Kitobni o'qish: «Сладкий хлеб мачехи»
Часть I
Какие они всегда свежие – утренние телевизионные дикторши. И эта тоже – щебечет, как птичка, улыбается с экрана. И макияж, и причесочка… Небось ночь не спала, бедная, чтобы в студию вовремя приехать да всю эту красоту навести. Нет, а в самом деле, интересно, как у них все происходит? Днем они спят, что ли? А на работу по графику выходят, как ночные сторожа, сутки через трое?
Хмыкнув, Бася оторвала взгляд от экрана телевизора и тут же озадачилась другой проблемой – омлет с ветчиной делать или с сыром? Вообще-то Вадим с сыром любит. А Глебка – с ветчиной. Вот и попробуй угоди с завтраком мужу и сыну. Наверное, лучше все-таки с ветчиной. А то получится, что она к Вадиму подлизывается. Он домой заявился в четыре утра, а она – подлизывается. Левую щеку подставляет. На, милый, бей. Ты всю ночь гулял где-то, а я, верная женушка, будто не замечаю ничего. С утра, видишь ли, готовлю тебе вкусненькое. А что делать? Такая вот я, хоть униженная и оскорбленная. А мое унижение, может, и горше даже, чем у героинь твоего обожаемого Федора Михайловича, которого ты, милый, так любишь на досуге читать. Даже наверняка – горше.
Рука между тем словно заведенная делала свое дело – взбивала в стеклянной плошке молоко с яйцами. Будто моторчик в нее вставлен был, никак не остановишь. Можно, конечно, и миксер взять, но руки сами попросили работы, чтобы немного успокоиться. Хороший способ, между прочим. Проверенный. Если мучаешься от обиды, надо тут же хвататься за любую домашнюю работу. За одно дело возьмешься, за другое, глядишь, и проходит…
– …И это событие в нашей жизни замечательно еще и тем, что случилось на пороге миллениума, знаменуя собой…
Голосок дикторши неожиданно зазвенел на высокой восторженной ноте, и Бася обернулась на него удивленно. Ишь, разговорилась! Тихо, красавица, тихо, люди спят еще. И вообще – дался им всем этот миллениум! Слово-то какое космическое, холодом так и обдает. Конец октября на дворе, до нового двухтысячного года еще жить да жить, а они, смотрите, уже захлебнулись восторгами. А в конце декабря от вас чего ждать? Прямо из телевизора к ней сюда, на кухню, выпрыгивать станете?
Омлет она сделала-таки с сыром, как Вадим любит. А что – надо быть последовательной. Если уж завелась в их семейных отношениях достоевщина, то пусть любимый муж от ее смирения настоящий стыд почувствует. Раньше, помнится, точно пробивал, аж до самых печенок. А сейчас… Хотя – ладно, лучше не думать о том, что с Вадимом происходит сейчас. Надо идти, будить его. Уже половина девятого.
Она бесшумной легкой тенью порхнула через гостиную, потянула на себя тяжелую дверь в спальню, тихо приблизилась к широкому супружескому ложу. Вадим спал, разметавшись по нему, дышал тяжело, со свистом, как простуженный ребенок. Бася вздохнула, постояла над ним в задумчивости, в который раз пытаясь найти ответ на вопрос, давно ставший для нее риторическим – ну что, что женщины в нем находят? Что есть в ее муже такое, чего в других нет? Вроде излишним сексуальным рвением природа его не одарила – ей ли не знать, жена все-таки. Тем более к отряду подобных героев-победителей он и сам себя никогда не относил. А при случае очень любил ввернуть фразу про конфронтацию интеллекта и гиперсексуальности – вроде того, что вещи эти природа так и не научилась совмещать в отдельно взятом человеческом организме. Тогда – что они в нем находят? Этот самый пресловутый интеллект, что ли? Да мало ли на свете мужчин, у которых этого интеллекта – завались, хоть новый «Капитал» пиши, однако никакого женского сверхвнимания к их персоне и близко нет.
