Kitobni o'qish: «На острове Буяне»

Shrift:

© В. Г. Галактионова, 2013

© Издательство ИТРК, 2013

[[[* * *]]]

<image l:href="#_01.jpg"/>

[[[* * *]]]

Чужой продрогший человек бродил бесцельно на заднем дворе районной гостиницы – мимо заснеженных пустых ящиков, сложенных в углу, мимо гряды сколотого льда у заднего крыльца. Лом, прислонённый к перилам, привлекал его внимание, но, притопывая от холода, человек отворачивался вскоре.

Он обходил сизую гору золы и шлака и заглядывал несколько раз в низкое окно кочегарки. Заиндевевшее, оно было слепым как бельмо. Низкая дверь не отворялась на стук. А над кирпичной трубой не вился дым.

Гостиница и просторный хозяйственный двор располагались на самом высоком холме села. Человек, двигавшийся кругами, остановился, наконец, на его вершине и поднял шарф до ушей, пряча лицо от мороза. Золотые снега внизу, над рекой, уже начинали голубеть перед вечером. Широко раскинувшееся крылатое красное солнце садилось за дровяной сарай. Однако пустынная улица, не добежавшая до берега по склону, запнулась о полосу валежника, чернеющего сквозь снег, и заснула загодя: на ней не видно было ни души.

Улицы, огибавшие холм с другой стороны, уходили затем к серому, скучному коробу элеватора, поднимались к кирпичному кубу электростанции у самого бора и прижимались к огороженному овалу то ли кладбища, то ли парка: среди мощных заснеженных дерев сияло там, вдали, скромное солнце церковного купола.

Оглядев добротные дома с высоты и, поразмышляв, человек всё же двинулся не к жилью, а к гостиничному сараю, стоящему в низине, за косогором, – к той укромной его стороне, где меньше дуло. Здесь, скрытый от людских глаз, он с треском разодрал несколько картонных коробок из-под чая, выложил ими дно сломанного шкафа, валявшегося плашмя, и влез внутрь.

Сберегая тепло, человек натянул вязаную шапку до подбородка, потом вслепую накрылся приготовленным картоном с головой, словно негнущимся одеялом.

– …Нет! Если я нарисовался, меня не сотрёшь! – прозвучало вскоре под картоном мстительное, глухое ворчанье.

Ещё через минуту рука в короткой перчатке потянулась за откинутой половинчатой створкой шкафа, которая держалась на одной разболтанной петле и захлопнулась над человеком не сразу.

– Пр-р-роклятье… Я же двое суток не спал! – доносилось потом из шкафа с долгими перерывами. – Чтоб эту девицу икота на свадьбе одолела.

– …Жалко, истопник загулял. Запропастился куда-то, зараза. Жди его теперь на холодрыге… Лежи тут, как сломанная кукушка в часах.

– Но если я нарисовался!..

Ворочаясь под крышкой, шурша картоном и устраиваясь удобней, человек не слышал, как проскрипели на крыльце кочегарки скорые шаги, как звякнули ключи, как мягко хлопнула обитая войлоком дверь.

[[[* * *]]]

Там всё пошло своим чередом. Бронислава разожгла дрова, засыпала уголь и потрогала трубы. Они ещё не успели нагреться, но шероховатая их поверхность уже не была такой пронизывающе холодной, как раньше. За окном только начинало темнеть. Не включая света, Бронислава вынула из кармана зеркальце, присела на табурет у заиндевевшего окна. В поцарапанном четырёхугольнике отражалось её лицо, красноватое в слабом свете сумерек. Небольшие серые глаза смотрели на Брониславу выжидательно и недоверчиво.

«Нос, гляди-ка, синеет, чтоб его…» – без особой досады подумала она. И, вспомнив, что на работе, в Заготзерно, весовщицы говорили, будто в крем, в «Снежинку», кладут ртуть, Бронислава сразу же и догадалась, что это – от ртути.

Она длинно вздохнула, повернула голову вправо, влево, не сводя глаз с зеркальца. После смерти мужа, – он замёрз прошлой зимой в лощине около села, – Бронислава заметно поправилась, шут знает от чего. Была она совсем не старая, тяжести своих сорока пяти лет никак не ощущала. И уже по ранней весне к ней в дом зачастили не по делу деревенские мужики. Бронислава, в радостном предвкушении долгой застольной беседы, выставляла на стол бражку, кислую капусту, а если выпивки не хватало, бежала к соседям за водкой. И часто какой-нибудь разомлевший в тепле гость уходил от Кочкиных лишь под самое утро.

