Kitobni o'qish: «Граф Брюль»
Об авторе
Юзеф Крашевский (1812–1887)
Юзеф Игнацы Крашевский, выдающийся польский писатель, публицист, издатель, историк, политик, общественный деятель родился 28 июля 1812 г. в Варшаве в дворянской семье. Интересно, что своих родителей Ю. Крашевский выведет героями своих произведений. Отец его, хорунжий Ян Крашевский, появляется в «Повести без названия» (1855), а мать, в девичестве Зофья Мальска, – в «Записках неизвестного» (1846). Юзеф был старшим из пяти детей, а младший, Каетан, тоже стал писателем.
Учился Юзеф в различных городках Подлясской земли и в 1829 г. поступил на медицинский факультет Виленского университета. Правда, учебе он предпочел литературные увлечения; его стихи печатались даже в петербургских изданиях. В декабре 1830 г., в самом начале польско-литовского восстания против царизма, Ю. Крашевский был арестован в числе группы революционно настроенных студентов. Заступничество тетки способствовало освобождению юноши под гласный полицейский надзор. Годичное пребывание в тюрьме повлияло на политические взгляды Юзефа: он стал критически относиться к вооруженной борьбе – скорее сочувствовал, но считал неэффективным средством национально-освободительного движения.
Некоторое время Крашевский жил в Вильне (современный Вильнюс), изучал историю города, что получило отражение в ряде повестей, а также в четырехтомной истории Вильны. Одновременно он занялся популяризацией истории, издавая документы и дневники. В 1838 г. Юзеф женился и поселился на Волыни вместе с женой, Зофьей Вороничувной. Супруги сменили несколько местечек в районе Луцка, долго жили в Житомире, где Юзеф Игнацы занимал последовательно несколько должностей: был куратором польских школ, директором театра, директором Дворянского клуба и пр. Супруги много путешествовали: по России, Бельгии, Франции, Италии. Однако главным для Ю. Крашевского оставались литература и издательское дело. Потом семья переселяется в Варшаву, но с началом нового восстания против царизма покидает пределы Царства Польского и поселяется в австрийской Галиции. Юзеф пишет несколько повестей на повстанческую тематику, что окончательно закрывает Крашевскому дорогу на родину. Писатель живет во Львове и Кракове, занимается несколькими неудачными издательскими проектами, потом переезжает в Берлин, где его в 1883 г. арестовывают по обвинению в шпионаже в пользу Франции. Престарелый пан Юзеф снова оказывается в тюрьме, откуда его выпустили в 1885 г. под залог по причине болезни легких. Крашевский уехал в Швейцарию, потом в Сан-Ремо, вернулся в горную республику и в 1887 г. умер в Женеве.
За свою долгую жизнь Ю.И. Крашевский написал и издал 600 поэтических и прозаических томов, не считая журнальных и газетных статей и объемистой частной корреспонденции. Писателя называют автором наибольшего количества книг в польской литературе. Он написал 232 романа, в том числе 88 исторических, представляющих наибольший интерес для современного читателя. Среди последних выделяются два цикла: «Саксонская трилогия» (1873–1875) и 29 романов из «Истории Польши», выходивших с 1876 по 1889 годы. В наследии Ю. Крашевского выделяются также исторические труды (например, трехтомная «Польша во времена трех разделов»), путевые дневники, книги по искусству. Известен был Крашевский также как живописец и график.
