Kitobni o'qish: «Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы»

Shrift:

Здесь крупицы той самой прозы, которая предписана и запущена всем моим предшествующим… это лишь набросок, но если бы такие наброски собрать – СЛЕД ДВУХ ПРОШЕДШИХ ЛЕТ.


«СУЩЕСТВО ВНЕ ГРАЖДАНСТВА СТОЛИЦЫ»

Пояснение к публикуемым ниже письмам


17 февраля 1981 года Вадим вылетел из Шереметьева вместе с нашим старшим шестнадцатилетним сыном Борисом в Париж. В то время такая поездка – на три месяца во Францию, да еще не к родственнику, а к поэту, чьи стихи он переводил, да еще для человека, шесть лет отсидевшего в лагерях за антисоветскую деятельность, – казалась чудом, непонятным благорасположением небес. Чудо это, однако, было взято с бою – за право на трехмесячный отрыв от московской земли Вадим заплатил мучительнейшей борьбой с советскими вершителями судеб, с «пирамидой», с «Пентагоном», который, как говорил он, цитируя «Упанишады», всегда надо штурмовать с «шестой стороны».

Сейчас, слава Богу, даже трудно себе представить, что было время, когда за такую невинную поездку в гости к любимому поэту надо было восемь лет получать бесконечные отказы ОВИРа, писать жалобы, ходить на унизительные переговоры, делать заявления в западной печати, собирать подписи под письмами протеста («Призыв французских писателей в защиту поэта Вадима Козового» в газете «Монд»), давать пресс-конференции, каждодневно рискуя и потерей работы, да и просто свободой. Но слишком сильно у Вадима было чувство независимости, он никогда не мог смириться с натяжением крепостной цепи – «грызть до последнего» было его девизом. И «пирамида» поддалась, «шестая грань Пентагона» дала маленькую трещину: разрешение на трехмесячную поездку «для лечения больного сына» было получено.

Живший, как он сам говорил, только русским словом, русским языком и русской поэзией и столько сделавший для нее, Вадим второй своей духовной родиной считал Францию. Эта любовь зародилась, наверное, в детстве под влиянием отца – историка по образованию, влюбленного во Французскую революцию. Став студентом МГУ, Вадим продолжал быть верным своей страсти: писал работы о «Культе разума и верховного существа», зубрил французский, конспектировал Паскаля… А в мордовском лагере, где ему пришлось провести шесть лет своей молодости, он открыл для себя французскую поэзию, верным рыцарем которой остался до конца жизни. Освободившись, он с головой ушел в работу – переводил Лотреамона, Валери, Мишо, Шара, Реверди, «проклятых поэтов», весьма мало популярных в то время в Советском Союзе. И оставалась несбыточная (по тем временам) мечта – коснуться их земли.

«L’espoir luit comme un brin de paille dans l’âable…» («Надежда, как в хлеву соломинка, блеснула..»)

Как сейчас помню телеграфный бланк, на котором аккуратными латинскими буквами выписывал Вадим эти стихи Верлена… Это было на московском почтамте в августе 1980 года, куда он побежал сразу же после очередного (на этот раз – последнего!) разговора с высоким лицом в КГБ, которое, наконец, соизволило снизойти до милостивого разрешения. Помню и адрес на телеграмме – Франция, Воклюз, Иль-сюр-Сорг, Рене Шару… Мы встретились с Вадимом у входа на почтамт – он был взбудоражен, потрясен, вернее, ошарашен. Восемь лет биться головой об стену, требуя поездки, и вдруг – «обещанная визитная карточка Навуходоносора», как горько обозначал он цель этих восьмилетних мытарств в своей поэтической книге, почти на руках…

Приемщица в окне «международной корреспонденции», не моргнув глазом, пересчитала «знаки», выписала квитанцию, и телеграмма полетела.

Поразительно, но Рене Шар откликнулся стремительно и теми же стихами Верлена: «L’espoir luit comme un caillou dans un creux» («Надежда, как в песке голыш, светла») – таков был текст телеграммы, полученной на Потаповском буквально на следующий день.