Женской мести Бронислава и не думала опасаться: в селе все знали, что связываться с ней – себе дороже. Только соседка Зина в сентябре, ни с того, ни с сего, показала вдруг на короткое время чудеса храбрости, хотя её Иван заходил к Кочкиным всего раз, да и то давно: аж на девятое мая. К концу лета она перестала здороваться с Брониславой, потом – с её дочерью Ниной и даже с зятем Антоном. А как-то поутру, когда Бронислава кормила во дворе кур, косматая Зина вытерла о грязный фартук руки и сошла со своего крыльца. Она решительно облокотилась на изгородь.

– Чего не видала, Коробейничиха? – мирно спросила её Бронислава.

Зина будто только этого и ждала.

– Ты, Бронька, туды тебя в прясло, зачем моих кур загнала да своей краской перекрасила? Я не косая! Вон моё жёлтенько-то под твоим зелёным видать! – заголосила она на всю улицу.

– Заткнись! – по-хорошему посоветовала ей Бронислава. – У тебя мужик шалавый, а тебе куры виноваты.

Зина пнула забор что было силы – и одно звено тут же повалилось на землю с треском и грохотом. Куры с зелёными метками закудахтали, кинулись врассыпную по углам двора.

– Своего на тот свет спровадила? – яростно топча упавшую изгородь, бушевала Зина. – Так теперь чужих привечаешь, прорва?!

– А ты – видала?!! До-ка-жи! – гораздо громче Зины прокричала Бронислава и запустила миску с кормом к самой стайке. – Разоралась тут. Я тебе глотку-то быстро заткну. Лучше бы голову сидела-мыла, чем день-деньской с косматыми лохмами вдоль чужих дворов мотаться да заборы по всему Буяну ломать!

– А-а! Тебе, значит, голова моя не нравится, – обрадовалась соседка и побелела. – Щас поглядим, какая твоя будет.

Подобрав с земли влажный ком, Зинаида метнула его в лоб Брониславе:

– Вот тебе. Сучка. Сама заткнись! …Заткнёт она.

Бронислава молча, в два прыжка, настигла Зину, развернувшуюся было к своему дому, рванула на себя вихор короткой её стрижки и сноровисто двинула соседку по рёбрам. Зина хотела пнуть Брониславу, однако промахнулась и тяжело шмякнулась на землю, успев задеть её кулаком по виску:

– Лови с правой, гадина!

Но Бронислава, схватив соседку за загривок, уже тыкала её лицом в землю, меж бессильно раскинутых толстых ног.

– Бронька, хватит, – отплёвывалась Зина. – Хватит. Броньк, да ты что? Шуток, что ль, не понимаешь? Сдурела прям. Да я кого?… Я – так просто: для разговора.

– Вот и молчи, коли так, – выпрямилась довольная собою Бронислава, разрумянившаяся и помолодевшая.

– Ты меня прости, – виновато кряхтела Зина, поднимаясь. – Не обижайся, Броньк, на меня. Он ведь, собака-то мой Иван, дома, почитай, и не ночует…

Толстое перепачканное лицо её жалобно дрогнуло, а голос стал по-детски тонким:

– Провалился бы он пропадом, в тартарары, такой муж, – всхлипывала она. – Ты думаешь, зря люди говорят? Что «горе – говорят, – муж Григорий, а у меня Иван – не дай Бог и вам»? Предупреждают люди-то сколь уж веков! По-ихому и выходит… Вот, удостоверилася теперь я. Насчёт Ивана. Не один раз.

Ещё не остывшая после драки, Бронислава быстро поправила сбившуюся косынку. И разрешила, подбоченясь:

– Похныкай, похныкай. Лишний раз по-малому не сходишь.

– Да-а-а… А ты думаешь, хорошо мне – в окошки-то выглядывать, его до звёздочков ждать? – плакала Зина и сплёвывала землю с губ. – Я ведь стёклы свои все до дыр проглядела, Броньк, из избы-то. Насквозь! Все стёклы, Броньк, у меня – в дырах.

– Сама виноватая. Сидит, стёклы она теперь глазами сверлит, после время… Ты за свекровью, за матерью за его, как после свадьбы ухаживала? А? – припомнила ей Бронислава. – Кой-как ты её, хворенькую, обихаживала, и с печки ты её, тётку Марьюшку, в рукавицах снимала! Температурой заразиться ты от родной его матери боялася, все знают! И не отказывайся. Вот оно тебе и отливается… И ты, Зинка, за одни только эти рукавицы, хоть как – перед людями всю жизнь свою виноватая будешь. А Иван, хоть как – нет! Он правый для всех выходит. Обижала тётку Марьюшку – терпи. Так тебе и надо.