Хотя, если честно… Чего уж лукавить – знает, знает она ответ на этот вопрос. Конечно же, знает. Есть в ее Вадиме, помимо импозантности, нечто такое, чего у других днем с огнем не сыщешь. Это нечто – как теплый дурманящий ветер, как завораживающая мелодия. Одним словом, харизма, которая с годами только крепчает, как хороший коньяк. Длинно получилось, но точно. А если подмешать к этому немного веселого цинизма да легкой насмешливости, да педантичное стремление к свежим рубашкам и вычищенной до блеска обуви, да запах дорогой туалетной воды – вот вам и вся разгадка этой харизмы. По сути – ничего особенного. А для женщин – как яркий свет для мотыльков. Летишь на него, ни о чем не думаешь. И она так же прилетела когда-то…
Кстати, надо рассказать ему, что он свистит во сне. Не храпит, а именно свистит. Может, от этого знания импозантности-то поубавится немного…
Видимо, ее короткая, но злая мысль каким-то образом долетела до спящего сознания Вадима, и в следующую секунду сонный свист неожиданно прекратился, сменившись коротким резким всхрапом. Таким громким, что она вздрогнула. Вздрогнул и Вадим, просыпаясь. Поднял слегка оплывшее лицо от подушки, потер ладонью глаза. Потом глянул на нее коротко, с плохо скрываемой досадой, тяжело вздохнул, нехотя поднялся с постели. Что ж, понятно. Значит, капризничать будем. Достоевщина, значит, с утра отменяется.
– Где мой халат, Бася? Почему ты все время уносишь из спальни мой халат? Я что, должен все утро заниматься его поисками, по-твоему?
– Да вон твой халат, успокойся…
Она протянула руку в сторону пуфика, где лежал Вадимов халат. Чистый, наглаженный, аккуратно свернутый.
– Хм… Откуда я должен знать, что это халат? И что за маргинальное выражение ты сейчас употребила – успокойся? Это что, сленг такой?
– Почему – сленг? Все так говорят…
– Нет. К счастью, не все так говорят. А нормально развернуть его нельзя было?
– Зачем?
– О господи…
Вяло махнув в ее сторону рукой, Вадим потянулся к халату, встряхнул его почти с остервенением, так, что он развернулся воротом вниз. Бася сунулась было ему помочь, но наткнулась на его сердито выставленный локоть – отстань, мол. Да еще и рукав халата, когда Вадим развернул его, чтобы набросить на плечи, обидно прилетел ей в лицо. Будто оплеуху дал. Нет, для утренних капризов – это уже перебор…
– Вадим! Я не понимаю – на что ты злишься? Ты еще проснуться не успел, а уже злишься!
– С чего ты взяла, что я злюсь? Я спокоен, как никогда. Ты же мне посоветовала успокоиться, вот я и спокоен.
– Послушай, Вадим… Я не понимаю, что происходит! Я… я просто теряюсь, когда ты такой… По-моему, я ни в чем перед тобой не виновата. Ты же сам… Ты же только под утро пришел… А ведешь себя так, будто это я…
Завязав пояс, он развернулся к ней медленно, глянул с досадой. Очень обидно глянул. Потому что не было в его взгляде ни капли вины, а только эта досада и холодное изумление. И стало совершенно ясно, что со слезами не совладать. Они и без того уже наготове были. Вот и подбородок задрожал, и в носу защекотало…
– О боже… Только вот слез с утра не надо, прошу тебя! – страдальчески выставил Вадим впереди себя ладонь, отвел взгляд от ее лица. – Ты же знаешь, я не выношу! У меня очень трудный день впереди, прошу тебя, пожалуйста! Давай семейные сцены на потом отложим, если уж они тебе так необходимы! Я вечером приду, и ты поплачешь и покричишь сколько тебе угодно.
– Не надо так, Вадим… И вовсе я не собираюсь сцены устраивать…
– И правильно. И не надо. Потому что плакать ты совершенно не умеешь. А если не умеешь, то и не берись. Женские слезы – это в своем роде искусство, знаешь ли. Плакать тоже надо уметь красиво. А ты… ты посмотри на себя – расквасилась, как последняя нюня.
– Как умею, так и плачу! Я ж не актриса, я обыкновенная женщина…
– Да. Ты действительно – не актриса. Ты всего лишь домохозяйка. И не надо стараться копировать свою знаменитую тезку, тебе до той полячки ой как далеко!
– Да никого я не копирую!
– Не будь смешной, милая… Копируешь, еще как копируешь.
– Но ты же сам! Ты же сам про это сходство только и говоришь! Ты же мне твердил всегда, что я на нее очень похожа, что тебя это ужасно заводит!