Ко времени своего отъезда во Францию Вадим был уже известным переводчиком французской поэзии и автором вышедшего в Лозанне в издательстве «L’Age d’homme» сборника стихов «Грозовая отсрочка». Была готова и вторая поэтическая книга со знаменательным названием «Прочь от холма», которую он собирался издать там же. Вынашивались и планы третьей – «Поименное» (вышла в 1988 году в Париже в издательстве «Синтаксис»),

«Грозовая отсрочка»… Это цитата из стихотворения Рене Шара:

 
Гонец в кровавой хватке западни,
по истеченьи ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКИ
без порыва сжимаю тебя, без оглядки, о любовь
проливная, созревшая весть.
 

Поэтический темперамент Рене Шара был всегда близок Вадиму, который находился под сильным влиянием этого мощного голоса. И потому в собственных стихах Вадима 70-х годов чувствуется напряженная, несколько отстраненная «шаровская» патетика.

В 1973 году в Москве в издательстве «Прогресс» вышли его переводы стихов Шара, а также поэзии Анри Мишо, которого Вадим первым открыл русскому читателю – незабываемый Плюм в журнале «Иностранная литература». Прогрессовский сборник он послал во Францию – и так завязалась интенсивнейшая переписка с двумя величайшими французскими поэтами XX века Рене Шаром и Анри Мишо. В эти же годы Вадим открыл для себя прозу Мориса Бланшо. Потрясенный книгами Бланшо (их привозили знакомые французы), он написал ему в Париж. Переписка с Морисом Бланшо, продолжавшаяся до самой смерти Вадима, – необыкновенный человеческий и литературный документ. (К сожалению, по не зависящим от меня причинам я не могу сейчас ее опубликовать. Ее время еще не настало.)

Можно представить себе, каким глотком свободы, выходом в другой мир, были все эти письма, приходившие на Потаповский в мрачные годы брежневской безвременщины!

Сразу же по получении прогрессовского сборника Рене Шар прислал Вадиму свое первое приглашение посетить Францию, погостить в его деревенском доме в департаменте Воклюз в Провансе. Причем не одному, а с женой – «с женщиной», как было написано (русскими буквами!) на доморощенном консульском бланке. Последовал отказ, за ним – новое приглашение, опять отказ – «нецелесообразно» – и так восемь лет борьбы! И наконец «для лечения больного сына» разрешена поездка на три месяца, тем более, что в России остаются «заложники» – жена и младший сын…

Эти три месяца обернулись почти двумя десятилетиями жизни в Париже, мучительно трудным вхождением в чужую среду, в иноязычие, в мир, во многом отличный по своим ценностям от всосанного с молоком. И можно сказать, что, несмотря на то, что Вадим был человеком «междумирья», двух культур, свою миссию моста между которыми он отлично сознавал, до конца своих дней он не изжил этого дуализма, «сидел между двух стульев», и чувство разрыва, отрыва от родной почвы, окрашивало все его существование – недаром сборник своих замечательных эссе он назвал «Поэт в катастрофе». И недаром так любил он гоголевское выражение – «существо вне гражданства столицы», применяя его к себе и себе подобным.

Особенно тяжелыми были первые месяцы – ведь у Вадима на руках был больной сын-подросток. Ответственность за его судьбу камнем давила на сердце. Поэтому столь мрачен, порой близок к отчаянью тон многочисленных писем-посланий, которые он, нуждавшийся в постоянном самовыражении, направлял в Москву при первой возможности.

Итак, февральским днем 1981 года Вадим и Борис приземлились в аэропорту Шарль де Голль. Наши друзья – замечательная семья Татищевых, Анна и Степан, – встретили их и отвезли в свой дом в пригороде Парижа, в Фонтене-о-роз. В этой гостеприимной самоотверженной семье прожили они первые месяцы.

Спустя несколько лет Степан так вспоминал об этом времени: «Переночевали. На другой день я проводил Вадима на станцию, купил ему билет на электричку и сказал: “Помнишь Растиньяка, который приехал завоевывать Париж? Вот он перед тобой. Ты – юный Растиньяк. Давай, покоряй!” И посадил его на поезд».

