Kitobni o'qish: «Воспоминания о Захаре Иваныче»
(Рассказ путешественника)
26 июля 1846 года, осмотрев кульмское поле сражения1, сидел я у решетки русского монумента2 в ожидании дилижанса, долженствовавшего проехать из Теплица3 в Дрезден. Дилижанс не замедлил; на вопрос мой: «Есть ли свободное место?» – кондуктор отвечал утвердительно и отворил карету: в ней сидело уже пять пассажиров, я занял шестое, и последнее, место между двумя немцами, сидевшими спиною к лошадям.
День склонялся к вечеру, солнце не грело, но жгло; атмосфера в дилижансе нашем сгустилась до того, что дышать было трудно.
Окинув взглядом спутников моих, я поражен был наружностию двух из них; оба сидели против меня у самых дверец, обоим было лет по пятидесяти и в обоих было по десяти пудов весу; красные, опухшие лица их изображали нетерпение, страдание и досаду. Немец, сидевший между ними, курил из фарфоровой студенческой трубки, и каждый раз, когда облако табачного дыма проходило мимо носа толстяка, сидевшего с правой стороны, глаза его закрывались, а самое лицо уходило в широкий желтый галстух, как голова черепахи уходит в свою скорлупу. Наконец нетерпение толстого господина дошло до высшей степени, и, повернув голову круто влево, он обратился мимо немца к толстяку, сидевшему с левой стороны, с следующим вопросом: «Min Herr lange gefart in Dresd?»4 -«Nicht verstehe»,5 – отвечал тот. Вопросивший господин подумал и перевел вопрос на французский язык, но вопрос свой облек он и на этом наречии в такую же форму непонятности; когда же толстяк левой стороны отвечал знаками, что он и этого языка не понимает, – «Ну, побери же тебя нелегкая!» – воскликнул с досадою на чистом русском языке толстый господин, сидевший справа.
При этом возгласе глаза того, к кому приветствие это обращалось, заблистали радостию. «Как? – спросил он, – вы русский?»; и оба господина обнялись с восторгом.
Когда первое изъявление радости миновало, господин правой стороны начал длинный рассказ своего несчастного путешествия, из которого я узнал, что назывался он Захаром Иванычем, что, пристроив последнюю дочь, выехал из России бог знает для чего, что почел за священную обязанность, путешествуя, не пропускать ни одного достопамятного места, не ознакомившись с примечательностями, вследствие чего без всякой надобности взял в Теплице несколько горячих ванн, от которых и приключился ему удар, и что наконец, предвидя неудобство сидеть шестерым в дилижансе, он взял для себя одного два места, но одно из них оказалось в другой карете.
Повествование заключилось кучею сильных и резких выражений. Слушая Захара Иваныча, я не мог удержать улыбки, которую он заметил и нахмурил брови. Я поспешил успокоить почтенного земляка и стал говорить с ним по-русски. Восторг Захара Иваныча чуть не причинил ему второго удара: так громко, так искренно обрадовался он, что нашел в душной и узкой карете двух русских.
На половине дороги кондуктор объявил, что дилижанс не отправится в путь ближе получаса, и потому мы успеем напиться кофе; Захар Иваныч предпочел ужин, заказал его, а сам отправился купаться. За чашкою кофе я познакомился с другим земляком моим, не уступавшим в досужестве Захару Иванычу, но не походившим на него ничем другим. Он ехал в Брюссель, где ожидали его жена и дочь.
Ужин, заказанный Захаром Иванычем, был аккуратнее его и поспел к сроку, в то время как сам Захар Иваныч долго еще должен был служить прелюбопытным зрелищем для жителей того местечка, в котором мы остановились. Проезжая мимо пруда (кондуктор не оказал ни малейшей готовности ждать нашего спутника), увидели мы, что Захар Иваныч лежал доскою на поверхности воды, нимало, по-видимому, не заботясь ни об ужине, ни о новом знакомстве своем.
Утром следующего дня прибыли мы благополучно в Дрезден и остановились в гостинице Гайдукова6.
Дрезден – первый иностранный город, который обращает на себя особенное внимание русских путешественников, выезжающих из России сухим путем. Многие из них, пробыв в Дрездене трое суток, верно уже успели познакомиться с Цвингером7, Финглятером8, Террасою9, Японским дворцом10, Королевским садом11 и, верно, побывали мимоходом в картинной галерее, в Грюнгевёльбе12, в Музеуме13, слазили на крышу лютеранской церкви Богоматери и накупили кучу всякой дряни, а главное, по случаю дешевизны всего, издержали гораздо более, чем предполагали, и устали до смерти.