– Дык, дитё же, Броньк! Оно не выросло, а терпенье уж кончилося. Не Аришка бы если, разве бы я за него, за блуду, держалася? – причитала Зина, размазывая грязь по опухшему лицу.

– Мне б твоего Ивана! Я б его на шаг от себя не отпустила, – сердито пожалела соседку Бронислава, отряхивая пыль с толстой её спины. – Он бы у меня как по мосточку ходил. Ни влево тебе, ни вправо!

– Как же! Загонишь ты его домой! Так он и послушал. Это, Броньк, разговоры разговаривать хорошо. Тебе – что? Ты вон, подбористая, как кобыла. А я – видишь, как рано износилася. А ведь я, Броньк, помоложе тебя буду! Намного! Разлезлася вон вся… Ох, нет: чужую беду, Броньк, и я руками разведу, а своей ума не приложу. Если уж он повадился по чужим-то домам с ночёвками гостить, где ты его выправишь? Блуда – он блуда и есть. Блуда блудская, паразит.

– А ты поглядывай! – гордо щуря затекающий глаз, учила Бронислава. – Навострился он куда, а ты к нему сразу поласковей. Вроде, не соображаешь. Вроде ты – дурочка. Ну, дурочка с переулочка. «Давай, Вань, рубашку вот эту надень. На-ка вот тебе выходную, понарядней!» Надевай на него да поглаживай: «Ой, как тебе всё идёт, Вань! А ты бы на дорожку щец похлебал!» Гладь его, Зинка, не переставай! И – корми. Корми под завязку! Чтоб он дома, рядом с тобой, с горячего сомлел!.. А зверюгой не кидайся. От зверюги-то любой к другой наладится… Ну, что? Айда забор ставить! Ох, прохлаждаюсь я нынче, а у самой полы немытые.

– Ты заходи, Броньк, если чего надо, – поднимая изгородь, натужно кряхтела Зина. – Не стесняйся, Броньк.

– А-а… Куда я денуся! – помогала ей с другой стороны Бронислава. И смеялась, отворачиваясь от забора: – Ссадины зелёнкой не прижигай, смотри! Чаем лицо промой. А то разрисуешься. Будешь кикиморой болотной в окошки выглядывать, Ивана до судорги пугать. Как бы насовсем со двора-то не сбёг… Вот и гоняйся тогда за ним по всему по Буяну. С зелёным-то лицом… Умора!

– Правда что, индийской заваркой лучше умоюся, – щупала ссадины Зина – на лбу, на скулах и на подбородке. – А ты прям в любое время заглядывай, Броньк! Не забывай нас.

– Не бойся. Не забуду!

– Пятак медный у тебя есть, к глазу-то приложить? А то я вынесу. Два.

– Не переживай! Так пройдёт… Себе, Зинка, оба оставь! В смертный час пригодятся. А то я потеряю, тебе на веки положить нечего будет. Ну, доброго здоровьичка!

– И тебе доброго здоровьичка. Слышь? Забегай!

– Не горюй, Зинка!

– И ты не хворай.

[[[* * *]]]

Но забегала в основном Зинаида, и всё больше по вечерам, на ночь глядя. Зорко оглядывая сидящих за столом, спрашивала с порога медовым голосом:

– Броньк! Соли не дашь случайно?

– Опять сорок пять. Ты прям, Коробейничиха, интересная какая-то! Кто же соль-то занимать ходит? Да ещё потемну. Поглядите-ка на неё, на чуду: без денег меня оставить хочет! Не обижайся, не дам. Я пока что не сдурела.

Зина топталась и не уходила:

– Ну, тогда хоть муки с ведро отсыпь! В лавку схожу – отдам. Тесто на завтра, что ль, поставить…

– В чулане, в мешке. Иди, отсыпь сама. Некогда мне с мукой тебе возиться. Не видишь? С людями я сижу.

Зинаида долго ворочалась за стеной, бренчала ведром и роняла то ковш с гвоздя, то жестяное корыто с лавки.

– Опять, значит, Иван-то загулял, – переглядывались мужики. И опасались: – Ну, угостит она его нынче скалкой. Вон, от неё аж током бьёт.