Анатолий Москвин
ИЗБРАННАЯ БИБЛИОГРАФИЯ ЮЗЕФА КРАШЕВСКОГО
С престола в монастырь (Lubonie, 1876)
Королевские сыновья (Królewscy synowie, 1877)
Борьба за Краков. При короле Локотке (Kraków za Łoktka, 1880)
Король холопов (Król chłopów, 1881)
Белый князь (Biały książę, 1882)
Две королевы (Dwie królowe, 1884)
Инфанта (Infantka, 1884)
Изгой (Banita, 1885)
«Саксонская трилогия»:
Графиня Козель(Hrabina Cosel, 1873)
Граф Брюль (Brühl, 1874)
Из семилетней войны (Z siedmioletniej wojny, 1875)
Часть I
I
В один из прекрасных осенних вечеров при закате солнца последние рожки, созывающие охотников, раздались в лесу, состоящем из елей и старых буков. По широкому тракту, прорезывающему эти дебри, растянулись охотничьи отряды двора; по бокам люди с рогатинами и сетями верхом, в зеленых казакинах, обшитых золотым галуном и в шляпах с черными перьями; в середине изящное общество и возы с дичью, украшенной зелеными ветвями. Охота, по-видимому, была очень удачна, так как все охотники находились в веселом расположении духа, а из возов торчали оленьи рога и свешивались головы кабанов с окровавленными клыками. Впереди отряда виднелась королевская свита, великолепные наряды, прекрасные лошади и несколько амазонок с румяными личиками. Все были разодеты как для большого торжества, так как охота являла тогда любимую забаву царствующего довольно счастливо над Саксонией и Польшей Августа II.
Руководил охотой сам король, а рядом с ним ехал возлюбленный первородный сын его, который должен был наследовать после отца саксонскую корону и который составлял надежду народа… Король, несмотря на свои немолодые лета, глядел еще величественно и бодро и на лошади сидел, как настоящий рыцарь; сына же его, не менее красивого, но с более кротким лицом, можно было принять за младшего брата короля… Многочисленная и пышная свита окружала государя. Вся эта кавалькада спешила на ночь в недалеко отстоящий Губертсбург, где сын должен был угощать отца, так как охотничий замок был его собственностью. В Губертсбурге ожидала их королева Жозефина, дочь императорского дома Габсбургов, недавно отданная в супружество молодому Фридриху. Общество было так многочисленно, что ему трудно было разместиться в большом замке, вследствие чего недалеко в молодом лесу, заранее были разбиты шатры, в которых и должна была ночевать большая часть свиты его величества.
Столы к ужину были уже сервированы, и в то время как король въезжал во двор замка, охотники стали отыскивать и занимать назначенные им места. Начало смеркаться. В шатрах было уже шумно и весело; чистый и звонкий молодой смех, стесняемый прежде присутствием короля и старших, теперь раздавался гораздо свободнее. После утомительно проведенного дня все хватались за расставленные бутылки, хотя распорядитель не дал еще сигнала, призывающего к столу. Шатры для свиты, осененные деревьями, стали освещаться фонарями. Тут же рядом в импровизированных стойлах были поставлены ржащие лошади, голоса которых время от времени вызывали угрожающие проклятия конюхов.
Незнакомые между собой лошади начинали знакомство взаимным покусыванием и фырканьем, но звук бича восстанавливал спокойствие. Еще далее псарня короля напоминала о себе лаем и визгом. И здесь сторожа имели немало хлопот, чтобы подавить эту суматоху. Но в шатрах не было никого, кто бы осмелился своим авторитетом удержать песни и ссоры молодежи. Спорили еще из-за самого красивого личика, из-за самого меткого выстрела, из-за наиболее милостивого слова его королевского величества. Сын короля был героем дня; он убил наповал, попав прямо в лоб, огромного кабана, который устремился на него. Все восхищались присутствием духа, удивительным хладнокровием, с каким он долго метил и выстрелил. Когда охотники быстро прибежали на выстрел, чтобы добить ножами разъяренного зверя, последний уже плавал в крови. Король Август поцеловал сына, который с почтением прикоснулся губами к руке царственного отца и после своего подвига остался столь же спокойным и холодным, как и прежде.
Единственным признаком хорошего расположения духа было то, что, отойдя немного в сторону, он велел подать себе трубку и стал затягиваться сильнее и чаще обыкновенного.