В первый проезд мой чрез Дрезден я не только прошел полный курс печатного путеводителя, но прошел и Саксонскую Швейцарию14, а что всего хуже – познакомился с тремя лучшими врачами.
Теперь я в третий раз приехал в Дрезден. Сделавшись опытнее, разумеется, не звал я врачей, не лазил на крыши, а, выбрав комнату самую удобную, расположился отдохнуть в ожидании обеда. Сон мой был прерван появлением хозяина гостиницы; пухлое лицо его было орошено слезами, а желудок вином; он был, по-видимому, более пьян, чем несчастлив.
– Что вам нужно? – спросил я у Гайдукова.
– Я погибший человек! – отвечал Гайдуков, и слезы потекли за галстух.
– Но что же с вами случилось?
– Разорен и гибну без возврата!
– Жаль! но отчего же гибнете вы без возврата? – спросил я, вставая с постели.
Гайдуков сообщил мне печальную историю своих несчастий, которой не могу не рассказать: так забавны показались мне эти несчастия.
Счастливейшая эпоха жизни его прошла на родине пред кухонным очагом. Лет десять назад Гайдуков поехал с барином своим за границу; барин его там умер, Гайдуков остался один. С той минуты начались несчастия, которые так усердно оплакивал хозяин великолепной гостиницы, что на Соборной площади в Дрездене.
Несчастный Гайдуков имел несчастие понравиться двадцатилетней девушке, немке прекрасной нравственности, дочери честных, богатых родителей и хорошенькой собою, которая согласилась выйти за него замуж. За женитьбой последовал случай купить в кредит и за сходную цену один из лучших домов в городе. Гайдуков, сделавшись гражданином дрезденским, очень скоро научился говорить по-немецки. За несчастным переходом из поваров во владельцы последовало новое несчастие: купцы дрезденские предложили Гайдукову меблировать дом его в кредит, снабдили серебром и бронзою, и пустой дом Гайдукова превратился в роскошную гостиницу. Хозяин с горя предался пьянству, игре и буйству; выгнав жену на улицу, несчастный Гайдуков в течение десяти лет пользовался доходами гостиницы, не платя кредиторам своим ни гроша. Он заключил плачевную историю своих несчастий просьбою ссудить ему пятьдесят тысяч талеров.
Эта просьба, как я узнал, была его привычкою и обращалась ко всем русским без исключения.
Похохотав от души над несчастиями Гайдукова и выгнав его из комнаты, я заснул на несколько часов, а пообедав, отправился на террасу Бриля.
Терраса Бриля – любимое место гулянья дрезденских жителей; с четырех часов пополудни ежедневно собирается на ней множество гуляющих. Посредственный хор музыки играет в воксале15 до полуночи. За вход платят грош; кружка пива, четверть порции кофе, кусок дыни – продаются по грошу. Расчетливость германская изобрела способ угощаться за сходнейшую цену, и нередко в течение целого вечера простоит перед немцем гигантский стакан воды, на дно которого опускают кусок сахару. Дамы приносят в воксал чулки и тому подобные предметы рукоделия.
В этот вечер многочисленная дрезденская публика была привлечена в воксал новым, совершенно новым предметом. Прибывший из Лейпцига артист играл с неслыханным в Дрездене чувством на инструменте, составленном из небольших колокольчиков. Рукоплесканиям, звону и похвалам не было конца.
Не принимая ни малейшего участия в общем восторге, я преспокойно расположился у окна, обращенного на Эльбу, и предался размышлениям, от которых оторван был неожиданным происшествием.
Я вдруг почувствовал, что две сильные руки схватили меня сзади за шею и так сдавили ее, что при всем желании крикнуть я крикнуть не мог. Не испуг, но удивление овладело умом моим; я был убежден, что в воксале при тысяче свидетелей никто не мог покуситься на жизнь мою, но, не имея ни в знакомстве, ни в родстве никого, кто бы стал обращаться со мной подобным образом, я терялся в догадках.
Объяснилось, что руки, меня давившие, принадлежали Захару Иванычу; привез он их в Дрезден в вечернем теплицком дилижансе. Захар Иваныч был так забавно наивен, что сердиться на него недостало у меня духу. Он проголодался и спросил две порции кофе, ему принесли четыре кофейника, столько же чашек и молочников, он принялся за кофе, а немцы принялись смотреть на земляка моего с удивлением.
Когда же третий кофейник перешел в желудок Захара Иваныча, он приостановился, ударил себя по широкому лбу и начал думать.
– Что с вами? – спросил я с беспокойством: мне показалось, что с ним удар.
– Позвольте! позвольте! я что-то хотел сказать вам и забыл, – отвечал Захар Иваныч. – Да, вот что!
И земляк расхохотался во все горло.