– Ладно, если только скалкой, – рассуждали гости, прислушиваясь к возне. – Опарой умоет! Как бы всю квашню ему на голову не надела. Если нынче вернётся.

– Дурак он что ль, к скандалу торопиться? Нет, раз уж Коробейников загулял!.. Хорошо, если к пирогам готовым заявится.

– Оно и правильно, – одобряли Ивана остальные. – Пока к дядьям заглянет, да пока всех кумовьёв обойдёт… Семь бед, один ответ.

Степенный застольный разговор шёл своим чередом.

– …Какие кумовья? Он у Любани, у кладовщицы, с самого утра песни в дому поёт! – припоминали вдруг мужики. – С переливами. Шторки везде зашторенные, а самого за оградой слыхать. «Когда б имел златые горы». Так что, пироги-то Зинкины ещё и зачерствеют.

– Если у Любани… – призадумывались знатоки. – Тогда, конечно: зачерствеют. Там – не больно-то; там круть-верть – и мимо.

– Именно! У Любани хоть трое суток пой. А толку? Одни хи-хи да ха-ха, да «спи на полу»… Бывало дело!

– Бывало. Знаем.

– Зачерствеют! – дружно чокались все.

– Ваше здоровьице… Ваше здоровьице.

– И вам не хворать.

Бронислава слушала, обмахивалась чистым полотенцем:

– Ну, умора!

И смеялась:

– Походил бы он от меня! Ох, поглядела бы я, кто б кого тогда караулил!..

[[[* * *]]]

И всё было хорошо в доме у Кочкиных, да только старшая дочь Нина и зять Антон, жившие при матери, на гостей Брониславы смотрели косо. А к зиме и вовсе – спрятали от неё сберкнижку.

– Тебе уже зарплаты не хватает на гулянки твои! Привадила ораву! – выступала из своей комнаты дочь. – И лесорубов, и электриков. Это что такое?

Она кричала с порога, раздвинув цветастые занавески обеими руками, пропадала, а потом появлялась в занавесках снова, как артистка в клубе:

– С книжки-то берёшь, а забыла, что деньги эти не ты одна наживала? Кочкин тебе их приносил!.. И Кочкин тебя в Заготзерно устроил, между прочим, когда бригадиром стал! Если б не Кочкин, много бы ты сама наработала? Кто бы тебя учётчицей с твоим образованьем взял?!. Как после семилетки в доярки пошла, так до сих пор на ферме бы ты ломалась! …Вон, бабуля наша всю жизнь под коровьим брюхом просидела – и ты бы оттуда до пенсии не вылезла. Не знала бы ночью, куда рученьки уложить, чтоб не ныли. Небось, не до гостей тогда было бы!.. Забыла она про всё. Что-то больно скоро забыла!

Теперь, когда Нина злилась, то называла отца по фамилии – Кочкиным. Будто нарочно отгораживала его, умершего, от Брониславы. И тогда Бронислава становилась виноватой сразу перед всем миром. В том, что вот, осталась она на свете – живая, и не померла тоже, не замёрзла, как порядочная, вместе с мужем, а вместо этого одна, без него, сидит теперь барыней, и ходит везде, и дышит, как ни в чём не бывало.

«Да что же я тебе такого сделала, что глядишь ты на меня так? – думала Бронислава, не отвечая дочери. – Мы же тебя на технолога в городе выучили, как человека… Но – нет: не человек ты выросла, а прокурор».

И Бронислава устроилась в кочегарку при гостинице, подрабатывать после пяти: оклада что-то и вправду не хватало.

[[[* * *]]]

Зима в этом году выдалась крепкая. Однако районная гостиница была небольшая, всего на двенадцать окон. И дежурные прибегали ругаться в кочегарку редко – только когда Бронислава засыпала от скуки и усталости на узком клеёнчатом топчане раньше времени.

Чтобы сбить дрёму, Бронислава выходила по ночам на крыльцо. Обь рано сковало льдом – река давно замерла, ничем не отличимая под волнистым снежным заносом от дикого поля, мертвенно-бледного в свете сильной, дымящейся от мороза, луны. Дальний бор угрюмо темнел за прозябшим селом. И в то, что морозы когда-то кончатся, уже не верилось – так основательно было выстужено небо с разлетевшимися в вышине острыми ледышками звёзд, так угрожающе гудели вдоль спящих улиц бессонные столбы, так уверенно ходили и выли протяжно над окоченевшей землёй студёные ночные ветры.