– Ну что ж, было дело, не отрицаю… – хмыкнул Вадим, скользнув по ней оценивающим и уже совсем не досадливым взглядом. – Внешнее сходство с той актрисой у тебя определенно имеется, этого, как говорится, не отнимешь… Но, повторяю, ты совершенно зря стремишься использовать ее манеры, тебе до нее далеко! У тебя… экстерьер не тот. Сходство есть, а изюминки нет… Интересно, отчего это твоей маме вздумалось в свое время назвать тебя Барбарой? Для тех времен – имя вообще экзотическое. Надо же думать про последствия, когда даешь имя ребенку…
Он вздохнул и замолчал, будто искренне огорчился отсутствием в жене той самой изюминки, отделяющей ее от киношного образа. Бася тоже молчала, стояла, зажав нос дрожащими пальцами, пытаясь удержать рвущиеся наружу судорожные всхлипы. Нет, не удержать… Знала она за собой такой грешок – если уж скопилось внутри унижение, обязательно слезами наружу вырвется. Такое вот свойство организма. Плохое, наверное. У других унижение вызывает правильные эмоции от взрыва ущемленного достоинства к ярости и гневу, а у некоторых и до рукоприкладства, бывает, доходит, а у нее – только слезы. И вот в чем парадокс! Ладно бы, организм этими слезами от чувства унижения освободился – так нет ведь. Все там, внутри, остается. А это плохой признак. Потому что накопление обиды ни к чему хорошему в семейных отношениях в принципе привести не может.
Снова громко всхлипнув, она вдохнула в себя воздух с жалким писком. Вадим, будто очнувшись, посмотрел на нее с удивленной досадой, даже головой мотнул слегка, изображая, очевидно, что-то вроде запоздалого вежливого раскаяния. Потом ласково дотронулся до ее плеча:
– Ладно, ладно, прости. Ты права – я действительно виноват. Надо было позвонить с вечера, предупредить, что вернусь поздно.
– Четыре утра – это поздно? По-моему – это рано. Ты вернулся рано утром, Вадим.
– Ладно, не придирайся к словам. Скажи лучше – который час?
– Половина… де…девятого… – снова сильно всхлипнув, тихо прошептала она.
– Сколько?!
– Половина девятого.
– Как – половина девятого? Не может быть! Бася, черт тебя подери, почему ты меня не разбудила?
– Так я подумала… Если в семь часов разбужу, ты не выспишься… Сам же говоришь – день трудный…
– А я тебя что, просил об этом думать? Я же сто раз просил тебя – будить меня по утрам в одно и то же время! В семь часов, и не позже!
– Извини. Я хотела как лучше.
– А не надо хотеть как лучше! Не надо делать того, о чем тебя не просят! У меня сегодня, между прочим, на девять часов совещание с проектировщиками назначено… А где мой мобильник? Бася, черт тебя подери, куда ты унесла мой мобильник?!
– Да не видела я твоего мобильника… Говорю же, ты пришел под утро, и я…
– Бася, про утро я уже слышал. Мне достаточно одного раза. Надеюсь, ты не собираешься мне именно сейчас еще и ревнивую истерику закатить? Если собираешься, то давай быстрее, у меня времени в обрез…
Все это он произнес раздраженной скороговоркой, ощупывая карманы висящего на стуле пиджака. Потом вскинул на нее злые глаза:
– Ну давай, чего ты замолчала? Ревнивая истерика будет?
– Нет. Не будет. Ты же знаешь, зачем спрашиваешь? По-моему, я ни разу…
– Да знаю, знаю… – перебил он ее, извлекая из внутреннего кармана мобильник и торопливо нажимая на его кнопки, – все знаю, не продолжай. За десять лет супружеской жизни – ни одной истерики. Можешь себе медаль на грудь повесить. Можешь еще и коня на скаку остановить. Хотя это про русских женщин вроде сказано, а ты у нас под полячку работаешь… Но ты тоже все можешь, знаю. За то и ценю. Только вот разбудить вовремя не можешь…
Прижав к уху мобильник, он весь обратился в слух и даже выставил вперед ладонь, будто упреждая ее ответную реплику. Хотя она и не собиралась подавать никакой реплики. Потому что – чего тут ответишь? Это ж понятно, что любая ответная реплика вызовет еще большее раздражение, только и всего.
– Вадим… Тебе чай или кофе сделать? Лучше кофе, наверное, – опустив глаза долу, тихо произнесла она. – А завтрак уже на столе, я все приготовила…
Вот тебе – ответная реплика. Получи. Потому что истерики – уж точно не дождешься. Потому что ты меня – по правой, а я тебе – левую. Получи. Что, не нравится?