Но нашему Растиньяку было в ту пору сорок пять лет, и столько горя позади. Завоевание Парижа обернулось и победами, и поражениями. «Мильон терзаний» ожидал его, как сам определял он это свое «вживание». Так можно было бы озаглавить и эту книгу. На его руках больной подросток, плохо говоривший по-французски, а потом и вовсе погрузившийся в беспробудное молчание – травма от перемены обстановки. Кроме того, Вадим приехал в период, когда французская медицина была в угаре «антипсихиатрии». Не во всех случаях этот метод оправдывает себя. Начались метания от одного светила к другому, надежды, разочарования… В конце концов Боря нашел свое место в интернате под Парижем, где и живет до сих пор.

Бездомность, безденежье… Болезненный разрыв с Рене Шаром. Их «роман», так окрасивший затхлое московское десятилетие, при личной встрече обернулся катастрофическим несовпадением вкусов, темпераментов, позиций. Может быть, как говорил Вадим, Шар «плохо постарел». А может, все гораздо проще? Часто ли личная встреча после многолетнего заочного общения перерастает в дружбу? Вспомним «невстречу» Цветаевой и Пастернака после их страстного эпистолярного романа, страх перед даже мимолетным свиданием Чайковского с фон Мекк и многое другое… Во всяком случае конкретные причины этого разрыва остаются за пределами данных писем. О них можно только догадываться. Чудом, скорее, является другое – когда участники переписки становятся друзьями и в жизни. Таким чудом была наша с Вадимом встреча после его выхода из лагеря. Таким чудом стала помощь и самое сердечное участие замечательных французских писателей и прежде всего Анри Мишо и Мориса Бланшо.

Этим двум знаковым фигурам французской культуры XX века в данной книге посвящено много страниц. Они стали читателями Вадима, его собеседниками (Бланшо, ни с кем никогда не встречавшийся, помогал издалека – почти ежедневными письмами). Мишо, который, по словам Вадима, как никто другой во Франции, «почувствовал» его поэзию и как истинный друг отозвался «делом», – выполнил замечательные иллюстрации-гуаши к двуязычной книге Вадима, шедевр своих последних лет. Легкость и красота линий этих рисунков говорят о неувядаемом таланте мастера, а ведь ему было в ту пору уже восемьдесят три года.

Таким же чудом стали встречи и с другими писателями Франции – Жюльеном Траком, Жюльеном Грином, Жаном Кассу и дружба с более молодыми – Жаком Дюпеном и Мишелем Деги. С этими двумя замечательными французскими поэтами, своими друзьями, Вадим проводил долгие вечера, а иногда они засиживались и за полночь, пытаясь «втиснуть», «вколотить» кое-что из своей поэзии в каркас французской (письменной по-преимуществу, как без конца сетует он на этих страницах) речи. Страстный во всем, Вадим с головой уходит в эту «борьбу» с французским языком, гений которого столь отличен от русского. Широко известно поразительное по точности, снайперское определение этого различия, сделанное Пушкиным мимоходом, в заметках о переводе Мильтона Шатобрианом. Можно вспомнить и Тургенева: «Русский язык удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех свойств – честности, простоты, свободы и силы – нет в народе, а в языке они есть». Удался ли Вадиму и его двум друзьям (картина действительно символическая: три разноязычных поэта в поисках незнакомого, но общего троим языка – «башкой о вавилонскую стену») этот труд? Стала ли эта книга победой или поражением Вадима? Знаю только, что Анри Мишо почувствовал силу его стихов по этим переводам и иллюстрации его – тому доказательство. «Я хочу быть на уровне этой поэзии», – писал он.

Книга «Hors de la colline» («Прочь от холма») вышла в 1983 году в издательстве «Hermann». Послесловие к ней написал Морис Бланшо. Мучимый вековечным вопросом, есть ли будущее у поэзии, Бланшо так и озаглавил свой текст: «Восходящее слово, или Достойны ли мы сегодня поэзии?»

Именно поэзия Вадима, как пишет Бланшо, «заставляет сызнова почувствовать связь между ужасом и словом». Указывая на ее «особый истребительный пыл и еще более истребительную нежность», он выражает надежду, что эти стихи «исподволь готовят иные времена». В разных статьях своих последних лет Бланшо часто цитирует поразившие его строки Вадима: «Поэзия – кратчайший путь между двумя болевыми точками. Настолько краткий, что ее взмахом обезглавлено время».