Бронислава стояла недолго и спешила поскорей назад – чтобы не застыть на холодной воле и не затосковать смертельной тёмной тоской. Иначе, чудилось ей, обомрёт она здесь, на крыльце, в полный свой рост, заледенеет – и уже не очнётся вовеки, потому что стужа охватила весь мир навсегда…

– Угля-то две машины, то ли хватит, то ли нет, – глядя в светящееся поддувало, прикинула про себя Бронислава.

И всё не включала света, подробно думая про всё своё хозяйство, про запасы в погребе и в стайке, и про незаботливого зятя – тоже. С прошлой зимы она быстро зябла, если оставалась в просторном дому одна, и потому топила у себя помногу.

Замёрзший муж не снился ей по ночам и никогда не мерещился в одиночестве, в глухой комнатной тишине. Только иной раз, ближе к полуночи, тяжелел у Брониславы затылок, будто от постороннего тяжёлого взгляда, и тепло из сердца начинало уходить куда-то. Вытягивало его, тепло, ощутимо до боли, как в тёмную пропасть какую – как в бездну сырую, ненасытную.

– …Прикупить, что ль, с полтонны, пока не поздно? – поёжилась Бронислава. – Батюшки-светы! Опять расход.

[[[* * *]]]

Однако о расходе она сокрушалась больше по привычке. Уголь в этом году достался ей дёшево. За машиной в Сельхозтехнику Бронислава так и не ходила. Увидала на дороге машину Сашки Летунова, встала перед мчащимся навстречу самосвалом – и ни с места.

Сашка затормозил, высунул из кабины перепуганное злое лицо.

– Ты что это, бесстыжий, мне угля не везёшь? – не дала опомниться парню Бронислава. – Нет, вы поглядите на него! У меня сын в армии во Владивостоке, а он всё мимо проехать норовит!

– …Тёть Бронь, я Витька вашего уважаю, – зябко вытирая под носом, мямлил из кабины Сашка. – Я привезу, как порожний из города поеду. Вот зуб даю, привезу.

– Ты мне брось, «как порожний»! – рассердилась Бронислава, забираясь в кабину с другой стороны. – Нужен мне твой зуб. Молочные, что ль, до сих пор падают?.. Давай езжай, у меня квитанции с собой.

– Тёть Бронь, да не могу я! Правда, не могу. Меня в хозяйство заказали!

– Подождут! Скажешь, поломался. Давай езжай. Платить не буду. Бутылки с тебя хватит.

Сашка хоть и нервничал всю дорогу, но за углем съездил оба раза. И от бутылки отказался – затянул своё:

– Тёть Бронь, да ты что? Меня люди засмеют. Скажут: Витьку без бутылки не помог… Не пью я. Честно, не пью… На кой мне бутылка? Я Витька вашего уважаю.

И тем сильно насмешил Брониславу.

– Ты и гостей, что ль, к студёному компоту приучил? – любопытничала она. – Гости-то у вас чем с мороза греются? Ну, чудной!.. Возьми чистенькой, хоть баушке своей! На компрессы. Муравьёв от ревматизма настаивать.

– Она у нас в сенной трухе от ломоты парится, – отнекивался Санька из кабины. – Каждую баню в дубовой бочке по шейку сидит. Без всяких муравьёв.

– Ну, корень-борец пускай водкой зальёт. Натрётся к непогоде когда-никогда. Всю жизнь на ферме, под коровами, да разве же она рученьки свои не навихляла? Мосолки-то, небось, как на вьюгу ноют!

– Не уговаривай, тёть Бронь, не возьму!.. Борца в чулане у ней на сто старух настоено: хворай – не хочу, – сердился парень, краснея. – Ладно, Витьку привет передавай, тёть Бронь. И выкинь ты эту бутылку из своей головы!

Санька решительно хлопнул дверцей кабины. Самосвал сорвался с места и выехал со двора, оставляя чёрный колёсный узор на снегу. А Бронислава расстроилась возле кучи задаром привезённого угля.

– Ты погляди, парня безо всего отпустила. Пустой поехал! – сокрушалась она, подбирая в ведро отлетевшие в сторону, поблёскивающие на сколах, чёрные куски. – Да. Не ладно что-то вышло. Не больно-то хорошо…

Но успокоилась она быстро, как только принялась затворять большие тесовые ворота.

– А я баушке Летуновой милостинкой должок отдам! Вон, бумазейкой. Что ж теперь… У меня отрез без дела лежит! Пускай сромодит на себя чего ни на то, да и носит, – сводила она тяжёлые скрипящие створы, подпирая их плечом. – Нарядится к радованице старушоночка наша, носатенькая, хроменькая. В мягкое во всё… На солнышке с клюшечкой посидеть в бумазейке сядет. В свежей!..