Оторвавшись на секунду от трубки, Вадим и впрямь глянул на нее весьма виновато и сник, и даже моргнул растерянно, но в следующую уже секунду отвлекся, встрепенувшись долгожданным ответом вызываемого абонента.
– Маша! Ну где ты ходишь, почему трубку не берешь? Да дома я, дома, ничего со мной не случилось… Нет, совещание отменять не надо, я сейчас приеду! Да понял я, что ты звонила! Давай, придумай что-нибудь, развлеки их… Откуда я знаю – как? Ну, приятным разговором, душевными песнями… Русскими народными, какими! Соберись Маша, соберись! Вспомни, что ты секретарь с высшим образованием! Да, еще Воронину напомни, чтобы он всю документацию в пристойном виде подал, не как в прошлый раз… Ну скажи, что я уже еду, что в пробке стою…
Продолжая давать наставления секретарше, Вадим быстро прошел в ванную, и она торопливо метнулась на кухню, чтобы сварить обещанный кофе. Надо быстро, быстро… Турку – на плиту, омлет – в тарелку, сверху зеленью присыпать, из холодильника минералку достать… А, еще салфетки! И хлеб, хлеб в тостер запихнуть… Черт, кофе сейчас убежит!
Нет, не успела она кофе спасти. Да и незачем уже было. Хлопнула громко входная дверь – ушел… Кофейная лужица нагло завоевала все пространство плиты, горьковатый запах наполнил кухню, сильно запершило в горле – то ли от запаха, то ли от подступивших слез. Что ж, наверное, теперь и поплакать можно вволю. Хотя – нет! Из Глебкиной комнаты музыка слышна, проснулся, значит. Сейчас выйдет сюда, к ней, на кухню. Нет, не надо, чтобы он видел ее слезы…
Метнувшись в ванную, она закрыла дверь, постояла немного, запрокинув лицо верх. И в самом деле – нервы стали ни к черту, никак эти слезы быстро не остановишь. Текут и текут. А главное, эта противная дрожь не уходит. Ничего, сейчас она умоется, постоит еще немного, и все пройдет.
Открутив кран с холодной водой, она плеснула в лицо пригоршню, потом еще, потрясла головой, еще плеснула. Медленно распрямившись, посмотрела на себя в зеркало. Результат, надо сказать, получился плачевный – лицо мокрое, красное, в глазах свежая обида. Правда, есть-таки схожесть с польской актрисой. А изюминки – нет! Прав Вадим. Да и от похожести этой – какой толк? Ну да, лицо тонкое, нервное, и волосы светлые, и даже загибаются концами вверх, как у нее там, в кино. Сами по себе загибаются, от природы. А изюминки-то – нет! Потому и есть она всего лишь Барбара Брылина, а не Брыльска. Вернее, раньше была Барбарой Брылиной, сейчас по мужу Потапова…
– Мам… Ты в ванной? Ты чего там, плачешь, что ли? – вздрогнула она от басовитого, петухом ломающегося голоса Глеба. – Выходи, мам…
– Да, Глебушка, иду! – воскликнула она бодренько и даже заставила себя улыбнуться в зеркало. – Сейчас завтракать будем, Глебушка! Иди на кухню, я сейчас…
Промокнув лицо полотенцем, она торопливо припудрилась, встряхнулась, распрямила плечи. Нет, не надо Глебке знать про ее слезы. У него сейчас возраст такой – особенно на всяческие переживания падкий. Как говорит Вадим – пубертатный. Нельзя его травмировать. Хотя – черт его знает, может, и наоборот… Кто в этих педагогических дебрях разберется? Вот если бы она, к примеру, родной матерью ему была, то, может, и знала бы, а так… По возрасту она больше ему в старшие сестренки годится, чем в матери. На улице, когда рядом идут, прохожие явно на них смотрят как на молодую пару. Глебка – он же акселерат, в свои пятнадцать этот увалень на все двадцать выглядит, а она в свои двадцать восемь как была пигалицей, так ею и осталась. На девочку-подростка похожа.
Телевизор на кухне работал уже громко. Видимо, Глебка щедро прибавил звука. На экране вместо улыбчивой утренней дикторши хозяйничал шустрый молодой мужик в веселеньком фартучке и поварском колпаке. Он помешивал что-то в кастрюльке и, кося одним глазом на камеру, тараторил без умолку:
– …А поскольку, господа, мы стоим на пороге миллениума, это блюдо нам вполне подойдет и для новогоднего стола…
– Нет, мам, ты только послушай! На каждом канале они только и делают, что трещат про этот миллениум! Если не так, то сяк! Договорились, что ли? Волну гонят, ага?