Можно сказать, что несколько – но каких! – читателей во Франции Вадим нашел. Не зря бился он «башкой о вавилонскую стену».

С последним утверждением в письме Тургенева Вадим вряд ли бы согласился. Он всегда был «славянофилом», безумно любившим Россию, ее культуру, ее «гений». Он верил, что это страна огромных человеческих возможностей, что большевистскому холокосту не удалось выжечь ее живое начало. «Нет, ни с Розановым не соглашусь, ни с Мерабом (Мамардашвили. – И.Е.): русская литература и русская совесть не на пустом болотном месте возникла», – пишет он в одном из писем. «Воздух бедствий», которым веками дышала несчастная страна, особенно в кровопролитное последнее столетие, был воздухом его поэзии, вся она – горячий сгусток сострадания.

Вот он разглядывает альбом (французский) с фотографиями предреволюционной России. «Господи! – вырывается как стон, как вопль. – ЖИВАЯ страна! И какие вдруг попадаются лица! Какие дети (мальчики-кадеты) – прелесть! Всех перебили, втоптали в гнойную беспробудную землю!.. Страшно становится, когда видишь на фотографиях Живые лица Живых людей. Это ведь было! И будущее у них было! И невозможно (а нужно!) смириться с мыслью, что, оказывается, НЕ БЫЛО: вонючая яма, даже не братская могила».

Но Советский Союз 80-х годов своим затянувшимся гниением внушает настоящий ужас. И как перед сотнями русских, оказавшихся в подобной «временной» поездке за рубежом, перед Вадимом встает роковой вопрос: вернуться или остаться? Он без конца меняет решение. Эти метания превращаются в навязчивый невроз, раздражают друзей. Да, он был действительно тем, что называют «семь пятниц на неделе». Правда, сам формулировал это несколько иначе – словами Розанова: «Я был и всешатаем и непоколебим». Или – «существом вне гражданства столицы».

Жизненные обстоятельства также толкают к эмиграции. Психиатры настаивают на длительном лечении сына, вселяя надежду на улучшение его состояния. Удается и переменить жилье – осенью 1981 года Вадим с Борей поселяются в общежитии для художников-иностранцев, Сите-дез-ар, на берегу Сены в самом центре Парижа. Окна этой комнаты, почти без мебели, заваленной книгами и бумагами, выходят на шумную набережную, где даже ночью грохочут машины. Там прожили они два года – 1982-й и 1983-й. Оттуда продолжали приходить письма-послания, похожие, скорее, на дневник. В одном из них он написал: «Знаю, в этих письмах тебе (и отчасти Морису) среди нытья, шелухи и гнилого мусора можно выбрать страницы, “готовые к публикации”… здесь крупицы той самой прозы, которая предписана и запущена всем моим предшествующим… это лишь набросок… но если бы такие наброски собрать… СЛЕД ДВУХ ПРОШЕДШИХ ЛЕТ».


Я не стала выбирать из этих посланий отдельные фрагменты. За исключением мелких сокращений, касающихся исключительно бытовых деталей, письма печатаются полностью – тем живее звучит голос вечно неприкаянного, бунтующего, оспаривающего все и вся поэта, для которого единственным домом всегда был только письменный стол, горящая всю ночь лампа и машинка, на которой в ночь своей смерти (22 марта 1999 года) он печатал так и не завершеннный перевод «Озарений» Рембо…

В сборник вошли стихи, составляющие книгу «Прочь от холма», выбранные самим Вадимом для французского издания «Hors de la colline», те, чью «истребительную нежность» почувствовали Мишо и Бланшо и, надеюсь, почувствует и русский читатель.

Завершает книгу поэтический цикл А. Мишо «Помраченные» («Ravagé»), одна из последних переводческих работ Вадима, и статья Бориса Дубина «Человек двух культур».

То, что Вадим выбрал для перевода именно этот цикл стихотворений Анри Мишо, – не случайно. В этом выборе сказался горький опыт его двух парижских лет. В лице Мишо он нашел союзника. В своих текстах французский поэт сумел проникнуть в тайное тайных человеческой психики – той, что мы привыкли считать больной, асоциальной, прикоснуться к самому нерву страдания, угадать, как писал Вадим в статье «Анри Мишо, близкий и далекий», в этих людях «несомненные формы сопротивления стихии… Эта книга освобождает от наваждения не только того, кто ее писал, но и отдавшегося ей читателя».