В то время уже стало распространяться курение табака, которым не брезговал и Станислав Лещинский. Август Сильный курил его с удовольствием, а сын его Фридрих со страстью. Особенно во время холостых пирушек и при пиве не обходилось без трубок. Подавали их при дворе прусского короля всякому, не спрашивая, хочет он курить или нет, а над тем, у кого дым производил тошноту, смеялись от души.
Одним из условий хорошего тона и молодечества считалось сосание трубки с утра до вечера. Дамы ее терпеть не могли, но отвращение их не удерживало вельмож того времени от приятного и сладостного опьянения, которым сопровождалось курение. Только очень молодым запрещено было привыкать слишком рано к этому зелью, которое наравне с картами и вином считалось самым опасным искусителем.
В шатрах трубок тоже не было. Усталые всадники, соскочив с коней кто где мог, попадали на землю, на ковры, на бревна и на скамейки. Можно было видеть, как в замке зажигались огни, а звуки музыки проникали в лес, где расположились двор и служба. На другой день предполагалось вести охоту в других лесах и заранее было приказано, чтобы все были готовы. Немного в стороне от собравшихся в кучки старших придворных, по дороге, ведущей в замок, как бы желая проникнуть в него, расхаживал двадцатилетний юноша.
Взглянув на его платье, легко было догадаться, что это был паж его величества.
Эта личность не могла не обратить на себя внимания даже самого равнодушного человека. Он был в высшей степени изящен, прекрасно сложен и имел в себе несколько привлекательную женственность. Платье сидело на нем так, как будто он в нем родился; парик – как будто он пришел на свет уже завитым, он не растрепался даже во время охоты, а из-под него выглядывало личико, как бы сделанное из мейзенского фарфора – белое, румяное, почти детское и девственной красоты, с улыбкой наготове, с глазами быстрыми, но выжидающими приказания господина. Во всякое время они могли погаснуть и замолчать или же загореться и высказать даже то, чего, может быть, в душе не было.
Этот прекрасный юноша привлекал всех, словно загадка. Любили его все, не исключая короля, и несмотря на это не было при дворе существа, более вежливого, более услужливого и смиренного. Он никогда не старался выставить себя в хорошем свете, не старался казаться лучше и выше товарищей, а между тем, взявшись за какое-нибудь дело, исполнял его с удивительной ловкостью, легкостью, скоростью и расторопностью. Это был очень бедный дворянин родом из Тюрингии, последний и самый младший из четырех братьев – Брюль фон-Ганглоффс-Земмерн. Отец его был незначительным управителем при миниатюрном дворе в Вейссен-фельзе. Отдав за долги полученное от отца имение, он не знал, что сделать с этим сыном, и пристроил его у вдовствующей княгини Елизаветы Фредерике, пребывавшей чаще всего в Лейпциге с тем, чтобы он выслуживался при дворе. На ярмарки того времени в город съезжались княжеские дворы; в особенности любил их Август Сильный, и поговаривают, что во время одной из них молодой паж обратил на себя его внимание благодаря своему миленькому, улыбающемуся личику. Княгиня охотно согласилась, чтобы он был принят на службу у его величества.
Удивительнее всего то, что мальчик, который такого великолепного, полного этикета двора никогда не только наяву, а может быть, и во сне не видал, с первого же дня, благодаря врожденному инстинкту, попал на настоящий путь и так понял свою службу, что далеко превзошел усердием и ловкостью старших и опытных пажей короля.
Король милостиво улыбался ему, так как его забавляла покорность мальчика, который смотрел ему в глаза и угадывал его мысли; он никогда не морщился и с благоговением преклонялся перед величием короля, Геркулеса и Аполлона.
Вначале ему завидовали сослуживцы, но скоро и их он обезоружил ласковостью, кротостью, скромностью и добрым сердцем. Никто не боялся, что это покорное существо могло высоко пойти, тем более, что он был очень беден, так как семья его хотя и была старого дворянского происхождения, но к тому времени до такой степени обеднела, что и родственники о ней позабыли. Таким образом, единственной его протекцией было миленькое, симпатичное, улыбающееся личико.