– Это ты точно сказал, Глебка. Именно волну и гонят. Да выключи ты его, давай позавтракаем спокойно!
Глеб послушно потянулся за пультом, и в следующую секунду среди возникшей на кухне тишины раздался ее громкий запоздалый всхлип. Черт его знает, как так получилось. Сам по себе вырвался, на вдохе. А сама виновата! Если б мужик в телевизоре продолжал тараторить, Глебка и не услышал бы…
– Так. Опять, значит, плакала. С отцом ссорились, да? Чего он на тебя наезжал?
– Нет, Глебушка. Он не то что бы… он… он…
– Да ладно, я же слышал! Еще и к имени твоему привязывался! А правда, почему тебя так интересно назвали – Барбарой? Я никогда не спрашивал…
– Да ничего интересного, Глебка. Просто моя мама так захотела. Ты же помнишь мою маму?
– Ну да. Ты меня маленького к ней в гости возила. Я помню. Я ее звал бабушка Фрося. Она мне каждый день пирожки пекла и козьим молоком поила. Мы с ней ходили, я помню, на эту козу смотреть. Она была настоящая, беленькая такая. Машкой звали. Мам, а Фрося – это значит Фекла, да?
– Нет, Глебка. Ее полное имя – Ефросинья. Дед наш, понимаешь ли, был со странностями и дочерям своим, то есть маме моей и тете, дал старинные русские имена – Евдокия и Ефросинья. Ты представь только, каково им было расти с такими именами – Дунька и Фроська? Знаешь, как их в школе за это жестоко дразнили?
– Да уж, прикололся твой дед, ничего не скажешь…
– Ага. Прикололся. Вот моя мама и решила, что дочку потом обязательно как-нибудь красиво назовет. Ну и назвала… Она ж меня без мужа родила, дед ее потом за это из дома выгнал. Жуть, какой строгий был! Тетя Дуня сама от него уехала, а мама с маленькой дочкой, со мной, то есть, из дому ушла. Правда, потом, когда он совсем состарился, с мамой помирился. И меня, свою внучку, признал. Но все равно – упорно называл меня Варькой. Никакая ты, говорил, не Барбара, а как есть Варвара. А фамилия у меня была Брылина. Вот и росла я Барбарой Брылиной, сама того не ведая, какая у меня тезка-актриса есть. Это уж потом знаменитый новогодний фильм на экраны вышел – ну, который перед каждым Новым годом обязательно по всем каналам крутят, про иронию судьбы, про учительницу… Видел?
– Да видел, видел… По-моему, фигня полная.
– Ну почему же – фигня? Совсем даже не фигня! Ты еще омлет будешь?
– Давай…
– А насчет фильма ты не прав, Глебка! – горячо продолжила Бася, повернувшись к плите и накладывая в тарелку пасынка еще одну порцию омлета. – Ты знаешь, какую он революцию тогда произвел? Все его в Новый год посмотрели, потом столько разговоров было… Там польская актриса снималась, Барбара Брыльска. В общем, она была такая, такая…
– Ой, да обыкновенная! – произнес Глеб, запихивая в рот порядочный кусок омлета. – Тетка как тетка! Я же видел! Вроде молодая, а старше нынешней Мадонны выглядит!
– Ну конечно, если образ Мадонны брать в качестве эквивалента красоты…
– Мам! Давай не будем про Мадонну, ладно? Ее вообще ни с кем сравнивать нельзя. И уж тем более с твоей этой…
– Ладно. Про святое – не будем. Согласна.
– А ты не смейся!
– Я не смеюсь, Глебушка. Тебе показалось. Честное слово, не смеюсь. И не улыбаюсь даже. Я твои вкусы всегда уважала и впредь буду уважать.
– Да знаю, мам… Ну, а дальше-то что было? Твоя мама не пожалела, что назвала тебя Барбарой, как ту полячку?
– Нет. А чего ей жалеть? Это же и впрямь удивительно, что все так совпало! Она – Брыльска, а я – Брылина. Ты знаешь, мне кажется, что мое внешнее сходство с этой актрисой она между делом взяла да и сама себе додумала… А когда человек во что-то искренне верит, то получается так, как он хочет. В общем мне уже ничего не оставалось, как расти и взрослеть в этом образе… – тихо рассмеявшись, развела Бася руками. – И ладно бы, если б мама тихо довольствовалась этим образом – куда ни шло. Так нет же, она и всех окружающих убедила в том, что я – маленькая копия той польской актрисы. И все поверили, представляешь?
