Kitobni o'qish: «Нечистая сила. Том 1»
© Пикуль В. С., наследники, 2007
© ООО «Издательство «Вече», 2007
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
***
Памяти моей бабушки —
псковской крестьянки
Василисы Минаевны Карениной,
которая всю свою долгую жизнь
прожила не для себя, а для людей, – посвящаю.
Пролог, который мог бы стать эпилогом
Старая русская история заканчивалась – начиналась новая. Стелясь в переулках крыльями, шарахались по своим пещерам гулко ухающие совы реакции… Первой исчезла куда-то не в меру догадливая Матильда Кшесинская, уникальнейшая прима весом в 2 пуда и 36 фунтов (пушинка русской сцены!); озверелая толпа дезертиров уже громила ее дворец, вдребезги разнося сказочные сады Семирамиды, где в пленительных кущах пели заморские птицы. Вездесущие газетчики утащили записную книжку балерины, и русский обыватель теперь мог узнать, как складывался поденный бюджет этой удивительной женщины:
За шляпку – 115 рубл.
Человеку на чай – 7 коп.
За костюм – 600 рубл.
Борная кислота – 15 коп.
Вовочке в подарок – 3 коп.
Императорскую чету временно содержали под арестом в Царском Селе; на митингах рабочих уже раздались призывы казнить «Николашку Кровавого», а из Англии обещали прислать за Романовыми крейсер, и Керенский выразил желание лично проводить царскую семью до Мурманска. Под окнами дворца студенты распевали:
Надо Алисе ехать назад,
Адрес для писем – Гессен – Дармштадт,
Фрау Алиса едет «нах Рейн»,
Фрау Алиса – ауфвидерзейн!
Кто бы поверил, что еще недавно они спорили:
– Монастырь над могилою незабвенного мученика мы так и назовем: Распутинским! – утверждала императрица.
– Дорогая Аликс, – отвечал супруг почтительно, – но такое название в народе истолкуют превратно, ибо фамилия звучит непристойно. Обитель лучше именовать Григорьевской.
– Нет, Распутинской! – настаивала царица. – Григориев на Руси сотни тысяч, а Распутин только один…
Помирились на том, что монастырь станет называться Царскосельско-Распутинским; перед архитектором Зверевым императрица раскрыла «идейный» замысел будущего храма: «Григория убили в проклятом Петербурге, а потому Распутинский монастырь вы повернете к столице глухой стеной без единого окошка. Фасад же обители, светлый и радостный, обратите на мой дворец…» 21 марта 1917 года, именно в день рождения Распутина, они собирались закладывать монастырь. Но в феврале, опережая царские графики, грянула революция, и казалось, что сбылась давнишняя угроза Гришки царям: «Вот ужо! Меня не станет – и вас не будет». Это правда, что после убийства Распутина царь продержался на престоле всего 74 дня. Когда армия терпит разгром, она закапывает свои знамена, дабы они не достались победителю. Распутин лежал в земле, подобно знамени павшей монархии, и никто не знал, где его могила. Место его погребения Романовы скрывали…
Штабс-капитан Климов, служивший на зенитных батареях Царского Села, однажды гулял по окраинам парков; случайно он выбрел к штабелям досок и кирпичей, на снегу коченела недостроенная часовня. Офицер фонариком осветил ее своды, заметил черневший под алтарем провал. Протиснувшись в его углубление, оказался в подземелье часовни. Здесь стоял гроб – большой и черный, почти квадратный; в крышке было отверстие, вроде корабельного иллюминатора. Штабс-капитан направил луч фонаря прямо в это отверстие, и тогда на него из глубин небытия, жутко и призрачно, глянул сам Распутин…
Климов явился в Совет солдатских депутатов.
– Дураков-то на Руси много, – сказал он. – Не хватит ли уже экспериментов над русской психологией? Разве можем мы ручаться, что мракобесы не узнают, где лежит Гришка, как узнал это я? Надо от начала пресечь все паломничества распутинцев…
За это дело взялся солдат дивизиона броневиков большевик Г. В. Елин (вскоре первый начальник бронетанковых сил юной Советской Республики). Весь в черной коже, гневно скрипящей, он решил предать Распутина казни – казни после смерти!