И, действительно, он был красив, как картинка… Женщины, в особенности пожилые, бросали на него очень милостивые взгляды, под которыми он в смущении опускал глаза. Никогда из уст его не вырывалось злое, насмешливое словцо; остроумие составляло характерную черту придворной молодежи того времени. Брюль выказывал восторг при встрече с властелином, с достоуважаемыми сановниками, дамами, с равными себе, со всей службой и камер-лакеями короля, которым оказывал особенное почтение, как будто тогда уже разгадав великую тайну, что с помощью самых ничтожных и ничего не значащих людей совершались часто величайшие дела и что лакеи сваливали иногда с ног министров, министрам же трудно было свалить лакеев. Все это подсказывал ему инстинкт, которым богато одарила его щедрая для своих любимцев мать-природа.
И в эту минуту Генрих (так звали пажа) одиноко расхаживал по тропинке, ведущей от шатров к замку; можно было подумать, что он делал это для того, чтобы никому не мешать, но быть готовым каждому оказать услугу в случае необходимости.
Людям такого рода удивительно везет и в счастье… Когда он так разгуливал без всякой цели, из замка выбежал также прекрасный мальчик, почти ровесник Брюля, но наружностью и платьем совершенно на него не похожий.
По всему видно было, что он был уверен в себе и доволен собой. Высокого роста, мужественный, с черными быстрыми глазами, с гордой осанкой, юноша быстро шел, заложив одну руку за обшлаг широкого, богато вышитого камзола, другую под полы охотничьего кафтана, обильно обшитого золотым галуном. Парик, который он надевал во время охоты, заменял ему шляпу. Черты лица его сильно отличались от миленького личика Брюля, которое было как бы произведением итальянского художника XVII века. Брюль был создан придворным, этот же – воином.
По дороге все ему кланялись и радушно встречали, так как это был товарищ королевича в детских играх, любимый его наперсник, граф Александр Сулковский (тоже сын небогатого польского дворянина), который был взят когда-то ко двору Фридриха в качестве пажа, а теперь управлял домом и охотой. Уже одно это означало много – что королевич доверил ему то, что для него было дороже всего, так как охота составляла не забаву и его развлеченье, но серьезное занятие и самый важный труд.
Сулковского почитали и боялись одновременно, потому что хотя Август II при своем здоровье и силе выглядел бессмертным, но раньше или позже это божество должно было покориться участи простых смертных. А при новом восходящем солнце и эта звезда должна была заблистать на саксонском горизонте.
При виде приближающегося Сулковского скромный паж короля сошел с дороги, принял вид ягненка, немного согнулся, улыбнулся и выказал такую радость, как будто перед ним стояла прекраснейшая из богинь двора Августа. Сулковский принял эту улыбку и немое полное почтения приветствие с достоинством, но ласково. Издалека потряс он в воздухе рукой, вынутой из-за камзола и немного наклонил голову, убавил шагу, приблизился и, обращаясь к Брюлю, весело сказал:
– Как поживаешь, Генрих! Что это ты здесь так одиноко мечтаешь? Счастливый, ты можешь себе отдыхать на славу, а я здесь за все отвечаю и не знаю сам с чего начать, чтобы ничего не забыть.
– Если б вам, граф, было угодно позволить мне помочь вам?
– А, нет, благодарю; нужно исполнять свои обязанности. Для такого гостя, как наш государь, всякий труд ничтожен и приятен.
Он слегка вздохнул.
– Чего ж еще? Охота удалась. Я, как тебе известно, сам не мог там быть, я выслал туда экипаж; ведь в замке столько было приготовлений.
– Да. Охота прошла великолепно. Его величество был в хорошем расположении духа.
Сулковский нагнулся к уху Брюля:
– Кто же теперь царствует у вас в королевской спальне? А?
– Право, не знаю: у нас, как кажется, теперь междуцарствие.
– Полно! Не может быть! – засмеялся Сулковский. – Кто же, Диескау, что ли?