– Ага. Массовый психоз, да?
– Ну, не совсем уж психоз… Людям, знаешь, всегда хочется чего-то необыкновенного. Вот была бы я, к примеру, Варварой, а не Барбарой, на это обстоятельство никто бы и внимания не обратил, а так…
– Но ведь ты и правда на нее похожа, Бась!
– А что делать? Пришлось! – со смехом развела она руками. – Не могла же я маму подвести! Чем больше росла, тем больше схожести образовывалось.
– А ее папаша, ну твой дед то есть, как к этому отнесся? Что ты на актрису похожа?
– Да ему уж и дела не было до этого, Глебушка. Мне двенадцать лет было, когда он помирать собрался. Болел сильно, долго маму мучил… Я помню, как мы с ней ходили за ним ухаживать. Он уже старенький был, слепой и глухой, а все равно – сердитый. Кричал на нее, как на девчонку. А она ведь меня поздно родила, в сорок лет почти… Вот и считай, сколько ей было. Пятьдесят два года – почти пенсионерка. А он ей – Фроська туда, Фроська сюда… Еще и костылем замахивался. Потом он умер, а мы так с мамой вдвоем и жили. Городок у нас малюсенький был, все друг друга знали. Да что я говорю – был, он и сейчас есть…
– Ага, я помню. Там такие деревья росли большие – выше домов.
– Да. Это липы…
– А еще помню, что там были деревянные тротуары.
– Ну да… Мама пишет, что там и сейчас ничего не изменилось. А соседи до сих пор ее спрашивают – как там твоя Баська-полячка в большом городе живет? Представляешь? Меня с детства так и звали – вон, мол, смотрите, Баська-полячка пошла, Фроськина дочь… Смешно звучит, правда?
– Ага, смешно… Мам, а почему бабушка Фрося к нам в гости никогда не ездит? Не скучает, что ли? Я ж ей вроде как внук… Или как бы внук, если я тебя мамой зову… Пусть она приедет, ты ее позови!
– Ой, что ты, ее и не выманишь сюда! Она Вадима страшно стесняется. Да и не только Вадима, она вообще всех стесняется. Такая она у меня – пугливая мечтательница… Нет, я ее приглашала, конечно же! И тетя Дуня ее к себе звала. Только она и к ней тоже не поедет. Боится. Она ее всегда боялась, с детства. Странно, да? Вроде тетя Дуня – ее единственная старшая сестра… Хотя, если честно, Глебка, – я тоже своей тетки побаиваюсь. Ты же знаешь, какая она у нас боевая!
– Да уж. Знаю. Классная бабка! Так матюками концептуально по телефону кроет, что уши в трубочку сворачиваются. Таких даже по телевизору не услышишь! Ты знаешь, что она недавно отцу заявила?
– Что? – испуганно посмотрела на пасынка Бася.
– А что будто мы с отцом, такие-рассякие, тебя вот уже десять лет как хотим, так и пользуем… Представляешь, так отцу прямым текстом и заявила! И слово такое противное подобрала – пользуем! Я сам слышал.
– Глебка! Ну как тебе не стыдно? Чего ты повторяешь всякую ерунду!
– Так она сама так говорит! Я при чем? – возмущенно выпучил глазищи Глеб. – Если б она не говорила, я бы и не повторял!
– И что из того, что она так говорит! У нее просто характер такой… не из легких. Неуживчивый, своеобразный… Понимать же надо! А что в выражениях не стесняется, так этому тоже свое объяснение есть. Это ее любовь так ко мне проявляется – в нападении, понимаешь? А что делать – жизнь у них с мамой тяжелая была. Если бы тетя Дуня огрызаться не научилась, то, наверное, тоже овцой забитой около отца-деспота всю жизнь прожила, как мама. Ты знаешь, на самом деле тетя Дуня маму очень, очень жалела, хоть и ругала в письмах за беззубость на чем свет стоит. А когда я школу окончила, она сразу меня к себе позвала, в институт поступать. Чего тебе, говорит, в глухой провинции пропадать? Ну, я и поехала… Поступить не поступила, зато вас с отцом встретила и полюбила…
Последнее слово вдруг ни с того ни сего застряло в горле, и на глаза навернулись слезы. Вот не зря говорят, что все слезы надо выплакивать до конца, иначе они потом выльются в самый неподходящий момент.