***
Сегодня дежурным по охране царской семьи был поручик Киселев; на кухне ему вручили обеденное меню для «граждан Романовых».
– Суп-похлебка, – читал Киселев, маршируя длинными коридорами, – пирожки и котлеты из корюшки-ризотто, отбивные из овощей, каша-размазня и оладьи со смородиной… Что ж, недурно!
Двери, ведущие в царские покои, отворились.
– Гражданин император, – произнес поручик, вручая меню, – позвольте обратить ваше высочайшее внимание…
Николай II отложил бульварный «Синий журнал» (в котором одни его министры были представлены на фоне тюремной решетки, а головы других обвивали веревки) и ответил поручику тускло:
– А вас не затрудняет несуразное сочетанье слов «гражданин» и «император»? Почему бы вам не называть меня проще…
Он хотел посоветовать, чтобы к нему обращались по имени-отчеству, но поручик Киселев понял намек иначе.
– Ваше величество, – шепнул он с оглядкой на двери, – солдатам гарнизона стало известно о могиле Распутина, сейчас они митингуют, решая, как им поступить с его прахом…
Императрица, вся в обостренном внимании, быстро переговорила с мужем по-английски, затем внезапно, даже не почуяв боли, сорвала с пальца драгоценный перстень, дар британской королевы Виктории, почти силком напялила его на мизинец поручика.
– Умоляю, – бормотала, – вы получите еще что вам угодно, только спасите! Бог накажет нас за это злодейство…
Состояние императрицы «было поистине ужасно, а еще того ужаснее – нервные подергивания лица и всего ея тела во время разговора с Киселевым, завершившегося сильным истерическим припадком». Поручик добежал до часовни, когда солдаты уже работали заступами, озлобленно вскрывая каменный пол, чтобы добраться до гроба. Киселев начал протестовать:
– Неужели средь вас не найдется верующих в бога?
Нашлись и такие среди солдат революции.
– В бога мы верим, – говорили они. – Но при чем здесь Гришка? Мы же не кладбище грабим, чтобы нажиться. А ходить по земле, в которой лежит эта падла, не желаем, и все тут!
Киселев кинулся к служебному телефону, названивая в Таврический дворец, где заседало Временное правительство. На другом конце провода оказался комиссар Войтинский:
– Спасибо! Я доложу министру юстиции Керенскому…
А гроб с Распутиным солдаты уже несли по улицам. Средь местных обывателей, набежавших отовсюду, блуждали «вещественные доказательства», изъятые из могилы. Это было Евангелие в дорогом сафьяне и скромный образок, перевязанный шелковым бантиком, словно коробка конфет на именины. С исподу образа химическим карандашом императрица вывела свое имя с именами дочерей, ниже расписалась Вырубова; вокруг перечня имен рамкой разместились слова: ТВОИ – СПАСИ – НАС – И ПОМИЛУЙ. Снова начался митинг. Ораторы взбирались на крышку гроба, как на трибуну, и говорили о том, какая страшная звериная силища лежит вот здесь, попранная ими, но теперь они, граждане свободной России, смело топчут эту нечисть, которая никогда не воспрянет…
А в Таврическом дворце совещались министры.
– Это немыслимо! – фыркал Родзянко. – Если рабочие столицы узнают, что солдаты притащили Распутина, могут произойти нежелательные эксцессы. Александр Федорыч, а ваше мнение?
– Надо, – отвечал Керенский, – задержать манифестацию с трупом на Забалканском проспекте. Предлагаю: отнять гроб силой и тайно закопать его на кладбище Новодевичьего монастыря…
Вечером возле царскосельского вокзала Г. В. Елин остановил грузовик, спешащий в Петроград, солдаты водрузили Распутина в кузов автомобиля – и понеслись, только держи шапки!
– Вот уж чего я только не возил, – признался шофер. – И китайскую мебель, и бразильское какао, и даже елочные игрушки, но чтобы везти покойника… да еще Распутина! – такого со мной еще не бывало. Кстати, а куда вам надо, ребята?
– Да мы и сами не знаем. Ты, милок, куды правишь?
– В гараж. Мой «бенц» придворного ведомства.
