Читайте только на Литрес

Kitobni fayl sifatida yuklab bo'lmaydi, lekin bizning ilovamizda yoki veb-saytda onlayn o'qilishi mumkin.

Kitobni o'qish: «Великий ветер»

Shrift:

«Бежать, надо бежать», – сказал Толстой в последнее мгновение своей жизни. Но он уже прожил жизнь: и первые, самые важные, пять лет, и почти все последовавшие за ними – и уже знал, куда бежать.

А куда бежать тем, кто еще только живет, и прожил только часть своей жизни, и, куда бежать, пока еще не знает…

Из записей Виктора Ханевского, отредактированных автором


Изображения на обложке:

автор в детстве; топографическая карта Генерального штаба ВС СССР;

«Полосатый», В. В. Кандинский, 1934 г.;

«Аллегорическое представление III Интернационала», И. И. Голиков, 1927 г.;

«Удача дураков», Maestro della Fertilità dell’Uovo, XVII–XVIII вв.;

«Молодая женщина, захваченная бурей», Ф. Боннемезон, 1799 г.; лодка, VII–VIII вв. до н. э.;

часы на кирхе Святого Мартина в швейцарской деревне Циллис.


ebooks@prospekt.org

© Бутромеев В. П., 2023

© ООО «Проспект», 2023

I
Волны вечно немолчного моря

Россия слиняла в три дня (в два, самое большое – в три), а СССР – в один день. Что означает слово «слинять»? Слинять – значит «потерять свою окраску», «поблекнуть», «сменить кожу», «пропасть, быть украдену», «сбежать», «уйти», «уехать». А также «отказаться от своих убеждений, мировоззрения». Как это произошло? Почему? И со мной ли?

Непонятное, непостижимое, но хорошо известное в своих обычных проявлениях таинство, которое привычно называют словом «жизнь», продолжало твориться вокруг меня, со мной и внутри меня, и я знал, что оно продолжится и после меня.

И то, что я знал это, ничего не меняло и не могло изменить, как ничего не изменило то, что об этом когда-то знал Толстой и даже много написал об этом, то и дело отвлекаясь от попытки понять и описать это нечто непонятное, но, несомненно, главное; потому-то и главное, что его трудно, а может, и невозможно понять, и он – Толстой – отвлекался на описание разных мелочей вроде движения огромного количества людей с запада на восток, а потом с востока на запад, что, конечно же, не так важно в сравнении с развертыванием весной на деревьях клейких зеленых листочков и что восхищало, но и пугало, и завораживало не только одного Толстого.

Неотвратим страх, сам собой возникающий от осознания своего существования, осознания присутствия в этом мире.

Страха не было первые пять-шесть лет, не было и почти лет до двадцати двух – двадцати трех, даже до двадцати пяти. Но потом он стал чуть ли не самым главным в жизни, потому что жизнь моя сама собой складывалась так, что возникало ее, жизни, осознание, и осознание порождало страх. Страх, доходящий до границ ужаса, за которым уже теряется всякое осознание.

Зачем я?

Зачем я здесь, среди людей?

Тысячу раз верно, что нужно заслониться хоть чем-то от ужаса осознания собственного бытия в этом мире. Заслониться от этой жизни.

Но я не один. Людей много, и они копошатся, как муравьи в муравейнике. И заняты чем-то, имеющим для них смысл, и только все вместе они бессмысленны, потому что им неведомо, что они делают все вместе, и каждый из них знает и понимает только то, что и зачем делает именно он и именно сейчас.

Когда я говорю «все», я имею в виду всех, кроме сумасшедших, которые бродят среди людей, и кроме тех сумасшедших, которых держат в больничных палатах. Сумасшедшие конечно же опасны, но не настолько, чтобы устроить, например, Первую мировую войну или Вторую мировую войну, или морить голодом миллионы людей, или забивать их, безропотных и беззащитных, мотыгами. Вся опасность, исходящая от этих сумасшедших, заключается лишь в том, что на вопрос: «Который час?» они отвечают: «Вечность» и неотрывно смотрят на луну, вместо того чтобы внимательнее следить за стрелками часов на циферблатах – особых пластинках: круглых и прямоугольных со значками, которыми индусы изображали отсутствие чего-либо, то есть обозначали ничто.

Хотя сумасшедшие не так уж и безопасны и могут полоснуть бритвой по горлу человека, особенно если они долго и неотвязно ходят следом за ним.

Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей. Но зачем презирать себе подобных в этом муравейнике? И каждый в отдельности, и все вместе они не по своей воле и не по своему желанию оказались в этом мире. Ни каждый в отдельности, ни все вместе они не просились сюда. И дней темноты было больше, ровно столько, сколько будет потом.

И каждый в отдельности, и все вместе они нелепы, но зачем же их презирать; конечно, они достойны презрения, но ведь можно не презирать, а просто посочувствовать бессмысленности их копошения в этом муравейнике, бессмысленности всех и каждого в отдельности, независимо от того, в каких они шляпах и придерживают ли рукой шляпу, чтобы ее не сорвал ветер, или не придерживают, беспечно не задумываясь о том, что может подуть великий ветер.

Вот один из них, один из нас, по имени Кикилион. У него такое имя, потому что он древний грек и жил в Древней Греции в глубокой древности, в глубине веков, а век – это ровно сто лет, если их аккуратно считать год за годом, не пропуская ни одного и не сбиваясь, считать по десять, то есть по числу пальцев на руках.

Кикилион стоит на берегу и считает волны вечно немолчного, винно-зеленого моря. Волны одна за другой набегают на берег, и нужно быть внимательным, чтобы не пропустить ни одну из них, успевая причислить каждую к тем, которые катились пред ней. Потому что, если пропустишь хотя бы одну волну, она исчезает на песке и набегает следующая, и от той, которая исчезла неучтенной, не остается и следа, и весь счет может оказаться неточным.

Было бы проще и разумнее, если бы Кикилион считал не волны вечно немолчного, винно-зеленого моря, накатывающиеся на берег, а песчинки на этом берегу, потому что сосчитанные песчинки не исчезают, как волны, поэтому в случае ошибки в подсчетах или по какой-либо иной надобности песчинки можно пересчитать. Но Кикилиону никто не подсказал этой вроде бы простой мысли, и он считал не песчинки, а волны всю свою незатейливую жизнь в глубине веков. Но если бы он догадался считать песчинки, то тогда пришлось бы думать, куда их, эти песчинки, девать, а волны тем и хороши, что исчезают и не доставляют никаких забот и хлопот тому, кто их считает.

Чем бы ему мог помочь я?

Мог бы, например, взять обычный лист бумаги и карандаш и записывать все, что Кикилион сосчитал за день, а потом складывать цифры, и получались бы суммы за несколько дней сразу.

И, может быть, если бы я занялся этим простым делом, то и жизнь моя промелькнула бы быстрее и беззаботнее, и я не заметил бы многое из того, что порой привлекало мое внимание после двадцати двух – двадцати трех лет, и особенно после двадцати пяти.

А когда мне перевалило за сорок, и страна начала разваливаться, распадаться, и я сидел вместе с Мирским на лавочке под двумя березками у моей четверти зимней дачи в полудачном поселке, в часе езды на электричке от Москвы, мое внимание привлекало очень многое, что, казалось, не должно бы привлекать внимание, когда страна разваливается, распадается и люди, живущие в стране, не знают, как им жить, но все равно живут, – они и раньше не знали, зачем живут, но им казалось, что они знали, как жить, вот они и жили.

II
Мирский и кучаев

К тому времени, когда мы с Мирским сидели по вечерам на лавочке под двумя молоденькими березками у моей четверти зимней дачи (а вторую четверть дачи уже купил Мирский), я написал и издал в московском издательстве сборник акварельно-эскизных рассказов. Казалось бы, невозможно издать эту книгу в стране СССР (так она называлась, когда еще не разваливалась и не распадалась, а разваливаться и распадаться она начала уже, когда мы с Мирским сидели на лавочке под березками). Но книгу все-таки издали, во многом благодаря хорошему знакомому Мирского, известному тогда писателю-сатирику, члену Союза писателей СССР Андрею Кучаеву. Я познакомился с ним случайно, при нелепых обстоятельствах, оказавшись на Всесоюзном семинаре по одноактной драматургии, хотя никогда не собирался писать пьес – ни одноактных, ни четырех-пятиактных.