Бронислава как следует приладила брус – вогнала его в две чугунные кованые скобки и крепко стукнула по торцу в последний раз:

– А заодно и помолится пускай за меня посильней: за рабу грешную Агафию!

[[[* * *]]]

Гостиничный уголь был много хуже домашнего: и тусклый, и мелкий. Не намочи – огнём не возьмётся, пламенем не схватится. Ну, пыль и пыль!

Прихватив ручку старой варежкой, Бронислава приоткрыла раскалившуюся дверцу печи. Осторожно, из-под низу, двинула кочергой. Бледно-алое жаркое пламя полыхнуло голубым. Зашевелившийся сверху чёрный уголь смешался с огненным, разгоревшимся. Из печи пахнуло дымным смрадом. Бронислава, морщась, захлопнула дверцу, помяла в руках подпалившуюся варежку.

Включать свет и снимать пальто было всё ещё лень. Она снова села к тёмному окну и едва устроилась поудобней, как тут-то, без всякого стука, отворилась и захлопнулась дверь. У порога стоял человек, неподвижный, чёрный и незнакомый.

Бронислава сощурилась, вглядываясь в плохо видное от окна горбоносое лицо. Человек молчал. Молчала и Бронислава. Розовый отсвет печного огня лежал на чистых половицах и подрагивал. Сонно гудело в трубе. Стало слышно, как с подоконника закапала стаявшая вода.

Человек пошевелился. Он повёл узкими плечами, растирая руки.

– Свет в-в-включается? – заикаясь от стужи, выговорил тёмный незнакомец и зашарил по стене.

Щёлкнул выключатель. В выбеленной комнатёнке сразу стало светло и хорошо. Мужчина насторожённо озирался, пряча крутой сизый подбородок в шарф.

– Холодно в болоньке-то! – заметила Бронислава.

– Ещё бы, – сердито отозвался человек, сдвигая со лба вязаную шапку – чёрную, с бурой полосой.

Теперь он смотрел на Брониславу – исподлобья, с досадой. И ей показалось, что когда-то давно она обидела его чем-то, невзначай и сильно, и забыла про то. И про него самого – тоже забыла нечаянно! А он вдруг здесь и всё помнит.

– Холодно. Грейся, – сказала Бронислава.

Он важно выпрямился – и шагнул к ней, вытянув руку с плотно сжатыми бледными пальцами:

– Кеша. Он же Викентий.

Рука была ледяная и невзрослая. Бронислава пожала её осторожно, словно неживую:

– Броня. Кочкина… Вот, топлю.

Лицо его ещё не отошло с мороза, и улыбнулся он поэтому криво.

– Поэт! Широко известный в узком кругу. Частично – актёр. Художник из города. И тому подобное! – со значением сказал он, круговым движением дорисовывая над своей головою всё остальное.

И Бронислава поняла: это он из скромности не договаривает про себя самое главное и самое хорошее.

– А я вот – топлю, сижу, – повторила Бронислава, вздыхая. – Грейся. Холодно в болоньке-то.

Он, ёжась, подсел к печке. Его знобило.

– Дер-р-р-евня! Никто ничему не верит. За гостиницу – и то платить нечем!

– Не деревня. Село тут, – неспешно поправила Бронислава, разглядывая его с любопытством.

И не поверила:

– Разве ты про наш Буян не слыхал?.. Вот чудо-то. Чудо в перьях… Это про нас везде врут: лихие люди да лихие люди. В Буяне, врут, там птицы без голоса, цветы без запаха, а женщины – без сердца! Видишь, чего болтать наладились? С перепугу… Нет. Село тут у нас! Настоящее.

Печь выстрелила алым угольком в пол. Бронислава живо подхватила его пальцами, будто светляка, и закинула в поддувало, мимо Кеши.

– А здесь не люди, а места такие. Строгие, – устраивалась она на прежнее место, у окошка, вытирая пальцы тряпкой. – Боятся чужие сроду этих мест. Ну и завидуют, конечно: не без того… А как не завидовать? Мы ведь, сроду без никого, живём тут, в медвежьем-то углу, покрепче всех. Сами только по себе сроду живём… А ты как же попал, чужой, в глухомань-то нашу?

– Как, как… По ходу жизни! – нахмурился он.