– Вези и нас туды. Утро вечера мудренее…
Грузовик с гробом Распутина въехал в гараж министерства двора, и тут заночевали по соседству с роскошными свадебными каретами царей. Временное правительство на рассвете узнало, что гроб с телом Распутина уже начал колесить по улицам и проспектам, словно солдаты еще не решили, как с ним поступить, и это беспокоило министров. Родзянко, вторые сутки не спавший, нехотя жевал бутерброд с черствым сыром, мрачно ругался:
– Сколько мне возни было с этим Гришкой, пока он щеголял тут живым, так теперь и от дохлого нет покою. Звоните же куда-нибудь! Выясняйте. Надо что-то делать с этим поганцем!
***
Невский, дом № 100 – штаб броневых сил Петрограда; полковник Антоновский названивал в Михайловский манеж:
– Второму дивизиону поручика Келлера выдать магнето, и пусть заводят моторы. Выезжать из манежа на первой скорости. Маршрут: Выборгское шоссе – в сторону Парголова.
– А что там стряслось, господин полковник?
– Стало известно, что Распутина повезли именно в этом направлении. Все трамваи города уже изменили маршруты – толпы народу едут в Парголово, туда бегут все кому не лень, будто Федя Шаляпин в ударе и дает там бесплатный концерт…
Между дачными станциями Шувалово и Ланская броневики включились в оцепление, дабы сдержать петербуржцев, нахлынувших сюда, как на праздник. В наведении порядка броневикам помогали низкорослые волынцы и казаки Сводного гвардейского полка. Внутри большого заснеженного поля закурился едучий дымок, потом пламя полыхнуло выше. Скоро язык костра, со свистом коптящий, казалось, коснется низко летящих облаков. Трескуче названивая, с Поклонной горы уже летела в низину выборгская пожарная команда; перед красными, как огонь, повозками, перед первобытною яростью долгогривых пегих коней народ заранее разбегался в стороны… Решено было казнить Распутина именно здесь!
С гроба сбили тяжелую крышку, и перед людьми предстал долговязый мужик в вельветовых портках, в рубахе из тканого серебра. Пахло от Распутина приторно-сладко, но покойницкий дух забивал тончайший аромат благовоний, которыми его обильно умастила царица, а все раны на теле Распутина были искусно зашпаклеваны душистыми смолами. Всех особенно поразило, что впалые щеки Распутина были густейше нарумянены, а губы даже подкрашены. Сейчас он напоминал фараона дикой древности, извлеченного из лабиринтов загадочных пирамид… Вокруг топали валенками.
– Вот он какой! – кричали вразброд.
– Хоронили-то по первому разряду.
– Это верно… не как пса! Берегли…
А костер уже распылался так, что вокруг него оплавился снег. Пора извлекать мертвеца из гроба, однако охотников браться за него руками не нашлось. Пробовали зацепить Распутина крючьями, но Гришка вдруг начал расползаться, будто мокрое мыло. Тогда брандмайор, мужчина решительный, гаркнул:
– А чего мучиться? Гроб ему – заместо сковородки. Становь в духовку! Изжарим так, чтобы на зубах хрустел, язва!
Бесстрашные пожарные прислонили к поленнице костра два наклонных бревна, соорудив подобие аппарели, гроб с Распутиным был водружен на эти бревна, словно вагон на рельсы. Работая длинными баграми, солдаты толкали Распутина в самое пекло огня. Под влиянием жара труп начал корчиться, и Распутин вдруг… сел. Сел, и глаза у него стали… открываться! Гроб с треском плавился под ним, стекая в огонь каплями свинца и цинка. Брандмайор глянул на свои прожженные рукавицы, сказал:
– Горит, будто в аду. Приходи, кума, любоваться!