Кучаев был старше меня лет на пятнадцать. Он родился в Москве, его отец был лезгин, то есть дагестанец, он был то ли академиком, то ли профессором. В детстве Кучаев почему-то часто бывал в семье известного писателя-сатирика, еврея по национальности, на квартире которого обычно останавливалась поэтесса Анна Ахматова, когда приезжала из Ленинграда – так тогда называли Петербург, построенный царем Петром I на реке Неве, потому что царь хотел, чтобы жители этого города плавали на лодках по этой реке, как голландцы в Амстердаме, где царю Петру I очень многое нравилось и он знал, что хотя Амстердам и не столица королевства Нидерландов, но зато главный город, потому что расположен на ста островах, соединенных тремястами мостами, и дома, и дворцы в нем приходилось строить на сваях, и уже Екатерина II, старательно выдававшая себя за духовную наследницу первого российского императора, взяла в долг у амстердамских банкиров под пять процентов семь с половиной миллионов гульденов, что соответствовало почти четырем миллионам золотых рублей, потому что только первая война с турками обошлась ей в сорок семь миллионов рублей, а всех долгов Екатерина II оставила после себя двести миллионов.

Анна Ахматова писала стихи, а это раздражало Сталина1, хотя сам он в юности тоже сочинял стихи, но он подозревал, что Ахматова хочет тайком уйти в монастырь и, вместо того чтобы скромно и безропотно ходить вдоль кладбищенских оград в черных одеждах, намерена предаваться там самым нескромным, сладострастным мечтаниям.

Мужа Ахматовой, поэта Гумилева, расстреляли еще сразу после революции, а сына то и дело сажали в тюрьмы и лагеря, потому что ему нравились грубые, плоские лица степняков-кочевников и он не соглашался с тем, что сын за отца не отвечает, как утверждал Сталин, который не хотел отвечать за своего отца, потому что тот приходился ему не отцом, а отчимом, шил плохие сапоги и беспробудно пил водку от огорчения, что его жена моет полы в домах богатых евреев и обстирывает членов экспедиции знаменитого путешественника генерал-майора Пржевальского2. Он, как и мой неродной дядя Ваня, и поэт Твардовский, и Исаковский, а также Юрий Гагарин, облетевший на ракете вокруг земного шара, а до того – светлейший князь Потемкин-Таврический, происходили со Смоленщины. Как достоверно доказано исторической наукой, Пржевальский родился в деревне Кимборово, она находится в четырех верстах от Мурыгино, и настоящим отцом его был не отставной поручик, а будущий император Александр II, посетивший Смоленскую губернию для ознакомления с разнообразием мест Российской империи, почему впоследствии Пржевальский не хотел пребывать в столицах, чтобы не возбуждать интриги по поводу престолонаследия и способствовать тем самым смутам, а находился в Уссурийском крае, и в пустыне Гоби, а в Маньчжурии даже усмирил со своим отрядом китайских разбойников и воспользовался этим случаем, чтобы доставить в штаб приамурских войск ценные разведсведения об обстановке в северных пределах Китая, а после этих путешествий посетил городок Гори Тифлисской губернии, чтобы отдохнуть у своего хорошего приятеля, гостеприимного князя Маминошвили, и дальняя родственница князя, несчастная в семейной жизни, родила от Пржевальского Сталина, и уже он, имея все прямые права на российский престол, железной рукой разрушил планы венецианских купцов; они успели разграбить Второй Рим – Константинополь (Царьград) и Византию – и, спасаясь бегством, осели в Амстердаме, куда по суше, а часть морем доставили свои несметные сокровища и, прикрываясь фамилией нищего еврея Ротшильда, о котором даже писал Чехов, изнутри на корню скупили Францию и Англию, но против Сталина оказались бессильны, так как его грудью защитил русский народ, всегда готовый сложить голову за царя.

Ахматова приезжала в Москву и останавливалась у писателя-сатирика, еврея по национальности, и часто видела там Кучаева, тогда еще ребенка, и несколько раз – один или два-три раза – держала его на коленях. И потом Кучаеву часто напоминали об этом, как будто намекая, что раз уж он сидел на коленях у поэтессы Анны Ахматовой, то должен писать стихи, а если не стихи, то хотя бы прозу.