– О, нет, об этом и говорить давным-давно перестали. Я не знаю кто.
– Как же это, ты, паж короля, и не знаешь? Брюль взглянул на него с улыбкой.
– Даже тогда, когда все знают, паж ничего знать не должен, ему следует быть подобно турецкому «немому» – глухим и немым.
– А! Понимаю, – отвечал Сулковский. – Но между нами… Брюль шепнул на ухо графу словцо крылатое, тихое, как шум листочка, падающего осенью с дерева.
– Кажется, что теперь после стольких драм, из которых каждая стоила нашему дорогому государю столько денег, хлопот и горя, мы удовольствуемся intermezzo.
– Intermezzo! – сказал Сулковский.
Сулковский, очевидно, перестал торопиться и к шатрам, куда прежде шел, и в замок. Взяв Брюля под руку, что доставило пажу большое удовольствие, задумчивый и серьезный, начал он с ним разгуливать по дороге.
– У меня есть свободная минута, – сказал он, – и мне приятно провести ее в вашем обществе, хотя мы оба до того устали, что, может быть, и говорить-то будем с трудом.
– О! Я нисколько, – возразил Брюль, – и верьте мне, граф, что для вас я готов ходить целую ночь и не почувствую усталости. С первой же минуты, когда имел счастье приблизиться к вам, я почувствовал в одно время глубочайшее уважение, и, если только позволительно мне сказать, самую искреннюю дружбу. Должен ли я признаться? Скажу вам, что я выбрал для прогулок эту тропинку, как бы предчувствуя, что издали увижу вас и поприветствую, и вдруг такое счастье!
Сулковский взглянул на радостное сияющее лицо его и пожал протянутую руку.
– Верьте мне, – сказал он, – вы не найдете во мне неблагодарного; такая безынтересная дружба при дворе очень редка, и взявшись за руки, вдвоем можно далеко пойти.
Глаза их встретились, Брюль наклонил голову.
– Вы при короле, и притом на хорошем счету.
– О-о, – отвечал Брюль, – не льщу себе…
– Уверяю вас. Я слыхал это из собственных уст его величества, он хвалил вашу услужливость и ум. Вы в милостях или, по крайней мере, на пути к ним… это от вас самих зависит.
Брюль очень скромно сложил руки.
– Не льщу себе…
– Я вам говорю, – повторил Сулковский. – Я пользуюсь любовью Фридриха, могу похвастаться тем, что он называет меня своим другом. Надеюсь, что ему трудно было бы обойтись без меня.
– Вы – это совсем другое дело, – живо прервал Брюль, – вы были столь счастливы, что с детских лет были товарищем королевича, у вас было достаточно времени расположить его к себе, и кто бы не привязался к вам, узнав вас поближе?.. Что же касается меня, то я здесь совсем чужой. Княгине я обязан тем, что нахожусь теперь при особе его величества. Я стараюсь выказать мою благодарность, но на скользком паркете двора удержаться очень трудно. Чем больше окажу я усердия господину, которого уважаю и люблю, тем более завидуют мне. Каждая улыбка господина моего куплена мной ценою не одного ядовитого взгляда. Тут человек мог бы быть счастливым, а я должен дрожать.
Сулковский рассеянно слушал.
– Да, это правда, – тихо произнес он, – но вы имеете много сторонников и бояться вам нечего. Я наблюдаю за вами, вы приняли удивительный метод: скромны и терпеливы. При дворе важнее всего устоять на месте, тогда подвинешься, а кто слишком горячо бросается вперед, тот легче всего и падает.
– Я упиваюсь дорогими советами вашими! – воскликнул Брюль. – Какое счастье – иметь такого руководителя!
Сулковский, казалось, взял за чистую монету это восклицание друга и с незаметной гордостью улыбнулся. Ему польстило признание того, в чем он был в душе убежден.
– Не бойся, Брюль, – прибавил он, – иди смело и рассчитывай на меня.