И возмутился, передёрнув плечами:

– Нет, на улице мне что ли теперь ночевать?!. Предложил дежурной девице по-хорошему: «Давайте я около вас бесплатно посплю». Так она меня, с ружьём наперевес, до самых ворот гнала! «Я – дева чистая, а вы – стрекулист!» …Бандитка. Бандитка с белым воротничком… Я до смерти замёрз! Х-х-холод же страшный! А эта ваша дева… Чуть в спину не пальнула.

– Клавонька – она добрая, – успокоила его Бронислава. – Стреляет, конечно, без промашки. И ростом под потолок. А так – добрая… Она бы только прикладом стукнула. И всё.

– Понимаю, – кивал ей Кеша, нервно соглашаясь. – Кто спорит: добрая. В кружевном воротничке… Девица… Но, гадство, с ружьём!!!

– …Плохо, конечно, без денег, – согласилась Бронислава. – Я вон уж скоро год одна, без мужа, так вот… подрабатываю.

Ей стало грустно после этих слов и жалко себя. Она отвернулась к тёмному окну, оттаявшему поверху.

– И ни одна сволочь не занимает! – вскинулся Кеша. – Журналисты называется!

– …Он из города на попутке добирался. В ночь уже, – качала головой Бронислава, не оборачиваясь. – Потом пешком шёл. От грейдера самого… Костры по дороге жёг, в сторожке ночевал. А перед Буяном видишь чего… Не надо было ему из уазика выходить. Ох, не надо!.. Зачем он от шофёра этого отстал, а?! У него бы в дому переночевал лучше. Небось место-то чужое до дыр не пролежал бы.

Она задумалась. Провела пальцем дорожку по низкому подоконнику – чтобы скорей сбегала по ней ручейком талая вода.

– Уазик, видишь, латаный-перелатаный был. Всю дорогу ломался, – со вздохом объяснила Бронислава, переставляя на полу банку под зачастившие капли. – И шофёр – чужой, по грейдеру дальше один уехал, на соплях. Он, неисправный, в Буян даже заворачивать не стал: передумал. Проволокой поломку свою замотал, да и усвистал… А холод был!!! Батюшки-светы! Х-х-холод – страшный… Ну, им, Кочкиным, сроду море по колено: вылез. Чуть не двести километров по Дикой дороге отмахал. А перед Буяном самым, в овраге…

– Я же на работу, проклятье, ехал! Добрался, называется, – от тепла Кешу затрясло сильнее.

Он сжимал и разжимал перед раскалившейся дверцей сведённые стужей, непослушные пальцы.

– Устраиваться, что ль, будешь куда? – обернулась Бронислава.

– Да я-то – хоть куда могу! – презрительно фыркнул он. – В газету, в клуб… Умею писать. Знаю законы жизни и сцены… Досконально изучил психологию людей и женщин. Это для меня так: семечки. Вот денег – нет! Редактор где-то в командировке торчит… Отдал им два стихотворения – деньги не начисляют. Рассказ целиком преподнёс! Бухгалтер – баба, упёрлась, проклятье, без начальства копейки не отпускает. Парадокс!.. А где этот редактор застрял, надолго или нет, ни одна деревенская особь не знает.

Сочувствуя, Бронислава покивала ему:

– Что ж теперь. Труднодоступный район! Правильно про нас говорят: с трёх сторон – лёд, с четырёх – тайга. Всякое, конечно, в дороге может случиться.

– …Тебе лом нужен? – неожиданно спросил он.

– Нет… А ты с ломом, что ль, из города ехал?

Ответа не последовало.

[[[* * *]]]

Они долго молчали вдвоём, глядя на печную чугунную дверцу, уже раскалившуюся поверху до малинового нежного цвета.

– Мне-то жить ещё можно! – вслух рассудила Бронислава, отряхивая угольную пыль с полы и запахиваясь потуже – не от холода, а просто так, для красоты. – У меня и дом, и корова, и огород. Баню только вот без Кочкина никак не дострою. А зять…

Она обиженно поджала губы и махнула рукой:

– Время у него на баню нет. У зятя. На рыбалку – есть, на охоту – есть, а на баню…

– Такие стихи отдал! – Кеша поднял голову. – Что они в них понимают? И каждый о себе чего-то мнит! Р-р-районщики. Бездар-р-рность… Убожество сплошное…

– А я Антону-то, зятю, начну про баню говорить: «кругляка, говорю, доставать надо»! А ему не докажешь… Всё на «потом»! А этого «потома» три года потом не дождёшься.