Кучаев был человеком ироничным, саркастичным, язвительным, иногда мрачно насмешливым, реже – насмешливо веселым. Ему казалось, что он бездарен, и в глубине души он болезненно остро переживал подозрение о своей бездарности, и вытаскивал это подозрение из глубины души наружу, и язвительно насмехался над собой, а заодно над всеми теми, кто попадался под руку. Ему говорили, что он входит в пятерку лучших писателей-сатириков и уж бесспорно – в десятку. Но Кучаев не считал советских писателей-сатириков писателями. По его мнению, писателями можно было называть только писателей-деревенщиков, потому что только они писали о людях, как настоящие писатели, а не члены Союза писателей СССР.

Все, что он писал сам, и все, что писали остальные писатели-сатирики и юмористы (почти все – евреи), представлялось Кучаеву каким-то кривлянием, какими-то карикатурами, нелепыми ужимками, недостойными и даже непозволительными в то время, когда писатель-деревенщик Распутин писал о настоящих людях, русских людях, которые трудятся, чтобы заработать на кусок простого черного хлеба и накормить им своих детей, тогда как в Москве в это время какие-то писатели-сатирики, почти все – евреи, хихикают, выдавливают из себя пошлые остроты и протирают штаны в Пестром зале ресторана ЦДЛ (Центрального дома литераторов).

Кучаеву очень понравились мои простые простенькие рассказы. «Простенькие, – возразил он, – но зато настоящие». Кучаев посоветовал мне назвать книгу – «Простые рассказы». Он говорил, что мне нужно издать книгу: с книгой таких рассказов меня рано или поздно примут в Союз писателей, а это даст возможность издаваться, и тогда мне нужно только писать, писать и писать такие вот рассказы и этим можно будет оправдать свою жизнь. Я однажды в ответ на его слова сказал, что Толстой не смог оправдать свою жизнь ни «Войной и миром», ни «Анной Карениной», – это понятно из написанной им потом «Исповеди». Кучаев искренне и одобрительно рассмеялся: «Ну, нам бы оправдать свою жизнь, как ее оправдал хотя бы Лев Толстой. Вы-то, может быть, и оправдаете. А вот я…».

Сборник моих рассказов уже почти приняли в издательстве «Молодая гвардия», но потом выяснилось, что ее отодвинут на пять-шесть лет, так как по плану издательству придется печатать первые книги участников Восьмого Всесоюзного совещания молодых писателей, которое вот-вот должно состояться.

Кучаев был руководителем семинара молодых юмористов-сатириков этого совещания. Участников Всесоюзных совещаний отбирали в течение нескольких лет из членов различных литературных кружков, студий, объединений – районных, городских, областных и республиканских. Всей этой работой ведали ЦК ВЛКСМ (Центральный комитет Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи) и республиканские отделы Союза писателей СССР.

Совещание считалось очень важным идеологическим мероприятием всесоюзного уровня. Пройти отбор на него было очень сложно. В среднеазиатских республиках можно было попасть в число участников совещания за большую взятку. Часть участников были комсомольскими работниками, которые увлеклись писанием стихов. Но на совещание попадали и те, в ком руководители разных литературных объединений, особенно из числа членов Союза писателей, «рассмотрели искру таланта». Каждый семинар совещания мог дать участнику рекомендацию для издания книги, и издательства не могли отказаться и не издать рекомендованную Всесоюзным совещанием молодых писателей книгу молодого автора.

Я и по возрасту, и по той причине, что никогда ни в каких литературных объединениях не состоял, участником Восьмого Всесоюзного совещания молодых писателей стать не мог.

Но когда я рассказал Кучаеву о том, что из-за совещания мою книгу в издательстве «Молодая гвардия» отложат на пять-шесть лет, он самовольно включил меня в списки участников Восьмого Всесоюзного совещания молодых писателей.

Это было равносильно подделке документов. За такое не привлекли бы к суду, но можно было получить большие неприятности. Обстоятельства сложились так, что все обошлось и мою книгу, сборник рассказов, в издательстве не отодвинули, ведь она была рекомендована как книга участника Восьмого Всесоюзного совещания молодых писателей и вышла, как и полагалось в те времена, через два года.

III
Пьеса «крик на хуторе»

По одному из своих рассказов я написал пьесу «Крик на хуторе»3.

Кучаев прочел ее и сказал: «Ну вот вы и оправдали свою жизнь, как и Лев Толстой. Вы написали эту пьесу по генетической памяти своего народа. Вот мне написать нечего. Чем мне оправдать свою жизнь? Тем, что я однажды в детстве посидел на коленях у Анны Ахматовой?»