Слова эти, казалось, привели в величайший восторг молодого Генриха, он сложил руки как бы для молитвы, лицо его просияло от радости, он взглянул на Сулковского и как будто бы колебался: не броситься ли ему в ноги.
Великодушный граф с достоинством обнял его.
В эту минуту из замка раздались звуки труб: это был знак, понятный молодому фавориту, который рукой только показал товарищу, что должен торопиться и быстро пошел по направлению к замку.
Оставшись один, Брюль сначала сам не знал, что с собой сделать. Король освободил его от вечерних услуг и позволил ему употребить этот вечер на отдых; таким образом, он имел полную свободу. В шатрах приступали к ужину. Он хотел было идти туда и повеселиться вместе с другими, но, посмотрев только издали в ту сторону, он свернул и задумчиво пошел по тропинке, ведущей в глубь леса. Быть может, он хотел собраться с мыслями, хотя лета его и личико не позволяли подозревать в нем глубоких размышлений. Скорее следовало подозревать у него какую-нибудь сердечную болезнь, при дворе, столь полном разных любовных похождений и женских интриг. Но на спокойном лице нельзя было заметить сердечной тоски и забот, которые имеют свои характерные симптомы. Брюль не вздыхал, но взгляд его был холоден, брови были сморщены, губы сжаты; скорее он что-то рассчитывал и соображал, нежели боролся с чувством.
Так, глубоко задумавшись, он прошел мимо шатров, лошадей, псарен, мимо костров, разложенных людьми, согнанными для отыскания зверя, которые ели добытый из мешков черствый черный хлеб, тогда как для знати тут же рядом приготовляли жаркое из оленьего мяса. Эти двести человек Вендов беседовали тихо, на непонятном языке, не смея даже громко смеяться. Из лагерей доходили до них веселые возгласы и чем более там шумели, тем тише старались они сидеть.
Несколько охотников наблюдали за этой толпой, которая из дому должна была принести себе хлеб, так как только о ней одной не помнили в замке. Для собак варили в котле пищу, а о них никто не заботился. Скоро покончили они свой скудный ужин, состоявший из хлеба и воды. Большая часть легла под деревьями на траве, чтобы подкрепить себя сном. Брюль, едва взглянув на них, пошел далее.
Вечер был прекрасный, тихий, теплый, ясный, и если бы не падающие со старых буков желтые листья, он бы напоминал весну. В воздухе вместе с легким, чуть заметным ветерком, который еле шевелил малыми ветками, расплывался здоровый запах лесов и увядшей зелени, перемешиваясь с пьянящим запахом ели и сосны. За лесом, в котором ночевала свита, была тишина, спокойствие и пустыня. Шум из леса чуть слышен и то временами только долетал сюда, и деревья закрывали замок, так что можно было считать себя одиноким, можно было предположить, что нет поблизости людей.
Брюль поднял голову и вздохнул свободнее, лицо которого теперь никто не мог видеть, оно получило совершенно другое, новое выражение, легкая саркастическая улыбка пробежала по губам, и исчезла детская добродушная и кроткая прелесть личика. Одной рукой он уперся в бок, другую приложил к губам и задумался.
Он чувствовал здесь себя совершенно одиноким, и потому каково было его изумление, почти испуг, когда он увидал под огромным старым буком две какие-то личности, неизвестные, странные, подозрительные. Невольно он отступил назад и стал пристально всматриваться. Действительно, в нескольких десятках шагов от королевского лагеря даже эта пара людей, сидящих под деревом, могла показаться подозрительной. Около них лежали посохи и два мешка, только что снятые с плеч. Сумерки не позволяли хорошо рассмотреть их лица и одежду; но Брюль скорее догадался, чем увидел, двоих подобных себе молодых людей, одетых в скромное дорожное платье.
Присмотревшись внимательнее, он отчасти уловил их черты лица, которые показались ему более благородными, чем у странствующих ремесленников, за которых он было их принял. Они говорили тихо, и он не мог уловить ни слова.