Ирина Емельянова


P.S. В письмах к человеку, понимающему его с полуслова, неизбежны синтаксические и орфографические «огрехи», которые не всегда нуждаются в правке. И хотя даже в письмах Вадим был необычайно внимателен к своему русскому языку, подобные «нескладицы» встречаются и у него – но тем живее поток его темпераментной речи.

Что же касается довольно часто попадающихся французских цитат, то крупные, значащие фрагменты приводятся по-русски с оговоркой: «В оригинале по-французски». Если же это короткие названия, смысл которых ясен из контекста, сохранено французское написание.

Комментарии расположены непосредственно за каждым письмом.

В своих посланиях Вадим неизменно обращается к поэзии – своей и чужой. «Бесконечное самоцитирование» – так сам он определяет свой эпистолярный стиль. Составитель не счел нужным каждый раз давать ссылку к тому или иному его стихотворению – это нарушило бы цельность интонации, придало ненужную академичность. Поэзия и повседневная жизнь сплетены в этих текстах неразрывно.

Декабрь 2003-го, Париж

«След двух прошедших лет»
ПИСЬМА 1981–1983

1981 ФЕВРАЛЬ

…Это тебе на прощанье, надеюсь твердо и, как умею, упрямо, что скоро тебя (и Андрюшу) встречу в Орли или Бурже.


Перемена мест1

Посрамленное солнце рыло себе яму. Рыжие сумерки ему не препятствовали.

Когда выскочила из-за угла ласточка-акробатка и набросилась, жжик, жжик, на догорающего крота.

Эпоха к чертям опостылела. Учебники медлили и преспокойно жухли.

Тогда выглянул в окно бессонный и болезненный мальчик. Егорка, Васек или Федька, он попросил акробатку об имени-отчестве вчуже не вспоминать. Он сказал ей без голоса, чтобы самоубийцу оставили в покое и чтобы времена, под хламидой сумерек, на минуту увиденного считались последними.

Учебники вместе с учителями истлели на складе в зачарованном лесу. Жизнь, плюнув, ушла по грибы.

Мальчик был некрасив. Крот этого не знал и поверить этому не мог, укладываясь в долговременную могилу. Мальчик без имени был красив.

Эта могила казалась пучеглазым звездам ночной и плоской забавой. Одна только медведица шелохнулась в испуге за свою мозглявую дочку. Но страх, мигом скукожившись, уступил место протяжной заботе, как это бывает всегда – постоянно, когда на руках у тебя – любимые и единокровные до глубины печенок.

16 февраля 1981

1981 НОЯБРЬ

…Что еще добавить к моим многочисленным письмам и телефонным звонкам? В сущности ты все знаешь: положение настолько запутанное, что сам черт ногу сломит. Ас Борей*, во всех смыслах, трудно; в этих условиях – до помешательства. Уже три недели пытаюсь ответить Морису Бланшо* на его конкретные, полные тревоги вопросы… Не могу. Нет ответа! Настоящее запружено чудовищными непролазными головоломками; будущее темно, чревато всяческими опасностями.

Пишу ночью… Ценою жутких бессонниц… Но что делать? Кое-какие просветы. Деньги на книгу (пожалуй, на третью тоже), кажется, есть. «Холм»* уже в наборе. Третья* пойдет следом (надо подсократить и добавить, но когда?). Мишо* сделает для «Холма» 2 рисунка: титул и обложка. Я примерно объяснил ему, что нужно. К французскому изданию (если…) сделает специально большие литографии – тоже по моему замыслу. Мы с ним разглядывали его литографии; он надарил мне целую кучу и еще подарит. Относится он ко мне прекрасно, очень прислушивается и каким-то сверхсказочным чутьем угадывает – через «меня» и слабые (на мой взгляд) переводы – мое поэтическое. Часто вспоминает Целана*, с которым был дружен… И чувствую какое-то родственное ко мне отношение.