Сожжение продолжалось 10 часов подряд. К ночи пламя пошло на убыль, медленно меркли раскаленные угли. Дул сильный холодный ветер, разнося над толпою коптящий дым, однако народ не расходился. Ступая по жирному горячему пеплу, солдаты внимательно исследовали место казни. Вывод их был утешителен:
– Сгорел как свечка, и даже фитилька не осталось…
Всю землю вокруг костра перекопали лопатами, и никто бы не догадался, что здесь был казнен Распутин. А через несколько дней дотошные газетчики установили, что по странному капризу судьбы Распутин был предан казни как раз на том месте, где накануне рабочими-выборжцами была сожжена дотла роскошная вилла врача-шарлатана Джамсарана Бадмаева; история иногда словно подшучивает над людьми – пепел Гришки Распутина оказался перемешан с золою тайного притона, где он много лет пил и гулял, где он обдумывал свои черные планы. А потом сюда, на это ровное поле, повадились приезжать таинственные дамы, закрывая вуалями холеные породистые лица. Они торопливо собирали в сумочки землю пополам с пеплом и снегом, крестились, целуя ее, и уходили прочь – до ближайшей остановки кольцевого трамвая…
Окольными путями такая же горсть земли дошла и до бывшей императрицы, которая «впала в состояние анемии, потеряв способность не только передвигаться, но лишилась и дара речи. Болезнь на сей раз осложнилась параличом конечностей, и ее приходилось кормить, т. к. она не в состоянии была удержать в руках даже салфетку». Приступ неврастении сменился мрачной и тупой меланхолией. Императрица целыми, днями, безучастная ко всему на свете, просиживала в креслах, часто плача. На вопросы мужа она мычала, отвечая лишь слабым подергиванием плеч. Потом (что закономерно для этой женщины!) ее навестила острая форма мании преследования. Средь глубокой ночи дворец огласился дичайшим воплем, от которого даже бывалым солдатам стало не по себе:
– Он жив… Григорий опять со мною!
Николай II уговаривал жену успокоиться:
– Аликс, не кричи так. Неудобно перед охраной…
Вся колотясь, она рассказывала ему:
– Сейчас он навестил меня. Боже, в каком виде! Борода и волосы обгорели, Григорий с трудом передвигался на обожженных пятках… Он не сгорел! Укрываясь за плотным дымом, святой мученик выбрался из гроба… И знаешь, что он сказал мне?
– Что, милая Аликс?
– Нагнись, Ники, ко мне. Я шепну его слова…
Бывший император склонился над бывшей императрицей.
– Он сказал, чтобы мы скорее бежали. Надо бросить здесь все, даже детей, и… бежать, бежать! Англия, он сказал, не примет нас, а Керенский обманет. Бежать надо в Германию, у нас сейчас последняя надежда – на кузена-кайзера и на его могучую армию!
***
«Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, имя которой – Петербург… Куда ты несешься, жизнь? Ото дня, от белой ночи – возбуждение, как от вина». Худущий, нелюдимый солдат в длинной шинели бродил по городу, размышляя о революции – неукротимой, как набег скифской конницы на чужеплеменные шатры.
Он забыл свои стихи и вспоминал тютчевские:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…
Столичные барышни вряд ли узнали бы теперь в этом солдате кумира их первой любви – Александра Блока! Нет, уже не стихи о Прекрасной Даме замышлял он на распутье ветров, где еще вчера старая цыганка дала ему поцеловать свою руку, всю в кольцах и перстнях. Теперь в нем – уже в зрелости – зарождалась книга о последних днях царской империи.
Да, скифы мы, да, азиаты мы
С раскосыми и жадными очами…
. . . . . . . . . . . .
Запирайте етажи —
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче голытьба!
На скользком мосту, при зыбком свете фонаря, Блок записывал самое откровенное, самое наболевшее: «Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь – и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Распутин… Все, все они – живые, и убитые дети моего века – сидят во мне. Сколько, сколько их!»
А на углу Офицерской и Лермонтовского мальчишки-газетчики звонко расторговывали народные лубки – последний шедевр подпольной литературы – «АКАФИСТ ГРИГОРИЮ РАСПУТИНУ»:
…Мы, Григорий Первый и Последний, конокрад и бывший Самодержец Всероссийский, Царь банный и Великий Князь драный и проч., объявляем всем нашим распутинцам, министрам, ворам-карманникам, жандармам-охранникам и прочей нашей сволочи: пребываем сейчас в аду и каждый день с Сатанинского благословения в баньке паримся… Дано в аду в день сороковой Нашей Собачьей Кончины. На подлинном верно Собственным Его Скотского Величества задним копытом наляпано —
Гришка,
а скрепил подпись адский секретарь барон фон Фридрихераус!