Тихо шмыгнув носом, она встала со стула, торопливо развернулась к плите, со звоном подняла крышку со сковородки с омлетом.
– Глебушка, ты добавку будешь? Давай еще, а?
– Нет. Я наелся. Ты только не реви, пожалуйста. Не надо.
– А я и не реву… С чего ты взял?
– Ой, да не держи меня за малолетку, мам! Что я, ситуацию не понимаю, по-твоему?
– В… каком смысле – не понимаешь? Что ты имеешь в виду, Глебушка?
– Что, что… Это ж ослу понятно что. Мам… Да расслабься ты, честное слово! Забей на него! Подумаешь, пусть он налево сходит! Да у всех наших пацанов отцы такие! А у Борьки так вообще… Отец все время туда-сюда мечется, уходит-приходит, уходит-приходит… А матери Борькиной это по фигу! То есть фиолетово – полностью! Она только смеется, говорит: левак укрепляет брак…
– Не знаю, не знаю, Глебушка… – так и не смея развернуться от плиты, тихо проговорила Бася. – Может, и впрямь маме твоего Бориса так удобнее. А я – не могу. Мне стыдно. Тем более мне именно с тобой говорить на эту тему стыдно. Давай не будем, а?
– Мам, да ты сядь… Почему стыдно-то? Я ж тебе не чужой! Сядь, мам.
– Да ну…
Не оборачиваясь от плиты, она вяло махнула рукой, подняла лицо вверх, изо всех сил пытаясь проглотить застрявший в горле комок.
– Сядь, мам. Ну чего ты как маленькая?
Басовитые нотки в голосе Глеба звучали так, будто он и не с мачехой сейчас разговаривал, а с подружкой-ровесницей. Хмыкнув, она тихо села на свой стул, взглянула на него неуверенно, даже попыталась насмешливо улыбнуться. Хотя – лучше бы она этого не делала. Потому что вместо улыбки появилось лишь нервное дрожание губ, и пришлось их поджать жалкой скобочкой.
– Ну, мам… Ну ты же сама знаешь, как к нашему отцу всякие тетки любят липнуть! Помнишь, как два года назад какая-то тупая лохушка его преследовала, тебе постоянно звонила? И ничего! Вы с отцом еще смеялись над ней… Помнишь?
Снова хмыкнув, Бася недоверчиво уставилась на пасынка. Надо же – только и остается, что хмыкать. Она и не подозревала, что Глебка в курсе всех этих дел… Действительно, была у них с Вадимом два года назад такая история. Влюбилась в него одна особь, из нынешних, из юных и наглых. Из тех, которые к объекту своей влюбленности напролом пробиваются, как через лесную чащу. Ох, и хлебнули они с Вадимом тогда от этой девицы… Все было – и преследования, и звонки, и до прямых угроз дело доходило. Смех смехом, конечно, но она, помнится, боялась из дома выйти – вдруг эта девица в припадке страсти ненароком возьмет да кислотой в лицо плеснет…
– Да, Глебка. Тогда это действительно смешно было. Тогда мы вместе смеялись, а теперь… теперь все по-другому…
– Мам, да нет здесь никакой драмы! Не придумывай. Наверное, у вас просто это… Ну, семейный кризис, что ли… Десять лет вместе прожить – это солидный срок! А может, он просто устал? Знаешь, как бывает? Тупо устал, и все.
– От меня, что ли, устал?
– Да нет, не от тебя! Просто – устал. Ты же знаешь, какой у него бизнес тяжелый! Нервно-строительный, как он говорит. Да и в стране кризис, тут поневоле крышу снесет! А так мы очень даже хорошо живем, мам…
– Слушай, Глебка… Раз уж у нас такой разговор пошел… Только давай по-чесноку, ладно? Ты уже большой, с тобой можно обо всем по-чесноку… Понимаешь, твой отец… По-моему, он меня совсем, совсем разлюбил…
Бася коротко вздохнула и замолчала, испуганно уставившись на пасынка. Лицо его вмиг стало совсем уж потерянным, карие глаза округлились по-детски. Смотрит на нее, моргает рыжими ресницами, не знает, что и ответить. Да и что он может ответить? В конце концов, ему пятнадцать всего. Вот идиотка! Разве можно с мальчишкой такие разговоры вести! И как это ее вдруг понесло на подобные откровения? Ему ж еще не по силам!