…Тобою занят здешний МИД. Послу дадут на днях указания. Увидеть Миттерана? Увы… Вряд ли… Это почти то же самое, что встретиться с Брежневым. Робер Антельм* (друг его со времен Сопротивления, муж Моник) с ним давно не встречался. Можно попытаться. Но легче будет встретиться с кем-то из его помощников в Елисейском дворце. По сути это то же самое. И там тоже старые друзья.

В консульство схожу на днях. Заранее знаю, что ответят. «Продлить визу? Но мы не имеем права. Запросим Москву. Придите в январе. Жена? Но мы тут ни при чем. Решают в Москве». Тем не менее пойти, со всеми бумагами (в т. ч. письмо министра Жюльену Грину*), необходимо. Решать буду потом. К тому же подозреваю, что ответить могут и резко; если у них уже есть московские указания, начнется грубый шантаж. Кто надо, будет предупрежден. Не беспокойся.

…Деньги. Очень тревожно. Махонькая постоянная помощь имеется. 4-го решится вопрос насчет стипендии. Боюсь загадывать. Помогли все: Грин, Грак*, Мишо, Дюпен*, Морис, Мишель Деги*, Кассу*, Сувчинские*… Все, кроме Шара* и его подруги Тины*, о которых думаю уже не столько с обидой, сколько с отвращением. Говорю о помощи не материальной (хотя и она важна) – душевной, дружеской, деловой.

Многие участвуют в подписке на книгу. Морис (небогатый!) переплюнул всех и спрашивает Мишеля, не нужно ли еще. Шагал 1000 фр. прислал. Питер Брук, Френо и др. А комитет такой: Морис Бланшо, Мишо, Грак, Мишель Окутюрье*, Аня Шевалье*, Деги, Дюпен, Петр Сувчинский. Особенно Жак Дюпен помогает. Шару я заранее написал – нет ответа. Еще раз написал. Молчание. Из Антиба – пересилил себя – написал, что могу на денек заехать… Ни ответа, ни привета. И Тина совершенно исчезла. Ну их! Грин извинялся: мол, не вошел в подобный комитет по изданию Маритена (его многолетнего друга). Да и впрямь: к моей поэзии, при всей преданной дружбе – какое может быть у него отношение? Но привязан ко мне очень, пишет мне с Эриком* из Швейцарии (где сейчас находится), заняты всеми моими и особенно Борькиными проблемами… Когда-нибудь прочтешь, вероятно, обо всем этом в его дневнике. Надписанную Андрюше книгу* я, откровенно говоря, не читал. Читаю «Монд» и ночью – детективы. Страдаю нестерпимо без работы, без чтения и поэзии.

А работа возможна. С помощью, которая у меня есть, я бы, вероятно, не пропал. Хотя найти здесь работу для «безрукого» иностранца – невозможная задача. Тем не менее. Кое-что временное, одноразовое и весьма небезынтересное предложено полтора месяца назад – благодаря рекомендации Трака. Но все это время, за исключением десятидневной поездки на юг, жизнь была (и остается) безумной; работать не мог и все еще не могу, даже не позвонил.

Квартира*… Тут безумно трудно. А жаловаться на неудобства жилища попросту непристойно: я уже счастливчик, ведь живем мы в самом сердце Парижа…

Обедаю, как правило, в дешевейшем ресторанчике: pieds noirs2, евреи, но не кошерные. Очень симпатично; завсегдатаи часами играют в карты, домино… Хозяева меня знают, угощают кофе бесплатно (впрочем, ведь копейки… но приятно), болтаем о том, о сем. Такое же привычное место – маленькая лавочка, где обычно покупаю продукты на завтрак, ужин. Район удивительный! В двух (буквально) шагах от меня – книжный магазин, в основном – поэзия и прочее, на отличном уровне. Там тоже – друзья. Но забегаю на 5 минут, изредка… А хотелось бы порыться в книгах.

Видел Франсуазу*. Много вещей она взять не может, но кое-что возьмет. Жаклин Абенсур* хочет послать Андрюше подарок и поможет выбрать маме кофточку. Мелетинского* мы встретим с Бремоном*; он заедет за мной на машине… Иначе не доберусь в этакую даль. Леви-Строс* ждет, я ему звонил.