– Но что же такое?
– Умора, ей-богу, умора, что за народ эти саксонцы… Ба! да ведь я вам еще не рассказал, как я доехал до Дрездена!
– Расскажите, пожалуйста.
– Вот видите ли, почтеннейший, – продолжал земляк, сливая в свой стакан все, что оставалось в четвертом кофейнике и в четвертом молочнике, – правду вам сказать, когда мы приехали на ту станцию, где я заказал ужин… ну, помните, ту, на которой мы расстались… я и сообразил, что в карете тесненько, а спешить не для чего, сверх того, мой товарищ, наш брат русский… не знаете ли его?
– Кого?
– Степана Степаныча Выдрова, что живет в Крестцах: прекрасный человек, обстоятельный… скупенек, правда, ну да провал его возьми!
– Не знаю, Захар Иваныч.
– Я познакомлю вас; человек он, знаете, гнилой, и заболи в Теплице; «Оставь, – говорит, – Трушку, я привезу тебе его в Дрезден, в вечернем дилижансе, что отходит в четыре часа». – «Эй, привезешь ли?» – «Привезу, – говорит, – честное слово». Вот я, сударь мой, не говоря никому ни слова, и пойди купаться, и вижу, едет ваш дилижанс, Думаю себе, пусть едет на здоровье, а я как выкупаюсь, да поужинаю, да отдохну часок и дождусь второй кареты, то и приеду в Дрезден, не торопясь; так и случилось.
– Но вы, если не ошибаюсь, хотели рассказать еще что-то? – спросил я.
– Да, да! (Захар Иваныч снова покатился со смеху.) Вообразите, почтеннейший, мы вылезли из кареты, остановились в одной гостинице с вами; ну! я умылся, оделся; какой-то болван исцарапал мне всю рожу: видно, здесь и брить-то не умеют; я и выхожу на крыльцо, только вышел, а какой-то господин прекрасно одетый и шасть мне под ноги. «Что, мол, тебе, братец, нужно?» Он по-немецки. Что ты будешь делать! Я за Гайдуковым. Гайдуков и объясняет мне, что господин, сиречь лон-лакей16, показывает все городские редкости. Ну знаете, в первый раз в городе – как не посмотреть! я и возьми его.
– Понимал ли же по крайней мере ваш лон-лакей по-русски?
– Ни словечка: да оно бы, вот видите, ничего! уж коли редкость, подумал я, так постоит сама за себя; на кой прах тут язык? Хоть бы взять, например, картину, колонну какую-нибудь, обелиск или что другое: покажет пальцем, ну приврет там, что ни на есть по-своему, и смотришь. Нет-с, посадил меня насильно в фургон, да и изволит везти за город; гляжу – вывозит совсем-таки вон. Уже и огороды позади, и сады позади… глядь – и картофельные поля под боком; я его за воротник: «Постой, – говорю, – кто знает, что у тебя на уме, а я дальше не поеду»; он – туда-сюда. «Нет, – кричу кучеру, – хераус!17 – а сам машу: назад, назад!» – вернулись; что же вы думаете, какую редкость хотел мне показать этот молодец, а?
– Не могилу ли Моро18? – спросил я.
– Что-о? да разве это интересно?
– Смотря по человеку, Захар Иваныч; для меня так очень интересно.
– Эге, ге, ге! значит, дурак-то я, а не он, – проговорил сквозь зубы и почесывая свою лысую голову бедный Захар Иваныч.
Он видимо смутился.
Мне стало жаль земляка, и, желая успокоить его, я приписал всю вину лон-лакею, который, имея постоянно дело с иностранцами, должен был бы непременно знать несколько наречий; впрочем, виноват ли был Захар Иваныч в том, что языки не дались ему?
– Все так, ну, да! не понял, не догадался, ну – положим! – воскликнул с досадою Захар Иваныч. – В сущности же, почтеннейший, – продолжал он, – большая мне нужда до их могил, да осмотреть их и жизни не хватит… Муро, Мюра, велика важность?
– Но Моро был нашим генералом и убит в Лейпцигском сражении.
– Нашим? – повторил Захар Иваныч, – странно! никогда не слыхал: ну, дай бог ему царство небесное.