Прикусив от досады губу, она резко поднялась со стула, подошла к окну, сплела вдовьим жестом руки под грудью. Надо как-то выходить из ситуации. Но как? Может, повернуться к нему с улыбкой и сказать, что пошутила?
Повернуться она не успела. Глебка ее опередил. Проговорил в спину довольно уверенно:
– Ага, щас! Разлюбил он тебя! Размечталась! Тоже, придумала себе несчастье! Ты чего, с дуба рухнула такое заявлять? Десять лет любил, а потом здрасте-нате – взял и разлюбил! Так же не бывает!
– Бывает, Глебка. Еще как бывает.
Нет, чего это она, в самом деле? Такой был повод этот дурацкий разговор прекратить! Сказала бы – ну да, конечно же, не бывает… А она – ведет разговор дальше как со взрослым. И ничего с этим сделать не может. Слова сами собой вылетают.
– Нет, не бывает!
– Понимаешь, я его раздражать начала… Я же чувствую! Он приходит под утро, от него другими духами пахнет… А я…
Спохватившись, она прижала ладони ко рту, глянула на него испуганно.
– Ой, да что я несу, в самом деле! Ты прости меня, Глебка. Наверное, и правда нельзя тебе такие вещи рассказывать…
Она и сама не заметила, как слезы потекли по щекам. Странно, голос звучал спокойно и ровно, а слезы текли. И плечи тряслись противно, как в лихорадке. И слова по своей сути проговаривались противные, злые, жестокие. Опять сами по себе выскакивали, не удержать.
– А… а что мне с тобой делать, Глебка, если до развода дело дойдет? Что? Я же тебе не мать…
Наверное, она бы в отчаянии еще чего-нибудь выдала такое. Это, наверное, хорошо, что Глеб ее опять опередил. Хотя – чего уж хорошего… Вон как у него голос зазвенел.
– Мам, да ты чего такое говоришь?! Да ты… Ты вспомни, вспомни, мам! Я хоть и маленький был, а помню, как сам тогда тебе в руки упал… А ты? А папа еще сказал – это судьба… Ты что, забыла? И отец тебя любит, любит! Я знаю! А ты все придумываешь! Развод, главное… Ты что вообще говоришь такое? Ой, да ну тебя…
От звука упавшего на пол стула она вздрогнула, втянула голову в плечи. Оглянулась – Глебкина красная майка мелькнула в проеме кухни, исчезла. Обиделся. Наверное, плакать пошел. Ишь, как дверью в свою комнату сердито хлопнул. Чего ж она стоит? Надо бы за ним пойти, объяснить, успокоить…
Да, мысль, конечно, хорошая – «объяснить и успокоить». Очень правильная. Особенно относительно «объяснить». Хватит, объяснила уже. Назвалась десять лет назад матерью, хватило смелости, а теперь в объяснения кинулась. Прости, мол, Глебушка, мачеху, дуру глупую, меня твой отец разлюбил… Тьфу, противно как звучит. Хотя, как бы оно ни звучало, – в чем, если вдуматься, она виновата? В том, что влюбилась в Вадима без ума? Или в том, что так же без ума старалась быть примерной женой и хорошей мачехой? Что всегда была при доме, при муже, при ребенке? Со всеми подробностями была – и со свежими рубашками по утрам, и завтраками-обедами тоже свежими, а не из «Кулинарии» принесенными, и с Глебушкиными детскими болезнями, и с обязательной сказкой на ночь, а потом еще и с уроками, спортивными секциями, бассейном, английским… За все же бралась-хваталась с радостью, жила, как птичка певчая, которая больших забот не знает. А главное, уверенность была, что все она делает правильно – живет, мужа любит, ребенка воспитывает… Ни образования за душой, ни мало-мальской специальности не было, а уверенность – была. Нет, конечно, всякое за эти десять лет пришлось пережить. И неприятности тоже были. А у кого их не бывает, скажите? Муж ей не простой достался, это ж понимать надо. Она и понимала. Любила, прощала, терпела, обид не помнила. Знала – он ее тоже любит. Да, было, было… Что же, черт возьми, сейчас-то произошло? Откуда взялась эта нервозность, слезливость обиженная, съедающая сердце тревога? Куда делась ее терпеливость легкомысленная? Неужели иссякла, закончилась?