Ничего я, Ириша, не забываю о «проклятых» и «трижды проклятых». Просто не считаю нужным об этом писать. Мое возможное решение, как можешь понять, связано и с этим, не только с Борей, хотя – клубок, разобраться не в состоянии. Против остаются прежние доводы плюс опыт плюс (главное): ты с Андрюшей. Многое будет зависеть от ответа в консульстве. Ползать, изворачиваться не стану. Но не следует терять голову: трезвость прежде всего!

Ты предлагаешь отказаться и отправить Борю в Харьков? Но именно этого просит в нем «больной человек». Т е. остаться маленьким. Поверь, сам Боря с этим маленьким борется. Высыпается. Ест теперь лучше (а ведь витамины какие!). Не в этом дело… Как ему ни трудно, он постоянно отвечает мне, что хочет еще тут остаться. Ты знаешь, как ему трудно, мучительно трудно выбирать. Но в этом – тверд. Не преувеличиваю. Надо считаться.

Прости, что пишу деревянным языком. Почти Борин словарь: «трудно», «прекрасно» – совсем отупел. Надо и о себе подумать. Груздем-то я назвался… Но в кузов не желаю!

Бедняжка… Вижу, переписал «дурацкое» (сам так назвал) письмо бабушке на другой открытке. Столь же «изящно», однако кое-что явно нелепое исправил.

Слушает он меня с вниманием поразительным, многое верно схватывает. Не знаю, право, что скрывается в его «личности» (нет, без кавычек!). Жерар Абенсур уверяет, что Боря понимает быструю французскую речь… Но за общим разговором следить не в состоянии. Степа* давно обещает свозить нас в Реймс или хоть в Фонтенбло… Пока не получается.

Посылаю фотографии… Какие есть. Надо попросить кого-нибудь, чтобы запечатлели мою физиономию. М. б. знаменитый фотограф, который снимал Мишо (см. в «Les Cahiers de l’Herne» – с сигаретой). Но когда???

Жоржика* на днях, вероятно, увижу. Звоним друг другу, с Люсиль* перешел на ты… Очень хотелось бы еще раз к ним выбраться… Да и на Ривьеру!!! Ведь огромная квартира ждет!!

Потрясающий документ в «Монд» – письмо родителей 14-летнего безумца (у них еще двое детей) против «антипсихиатрии» и конкретно Ленэ (психиатр). «Чем мы виноваты? Чем виноваты наши здоровые дети? Позвольте и нам жить по-человечески, спасите нас от разъяренного сумасшедшего, который превратил нашу жизнь в ад!» Абсолютно согласен. По-моему, антипсихиатрия – бред. Кое-что разумное в применении к таким, как Боря, но в иных случаях… Виновата, видите ли, среда и прежде всего родители (отец или мать или оба вместе): «угнетение». Нет, дайте безумцу волю, назовите его другим именем… и…и…и… ну, а дальше? Толковал с Мишо на эту тему.

Еще одно, Ириша, насчет груздя. У нас с тобой общая дорога, но ведь судьба различная. Страдаешь ли ты, как я, оттого, что не пишешь? Нелепый вопрос. Однако ты все прибегаешь к столь же нелепой уравниловке… Молча или вслух, ты бесконечно упрекала меня в отношении детей и пр. Быт, домашние дела, бессонница… И есть также глубинное, дремучее, растительно-биологическое: не легче ли тебе жить монашенкой, чем мне – монахом? Тысячекратно! Сколько свар и загубленных дней выросло на этой скользкой глинистой почве! И ведь держусь! И ведь не только свары… Многое, из самого лучшего, что написал, – на той же почве! Знаю. Иначе не умею.

…«Забыть прошлое»? Нет, уважаемый генерал*, оно меня не забудет. Видел тут один фильм («L’ombre rouge»3) – все во мне всколыхнулось. Процессы, террор, предательства – и преданная красота («кобелиное слопало с потрохами вымя – чижика моего»). Поэтому Морис мне ближе остервенелых и отпетых умников (какой уж тут ум!). Морис – родной (и Мишо, говоря о Целане, коснулся того же), а они, со всеми их ненавистническими идеями, вывезенными в нетронутом виде из России, – свора пустобрехов. Единственное: не ищите (Морису говорю), красота предана раз и навсегда; при всей моей симпатии к польской революции, знаю, что… не революция. Ах, долгий это разговор. Но тоска по ней – красоте – ностальгия! – остается. В каком-то смысле я сын эпохи (и со мною – немногие), которая стерта с лица земли, которой, может быть, никогда и не было.