Часть первая. Помазанники Божии
(1880-е годы – осень 1905-го)
Конечно, мы ни на секунду не отступим от нашей марксистской философии, истории, мы знаем, что всякая личность, в том числе и личность монарха, закономерна. Но мы все-таки вряд ли предполагали все то количество глупости и подлости, которое наделали на своих тронах эти господа.
А. В. Луначарский
Прелюдия. 1. Гатчинские затворники. 2. Сущий младенец Ники. 3. Гессенская муха. 4. Воспитательное путешествие. 5. Колесо истории. 6. Скандал в Ливадии. 7. Нечистая сила. 8. Житие царя тишайшего. 9. Первые призраки. 10. Звериный рык. 11. Явление мессии. 12. Чудо без чудес. 13. Бесстыжий апостол. 14. Парламент на крови. Финал.
Прелюдия к первой части
Давно это было… На почтовом тракте, что стелился от Саратова в степи заволжские, служил в ямщиках мужик – прозванием Ефим Вилкин; небогато жил, ибо крепко запивал по трактирам дорожным. Сберется в «гоньбу» – честь честью, как положено, месяц или два нет его дома, а потом явился кормилец – все уже пропито и даже шапку с рукавицами посеял в дороге.
Завоет тут жена, заревут дети. Ефим тоже убивается:
– Пелагеюшка, не гневайся. Детки, не судите свово батюшку. Едешь-едешь, а тут – глядь – кабак. Как не зайти? Как не погреться? Опять же, щец похлебать охота. Ай-ай, во грех-то где! Попутал окаянный. Спаси и помилуй нас, царица-небесная…
Так и бедствовали. Но однажды отвозил Ефим Вилкин земскую почту на лошадях казенных. И столь упился на станции Снежино, что даже не заметил, как выпрягли коренника из оглобель, а люди вороватые на растопку печей и самоваров всю почту в клочки разнесли… Дело подсудное! Вилкина усадили в острог губернский, где он и казнился совестью. Уж как он плакал там, как он каялся – нет, не отпустили его до дому.
– Сиди! – было сказано, и сидел, коли велят.
Семья его за это время совсем обнищала. Жена нанималась к мещанам потолки белить, старший сын Лаврушка мыл коляски для господ проезжих; дома еще два рта разевались – Марьюшка, падучей страдавшая, да Гришенька, который с печи не слезал. Через год явился Ефим Вилкин, все иконы в избе перецеловал:
– Заручаюсь пред богом – винца в рот боле не возьму!
И слово сдержал – пить бросил. Однако, хотя и был Вилкин отныне тих, аки ангел, на почтовую гоньбу его не брали. Попробовал было при купцах устроиться – делать, что ни прикажут, но купцы иметь Ефима в услужении не пожелали. «Ты ж в остроге сиживал», – говорили ему… Вилкины вконец обхудились.
– Христа ради побираться надоть, – горевал Ефим.
Но тут повезло. По губернии Саратовской объявили призыв к малоземельным мужикам, чтобы искали счастья на просторах сибирских, где жирная земля издревле лежит втуне, еще девственна, плугом не тронута… Вилкин сказал своей Пелагее:
– Ну, мать, выбирай: в Сибирь али башкой в прорубь…
Продали они домишко, перецеловались с родней, покидая ее на веки вечные, и покатили на восток, сидя на телеге поверх жалкого скарба. Переселенцев размещали в 80 верстах от Тюмени, на новых целинных землях, отчего сибиряки Ефима Вилкина прозвали на свой лад – «Новым»; по местному обычаю, дети Ефима именовались уже Новых, – так зародилась совсем другая фамилия, противу которой Вилкин не возражал: «За новой жизнью приехали – вот и поновились!» Скоро в тайге выросло молодое село, которое – по церкви – назвали Покровским, а покровские мужики выделяли Ефима как умевшего подписываться, как много повидавшего.
– Башка! – говорили они. – Энтот всем носы утрет…
За трезвость похвальную выбрали Ефима сначала в церковные старосты. А когда Покровское с окрестными выселками преобразовали в волость, Ефима Новых провели в волостные старшины. Далеким сном казались теперь мужику синие вьюги на заволжских трактах. Ефим картуз заимел, стал чайком из самовара баловаться. И даже дерзостно помышлял к старости кровать купить:
– С шарами… А шары чтоб сверкали, ядрена вошь!
