. Как только этот мужественный, на жизнь и смерть бившийся со страданием, человек пересиливал его, опускал руку от лица, искажённого болью, и тяжело переведя дух, – принимался снова объяснять свою волю, Лобниченко опускал глаза и весь превращался в слух и внимание.
Генерал обстоятельно объяснил нотариусу. Он был женат два раза, имел троих детей: сына и дочь от первого брака, давно совершеннолетних, и девятилетнюю дочь от второй жены. Он ждал этих двоих каждый день: они были заграницей, но должны были теперь скоро быть здесь… Вероятно, приедет и старшая дочь.
Нотариус не знал семьи Дрейтгорна, он и его видел впервые, – хотя, как все в России, знал его по репутации; но по тону сдержано презрительному или жалостливому, когда он говорил о жене своей и младшей дочери, он сразу догадался, что генерал в семейной жизни не совсем счастлив… Дальнейшие слова больного его в том удостоверили. Нужно было составить новое завещание, совершенно противное первому, написанному шесть лет тому назад и дававшему Ольге Всеславовне Дрейтгорн неограниченные права над их малолетней дочерью и всем наследством мужа. Он почти целиком, за исключением родового имения, которое считал себя не в праве отнять у сына, завещал всё благоприобретённое жене и младшей дочери, – в том, первом завещании. Теперь же желал восстановить забытые им права старших детей, в особенности дочери своей, Анны Юрьевны Борисовой, о коей в первом документе и речи не было.
Ныне, кроме седьмой, вдовьей части недвижимого состояния, он все свои земли и капиталы делил между детьми своими поровну; а над имуществом малолетней – Ольги Юрьевны, назначил самую строгую опеку.
Завещание было составлено, записано, засвидетельствовано как следует, за подписью троих свидетелей и, по желанию генерала, оставлено у него.
– Я вам его отошлю на хранение, – сказал нотариусу Юрий Павлович, – у вас оно будет сохранней, чем здесь в моём временном помещении. Но прежде я желаю прочесть его жене и… и старшей дочери, если… если она успеет приехать.
Нотариус и священник, бывший одним из свидетелей, готовы были уж раскланяться, когда в коридоре раздались голоса и шаги; в дверях показалась голова камердинера, поспешно вызывавшего доктора: приехала, оказывалось, не предупредив никого телеграммой, барыня-генеральша.
Домовой доктор поспешил выскользнуть из комнаты больного; он боялся для него волнения, надо было предупредить жену его об опасности положения… Но больной заметил суету, его трудно было уберечь от жизненных тревог.
– Что там случилось? – спросил он, – что вы мямлите, Эдуард Викентьевич? Говорите в чём дело? Не дочь ли?..
– Ваше превосходительство, прошу вас, поберегите себя! – начал было доктор, как видно хорошо знакомый с домашними обстоятельствами генерала, а потому боявшийся за встречу супругов. – Это ещё не Анна Юрьевна…
– Ага! – оборвал его больной, – приехала… Ну, что ж! Пусть идёт сюда. Только… Только маленькой, – дочери я бы не хотел… сегодня…
В глазах его выразилось страдание, на сей раз не физическое.
Дверь отворилась, о неё засвистело шёлковое платье… Высокая, полная, очень красивая женщина показалась на. пороге и, взглянув на измождённое лицо, презрительно усмехавшееся ей навстречу, – в одну секунду очутилась возле генерала, на коленях, у ног его на ковре, и припав к нему, заломила руки, отчаянным шёпотом повторяя:
– O! Georges! Georges! Est-ce bien toi, mon pauvre ami?..
Трудно было бы определить разнообразные, быстро сменявшиеся на лице больного оттенки чувств, вздымавших грудь его и заставлявших его богатырское сердце метаться и трепетать до боли. Негодование и жалость, сострадание и презрение, гнев и печаль – всё вылилось в озлобленном, коротком и резком смехе и в двух словах, которые у него вырвались при виде девочки, его дочери, несмело вступившей вслед за матерью в комнату.
– Не учите лгать! – глянул он по её направлению и с сострадательной гримасой отвернулся к стене.
Нотариус и священник поспешили раскланяться и удалиться.
– Ах, грехи! грехи! – шептал последний, сходя с лестницы.
– А что, – спросил Лобниченко, – нелады, видно, между супругами?
– Уж какие лады, когда сюда приехал развода искать! – прошептал батюшка, нахлобучивая меховую шапку. – Да, вот, Бог иначе судил: и без развода навеки разъединятся в сей жизни!
– А мне сдаётся не так он безнадёжен… Сложение богатырское!.. Может и вытянет! – предположил законник.
– Во всём – Бог! – пожал плечами батюшка.
И они разошлись.
II
– Оля! – позвал, не поворачиваясь, больной и, почувствовав возле себя поспешное движение жены, устранил её нетерпеливым движением руки и прибавил, – не вы! Дочь.
– Olga! Подойдите, дитя моё! Папа? вас зовёт, – поспешите! – нежным голосом, по-французски обратилась генеральша к девочке, растерянно стоявшей среди комнаты.
– Нельзя ли оставить иностранные фразы! – сердито прикрикнул генерал. – Здесь не салон… Можно бы… из приличия!
Голос его сорвался на визгливой нотке и заставил девочку вздрогнуть и заплакать. Она несмело подошла…
Отец поглядел на неё тоскливо.
Взял её руку левой рукой, а правую поднял, чтобы благословить её.