Кучаев передал пьесу старшему сотруднику коллегии по драматургии Министерства культуры СССР Мирскому и познакомил меня с ним.

Пьеса произвела на Мирского очень сильное впечатление. В ответ на язвительные насмешки Кучаева о работе коллегии по драматургии Мирский чуть ли не клятвенно пообещал добиться, чтобы Министерство культуры приобрело «Крик на хуторе». И действительно добился этого.

А когда пьесой не заинтересовался ни один из московских театров, Мирский воспользовался ситуацией, в которой оказался главный режиссер Белорусского государственного академического театра (режиссеру срочно потребовалась пьеса, спектакль по которой имел бы успех, и это позволило бы ему остаться главным режиссером театра и не дать врагам «свалить его»). Мирский сумел убедить режиссера, что «Крик на хуторе» именно такая пьеса, и спектакль по ней будет иметь успех, и враги главного режиссера будут посрамлены и повержены. И пьесу «Крик на хуторе» поставили в Минске.

Спектакль «Страсти по Авдею. Крик на хуторе» имел огромный успех. Его выдвинули на Государственную премию СССР, но получить ее он не успел: СССР распался. Я в это время купил в Подмосковье четверть зимней дачи, перевез семью, и жил в этой четверти дачи в Подмосковье. Мирский был очень приязненным, очень искренним, дружественным человеком. Я рассказал ему, что в доме, в четверти которого я живу, продается еще одна четверть; он купил эту четверть, и мы стали соседями.

Мирский был старше меня лет на двадцать. Ему оставалось года два до пенсии.

СССР распался, вместо СССР стала РФ – Российская Федерация, – но страна продолжала разваливаться, распадаться. А люди в ней все равно жили, в том числе и я, и Мирский. У Мирского были слабые, больные легкие. Когда-то ему сделали успешную операцию, и теперь такую же операцию нужно было повторить. Но врачи говорили, что он не перенесет операцию, потому что у него слабое сердце. И лучше подождать год-два: тогда станет яснее, обязательно ли делать операцию или ее можно не делать. Мирский шутил: «Я умру или от того, что мне не сделают операцию, или от того, что мне ее сделают».

Может быть, ему оставалось жить только два года. И он хотел прожить эти два года на свежем воздухе, не в Москве, а в Подмосковье, и поэтому купил четверть дачи в доме, где в такой же четверти жил я со своей семьей. А если бы за эти два года легкие у него укрепились, как это могло произойти по предположению врачей, или ему бы все-таки сделали операцию и она, несмотря на слабое сердце, прошла бы успешно, то Мирский и дальше хотел жить на даче и дышать свежим воздухом, тем более что через два года он бы уже вышел на пенсию.

Пенсия, по его расчетам, предполагалась небольшая – около ста рублей. Самая большая пенсия в стране могла быть сто двадцать, больше получали только персональные пенсионеры – крупные партийные работники и те, кто имел официальные значительные заслуги. Официальных заслуг у Мирского не было, и в партии он не состоял. Для Москвы даже сто двадцать рублей считалось маловато, и Мирскому пришлось бы не оставлять работу в Министерстве культуры.

Но, во-первых, у него уже не хватало терпения сносить вранье и ложь, которыми, по его словам, Министерство «пропитано насквозь». А во-вторых, страна разваливалась, распадалась и коллегию по драматургии Министерства культуры в скором времени могли расформировать, а если ее действительно расформируют, то Мирскому придется искать работу: пытаться перейти в какой-либо другой отдел Министерства культуры или устроиться заведующим литературной частью в какой-нибудь театр.

Так как страна разваливалась, распадалась, то и в Министерстве культуры сокращали всех, кого удавалось сократить, особенно тех, кто уже пенсионного возраста, да и само Министерство могли ликвидировать по той простой причине, что в США (Соединенных Штатах Америки) нет министерства культуры, а Голливуд и театры на улице Бродвее в городе Нью-Йорке есть и прекрасно существуют безо всяких министерств, министров и их заместителей. А в московских театрах уже задерживают зарплату актерам, а без завлитов театры вполне бы обошлись, а без актеров театра не бывает, хотя и актеров в Москве как собак нерезаных.