Но даже во дни табельные, во дни значительные от водки он взоры свои геройски отвращал, говоря с немалым достоинством:
– Рад бы уважить, но потребить не могу. Потому как всю пайку винища, свыше мне господом отпущенную, уже восприял, по-божески, а ныне угощаться даже задарма не рыскну… Увольте, люди!
И дома у Новых – достаток, у каждого по тулупу и валенкам. Все трудились. Один лишь Гришка зимами на печи лежал, а по весне вытаскивал кислые овчины под плетень, дрыхнул на солнцепеке. Средь крестьянских детей выделялся он крайней нечистоплотностью, отчего его на селе иначе, как «сопляком», и не звали. Поначалу-то, дабы вразумить сыночка, Ефим немало вожжей об него измусолил. Но к труду приохотить не мог – и отступился:
– Пущай уж валяется… падаль. Слава те, хосподи, нонеча мы не бедные. Одного-то лодыря как-нибудь прокормим.
Вдруг начала помирать Пелагея, и Ефим велел Лаврентию скакать верхом по округе, дабы найти добрую знахарку. Сын вернулся домой, когда мать уже на столе лежала, и сам свалился на лавку. Разгорячась, гнал он лошадь, на ветру ознобился – в сорок дён скрутила парня злая чахотка. Два могильных холма не успели еще травой порасти, как случилась новая беда. Пошла как-то Марья стирать на речку, нагнулась над водой, чтобы порты батькины прополоскать, тут девку схватило в корчах – и бултых в воду! Под праздник светлого воскресения Ефим Новых разговелся в церкви и объявил односельчанам:
– Видать, не угодил я богу. Теперича рыскну…
И – запил! Начал разорять хозяйство с телеги, а кончил тем, что даже иконы пропил. Осталась голая изба, вся в паутине. Град выбил стекла в окошках, Гришка кое-как заткнул их старыми валенками. Ефима лишили звания церковного старосты, а губернатор не стал держать его в волостных старшинах. Земля опустела – отец пьяный да сын ленивый, разве они зерно бросят в землю? Чтобы не возиться с нею, разом пропил Ефим и землю – аж до самого плетня, что ограждал его дом от забытой пашни. Потом и плетень обменял за два штофа… Сам пил, угощал и сынка родимого:
– Пей, Гришуня, да поговори со мной. Скушно мне!
Гришка подрастал в звериной молчаливости. В ту пору, когда он водки попробовал, было ему годков пятнадцать, не больше. Вырос костлявым, мокрогубым, бессловесным, рано полезла из него мужская растительность. В один из дней, мучимый с похмелья, Ефим стащил с соседского забора цветной половик из тряпок, отнес его в кабак. В необъятных анналах истории по этому поводу сказано: «Крестьяне порешили бывшего своего кумира собственным мужицким судом: ворвались в избу к нему, поочередно избивая Ефима, переломав ему все ребра сразу, так что он вздохнуть не мог и потерял сознание». Из уезда приехал фельдшер, велел доставить избитого в больницу – до города. Покровские мужики лошадь с телегой дали, но ехать до Тюмени не пожелали:
– Пущай Гришка и отвозит, он же сыном ему доводится, а мы Ефиму не родня. А коль помрет Ефим… ну-к, што с того? С кем того не бывает? И все помрем… Эка невидаль!
Сын отвез полумертвого отца до Тюмени, и всю долгую дорогу, бултыхаясь в соломе, тот поминал свою мечту о кровати:
– Не повезло. Видать, не леживать мягко под шарами…
Гришка в больнице так и остался. Жил под лестницей, кормился объедками от больных. А врачи подростка приметили:
– Эй, малый! Не крутись без толку. Ступай в палату и за сидельца будь. Да приучись руки-то с мылом мыть…
Средь тюменских врачей немало было тогда и сосланных студентов, вечно движимых лучшими побуждениями. От них Гришка кое-как постиг грамоту, научился читать вывески на трактирах. Любил он, когда стихнет в больнице, приткнуться в уголку и слушать умные речи. Мудростью не проникся, но кое-что из радикальных суждений все-таки запало в душу. Был он, однако, сонлив и ленив, труда избегал, в повадках нерасторопен.