– Во имя Отца и Сына, и Святого Духа, – шептал он, отчётливо крестя её большим крестом, – Господь храни тебя… от зла! От всего дурного… Будь доброй, честной… Главное: честной! Никогда не лги! Боже сохрани тебя от неправды, от лжи пуще, чем от всякого горя…
Слёзы заволокли глаза умиравшего. Маленькая Оля дрожала всем телом; она боялась отца и вместе так его жалела! Но жалость превозмогла, – она припала к нему, обливаясь слезами. Отец поднял руку, хотел перекрестить ещё раз её голову, лежавшую у него на груди, но не смог докончить креста. Рука его тяжело упала, лицо вновь исказилось страданием; он повёл глазами, на окружающих, очевидно, избегая встретиться взглядом с женой и прошептал:
– Уведите!.. Не надо. Христос с ней!
И на мгновение он ещё нашёл силы положить руку на головку дочери.
Доктор взял девочку за руку, но мать её быстро к ней склонилась.
– Baisez donc la… Поцелуй же руку папа́! – спохватилась она. – Простись с ним…
Генеральша захлебнулась и закрыла лицо платком величественным жестом театральной королевы. Больной не видел этого. При звуке её голоса он сдвинул брови и крепко зажмурил глаза, стараясь не слушать. Доктор увёл девочку и сдал её в другой комнате гувернантке.
Когда он вернулся к больному, тот, лёжа на диване, всё в той же позе, не глядя на стоявшую у изголовья жену, говорил ей:
– Я жду свою бедную, из-за вас обиженную Анюту… Я у неё просил прощения. Я её умоляю быть матерью своей сестре… Её я назначаю опекуншей. Она хорошая, честная. Злу не научит… Да и вам так лучше! Вы обеспечены… узнаете из новой духовной. Выгод от опекунства, по ней, вы иметь не могли бы! Если Анна не захочет взять Олю к себе, воспитывать со своими детьми, как я её прошу, – Ольга будет отдана в институт. Вам свобода милей и нужнее дочери!.. Не правда ли?
Презрение и горькая насмешка звучали в его голосе.
Жена не возражала ни полусловом. По её неподвижности можно бы подумать, что она его не слышит, если бы её не выдавало судорожное подёргивание рта и пальцев крепко сжатых рук.
Домовый доктор хотел было снова скромно удалиться, но его остановил призыв генерала.
– Эдуард Викентьевич?.. Здесь он?
– Здесь, ваше превосходительство!
Он нагнулся к больному.
– Не угодно ли вашему превосходительству перейти на кровать? Лёжа, право, будет легче…
– Умирать?.. – резко прервал генерал. – Что чушь порешь?.. Знаешь, что терпеть не могу кровати, одеял!.. Отстань!.. На-ко вот, возьми, – он подавал ему сложенный вчетверо лист гербовой бумаги, лежавший рядом с ним, – прочти, пожалуйста!.. Громко!.. Чтобы знала.
Он повёл глазами на жену.
Неохотно взялся доктор за исполнение неприятного поручения. Он был человек деликатный, и хоть генеральша не стояла во мнении его особенно высоко, но она всё же была женщина… И женщина прекрасная… Он предпочёл бы, чтобы она от другого узнала, как много житейских благ отходило от неё в силу нового завещания генерала… Но делать было нечего! Прекословить Юрию Павловичу всегда было трудно; теперь же совершенно невозможно.
Ольга Всеславовна прослушала чтение духовной в совершенном спокойствии. Неподвижно сидела она, опрокинувшись в кресле, опустив глаза и лишь выказывая волнение в те минуты, когда муж её не в силах был сдержать стона. Тогда она поворачивала к нему своё бледное, красивое лицо, с явными признаками сердечного соболезнования и даже порывалась оказывать ему помощь. Больной нетерпеливо отклонял её услуги, каждый раз многозначительно поводя глазами и бровями на доктора, читавшего его последнюю волю, будто хотел сказать: «Слушай, слушай! Тебя касается!»
Касалось, – что говорить!
Генеральша Дрейтгорн узнала, что вместо стотысячного годового дохода, на который имела право надеяться, может рассчитывать только на безбедное существование, что в её понятиях равнялось нищете.
Доктор докончил чтение, откашлялся, чтобы скрыть смущение, и медленно свёртывал документ.
– Слышали? – спросил генерал хриплым, отрывистым голосом.
– Слышала, мой друг! – спокойно ответила ему жена.
– Ничего не имеете сказать?
– Что ж я могу сказать? Ты в праве распоряжаться своим имуществом… Только… я всё же…
– Всё же?.. Что? – резко спросил муж.
– Всё же надеюсь, мой друг, что это не последняя твоя воля…
Дрейтгорн обернулся, даже сделал усилие привстать на локтях.
– Ты, даст Бог, поправишься. Быть может тебе не раз ещё придёт охота иначе распорядиться! – хладнокровно продолжала генеральша.
Больной упал на подушки.
– Ошибаетесь!.. Хоть бы я и не умер, – более вам меня не морочить! Это моя последняя воля! – прохрипел он.
И дрожащей рукой подал доктору связку ключей.
– Пожалуйста!.. Вон шкатулка… Заприте, спрячьте духовную.
Доктор исполнил его желание, не глядя на Ольгу Всеславовну. И она не смотрела на него. Пожав плечами на последние слова мужа, она осталась невозмутима и чужда всему, кроме его страданий. Страдания его, казалось, её терзали!..