Мое положение в отношении работы и заработков было ничуть не лучше, чем у Мирского. Большую часть денег, которые я успел заработать на вольных хлебах писательским трудом, я потратил на покупку четверти зимней дачи в Подмосковье. В несколько издательств я сдал рукописи прозы, и мне выдали авансы. В Минске шел спектакль по пьесе «Крик на хуторе», и я получал ежемесячные выплаты от проданных билетов. Но московские издательства прекращали издавать книги. Появились кооперативные издательства. Читатели, или, точнее, покупатели книг, больше не хотели читать о женщинах, тяжело работающих, чтобы прокормить многодетную семью, о которых с болью и горечью писал Валентин Распутин и другие писатели-деревенщики. Надоели и описания ужасов советских лагерей и тюрем.

Кооперативные издательства издавали, покупатели покупали и читали переводные детективы о том, как Джоны убивали Майклов, чтобы хапнуть много денег и жить себе в удовольствие на островах, под сияющим солнцем и под пальмами, пока их не разоблачат странноватые, все примечающие инспектора полиции. Издавались, продавались, читались и так называемые женские романы, в которых небогатые, но молодые и симпатичные женщины выходили замуж за влюбившихся в них после случайной встречи миллионеров.

Я не умел и не хотел писать ни детективы, ни женские романы. Хотя когда-то раньше мне приходила в голову мысль написать что-то похожее на «Трех мушкетеров»; это сочинение Дюма-отца я даже не читал, а только смотрел кино, но читал «Двадцать лет спустя» и даже перечитывал, а вот три тома «Виконта де Бражелона» бросил на сороковой странице, а хотел оставить еще на пятой.

Страна разваливалась, распадалась. Деньги у меня пока еще были, но они заканчивались. Я радовался, что успел купить четверть зимней дачи в Подмосковье, и мне не нужно снимать квартиру, и у моей семьи есть своя крыша над головой, но, кроме крыши над головой, нужно было зарабатывать на хлеб: он тогда еще стоил четырнадцать копеек за буханку черного и двадцать копеек – за батон белого.

Страна разваливалась, распадалась, но люди продолжали жить, даже несмотря на то что им месяцами не платили зарплату. Правда, ходили слухи, что многие умирают и этих многих – миллионы. И эти миллионы умирают не от непосильной работы в лагерях и не потому, что их расстреливают из револьверов выстрелами в затылок, а потому, что они, сами того не понимая, утратили смысл жизни, которого не понимали и раньше и которого на самом деле и не было, но им подсознательно казалось, что он был; и вот когда обнаружилось, что его не стало, то есть исчезло ощущение того, что он – этот смысл – есть, жизнь из этих миллионов начала улетучиваться сама собой, и они умирали: и те, кто не успел дожить до пенсии, и пенсионеры, независимо от размера пенсии.

Страна разваливалась, распадалась, а я и Мирский сидели на лавочке под двумя березками у зимней дачи, в которой у меня, а с некоторых пор и у Мирского были свои четверти с летними небольшими мансардами. Мы сидели на лавочке почти каждый вечер и разговаривали о том, что РФ, которая осталась вместо СССР, продолжала разваливаться и распадаться, и о том, что, по слухам, миллионы людей умирают, потому что им уже незачем жить; им не нравился СССР, потому что в магазинах не хватало колбасы, но они привыкли, приспособились жить в СССР, доставали к праздникам колбасу и жили, а когда СССР не стало, начали умирать, но не все разом, и поэтому то, что они умирали, не бросалось в глаза, тем более что продукты почти совсем исчезли из магазинов и все думали, где бы их достать, а не о том, что вот, мол, миллионы людей умирают, а этого никто не замечает.

Но чаще всего мы говорили о постановке моей пьесы «Крик на хуторе» в Минске, в Белорусском государственном академическом театре.

1.Сталин – полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.
2.Пржевальский – полностью вымышленный персонаж романа. Любые совпадения с разными однофамильцами, включая известных исторических деятелей, случайны и не имеют никакого отношения к художественным замыслам автора.
3.См. приложение в третьей книге «Жизнь людей» цикла «В призраках утраченных зеркал».
188 481,68 s`om
Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
25 mart 2025
Yozilgan sana:
2024
Hajm:
491 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-392-43724-5
Mualliflik huquqi egasi:
Проспект
Matn
O'rtacha reyting 4,7, 106 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,2, 709 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,5, 15 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,7, 1639 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,6, 22 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4, 15 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 95 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 3, 1 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 5, 2 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 5, 2 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 3, 2 ta baholash asosida