– Сиделец, – истошно звали его из палаты, – тащи судно скорей! Или сам не вишь, что человек под себя нуждится!
Таскать горшки из-под хворых – работа, вестимо, не из самых веселых. Но зато (будем справедливы) в больнице тепло и сытно, никто Гришку не обижал, мог бы он годков через пять и в санитары выбиться. Но тут лукавый попутал – стащил Гришка узелок с деньгами, что остался лежать под подушкой умершего…
Врачи вышибли его из больницы на улицу!
Долго скитался парень, бездомный, подворовывая где мог, потом перебрался в губернский Тобольск. Муза истории, божественная Клио, временно потеряла его из виду, а через несколько лет она обнаружила Гришку половым в трактире по названию «Не рыдай». В трактире этом с утра до ночи только и слышалось:
– Гришка, самовар благородным клиентам оттащи.
– Чичас! Вот тока пьяного вышибу.
– Девицу Цветкову провесть до купца Ужаснова.
– Моментом! Эй, Дашка, пошли.
– Гришка, дюжину пива господам извозчикам.
– Сей секунд! Тока вот блевотину подотру…
«Не рыдай» был такой славы, что добрых людей туда на аркане не затащишь. Но в Тобольске считался самым веселым местом, где можно и себя показать, и на людей посмотреть. Опять же Гришке здорово повезло: водки этой самой – хоть залейся! После гостей в рюмках столько недопито, что к вечеру сам едва на ногах стоишь. Пьяницы, они ведь балованы – вилкой закусочку сверху ковырнут, а далее больше разговаривают. И сыт и пьян Гришка!
Но однажды пришли в трактир двое. На диво трезвые. Одеты суконно. В сапогах со скрипом на высоком московском ранте. И вели себя вполне осмысленно: гоняли чаи с конфеткой вприкуску, глазами по сторонам бдительно зыркая. Присмотрелись они, что за люди вокруг, и один из них властно поманил Григория пальцем:
– Эй, носатый, подь сюды… Да не бойсь – спросить хотим. Не знаешь ли, кака кобыла дешевле – куплена али крадена?
– Гг-гы-гы! Всяк знает, что крадена дешевле.
– Уверен? – спросили его. – Тогда пошли с нами…
Гришку закружило в лихой и опасной жизни, в которой – ни кола, ни двора, сегодня не ведал он, будет ли жив завтра. Заматерел, заволосател. Конокрад деревенский – всеми палками битый, мрачный и страшный… С богатой выручки на ярмарках плясал он по трактирам в рубахе, расшитой васильками, висли на его жилистой шее развеселые бабы-солдатки:
– Ох, и Гришка! Сокол ты наш разлюбезный… жги!
***
Как раз о ту пору прогремел на Москве судебный процесс – судили всю деревню, от мала до велика. Мужики, бабы и дети линчевали конокрада дрекольем. Экспертиза установила, что у конокрада были разорваны шейные позвонки, отчего он – по всем правилам! – должен бы умереть на месте. Однако вор доказал, что наука способна ошибаться. Замертво рухнув, конокрад вдруг воспрянул от земли и пулей влетел в деревенский кабак. Там он хлестанул косушку водки, закусил шматом жирной ветчины с хлебом, после чего покорился выводам медицины и умер на пороге, не расплатившись за выпивку и закуску… Путаная русская жизнь породила особых людей с философией проще лаптя лыкового: «Краденая кобыла дешевле купленой!» В конокрады шли мужики, безжалостные к людскому горю, двужильные здоровьем, заранее готовые выносить побои от целой деревни. Конокрад невольно становился отщепенцем народа и с каждой украденной лошадью отходил от крестьянского мира все дальше, вставая не только против закона, но и делаясь врагом своего народа, который он – враждуя с ним! – учился презирать. И носили они сапоги со скрипом, рубахи шелковые, ножики за голенищами, а в глазах у конокрадов было что-то дикое и озорное, было что-то бесовское.
Их боялись мужики, но зато как любили бабы!
…А теперь, читатель, мы отправимся в Гатчину.