Но что могли делать эти путешественники здесь, в нескольких шагах от короля? Любопытство, беспокойство и недоверие приковали его внимание. Ему пришла мысль, что, может быть, следует дать знать в шатры; но затем, ведомый скорее инстинктом, чем расчетом, он прибавил шагу и остановился перед сидящими на земле. Появление его должно было немного удивить отдыхающих, так как один из них поспешно встал и, всматриваясь в новоприбывшего, хотел как бы спросить, что он здесь делает и чего от них хочет.
Брюль не стал ждать, пока его спросят, подошел еще ближе и довольно суровым голосом сказал:
– Что вы здесь делаете?
– Отдыхаем, – отвечал сидящий на земле. – Разве здесь запрещено отдыхать путешественникам?
Голос был кроткий, а манера разговора указывала на человека образованного.
– В нескольких десятках шагов отсюда двор его величества и сам король.
– Разве мы можем ему помешать? – проговорил опять сидящий на земле, на которого это известие не произвело никакого впечатления.
– Но ведь вы сами себе можете повредить, – живо сказал Брюль. – Какой-нибудь ловчий может вас здесь накрыть и предположить какой-нибудь злой умысел с вашей стороны.
Ответом на эти слова был кроткий смех сидящего на земле, который затем встал и вышел из густой тени, бросаемой листвой деревьев. Это был юноша с прекрасной и благородной осанкой, с длинными волосами, падающими в кудрях на плечи. По платью легко было догадаться, что это студент одного из немецких университетов. Он не имел на себе никаких отличительных знаков, но простое платье, длинные сапоги, выглядывающая из кармана книжка и шапочка, какую обыкновенно носили студенты, отлично указывала на его звание.
– Что вы здесь делаете? – повторил Брюль.
– Мы отправились путешествовать, чтобы почтить Бога в природе, чтобы подышать воздухом лесов и тишиной их, сделать душу более способной молиться, – тихо сказал юноша. – Ночь нас здесь застала: о короле же и о его дворе мы ничего не знали, если бы не долетал сюда временами шум пирующих охотников.
Как сами слова, так и тон голоса стоящего перед ним поразил Брюля. Этот человек принадлежал какому-то другому слою общества; но, во всяком случае, не тому, к которому его можно было причислить на первый взгляд.
– Вы позволите, – спокойно прибавил студент, – чтобы вам, как имеющему здесь какую-то власть, я отрекомендовал себя? Я Николай Людовик, граф и владелец Цинцендорфа и Поттендорфа, а в данную минуту ищущий источник мудрости и света, путешественник, заблудившийся на бездорожье света.
Он поклонился.
Услыхав эту фамилию, Брюль взглянул на студента внимательнее. Вечерний свет и легкий блеск восходящей луны осветили красивое лицо говорящего.
С минуту оба стояли молча, как бы не зная, на каком языке им говорить.
– Я Генрих Брюль, паж его величества. – И он чуть заметно поклонился Цинцендорф смерил его глазами.
– А!.. Мне вас очень жалко, – вздохнул он.
– Как «жалко», почему? – спросил изумленный паж.
– Потому что быть придворным – это быть невольником, быть пажом – это быть слугой, и хотя я уважаю нашего государя, но предпочитаю посвятить свою жизнь Господу на небесах, царю всех царей и жить любовью Иисуса Христа Спасителя. Именно вы нашли нас, тихо молящимися, так как мы старались соединиться с Господом, который пролил за нас свою кровь.
Брюль так был изумлен, что сделал шаг назад, как будто принял юношу за сумасшедшего, так как он произнес эти слова хотя и кротким голосом, но уж слишком патетически.
– Знаю я, – прибавил Цинцендорф, – что вам, у которого звучат в ушах смех и веселые слова придворных, должно это показаться странным, может быть, даже неприличным; но когда появляется возможность разбудить набожною мыслью усыпленное сердце христианина, почему ею не воспользоваться?