Акакию* послано множество заказанных им книг. Получил ли? Спроси Дуду*. Если нет, еще повторим. Кому нужны книги на иностранных языках, пусть пишут списки и дают адрес. Это сделаю бесплатно (разумеется, не уникальные редкости).

Вчера видел Жана Hugues* (крайне редко вижу). Уверяет, что Рене (Шар) был в Париже, ему не звонил (я-то знаю, что он к нему относится как к лакею… Хотя многократно зависел от него денежно). Ладно. Никакого желания гадать… Да и зачем гадать, какую чепуху он избрал, чтобы «надуться», а в сущности оправдать свое предательство*? Сознаюсь, в своих письмах из Парижа я выражался порою резко, неуступчиво, но тому причиной не самолюбие, нет, а чувство достоинства. В придворные (в том числе и к больному бирюку) я не гожусь, и он это отлично знает. Лицемерить с ним нет никакого смысла. Уж лучше не общаться вовсе.

Выдержу ли? Не уверен. И не сравнивай. Порою чувствую – конец. Потом снова лямка… Никакой жизни у меня нет. Но теперь и на субботу-воскресенье не могу надеяться. Анна Татищева сказала, что они «не могут» – Боря молчит, просиживает часами в своей комнате – им тяжело, понимаю! Да и отдохнуть нужно, и свои дети. Иногда, быть может. Порой на день – и Жерар Абенсур. А у меня масса дел; даже если на время (тем более)… Жизнь в нашем-то смысле началась с нуля. Это трудно объяснить: невозможно. Как быть? Кухни нет. Борю нужно кормить. Да и одному хочется побыть вечером. Ни разу никого не позвал сюда. Невозможно! И работать надо! Совсем перестал смеяться, улыбаться. Живу монахом и, как можешь догадаться, не по недостатку темперамента или избытку морализма. Но дороги назад нет. Остановиться на полпути с Борей, его «лечением» немыслимо. Даже отослать в Россию – то есть сдаться – нельзя. С кем? Сам я не хочу возвращаться ни завтра, ни послезавтра. Почти восемь лет потратил на эту борьбу, и вот… Только для третьей книги (срочно!) необходимы минимум 2 недели сосредоточенной работы. Да еще неделя, чтобы в эту работу войти. Когда последний раз был у Мишо, минут 15 молчал или мычал, не в силах собраться с мыслями. Снотворные на исходе. За окном – адский грохот. Опять нужно клянчить… Да не забыть, т. к. память выветрилась. Интернат? Ну, буду искать. Абсолютно не надеясь. Есть один хороший (кажется) интернат, но далеко в провинции. Ведь Борю надо показать, самому посмотреть, что это такое… Для начала. Не знаю, как быть. Магазины, магазины… Холодильник крохотный. Сегодня купишь – завтра утром съедено. И это в «рабочий» день. Взрываюсь иногда – не без причины, поверь. Но вообще держусь, с Борей нежен, даже чересчур порой, он ведь для меня как маленькое дитя. В Лувре мы с ним были, в Centre Beaubourg (Paris – Paris) были, на огромной выставке готики были. Часто каникулы (ох!), шляемся с утра до вечера. И при всем том уезжать (пока) не хочет… Надеется. Недавно, впрочем, и я развеселился (после готики, отвезя Борю): на концерте, где слушал Гиллеспи и фантастического саксофониста. Об этом писал тебе. Мне бы разгуляться где-нибудь, взыграть… И среди людей, и на бумаге. Где там! Никак не выберусь в книжный (советский) магазин купить для Мишеля Деги «Новые голоса»* (если есть), а Борьке франко-русский словарь. В музей импрессионизма. На Монмартре ни разу не был, хотя вообще-то Париж знаю хорошо, а некоторые места – отлично, могу вслепую передвигаться.

1.Стихотворение В. Козового, впоследствии вошедшее в книгу «Прочь от холма».
2.Букв.: черные ноги (франц.). – Речь идет о французах, выходцах из Алжира, возвратившихся во Францию в 1962 году.
3.«Красная тень» (франц.).