– А знаете ли, – продолжал он, после некоторого молчания, – право, досадно становится, когда подумаешь, что прожил я пятьдесят лет неучем; ведь держали же и в наше время немцев, французов разных, и куда дешевы были они тогда19. Помнится, после разорения20, пошлют зачем ни на есть в Москву, – соседи и просят матушку, нельзя ли, мол, захватить подводам, как назад поедут порожняком, учителя или двух, или сколько б там ни понадобилось; лучшеньких покойница рассылала по родным, а что пожиже, то соседям. Верите ли, вся дворня, даже мальчишки говорили по-французски. Что ж бы, кажется, стоило мне научиться21! не тут-то было – только и норовишь, бывало, как бы выжить мусью из дому; а вот пришла нужда, хватился, да поздно. Я, правду сказать, перед выездом из России и припас немецкие разговоры с словарем22 и всякими прочими затеями; выдумка неглупая – немецкие слова написать по-русски: была бы память, а выучиться нетрудно; я таки, признаться, в первое время и налег на них крепко.
– Зачем же вы не продолжали, Захар Иваныч, если вам казалось это так легко?
– А вот отчего, почтеннейший, что книжка-то придумана и хорошо, да сделана глупо; заучил я первые три страницы и знаю, что небо – химмель, звезды – штерне, отец – фатер, а дядя – охейм; дело только в том, когда же приведется говорить об этих вещах, а положим, и приведется, так не привяжешь же их веревкой ко всему тому, что говорится прежде и после; сверх того, не забудьте, что, ежели, упаси господи, забудешь пересыпать немецкие слова полдюжиной дер да полдюжиной дас, то, пожалуй, выйдет совсем другое; нет, батюшка, чуть ли не умней будет книгой-то завернуть что-нибудь, а с немцами объясняться чем бог послал.
Слушая земляка, я не мог удержаться от улыбки, а Захар Иваныч не заметил ее, потому что сам не переставал хохотать во все горло. Видя, что он кончил свой кофе, я встал.
– Куда вы отсюда? – спросил земляк.
– И сам не знаю, – отвечал я.
– А не знаете, так пройдемтесь по набережной, и цухаус!23
Мы расплатились и вышли из воксала.
Вечер был очаровательный; у наших ног дремала Эльба, вдали на пурпуровом небе отделялись черным силуэтом вершины башен и крыш нового города. Вдоль всей набережной суетился народ; в этот час обыкновенно возвращались в Дрезден пароходы. Земляк, идя со мной рядом, насвистывал префальшиво «Травушку», отчего становилось и смешно и грустно.
Захар Иваныч объявил мне, между прочим, что нумер, им, занятый, рядом с моим.
Был час одиннадцатый вечера, когда мы возвратились домой. Проходя по длинным коридорам гостиницы, земляк вдруг остановился у одной двери и стал в нее стучать.
– Спишь ли ты? – спросил он чрез замочную скважину.
– Ах! это вы, – отвечал чей-то пискливый голос, – я в постели, а спать не сплю, войдите.
– А не спит, так войдемте, я познакомлю вас, – сказал, обращаясь ко мне, земляк.
– Да кто же тут живет?
– Выдров – тот самый, про которого я говорил вам… Ну, что тут церемониться? войдемте!
– В другое время, а теперь поздно, Захар Иваныч.
Пожелав соседу покойной ночи, я пошел к себе в комнату.
Написав несколько писем и отпустив горничную – прехорошенькую и пресвеженькую немочку, я разделся, лег в постель и заснул крепким сном.
Не знаю, в котором часу, но гораздо за полночь, сон мой прерван был шумом отворившейся двери в комнате Захара Иваныча.
– Кто там? – прохрипел знакомый голос соседа.
– Я, батюшка! – отвечал кто-то жалобным тоном.
– Трушка, ты, что ли?
– Да, сударь.
– За каким прахом?
– Да гонят вон из коридора.
– Кто гонит?
– Коридорная мамзель, сударь; спать, говорит, не позволяется в коридоре.
– Черт тебя возьми! За делом пришел; ну куда я тебя дену, дурака?
– Воля милости вашей: разве здесь прилечь где-нибудь.
– Ну подстели себе что-нибудь и ложись на полу; да смотри подальше, дурачина, – сказал Захар Иваныч, и все умолкло.
Не прошло и получаса времени как разговор в соседней комнате возобновился.
– Трушка! Трушка, каналья! – завопил тем же хриплым голосом сосед.
– Чего-с?
– Не «чего-с», а убирайся вон.
– Батюшка! Куда же мне?
– И знать не хочу, убирайся.
И Захар Иваныч украсил приглашение свое тысячами различных дополнений, которых передать нет никакой возможности.
– Попроситься разве в пустую комнату, что против лестницы? – пробормотал Трушка.
– Хоть на крышу ложись, а чтобы паху твоего здесь не было; вон!
И слышно было, как несчастный Трушка, подобрав что-то с полу, медленно вышел в коридор, осторожно притворив за собою дверь.
– Экая бестия! Экая нечисть! – ворчал сам про себя сосед, беспрерывно плюя на пол, поворачиваясь на постели.