Брюль стоял пораженный. Цинцендорф приблизился к нему.
– Это час молитвы… Слушайте, как лес шумит… Это он поет вечерний гимн: «Слава отцу на небесех!» Ручей тоже журчит молитву, месяц взошел, чтобы светить молящейся природе; так неужели же сердца наши не соединятся со Спасителем в эту торжественную минуту?
Ошеломленный паж слушал и, казалось, ничего не понимал.
– Вы видите перед собой чудака, – прибавил Цинцендорф, – но ведь вы встречаете немало великосветских чудаков и прощаете им; почему бы не отнестись снисходительно к экстазу, который есть только следствие горячей восторгающейся души?
– Право… – прошептал Брюль, – я и сам набожен, но…
– Но, вероятно, прячете вашу набожность в глубине сердца, опасаясь, чтобы ее не осквернили рука и слово профанов. – Я же выставляю ее, как знамя, которое готов защищать моей жизнью и кровью. Брат, – прибавил он, приближаясь к Брюлю, – если вам стало тяжело в этой бешеной и вертлявой придворной жизни, потому что только так можно объяснить вашу одинокую прогулку, сядьте здесь, отдохните с нами, вместе с нами помолитесь; я чувствую в себе жажду молитвы, а она, соединившись в одно моление из двух-трех братних уст, крепнет и долетит к подножию престола Того, который за ничтожных тварей отдал бесценную жизнь свою.
Брюль, как бы испугавшись, что его задержат, несколько попятился назад.
– Я имею обыкновение молиться один, без свидетелей, – сказал он, – а там меня призывают служба и обязанности. Поэтому извините меня.
И он указал рукой в ту сторону, откуда долетал шум. Цинцендорф встал.
– Жалко мне вас! – воскликнул он. – Если бы мы здесь, под этим величественным деревом, запели вечерний гимн: «Бог наша защита, Бог надежда наша»…
– Тогда, – подсказал паж, – услыхал бы это ловчий или какой-нибудь подкоморий короля – и нас не заперли бы в кордегардию только потому, что ее здесь нет, но отвезли бы в Дрезден, под Фрауэнкирхе, и посадили бы на гауптвахту.
Он пожал плечами, легко наклонил голову и хотел уйти. Но Цинцендорф загородил ему дорогу.
– Разве действительно запрещено здесь оставаться? – спросил он.
– Это может навлечь на вас подозрение и доставит много неприятностей. Я советую вам удалиться. За Губертсбургом есть деревня и постоялый двор, в котором вы удобнее переночуете, нежели на буковом пне.
– Какой же дорогой нам нужно идти, чтобы не повстречаться с кем-либо из людей его величества? – спросил Цинцендорф.
Брюль указал рукой и уже хотел уйти, но затем остановился и прибавил:
– Выйти на дорогу трудновато, граф, но если вам угодно принять мои услуги, то я вас выведу.
Цинцендофр и его молчаливый товарищ подняли свои узелки и палки и пошли за Брюлем, которого эта встреча, казалось, нисколько не радовала.
У Цинцендорфа было достаточно времени, чтобы прийти в себя и унять восторг, в котором внезапно появившийся Брюль застал его. В нем был виден человек высшего общества, очень деликатный и любезный. Успокоившись совершенно, он извинился даже за то, что так странно говорил.
– Не удивляйтесь, – холодно сказал он, – мы все зовем себя христианами и сынами Бога, на самом же деле мы не что иное, как язычники, хотя и давали обещание при святом крещении. Поэтому обязанность каждого – проповедовать, и я из этого сделал задачу моей жизни. Какая польза в словах, если ее нет в деле? Католики, протестанты, реформаторы – все мы, все мы язычники. Мы не почитаем богов, потому что нет их алтарей; но мы приносим им жертвы. Несколько священников спорят и плюют себе в глаза из-за догматов, а Спаситель на кресте обливается кровью, которую напрасно примает в себя земля, потому что люди не хотят спасения.