– Лирические стихи! – сокрушался Кеша. – Почти что про любовь. И псу под хвост.

– Всё лето про кругляк ему талдычила! – стукнула себя по колену кулаком Бронислава. – Напоминала! Антону этому… Нет: то сидит – блёсны наждачкой трёт, все кряду. Вот, полирует их прямо. А то пыжи из валенка старого режет. Патроном наточенным. Режет и режет, режет и режет! И по всему полу пыжи валяются, как опятки, а он молотком ухобачивает – и обрезки не подбирает!.. Куда их столько-то?! Наколотил… В бочку солить, что ль?!

– …Два юмористических рисунка предъявляю, как понимающим людям, а они? «Это же под копирку с «Крокодила» срисовано!» Кретины.

– А брошка моя, думаешь, куда в позапрошлом году подевалася? – оживилась Бронислава и развернулась в сторону гостя поосновательней. – Нет, ну – куда?.. Насквозь просверленная в блёснах лежит. И тройной крючок уже он к ней присобачил!.. «Я думал, ты эту железку выкинула!» Думал он… А она ведь – с глазком! Железка-то. С синеньким.

– Ты Заковырина знаешь? – подозрительно спросил её Кеша, отстраняясь.

Бронислава растерялась:

– Да у нас, вроде, таких и не было никогда… Заковырины, говоришь?

– Тьфу ты, его весь край знает! – повёл он бровями от возмущения. – Художник! Художник из Повалихи.

– …Ну?

– Мой друг! – со значением произнёс Кеша.

Бронислава взглянула на него уважительно.

– А про Хрумкина ты, конечно, слыхом не слыхала? Он городской. Флейтист! У него троюродная тётка в Греции прозябает… Сам он, конечно, бездарность, но по вопросам политики советуется… Может, Панина хотя бы знаешь? Фотокора из Шерстобитова?.. Вот, дер-р-ревня… Он меня знает. С лучшей стороны! А с худшей – нет… Времени у него мало было. Он телятниц молодых проявлял. А потом закреплял. В темноте, при красном свете. А я в магазин всё время бегал. Ему кислый фиксаж покупал. На сдачу… И он – друг! Лучший.

– Ну и что ж теперь, – пожала плечами задетая Бронислава. – У моей племянницы муж тоже фотограф. В быткомбинате работает.

Но добавила помягче:

– Зарабатывают они, конечно. Ничего не скажешь. Особенно на паспортах, – и выплеснула талую воду из банки в ведро с углем.

– Эх, лучше бы в Шерстобитово уехал! – хлопнул он себя по колену. – Ну, до Шерстобитова денег не хватило. Здесь, в Буяне вылез, пр-р-роклятье.

– А что ж без денег-то поехал? – поразилась Бронислава.

– А-а. Жена выгнала. В чём был. Без копейки… У друзей, по ходу жизни, перехватил. Бутылку красненькой с одним на вокзале выпили, у меня ж копейки остались! Думал, с шофёром договорюсь по-хорошему: чтоб до Шерстобитова довёз. Нет, тут высадил!.. Но я его вычислил, шофёра: скрытый кержак, между прочим. Судя по генетическому упрямству и врождённой непреклонности.

– …Как же ты теперь? – спросила Бронислава.

И отмечала, разглядывая его обстоятельно:

– Вон, как тебя колотун бьёт… Промёрз до кишок в обувке-то нарошинской… Ботинки на тебе холодные, как копыты. Ноги, поди, в них совсем околели.

– Ничего, не сильно. Они всё-таки в газете! В «Независимой».

– А лицо-то наморозил, батюшки-светы! – сокрушалась Бронислава. – В пятнах лицо… Ты барсучьим салом смажь! Обязательно. А то лентами кожа сойдёт. Чего тебе линять-то? Не змей ты, не уж: человек.

– Я три дня н-н-не ел! – зло и тонко выговорил Кеша. – Три дня! Был бы гад, в спячку бы ушёл. С концами.

Бронислава, неожиданно для себя, принялась оправдываться:

– Я дома ем. Нету у меня тут… У меня дома всё. Я с собой не беру… А так-то – не жалко бы, конечно.

И ей стало неловко оттого, что она сытая, и что пальто на ней – тёплое, хоть и не новое. А новое, синее, она берегла, чтоб не выцвело: надевала в каждую зиму раза по два, не больше.

Он повернул к ней озабоченное тонкогубое лицо.

– Слушай, забери меня к себе! – с раздражением потребовал он.

14 280,10 s`om